ДОПОЛНЕНИЯ
I. «ГАСПАР ИЗ ТЬМЫ». РАННИЕ РЕДАКЦИИ И ВАРИАНТЫ
Перевод Е. А. Гунста
Крепость Мольгаст [181]
Около Мольгаста Одер течет так медленно, словно движение его совсем остановилось. Посреди Одера, против городских стен, высится крепость, окруженная мощным палисадом и двумя двойными рядами торчащих из воды свай. Вооруженные солдаты сидят в круглых и квадратных башенках; дым от пушек легкими облачками выходит из глубоких амбразур, а кулеврины мечут огненные снаряды, попадающие в гулкую воду.
Вот уже две недели, как паром не ходит от города к крепости и от крепости к городу. Солдаты прусского короля заняли город, но двуглавый орел германского императора еще расправляет свои крылья на знамени над крепостью. Разбитые палатки смотрят друг на друга с одного берега на другой, а с вершин редутов, и с берега, и с колокольни св. Михаила по крепости день и ночь палят из пушек.
Спустились сумерки: вдруг крепостная пушка умолкает; тогда из лагеря при свете бесчисленных факелов, освещающих башни и реку, стали видны люди, одетые в черное, а на бледном небе – развевающийся черный флаг. Затем раздаются звуки трубы, исходящие из темных бойниц, словно грозный трубный звук Страшного суда. Солдаты, вышедшие из палаток, и горожане, вышедшие из домов, в недоумении собираются на берегу реки.
Между тем труба прозвучала еще раз; колеблемые ветром факелы мечут в воздух потрескивающие искры; раздался чей-то голос, а за ним барабанная дробь. Но что сказал этот голос? Потайная дверь шумно распахнулась; солдат с оружием и с факелом в руке спускается по пятидесяти ступенькам, последняя из коих уже под водой; он склоняется, снимает железную цепь, которою привязан к сваям челнок; он садится в челнок, уверенно берется за весла; барка направляется к лагерю.
Едва ступив на берег, он говорит: «Наш командир убит; мы, его братья по оружию, верные ему как живые, так и мертвые, просим, чтобы нам разрешили вывести барку, дабы мы могли отвезти останки его жене, живущей с детьми в Одерберге, близ границы. По прошествии трех дней, пока тело будет плыть по Одеру, гарнизон сдастся.
– На каких условиях? – спросил старый маршал Шомберг.
– Чтобы сохранили нам жизнь, – ответил солдат.
– Ступай и скажи братьям покойного по оружию, что я дарую им то, о чем они просят, и что они останутся в живых и увидят родные места, сохранив и оружие свое, и пожитки.
Всю ночь в крепости раздавалась траурная барабанная дробь и звуки трубы, обвязанной крепом; на рассвете заслон главного палисада подняли: из свай вышла длинная, словно гроб, барка, в то время как из лагеря и из крепости в честь нее раздалось по тринадцати выстрелов; трезвонили городские колокола; над крепостью развевался черный флаг. Из всех соседних деревень сбежались люди, чтобы увидеть это зрелище, а крылья ветряных мельниц на холмах, тянущихся вдоль Одера, замерли и не кружились. Три дня спустя гарнизон сдался.
* * *
Вот уже две недели, как паром не ходит от города к крепости и от крепости к городу. Солдаты прусского короля заняли город, но двуглавый орел германского императора еще расправляет свои крылья на знамени над крепостью. Разбитые палатки смотрят друг на друга с одного берега на другой, а с вершин редутов, и с берега, и с колокольни св. Михаила по крепости день и ночь палят из пушек.
Спустились сумерки: вдруг крепостная пушка умолкает; тогда из лагеря при свете бесчисленных факелов, освещающих башни и реку, стали видны люди, одетые в черное, а на бледном небе – развевающийся черный флаг. Затем раздаются звуки трубы, исходящие из темных бойниц, словно грозный трубный звук Страшного суда. Солдаты, вышедшие из палаток, и горожане, вышедшие из домов, в недоумении собираются на берегу реки.
* * *
Между тем труба прозвучала еще раз; колеблемые ветром факелы мечут в воздух потрескивающие искры; раздался чей-то голос, а за ним барабанная дробь. Но что сказал этот голос? Потайная дверь шумно распахнулась; солдат с оружием и с факелом в руке спускается по пятидесяти ступенькам, последняя из коих уже под водой; он склоняется, снимает железную цепь, которою привязан к сваям челнок; он садится в челнок, уверенно берется за весла; барка направляется к лагерю.
Едва ступив на берег, он говорит: «Наш командир убит; мы, его братья по оружию, верные ему как живые, так и мертвые, просим, чтобы нам разрешили вывести барку, дабы мы могли отвезти останки его жене, живущей с детьми в Одерберге, близ границы. По прошествии трех дней, пока тело будет плыть по Одеру, гарнизон сдастся.
– На каких условиях? – спросил старый маршал Шомберг.
– Чтобы сохранили нам жизнь, – ответил солдат.
– Ступай и скажи братьям покойного по оружию, что я дарую им то, о чем они просят, и что они останутся в живых и увидят родные места, сохранив и оружие свое, и пожитки.
Всю ночь в крепости раздавалась траурная барабанная дробь и звуки трубы, обвязанной крепом; на рассвете заслон главного палисада подняли: из свай вышла длинная, словно гроб, барка, в то время как из лагеря и из крепости в честь нее раздалось по тринадцати выстрелов; трезвонили городские колокола; над крепостью развевался черный флаг. Из всех соседних деревень сбежались люди, чтобы увидеть это зрелище, а крылья ветряных мельниц на холмах, тянущихся вдоль Одера, замерли и не кружились. Три дня спустя гарнизон сдался.
Лунный свет [182]
Автору «Трилъби»
В тот час, что отделяет один день от другого, когда город спит в безмолвии, я однажды зимой внезапно проснулся, словно кто-то окликнул меня по имени.
В комнате стоял полумрак; луна, закутанная в туманное одеяние, будто белая фея, охраняла мой сон и улыбалась мне в окно.
По улице шел ночной дозор; бездомный пес выл на пустынном перекрестке, а в очаге у меня стрекотал сверчок.
Потом эти звуки стали постепенно затихать; ночной дозор удалился, несчастного покинутогопса кто-то впустил в дом, а сверчок, устав стрекотать, задремал.
Мне же, еле очнувшемуся от грезы, со взором, еще зачарованным чудесами иного мира, казалось, будто все окружающее тоже сон.
О, как сладостно проснуться глубокой ночью, когда луна, таинственно пробираясь к самому вашему ложу, будит вас своим грустным поцелуем!
Полночь, 7 января 1827 г.
Прачки [183]
Эмилю Дешан [184]
Солнце достигло зенита; прачкам, склоненным на берегу Армансона, показалось, будто внезапно вокруг их белокурых волос заиграл золотой ореол и увенчал их головы, отраженные в воде.
А девушкам, которые расстилали на зеленой траве и развешивали на кустах бузины белые холстины, показалось, будто по лугам порхают воздушные лучи, словно бабочки, перелетающие с цветка на цветок.
– Это водяной дух Армансона, который тешится тем, что крадет у нас кольца, когда волны ласкают наши руки, – говорят прачки и девушки, – он по ночам пляшет и поет на гребне бурлящей воды; он лукавый, легкомысленный, он срывает и бросает в поток созревшие плоды.
В это время под ивами, колеблемыми ветром, пролетел дятел; синими крыльями он почти коснулся ясного зеркала Армансона, потом нырнул
в темный грот с журчащим источником, где, сгрудившись, дремлют на воде желтые лилии.
Звон с сельской колокольни доносился до самой горы. То был час молитвы, обращенной к пресвятой деве: прачки и девушки преклонили колена у ручья и пропели аллилуйя.
Вдруг над лугами и в струях Армансона стало темнеть; синяя птица не показывалась до самого захода солнца, а когда повеяло ночной прохладой, прачки и девушки с ужасом услыхали доносившийся из-под ив жалобный голосок тонущего ребенка.
Походная фляга и флажолет [185]
Автору «Баллады о двух лучниках» [186]
Однажды вечером два путника встретились на узкой тропинке. У одного из них, носившего черную бархатную шляпу с петушиным пером, на поясе висели с одной стороны – круглая фляга, с другой – маленький флажолет; легко было узнать в нем трубадура.
Другой, со спущенным забралом, сжимал в правой могучей руке эфес длинной шпаги, ножны которой бились об его каблуки; то был Роланд, или Дон Кихот, или иной какой рыцарь, славный своими ратными подвигами.
Еще издали, завидев музыканта, он крикнул ему:
– Одолжи мне твою флягу, вассал; у меня глотка пересохла; я только что покончил с опасным делом. – Другой отвечал: – Вот вам моя фляга, сеньор рыцарь, но отпейте только самую малость; вино нынче дорого.
Странствующий рыцарь залпом до дна опорожнил всю флягу; потом, возвращая ее музыканту, сказал ему с кислой улыбкой: – Вино у тебя дрянное. – Тот ничего не возразил, но взял в руки флажолет и заиграл волшебную песенкy Робера Каркассонского, под звуки которой при лунном свете на погосте Монтобана пускаются в пляс кости мертвецов.
Мелодия была бойкая и забористая. И вот рыцарь, изрядно охмелев, принялся плясать на лугу, как еще не вполне выдрессированный медведь. Он машет руками, качает головой из стороны в сторону, притоптывает и важно прижимает к плечу свою длинную шпагу, словно собравшийся в поход алебардщик.
– Смилуйся! Пощади, сеньор колдун, – вскоре вскричал он, задохнувшись. А сам все плясал. – Сеньор рыцарь, дайте мне червонец за вино, которое выпили, тогда и перестанем: я – наигрывать, а вы – плясать. – На, держи, – отвечал рыцарь, вынимая из мошны червонец. – Но черт меня побери, если я еще выпью когда-нибудь из фляги смерда!
22 февраля 1828 г.
Швейцарцы-охотники [187]
– К черту котомку! – воскликнул старик.
– Подумаешь, нужна черту ваша котомка, в которой только дробь, порох да табак, – прошептал молодой человек.
– Черт – добрый малый, – возразил мастер Шварц.
– Он примет котомку только в ожидании ее владельца. Вы, слов нет, человек почтенный, мастер Шварц; но черт предпочел бы, думается мне, мэра Сен-Лу или судью Пфейфера.
– Да упокоит их господь в ином мире, после того как нет нам от них покоя в земной юдоли, – вздохнул старый охотник. – Четыре франка штрафа за убитую серну! Щедро же вознаграждается меткость!
– Не огорчайтесь, мастер, сегодня штрафа не будет. Не вижу даже птички, в которую можно бы метнуть дробинку. Зачем только я не шью, как обычно, сапоги, сидя у камелька, а шляюсь по горам в ненастье.
– Обуздывай себя, малый, и из подмастерья станешь сапожным мастером где-нибудь в Лозанне или Женеве. Я целых семь лет плел соломенные стулья. И как я терзался эти семь лет! Но по примеру Иова я терпеливо сносил волю господню, и вот ныне я ризничий церкви святого Луппа.
– Так как же, позвольте спросить у вас, господин ризничий, как же думаете вы убить серну, если умеете обращаться только с алебардой?
Мастер Шварц закашлялся, чтобы не ответить, и, согнувшись, направился по еле заметной тропинке; молодой человек надел перчатки из медвежьей кожи и, то ли шепча что-то, то ли посмеиваясь, пошел вслед за ним с ружьем под мышкой.
Тем временем валит густой, ледяной снег; вода в озере плещется; а вдали виднеется Женева со своими колокольнями, словно стая грузных ворон, летящих сквозь мглу.
Вдруг мастер Шварц останавливается и заряжает свой карабин. Он заметил несколько ланей, безмятежно дремлющих, лежа на брюхе в снегу.
– Погодите! – крикнул ему спутник. – Лавина тронулась!
Поздно! Грохот напугал ланей, и они бросились прочь. А самая крупная из них, раненная в шею, замешкалась, пошатнулась, и бешено катящаяся лавина увлекла ее за собою в озеро.
– Вот досада! – говорит старик.
– Наоборот, нам повезло, – отвечает ему юноша, выходя на тропинку.
– Подумаешь, нужна черту ваша котомка, в которой только дробь, порох да табак, – прошептал молодой человек.
– Черт – добрый малый, – возразил мастер Шварц.
– Он примет котомку только в ожидании ее владельца. Вы, слов нет, человек почтенный, мастер Шварц; но черт предпочел бы, думается мне, мэра Сен-Лу или судью Пфейфера.
– Да упокоит их господь в ином мире, после того как нет нам от них покоя в земной юдоли, – вздохнул старый охотник. – Четыре франка штрафа за убитую серну! Щедро же вознаграждается меткость!
– Не огорчайтесь, мастер, сегодня штрафа не будет. Не вижу даже птички, в которую можно бы метнуть дробинку. Зачем только я не шью, как обычно, сапоги, сидя у камелька, а шляюсь по горам в ненастье.
– Обуздывай себя, малый, и из подмастерья станешь сапожным мастером где-нибудь в Лозанне или Женеве. Я целых семь лет плел соломенные стулья. И как я терзался эти семь лет! Но по примеру Иова я терпеливо сносил волю господню, и вот ныне я ризничий церкви святого Луппа.
– Так как же, позвольте спросить у вас, господин ризничий, как же думаете вы убить серну, если умеете обращаться только с алебардой?
Мастер Шварц закашлялся, чтобы не ответить, и, согнувшись, направился по еле заметной тропинке; молодой человек надел перчатки из медвежьей кожи и, то ли шепча что-то, то ли посмеиваясь, пошел вслед за ним с ружьем под мышкой.
Тем временем валит густой, ледяной снег; вода в озере плещется; а вдали виднеется Женева со своими колокольнями, словно стая грузных ворон, летящих сквозь мглу.
Вдруг мастер Шварц останавливается и заряжает свой карабин. Он заметил несколько ланей, безмятежно дремлющих, лежа на брюхе в снегу.
– Погодите! – крикнул ему спутник. – Лавина тронулась!
Поздно! Грохот напугал ланей, и они бросились прочь. А самая крупная из них, раненная в шею, замешкалась, пошатнулась, и бешено катящаяся лавина увлекла ее за собою в озеро.
– Вот досада! – говорит старик.
– Наоборот, нам повезло, – отвечает ему юноша, выходя на тропинку.
II. ИЗ ДРУГИХ РУССКИХ ПЕРЕВОДОВ БЕРТРАНА
«НОЧНОЙ ГАСПАР»
Из неопубликованного перевода С. П. Боброва, начатого после 1910 г.
Каменщик (кн. I, II)
Главный каменщик. Посмотрите на эти бастионы, на эти контрфорсы – можно подумать, что они водружены навек.
Шиллер. Вильгельм Телль
Каменщик Абрагам Кнюпфер поет с лопатой в руке, на лесах, возведенных так высоко, что, разбирая готические стихи на большом колоколе, он видит прямо у себя под ногами и церковь с тридцатью стрельчатыми арками, и город с тридцатью церквами.
Он видит каменных чудищ, изрыгающих воду с кровельных плит в темную бездну галерей, окна, дуги сводов, колоколенки, башенки, крыши и леса, где пятнами проступают серые точки неподвижно застывшего полукругом крыла пернатого хищника.
Он видит укрепления, вырезающиеся звездой, цитадель, раздувшуюся, как пулярка на жмыхах, дворцовые дворы, где под солнцем иссякают фонтаны, и крытые монастырские галереи, где тень ходит вокруг столбов.
Королевские войска расположились в предместье. Вон там верховой бьет в барабан. Абрагам Кнюпфер различает его треуголку, его аксельбанты из красной шерсти, кокарду с шнурком и косичку с бантом.
А еще он видит, как на просторных изумрудных лужайках, огороженных гигантскими купами ветвей, солдатня продырявливает выстрелом из аркебуза деревянную птицу, прикрепленную к вершине деревца.
А вечером, когда стройный корабль храма заснул, протянувшись, сложа руки крестом, он увидел со своей лесенки деревню на горизонте, подожженную войсками, которая пылала, как комета в синем небе.
Лейденский ученик (кн. I, III)
В нагие время приходится быть поосторожнее, особенно с тех пор, как в этой стране поселились фальшивомонетчики.
«Осада Берг-оп-Зоом»
Он садится в свое кресло из утрехтского бархата – мессир Блазиус, подбородок в брыжи из тонкого кружева, как дичь на фаянсовом блюде, приготовленная поваром.
Он садится перед своей кассой, считать свои полуфлорины; я, бедный лейденский ученик, в рваном колпаке и дырявых штанах, стою перед ним на одной ноге, как журавль на свае.
Вот монетные весы вылезают из лакированного ящичка с причудливыми китайскими фигурами, словно паук, который, вобрав свои длинные лапы, прятался в тюльпане, переливающемся тысячами красок.
Глядя на вытянутую физиономию хозяина, его дрожащие костлявые пальцы, перебирающие золотые монеты, можно подумать, что это вор, пойманный за кражи и дулом пистолета, приставленного к горлу, вынужденный отдать богу то, что он захватил с помощью дьявола.
Мой флорин, который ты с недоверием рассматриваешь в лупу, менее подозрителен и нечист, чем твой маленький серый глаз, дымящийся, как плохо затушенный светильник.
Весы спрятались в свой лакированный ящик с блестящими китайскими фигурками, мессир Блазиус приподнялся в своем кресле из утрехтского бархата, и я, кланяясь до земли, ухожу, пятясь задом, – бедный лейденский ученик в рваных чулках и башмаках.
Продавец тюльпанов (KH. I, V)
Тюльпан среди цветов – то же, что павлин среди птиц. Один без запаха, другой без голоса; один гордится своим одеянием, другой – своим хвостом.
«Сад редкостных, необычайных цветов»
Ни звука, только шелестят веленевые листы под пальцами доктора Гюильтена, который не поднимает глаз от своей Библии, усеянной готическими цветными заставками, разве только чтобы полюбоваться мельком золотом и пурпуром двух рыбок в плену влажных стенок стеклянного шара.
Двери распахнулись: это был продавец цветов. Прижимая к груди обеими руками несколько горшков с тюльпанами, он извинился, что позволил себе прервать чтение столь ученой особы.
– Мэтр, – сказал он, – вот сокровище из сокровищ, чудо из чудес, луковица, что цветет только раз в сто лет в серале Константинопольского султана!
– Тюльпан! – гневно воскликнул старик. – Тюльпан! Символ гордости и сластолюбия, породивших в злосчастном городе Виттенберге гнусную ересь Лютера и Меланхтона!
Мэтр Гюильтен застегнул свою Библию, спрятал очки в футляр и отдернул занавесь окна, чтобы рассмотреть на солнце цветок страстей с его терновым венцом, губкой, кнутом, с его гвоздями и пятью ранами Спасителя.
Продавец тюльпанов, почтительно склонившись, молчал, оробев под инквизиторским взором герцога Альбы, чей портрет, шедевр Гольбейна, висел на стене.
Отлет на шабаш (кн. I, IX)
Она поднялась ночью, засветила свечу, взяла зелье и намазалась им, после чего, бормоча какие-то слова, унеслась на шабаш.
Жан Воден. О колдовской демономании
Их там была дюжина, они уплетали пивную похлебку, и у каждого вместо ложки – кость предплечья мертвеца.
Очаг пылал красным жаром, свечи оплывали в дыму, и от тарелок несло, как из отхожей ямы весной.
И когда Марибас смеялся или плакал, казалось, будто смычок стонет, надсаживаясь на трех струнах сломанной скрипки.
Но вот смельчак раскрыл на столе по дьявольским правилам при свете сала колдовскую книгу, на которой тут же забилась обжегшаяся муха.
Она все еще жужжала, когда на край волшебной книги огромным мохнатым брюхом вскарабкался паук.
Но уж и колдуньи, и колдуны умчались верхом через трубу, кто на метле, кто на щипцах, а Марибас на печной заслонке.
Фонарь (кн. II, ХН)
Mаска. Темно совсем. Одолжи свой фонарь.
Мерпурио. Ба, кошкам фонарем служат их два глаза.
«Карнавальная ночь»
– И как это я такое придумал, нашел место спрятаться вечером от грозы, я, я, маленький чердачный домовой, в большом фонаре госпожи де Гургуран!
Я посмеивался над домовым, который под проливным дождем носился, ворча, вокруг освещенного дома и не мог найти дверцу, в которую я проник.
И напрасно он, прозябший, хрипел, умоляя меня позволить ему хотя бы зажечь свой крысиный огрызок от моей свечи, чтобы найти дорогу к себе в подвал.
Вдруг желтая бумага фонаря вспыхнула, разорванная порывом ветра, от которого застонали на улице все вывески, повисшие, как флаги.
– Иисусе Христе, помилуй нас! – завопила святоша, крестясь всеми пятью пальцами.
– Чтоб тебя черт тиснул калеными щипцами, старая ведьма, – вскричал я, плюясь огнем обильнее, чем шутиха фейерверком.
Это я – увы! – который еще сегодня утром красовался, соперничал своим нарядом со щегленком из алого сукна на покрывале юного сеньора де Люин!
Готическая комната (кн. III, ХХ)
Ночью моя комната полна дьяволами.
Отцы Церкви
– О! – шептал я ночи, – земля – это благоуханная чашечка цветка, а звезды и месяц – ее тычинки и пестик!
И со смежающимися от сна глазами я закрыл окно, и рама его вырезалась крестом Голгофы, черным в желтом сиянье стекол.
* * *
Будь это еще не в самую полночь, час, отмеченный драконами и дьяволами, – может быть, это просто гном напивается допьяна маслом моей лампы!
Может быть, это только кормилица, баюкающая с монотонным пением в панцире моего отца мертворожденного младенца!
Может быть, это только скелет ландскнехта, замурованного в стене и стукающегося об нее лбом, локтями и коленями!
Может быть, это просто мой предок вылез из своей источенной червями рамы и окунает свою латную рукавицу в святую воду кропильницы!
Но нет, это Скарбо, он кусает меня в шею и, чтобы прижечь мою кровоточащую рану, сует в нее свой железный палец, раскаленный докрасна в адском огне.
Ундина (кн. III, XXVIII)
…И смутно слышу я, Блаженно погружаясь в усыпленье, Гармонией пленяющее пенье, И шепот, грустный, нежный, ласкает и баюкает меня.
Ш. Брюньо. Два духа
– Слушай! Слушай! Это я, Ундина, скольжу каплями воды по звонким ромбам твоего окна, освещенного бледными лучами луны; а вот в муаровом платье владелица замка на своем балконе любуется звездной ночью и прекрасным уснувшим озером.
Каждая волна – это Ундина, плывущая в струе. Каждая струя – это тропинка, которая змеится к моему дворцу, а дворец мой плавучий построен в глубине озера, в триангле огня, воздуха и земли.
– Слушай! Слушай! Отец мой бьет по бурливой воде зеленой ветвью ольхи, а сестры мри ласкают своими пенными руками свежие островки трав, кувшинок и водяных лилий или смеются над дряхлой бородатой ивой, которая удит рыбу.
Пролепетав свою песенку, она стала умолять меня, чтобы я надел ее кольцо себе на палец, как супруг Ундины, и отправился с ней в ее дворец, чтобы сделаться королем озер.
И когда я ответил ей, что я люблю смертную девушку, она надулась и с досады проронила несколько слезинок, а потом разразилась хохотом и исчезла в белых струйках, которые зазмеились по моим синим стеклам.
Шевреморт [188] (кн. VI, XLIX)
И я тоже изодран терниями этой пустыни и каждый день оставляю в ней клочки своей кожи.
Шатобриан. Мученики, кн. X
Здесь не пахнет мхом дубовым, здесь не благоухают почки тополей, ветры и воды не шепчут о любви.
Не точатся благовонные испарения утром, после дождя, в вечерние росистые часы; ничто не услаждает слух, разве только вскрик пташки, собирающей травинки.
Пустыня, которая уже не слышит гласа Иоанна Крестителя! Пустыня, в которой ныне уже не ищут убежища ни отшельники, ни дикие голуби!
Так душа моя – это одиночество, где я, на краю пропасти, протягивая одну руку жизни, а Другую – смерти, не могу удержаться от горького рыданья.
Поэт – это дикий левкой, хрупкий, благоуханный, который льнет к камню и нуждается не столько в земле, сколько в солнце.
Но увы! для меня нет больше солнца, с тех пор как смежились прелестные очи, которые вдохновляли мой дар.
22 июня 1832 г.
«ГАСПАР ИЗ ТЬМЫ НОЧИ»
Перевод Н. И. Балашова (1945)
Продавец тюльпанов (кн. I, V)
Никакого шума, если только это не шуршанье веленевых листов под пальцами доктора Гейльте-на, который поднимает глаза от своей Библии, испещренной готическими цветными заставками, только затем, чтобы полюбоваться золотом и пурпуром двух рыбок, плененных во влажных стенках сосуда.
Створки двери растворились, и вошел продавец цветов, с руками, полными горшочков с тюльпанами, прося извинения, что нарушил занятия столь ученого лица.
– Мэтр, – говорит он, – вот сокровище из сокровищ, чудо из чудес, луковица, подобная коей не расцветает никогда, разве только раз в столетие в серале императора Константинопольского!
– Тюльпан! – вскричал разгневанный старец. – Тюльпан – сей символ гордости и сладострастья, что породили в злосчастном городе Виттенберге ненавистную ересь Лютера и Меланхтона!
Мэтр Гейльтен замкнул застежки Библии, аккуратно уложил очки в футляр и отдернул гардину, открыв залитый солнцем страстоцвет со своим терновым венцом, наростом – губкой, отростком – бичом, почками – гвоздями и пятью ранами господа нашего.
Продавец тюльпанов почтительно и безмолвно склонился, смятенный инквизиторским взглядом герцога Альбы, портрет которого, шедевр Гольбейна, висел на стене.
Створки двери растворились, и вошел продавец цветов, с руками, полными горшочков с тюльпанами, прося извинения, что нарушил занятия столь ученого лица.
– Мэтр, – говорит он, – вот сокровище из сокровищ, чудо из чудес, луковица, подобная коей не расцветает никогда, разве только раз в столетие в серале императора Константинопольского!
– Тюльпан! – вскричал разгневанный старец. – Тюльпан – сей символ гордости и сладострастья, что породили в злосчастном городе Виттенберге ненавистную ересь Лютера и Меланхтона!
Мэтр Гейльтен замкнул застежки Библии, аккуратно уложил очки в футляр и отдернул гардину, открыв залитый солнцем страстоцвет со своим терновым венцом, наростом – губкой, отростком – бичом, почками – гвоздями и пятью ранами господа нашего.
Продавец тюльпанов почтительно и безмолвно склонился, смятенный инквизиторским взглядом герцога Альбы, портрет которого, шедевр Гольбейна, висел на стене.
«НОЧНОЙ ГАСПАР»
Перевод К. А. Афанасьева (1978)
Скарбо (кн. III, XXI)
Уготовь мне, господи, к часу моей кончины молитву пастыря, полотняный саван, еловый гроб и сухую могилу.
Молитва господина Марешаля
– Отойдешь ты прощенным или осужденным, – прошептал мне Скарбо прошлой ночью, – все равно будет саваном тебе паутина, и я погребу в ней паучиху вместе с тобой.
– Пусть бы саваном стал, – отвечал я ему с покрасневшими от слез глазами, – осиновый листик и чтоб дыхание озера убаюкивало в нем меня.
– Нет, – кривлялся и скалился карлик, – сжует тебя вечером жук, который охотится за мошкарой, ослепленной закатным солнцем.
– Значит, тебе бы хотелось, – говорил я, заливаясь слезами, – значит, тебе бы хотелось, чтоб тарантул сосал мою кровь слоновьим своим хоботком?
– Ладно, утешься – саваном тебе будут полоски змеиной кожи с золотистыми пятнышками, и я, словно мумию, запеленаю тебя.
В темном склепе Сен-Бенина, где я стоймя прислоню тебя у стены, ты услышишь – будет времени вдоволь, – как малые дети рыдают в преддверии рая.
III. ИЗ ИСТОРИИ ФРАНЦУЗСКОГО СТИХОТВОРЕНИЯ В ПРОЗЕ XIX ВЕКА [189]
Эварист Парни [190]. Мадегасские песни
Перевод П. А. Пел ьского (1803)
ПЕСНЬ IX
Одна мать влекла на берег единородную свою дочь, чтобы продать ее белым.
О возлюбленная мать! твои недра меня носили, я первый плод твоей любви; что я сделала, чем заслужила рабство? Я облегчала твою старость, для тебя вела войну с рыбами речными. Я ограждала тебя от хлада, водила тебя во время жары под благоуханныя тенистые деревья, надзирала над твоим сном и отдаляла от твоего лица докучливых насекомых. О возлюбленная мать! что с тобою будет без меня? Плата, которую ты получишь, не даст тебе другой дочери. Ты погибнешь в нищете, и я буду сокрушаться, что не в силах тебе помочь. О возлюбленная мать! не продавай единородной своей дочери!