В «Рассуждениях о методе» Декарт объявляет себя достаточно образованным, «чтобы не поддаться обещаниям алхимика или предсказаниям астролога, надувательству мага, а также трюкам или похвальбе тех, чьи слова не соответствуют их истинным знаниям»[301]. Подобно Бэкону, он превозносил эмпирический рационализм. В философии он искал той же определенности и доказуемых утверждений, которые могли быть получены в геометрии и других разделах математики. Отвергая все проявления иррационального, Декарт верил, что рациональный Разум является высшим арбитром и судьей реальности. При этом он не осознавал, что сама вера в превосходство интеллекта не менее иррациональна, чем любая другая вера.
   «Cogito ergo sum» – «Я мыслю, следовательно, я существую.) Это изречение стало краеугольным камнем картезианской философии. Сознательно или нет, но его стали понимать слишком буквально. На протяжении последующих столетий западный человек все больше отождествлял себя со способностью мыслить, способностью к логическим рассуждениям. Все, что не поддавалось переводу в количественную форму или анализу рациональным разумом, объявлялось бесполезным и даже иллюзорным. В самом человеке все, что выходило за рамки разума – например, эмоции, интуиция, сны, мистический опыт, измененные состояния сознания, проявления того, что современная психология определяет как подсознание, – полагалось несущественным, второстепенным, случайным или несуществующим. Приемлемым считалось только знание, полученное лишь путем логических рассуждений. Ценными объявлялись только те сферы науки, которые были доступны для эмпирических измерений.
   Взгляды картезианцев вскоре стали доминировать в Королевском обществе Англии. Многие члены общества, подобно своим предшественникам Бэкону и Декарту, сначала опирались в своих взглядах на философию герметизма, но затем (по крайней мере, публично) отвергли ее. Во время гражданской войны и протектората Кромвеля многие образованные люди – симпатизировавшие идеям розенкрейцеров беженцы из континентальной Европы и такие англичане, как Джон Уилкинс, Роберт Бойль и сэр Кристофер Рен, – стали более или менее регулярно встречаться в неформальных, свободных и часто пересекающихся друг с другом кружках и обществах. Одной из таких организаций был так называемый «Невидимый колледж». Эта группа собиралась в колледже Грэшема в Лондоне, который был основан пятьюдесятью годами раньше сэром Томасом Грэшемом, богатым купцом елизаветинской эпохи, основавшим Королевскую биржу. Филиал колледжа Грэшема находился в Оксфорде. В самом начале эти организации ставили перед собой цель исследовать туманную границу между герметизмом и наукой. Именно из этих организаций вышли основатели и первые члены Королевского общества[302].
   В 1660 году закончился протекторат Кромвеля и в Англии была восстановлена монархия – в лице Карла II, который вернулся в страну из изгнания. В ноябре этого же года в колледже Грэшема было официально объявлено о создании научного общества. В июле 1662 года организация перешла под патронаж короля и получила название Королевского общества. Среди его членов были сэр Роберт Морей, Джон Уилкинс, Джон Эвелин, Джон Обри, Роберт Бойль и сэр Кристофер Рен. Всего общество насчитывало 115 членов, некоторые из них – например, Морей, а впоследствии и Ашмол – были также масонами.
   Часть этих людей, например Морей и Ашмол, придерживалась герметической ориентации. Однако в целом Королевское общество было склонно игнорировать и даже отвергать герметизм, приветствуя эмпирический рационализм Бэкона и Декарта. Вскоре эта тенденция вылилась в новую и все более догматичную ортодоксальность научного материализма, в котором уже не оставалось места для герметического мировоззрения. Эта ортодоксальность приняла такие жесткие формы, что любой, кто проявлял интерес к герметизму, был вынужден скрывать его. Примером подобного лицемерия может служить Роберт Бойль. Всю свою жизнь Бойль интересовался алхимией и другими герметическими науками, однако глубина его увлечений открылась лишь недавно. Он проводил свои исследования втайне и вел записи при помощи сложного шифра. Публично и во всех сношениях с Королевским обществом он защищал Бэкона, превозносил эмпирический рационализм, высмеивал труды по алхимии и заявлял о своем неприятии «герметической доктрины». Разумеется, именно публичная позиция характеризовала его взгляды в глазах современников и потомков. Тайные герметические исследования и эксперименты Бойля, как и сам герметизм, оттеснялись на задний план и считались неприличными с научной точки зрения. Такова была сила новой ортодоксальности, толкавшей к конформизму[303].
   Во второй половине семнадцатого века на окраинах Европы время от времени вспыхивали отдельные конфликты – с турками на восточных окраинах владений австрийских Габсбургов, в Скандинавии, между Францией и Испанией в Пиренеях, между Англией и Голландией, а затем между Англией и Францией на море, между армиями Якова II и Вильгельма Оранского в Ирландии. Однако на большей части Европы, все еще не оправившейся от Тридцатилетней войны, воцарилось относительное спокойствие. За исключением Ирландии, где он вылился в борьбу соперничающих династий, пошел на убыль даже конфликт между католицизмом и протестантством; каждая из конфессий укрепляла позиции на собственной территории. Однако в области философии борьба продолжалась – борьба между полярными мировоззрениями, двумя противостоящими друг другу традициями, двумя противоположными направлениями. Эта борьба оказала решающее влияние на формирование мира в том виде, в котором мы его знаем сегодня. Современные подходы к знаниям и реальности, в сущности, восходят к эпохе конфликта между герметическими в своей основе взглядами и эмпирическим рационализмом нового научного материализма.
   Эта борьба везде, за исключением искусства, оказалась неравной, и герметизм все больше вытеснялся на обочину западного общества. Тем не менее редкие последователи герметической философии по-прежнему придерживались традиций магов Возрождения. Для «кембриджского платоника» Генри Мора, к примеру, все аспекты реальности были взаимосвязанными, образуя единую всеохватывающую общность, подобную тканому полотну. Для того чтобы постичь эту общность, наука тоже должна быть единой. Все дисциплины связаны между собой точно так же, как и реальность, которую они изучают, все отрасли знания по сути своей связаны друг с другом, перетекают друг в друга, питают и обогащают друг друга. Чтобы проникнуть в тайны человеческого тела, следует постичь природу космоса, в который помещено это тело и составной частью которого оно является, а также понять природу человеческого сознания и человеческой души. Человек воспринимался Мором как организм, представляющий собой, если можно так выразиться, одну клетку более крупного организма. Другими словами, это микрокосм, в котором отражается весь макрокосм. Так называемый «всесторонний подход к проблеме», который в настоящее время провозглашается революционным, являлся нормой для герметической философии.
   Противником герметических традиций выступало их же неблагодарное дитя – рационализм, эмпирическая методология, научный материализм Бэкона и Декарта. Уступив этому новому взгляду, старое герметическое единство было расчленено и рассечено на большое количество – причем их число постоянно росло – более мелких составляющих, каждая из которых стала отдельной и независимой дисциплиной, отдельной и независимой областью исследований. Сферы знаний, которые раньше представлялись лужами, теперь превратились в бездонные колодцы или бассейны, в которые исследователь мог погрузиться на всю жизнь – а нередко и утонуть. Связь между различными областями исследований становилась все более слабой, а часто исчезала совсем. Концепция энциклопедических знаний эпохи Возрождения уступила место специализации, когда каждая наука все больше и больше обособлялась от остальных. Интеграция сменилась фрагментацией. Синтез уступил место анализу – причем этот анализ был до такой степени опьянен своими возможностями препарирования, что потерял способность собрать вместе все, что он разобрал на части. На место организма пришел механизм. Мироздание постепенно приобретало облик некой машины, огромного хитрого механизма, похожего на часовой. Этот механизм был создан Божественным архитектором или Божественным инженером, а затем оставлен работать автоматически в соответствии с заложенными в него принципами. Человека стали рассматривать с такой же механистической точки зрения – просто как совокупность деталей, многие из которых, как покрышки или ремни вентилятора в современном автомобиле, подлежали замене.
   В конце семнадцатого и в начале восемнадцатого века один человек – выдающаяся во всех отношениях личность – сделал попытку примирить герметизм и картезианство. Этим человеком был сэр Исаак Ньютон. В настоящее время Ньютона считают ученым, одним из отцов-основателей современной науки. Однако сам Ньютон непременно возмутился бы подобным определением и с жаром отверг бы его. Ньютон считал себя не просто «натурфилософом» – то есть ученым, – но и философом в более широком и традиционном понимании этого слова, то есть «любителем мудрости». Его философия имела явную герметическую направленность, а науку он считал просто «философией природы». Научные достижения, с которыми сегодня ассоциируется имя Ньютона, составляли лишь часть – причем для него самого менее важную – работы, которой он посвятил жизнь. Даже по объему его научные труды уступают другим, более разнообразным работам: алхимическим трактатам, пророчествам, богословским размышлениям, исследованиям возможной архитектуры и размеров Храма Соломона, генеалогии ветхозаветных царей Израиля. По словам одного из современных биографов ученого, «наблюдается любопытная аномалия – исследования Ньютона в области астрономии, оптики и математики занимали лишь небольшую часть его времени. На самом деле большая часть его недюжинных способностей была направлена на изучение истории церкви, теологии, «хронологии древних царств», на предсказания и алхимию»[304].
   Для Ньютона, как для Агриппы и Парацельса, философия включала в себя весь спектр человеческого знания и человеческой деятельности, а чистая наука, в которую он внес такой весомый вклад, существовала в более широком и всеобъемлющем контексте. Вырвать ее из этого контекста и изучать как самостоятельную дисциплину – такая позиция в глазах Ньютона была бы глупостью, ошибкой и заслуживающим осуждения искажением великой истины, к которой он стремился.
   Однако в реальности именно так и случилось. Если сам Ньютон придерживался герметической ориентации, подчеркивая взаимосвязь и взаимозависимость всех вещей, то его последователи и ученики были картезианцами, опьяненными методологией анализа, которая становилась все более рационалистической, ограниченной и несовместимой с общим подходом их учителя. Им даже удалось замолчать все аспекты его деятельности, которые не соответствовали новой научной «респектабельности». После смерти Ньютона в 1727 году все его ненаучные труды – включая работы по алхимии объемом в 650 тысяч слов, написанные им собственноручно, – были помечены «не для печати» и хранились в тайне[305].
   Эти работы стали доступны широкой публике лишь два столетия спустя. В 1936 году наследники Ньютона выставили неопубликованные работы ученого на аукционе «Сотбис». 121 лот относился к алхимии и философии герметизма. В каталоге аукциона присутствует также обширная библиотека книг по алхимии и герметизму, многие из которых снабжены многочисленными пометками. Кроме того, на аукцион были выставлены рукописные каталоги этих текстов, насчитывающие 162 страницы[306]. В результате аукциона 1936 года ученые впервые получили возможность оценить глубину и масштаб герметических интересов Ньютона. Это было ошеломляющее открытие. Первым опубликовал хранившиеся в тайне работы ученого Джон Мейнард Кейнс, впоследствии лорд Кейнс, который сделал вывод, что Ньютон «в глубине души был оккультистом, эзотериком, семантиком…». По мнению Кейнса, «Ньютон не был первым представителем эры разума. Он был последним из магов…». Кейнс поясняет свою мысль следующим образом:
   «Почему я называю его магом? Потому что он смотрит на всю Вселенную и видит в ней загадки, тайны, которые могут быть разгаданы при помощи лишь чистой мысли, приложенной к определенным признакам, определенным мистическим ключам, которые Господь разбросал по миру, чтобы философы из эзотерического братства могли заняться поисками этих сокровищ. Он был убежден, что эти ключи могут быть найдены частично в небесных знаках и строении элементов… а частично в текстах и традициях, которые передавались в братстве по неразрывной цепочке еще с загадочных откровений вавилонян. Он считал Вселенную криптограммой, написанной Всевышним. Он верил, что посредством одной лишь мысли или концентрации ума тайна откроется посвященным»[307].
   По словам одного из последующих комментаторов:
   «Тем не менее можно с уверенностью сказать, что алхимические взгляды Ньютона имели твердый фундамент, что он никогда не отрицал их общей значимости и что вся его деятельность после 1675 года может рассматриваться как непрерывная попытка объединить алхимию с механистической философией»[308].
   Готовящаяся к печати книга Майкла Уайта, названная «Последний кудесник», содержит доказательства увлеченности Ньютона не только алхимией, но и герметической магией.
   Именно эту сторону характера Ньютона стремились скрыть его ближайшие последователи и ученики, поскольку[309] она была несовместима с их собственными картезианскими взглядами. После смерти они присвоили не только его труды, но и его имя. Нарисованный ими искаженный портрет учителя вскоре стал общепризнанным. Меньше чем через сто лет имя Ньютона стало ассоциироваться с теми личностями, благодаря которым эта эпоха получила название «Века разума». Так, например, он (наравне с Руссо) был несправедливо причислен Блейком к величайшим злодеям, палачам высшей истины, до слепоты опьяненным ложной верой в силу своего надменного интеллекта. Разумеется, взгляды самого Блейка были типично герметическими, предполагающими наличие паутины связей между микрокосмом и макрокосмом[310].
   Во времена Блейка герметизм уже нашел себе убежище в искусстве. По мере того как рационализм, эмпиризм и научный материализм укрепляли свои позиции в авангарде западной цивилизации, это убежище становилось одним из немногих. Пропасть между наукой и искусством ширилась, и кульминацией этого процесса стало положение, которое в двадцатом веке Ч.П. Сноу назвал «двумя культурами».

11. Фрагментация реальности

   Еще во времена Ньютона присущее философии герметизма мировоззрение – о всеобщей связи и взаимозависимости всего сущего – сохраняло прочные позиции. Однако с тех пор мир сильно изменился. Нам в наследство достался мир, в котором, по словам одного из современных комментаторов, разум изобретает «системы морали, основанные на пользе для общества»[311]. Этот мир является результатом так называемого Просвещения, или «Века разума».
   После триумфа картезианской философии в начале восемнадцатого века западная цивилизация превознесла анализ в ущерб синтезу, механизм в ущерб организму. Одним из последствий этого процесса стал расцвет специализации и сопутствующей ей фрагментации. Вместо единого и всеобъемлющего научного принципа, который применим ко всем областям человеческой деятельности, появилось множество противоречивых принципов, которые соперничают друг с другом и борются за наше расположение. Каждая из конфликтующих областей знания объявляла себя отдельной «дисциплиной». Каждая такая дисциплина становилась чем-то вроде культа – со своими собственными священнослужителями и собственной «теологией». Искусство, естественные науки, психология, социология, история, экономика, политика и религия – а также многочисленные и часто противоречащие друг другу подразделения внутри каждой из них – имели своих верховных жрецов, отстаивающих узкоспециальные догмы. Все верховные жрецы подобного рода имели свои таинства, обычно облаченные в непонятный жаргон, которые были доступны лишь немногим посвященным; и у этих верховных жрецов, как у всякого духовенства, имелись свои законные интересы, которые они защищали и во имя которых «отлучали еретиков».
   Для несчастного человечества, ищущего смысл, цель и основу своего существования, результат оказался разочаровывающим. Сегодня мы сталкиваемся с ошеломляющей неразберихой противоречащих друг другу принципов, каждый из которых претендует на знание нужных нам ответов, каждый из которых навязывает нам собственную идиосинкразическую интерпретацию действительности. Химия, биология, физика – а также их различные комбинации – претендуют на обладание истиной в последней инстанции. Свои претензии на истину выдвигает и организованная религия, и особенно религиозный фундаментализм. То же самое можно сказать о социологии, психологии и политике. Еще в большей степени это справедливо для многочисленных «измов», которые пышным цветом расцвели последние полтора века, – марксизма, маоизма, фашизма, капитализма, монетаризма и прочих.
   Разве может отдельный человек, сталкиваясь с хором соперничающих и нередко взаимоисключающих претензий на истину, сделать разумный выбор – особенно когда доказательства истинности каждого заявления скрываются жрецами данной теории и должны приниматься на веру? В результате мы выбираем притязание, которое кажется нам наиболее «безопасным», которое несет с собой меньше обязательств и меньший риск. К сожалению, эта теория обычно оказывается дальше всего от истины. Так, например, в настоящее время большинство людей готовы поверить – без каких-либо доказательств, – что они сами и окружающий их мир состоят из молекул, что эти молекулы состоят из атомов, атомы из протонов, нейтронов и электронов, а они, в свою очередь, из множества более мелких частиц. Не понимая, что такое «световой год», большинство людей точно так же готовы принять на веру, что Сириус, к примеру, находится на расстоянии такого-то количества световых лет от Земли. Но способны ли такие «символы веры» помочь нам пройти свой жизненный путь, принимать решения, находить смысл, цель и основу своего существования? Помогут ли нам такие «символы веры» определиться в своих действиях, дадут ли они нам моральные рамки, этический императив, иерархию ценностей? В отношении всех этих понятий мы живем с тем, что австрийский писатель Роберт Музиль назвал «относительностью перспективы, граничащей с эмоциональной паникой».
Философия рационализма
   Фрагментация знания, начавшаяся с философии Бэкона и картезианства, усилилась в восемнадцатом веке. С особым рвением она пропагандировалась во Франции, где нашла отражение в трудах философов Монтескье, Дидро и особенно Вольтера. В Англии времен неоклассицизма сторонником этих взглядов был философ Дэвид Юм (1711 – 1776), чья книга «Трактат о человеческой природе» имела подзаголовок «Попытка применения экспериментального метода доказательств к вопросам морали». Известные литераторы, такие как Поп, Свифт, Аддисон и Стил, сделали рационализм основополагающим принципом даже в искусстве и считали разум «нашим главным гарантом знаний». Формализованный скептицизм стал считаться наиболее приемлемым мировоззрением, а умение логически мыслить как качество ума ценилось выше, чем иррациональное, а значит, подозрительное воображение. К концу столетия такой подход был увековечен самым авторитетным беллетристом своего времени Сэмюэлом Джонсоном.
   Рационализм проникал не только в искусство, но и в официальную религию, где он приобрел форму деизма. В соответствии с этой теорией Бог, создав Вселенную, затем покинул ее, оставив человека обживать, интерпретировать и использовать владения, единственным хозяином которых остался он. Эти владения рассматривались не как всеобъемлющий живой организм, в котором, как считали Агриппа и Парацельс, все было взаимосвязано. Теперь это был космический механизм, огромная, похожая на часы машина, которую можно расчленить в процессе анализа на составляющие, причем анализ оказался таким захватывающим занятием, что никто не задавался вопросом, каким образом вновь собрать этот хитрый механизм. Для Декарта даже растения и животные были просто механизмами. «Для часов, – утверждал он, – так же естественно показывать время при помощи своих шестеренок, как для деревьев давать плоды»[312]. Его последователи считали, что человек просто обязан разобрать дерево, как будто это часы, чтобы выяснить, как оно устроено. Таким образом, деизм провозглашал господство человека над природой, а логическим следствием этого господства являлось право эксплуатировать природу.
   Подобно благочестивым христианам Средневековья, деист рассматривал человека не как неотъемлемую часть природы, а как нечто отдельное от природы. Для благочестивого христианина Средневековья отделение человека от природы объяснялось наличием у него души, а также неискупленностью и «греховностью» природы. Для деиста отделение человека от природы основывалось на силе его рационального ума и на предписанном свыше подчинении природы этой силе. Тем не менее деисты, подобно благочестивым христианам Средневековья, обращались к Библии за подтверждением права человека эксплуатировать природу: «Владычествуйте над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле»[313].
   «Библейская концепция природы освобождала человека от натуралистических уз греческой религии и философии и давала разрешение на развитие техники… на власть человека над природой. Несмотря на то что механистическая картина мира непосредственно не присутствует в Библии, у них есть один общий аспект – отказ от обожествления природы. Это убирает препятствия, воздвигаемые таким обожествлением перед людьми древности, и дает возможность осознать, что человек не только может соперничать с природой и даже превосходить ее, но и обязан это делать. Запретов больше не существовало; исчезла божественность и непостижимость природы»[314].
   В девятнадцатом веке трещины и разрывы в том, что когда-то представляло собой единый подход к знаниям, стали еще заметнее. Теория Дарвина поставила науку в, казалось бы, необратимую и непримиримую оппозицию к официальной религии, а во многих отношениях и к традициям гуманизма. Вслед за Дарвином агностицизм, пропагандируемый Томасом Хаксли и Гербертом Спенсером, стал не только уважаемой, но и модной теорией. Однако Дарвин был не единственным невольным инструментом фрагментации знания. К ним можно отнести Маркса и Энгельса, рационализм которых низвел все богатство общественных отношений до упрощенного механизма, управляемого социальными и экономическими законами. К ним можно отнести Фрейда, который привнес тот же самый рационализм в психологию, провозгласив изучение человеческого сознания «наукой» и сведя даже неуловимые движущие силы психики к статусу механизма.
   В 1959 году английский писатель, ученый и политик Ч.П. Сноу опубликовал очень важную книгу, озаглавленную «Две культуры». В этой своей работе Сноу утверждал, что в западной цивилизации наблюдается опасное разделение и поляризация между двумя мировоззрениями, двумя системами ценностей, абсолютно не связанными друг с другом. С одной стороны, говорил он, это «книжная» традиция, к которой относятся искусство, религия, воображение и все, что уходит корнями в иррациональное. С другой стороны, это ментальность науки и научной методологии. Однако Сноу не был ни великим писателем, ни глубоким мыслителем, а в его время ситуация настолько усложнилась, что ее уже нельзя было объяснить обычной дихотомией. Теперь это уже было не две культуры. Культур стало множество. Каждая из них, как уже отмечалось выше, выработала собственную терминологию, собственную фразеологию, собственный жаргон. Каждая превратила то, что некогда было просто словарем, в полноценную теологию, снабженную соответствующей догмой. Каждая сначала изобретала слова ради удобства, а затем начинала путать эти слова с истиной.