В отделении милиции мне удалось разыскать одно анонимное письмо, в котором «доброжелатель» уверял, что «Лабецкая самая настоящая спекулянтка». Но лейтенант, который проверял этот донос, в своей справке констатировал: «Состава преступления в виде спекуляции в действиях гражданки Лабецкой Е.И. не усматриваю». Это было три года назад.
   Соседка Лабецкой утверждала, что Елена Ивановна после ухода из роддома стала делать аборты сама в своей квартире, за что «гребла деньги лопатой».
   По этим данным можно было предположить, что на чердаке был найден скелет одной из тех, кто решил воспользоваться услугами Лабецкой. Антисанитария, недостаточность квалификации (ведь она всего-навсего медсестра) могли привести к трагическому исходу.
   Но это была лишь одна из новых версий. Чтобы проверить её, можно было вызвать на допрос Лабецкую. Просто, но рискованно: если скелет действительно на её совести, она вряд ли признается, а вот другие возможные доказательства постарается немедленно ликвидировать. И тогда я принял решение: прежде чем допрашивать Лабецкую, произвести у неё обыск. Но обыск я мог сделать тоже с санкции прокурора. Правда, в нетерпящих отлагательств случаях следователь может произвести обыск и без санкции прокурора, но с последующим сообщением прокурору об этом в суточный срок.
   Не скрою, когда я шёл к Николаю Варламовичу за разрешением на обыск, то изрядно волновался: а вдруг опять проявляю нерассчитанную поспешность?
   Прокурор молча прочитал постановление, так же молча поставил свою подпись, печать и только после этого тихо сказал:
   — О результатах прошу доложить…
   Лабецкая оказалась маленькой крашеной блондинкой. Меня и понятых она встретила спокойно.
   — Прошу вас располагаться, как дома, — с подчёркнутой любезностью сказала Елена Ивановна. — Только вы поздновато пожаловали. Сейчас октябрь, а последний аборт я сделала в феврале. Сами понимаете, амнистия все списала. Стало возможным начать новую жизнь. И я её начала. С понедельника иду работать в поликлинику. Вот копия приказа…
   Сквозь приоткрытую дверь спальни я увидел зеркальный шкаф и на нем горку разных чемоданов. При осмотре вещей я обратил внимание на то, что многие платья переделаны с большего размера на меньший. Это было заметно по старым швам и чрезмерно большим запасам. Я спросил Лабецкую о причине переделок. Не ожидая, видимо, такого вопроса, Елена Ивановна растерялась и стала рассказывать, как ей однажды случилось очень дёшево купить на рынке несколько платьев, которые хотя и не подходили по размеру, но очень ей понравились, и она решила их переделать.
   В чемоданах оказалось несколько заграничных отрезов и много других вещей. Лабецкая заявила, что все они куплены ею вскоре после войны лично для себя и никакой спекуляцией она не занимается.
   Осматривая сами чемоданы, я обратил внимание на подпись, которая была сделана на внутренней крышке самого большого, из искусственной кожи. Надпись была на немецком языке и в переводе гласила: «На добрую память дорогой русской девушке Леночке Смирновой от фрау Мюллер. 14 августа 1947 года, город Зильдорф». Я спросил Лабецкую:
   — В 1947 году к вам заезжала Елена Смирнова?
   На мгновение в глазах женщины промелькнул страх, но она тут же овладела собой и почти спокойно ответила:
   — Да, заезжала. Это моя двоюродная сестра. Я подавала в домоуправление заявление о том, что она поживёт у меня несколько дней. Она ехала из Германии и оставила мне эти чемоданы и ещё кое-какие вещи. А я отдала ей почти все свои запасы продуктов…
   — А куда она от вас уехала? Где Смирнова живёт сейчас?
   — Она уехала к себе домой… Не то в Читу, не то в Челябинск, — сказала Лабецкая. — А потом вышла замуж и уехала с мужем куда-то на Север и перестала писать мне. Даже не знаю почему…
   Уже заканчивая обыск, я обратил внимание на красивую серебряную шкатулку. На её крышке было выгравировано: «Ёлочке от лейтенанта Петрова А.А. 1944 год».
   — А эта вещь кому принадлежит? — спросил я.
   — Вы говорите так, будто это не моя квартира, — капризно протянула Елена Ивановна. — У меня ведь тоже были поклонники. И, представьте себе, кое-что дарили.
   — Эту шкатулку мне придётся пока изъять.
   — Это ваше дело…
   Мне удалось установить, что Елена Смирнова, знакомая с некоей фрау Мюллер из города Зильдорфа, была военнослужащей. К объяснениям, которые прислала Мюллер, были приложены две фотокарточки старшины медицинской службы Елены Федоровны Смирновой, демобилизованной из армии 15 августа 1947 года и выехавшей к месту постоянного жительства в Мурманск.
   Когда я взглянул на фотографию Смирновой, то невольно вздрогнул. Вытащив из сейфа снимок лица, восстановленного по черепу профессором Герасимовым, и приложив его рядом с фотографией Смирновой, я удивился их поразительному сходству. Тот же узкий монгольский разрез глаз, тот же овал лица и припухлость губ. Единственное, что не совпадало, — причёска. На снимке, присланном профессором, она была гладкой, а у Смирновой красовалась копна пышных вьющихся волос.
   Я немедленно созвонился с прокуратурой Мурманска и попросил срочно навести справки о судьбе Елены Федоровны Смирновой. На следующий день передо мной лежала телеграмма: «Елена Федоровна Смирнова ушла добровольцем на фронт в 1943 году и больше в Мурманск не возвращалась. В августе 1947 года родители получили письмо Елены с обещанием приехать в Мурманск, но не приехала. Вскоре родители получили письмо, что Елена Смирнова осуждена за спекуляцию. Родителям не удалось установить, когда и кто осудил дочь. Розыск не дал результатов. Подробности письмом. Следователь Садогян».
   И вот через несколько дней в моем кабинете сидел здоровенный мужчина с рыжей бородой — с виду типичный северный помор, отрекомендовавшийся Фёдором Смирновым, отцом Елены Смирновой…
   — Вам кто-нибудь из этих мужчин знаком? — спросил я Елену Ивановну Лабецкую, указывая на четырех крупных, усатых и бородатых мужчин, сидевших на скамье у окна в следовательском кабинете.
   Бросив на них беглый взгляд, Лабецкая недоумевающе пожала плечами.
   — Первый раз в жизни вижу.
   — Жаль, — сказал я. — А ведь один из них ваш дядя, отец вашей двоюродной сестры Елены Смирновой… Познакомьтесь, Федор Степанович, со своей племянницей, — предложил я оторопевшему Смирнову.
   — Да что вы, товарищ следователь, — запротестовал он. — У нас и в роду никогда таких не было. Ошибка тут какая-то вышла…
   Лабецкая взглянула на Смирнова широко раскрытыми от ужаса глазами и попятилась к стене, словно перед ней возникло привидение.
   — А теперь подойдите к моему столу, — попросил я. — Вам знакомо это письмо? Графическая экспертиза установила, что этот почерк принадлежит вам. Вот, познакомьтесь с заключением… Вы писали родителям Смирновой о том, что их дочь осуждена на семь лет за спекуляцию?
   — Да, писала. Она действительно была осуждена, — пробормотала Лабецкая.
   Я положил на стол фотографии Елены Смирновой, полученные от фрау Мюллер.
   — Вы узнаете свою двоюродную сестру?
   — Узнаю. Но только я неправду сказала, что она моя сестра. Она была моей хорошей подругой. Она была для меня ближе, чем сестра. Поэтому я так и написала в домоуправление, можете проверить.
   Тратить сейчас время на выяснение, почему Лабецкая в своё время выдавала Смирнову за свою сестру, мне не хотелось. Это могло увести наш разговор в сторону. Я решил продолжать атаку на противника, не давая, как говорится, ему передышки:
   — А теперь ознакомьтесь, пожалуйста, вот с этим заключением профессора Герасимова.
   Лабецкая схватила бумагу дрожащими руками, буквально залпом прочитала её, а потом ещё раз и ещё.
   — Взгляните на фотографию, которую прислал профессор, — я протянул ей фото.
   Лабецкая почти выхватила фотографию из моих рук, и я заметил, как встретились взглядом та, что сидела сейчас напротив меня, и та, которой было не суждено увидеться со своими родителями в августе тысяча девятьсот сорок седьмого года.
   В кабинете наступила напряжённая тишина. Вдруг фотокарточка выскользнула из рук Лабецкой, и она лишилась чувств.
   Я вызвал врача. И… конвой.
   Часа через три после ареста Лабецкой мне позвонили из милиции и сообщили, что обвиняемая сама просится на допрос. Я не хотел упускать такого случая и распорядился срочно доставить её в прокуратуру.
   — Хочу рассказать вам все, — устало заговорила Лабецкая. — Всю правду. Только прошу вас записать в протокол, что я сама решила чистосердечно признаться.
   — Хорошо, все будет записано. Я вас слушаю.
   Елена Ивановна вытерла слезы маленьким голубым платочком и начала свою исповедь:
   — С Леной Смирновой я познакомилась ещё во время войны. Её часть долго стояла в нашем городе. Потом Смирнова уехала на фронт, и больше я о ней ничего не слышала. И вот в сорок седьмом году, кажется, в конце августа она заехала ко мне по пути из Германии. Сказала, что едет домой и хочет остановиться у меня погостить, посмотреть город. Потом рассказала о своём неудавшемся замужестве: жили душа в душу, пока она не стала настаивать на регистрации. Тогда он признался, что у него есть жена и двое детей. Лена не захотела разбивать чужое счастье. Она ушла от него, несмотря на то, что была в положении, на четвёртом месяце. Она умоляла меня сделать ей аборт, так как страшно боялась отца. Все твердила, что за такой позор он её убьёт… Я не хотела делать, отговаривала её. На четвёртом месяце это опасно. Но она была готова на все. Даже письмо хотела написать, чтобы за все последствия винили только её. Но я ведь знала, что в случае чего это письмо мне не поможет. Долго я не соглашалась. Как предчувствовала, чем это кончится. Но Лена так умоляла, так терзалась… — Лабецкая снова поднесла к глазам платочек и попросила воды. — Конец вам известен, — продолжала она, успокоившись. — Это было ужасно. Умерла она как-то сразу, я даже не успела ничего предпринять… А потом оттащила её на чердак…
   — Не об этом ли лейтенанте Петрове рассказывала вам Смирнова? — показал я Лабецкой шкатулку, изъятую у неё при обыске.
   — Нет. Это шкатулка моя, — тихо ответила Елена Ивановна. — Мне теперь уже незачем лгать. Я во всем призналась. У меня осталось много вещей Смирновой, но эту шкатулку подарили мне…
   Итак, следствие подходило к завершению, и я мог бы к собственному удовлетворению и облегчению закончить, наконец, это запутанное, сложное дело и передать его в суд. Теперь, кажется, ни у кого не могло возникнуть и тени сомнения, что виновницей смерти Елены Смирновой является Лабецкая. Её признание было убедительным, логичным и подтверждалось всеми другими материалами дела. Она, медицинская сестра роддома, ещё в войну занималась производством абортов. Смирнова, будучи знакомой Лабецкой, конечно же, знала о её возможностях. Потому-то, желая прервать беременность, она и заехала к ней. Вряд ли она приехала бы к ней в другой ситуации.
   Значит, неудачный аборт. Что ж, бывает. И особенно часто — когда операцию делают не врачи, да ещё в антисанитарных условиях…
   Казалось, что теперь уже можно ставить точку и приступить к составлению обвинительного заключения. Можно, но я этого не делал, хотя сроки следствия подходили к концу. Где-то там, подсознательно, вопреки моей воле, рождались сомнения, возникали вопросы, на которые я не мог дать исчерпывающего ответа. Вспоминалась та нервная поспешность, с которой стала каяться Лабецкая. А что, если здесь тот самый случай, когда обвиняемый «искренним» признанием своей вины хочет отвлечь внимание следователя от более тяжкого преступления? Не для этой ли цели Лабецкая на случай разоблачения подготовила версию о неудачном аборте?
   Была ли Смирнова беременной — вот главный вопрос, вставший тогда передо мной. Чтобы ответить на него, требовалось найти медицинскую карточку Елены Смирновой того далёкого 1947 года и того, кто был или мог быть отцом так и не увидевшего свет ребёнка. Вопреки ожиданиям, мне удалось довольно быстро установить и то и другое. Буквально через неделю я уже беседовал с Алексеем Антоновичем Петровым, приехавшим из Воронежа, где он работал главным врачом одной из городских больниц. В 1944 году он был тем самым лейтенантом А.А.Петровым, который подарил своей любимой Ёлочке — так он называл девятнадцатилетнюю Лену Смирнову — серебряную шкатулку, которая через девять лет обнаружилась в квартире Лабецкой. Правда, я ещё не предъявлял ему эту шкатулку для опознания, но был абсолютно уверен, что это так.
   Узнав, в чем дело, Алексей Антонович поведал мне историю своих отношений с Леной Смирновой.
   Они служили в одном госпитале — он хирургом, она — медсестрой. Полюбили друг друга. Но о регистрации как-то не задумывались. Во время войны некогда было, а после войны решили сделать это на родине. Потом Лена стала расстраиваться из-за того, что у них не было ребёнка. Врачи установили у неё бесплодие, но сказали, что после санаторного лечения она может стать матерью. Супруги решили, что Лена должна уехать на родину, чтобы полечиться. Из Германии Смирнова уехала в августе сорок седьмого года, а через два месяца Петров получил письмо от её родителей о том, что Лена осуждена на семь лет за спекуляцию. Он обращался во многие учреждения, но отовсюду получал один и тот же ответ: «О гражданке Смирновой никаких сведений не имеется».
   Шли годы. Лена не писала. Сначала Петров думал, что она стыдится писать из заключения, а потом решил: разлюбила. Да и время сыграло свою роль — встретил другую. Сейчас у него жена и двое сыновей-близнецов.
   Когда я среди других вещей предъявил Петрову шкатулку, он сразу опознал её и подробно рассказал об обстоятельствах, при которых он подарил её в 1944 году.
   Теперь, когда картина окончательно прояснилась, я решил провести последний допрос обвиняемой.
   Лабецкая вошла в кабинет и, вновь увидев трех сидящих у окна мужчин, испуганно-вопросительно взглянула на меня.
   — Решил представить вам старого знакомого, — сказал я. — Надеюсь, на этот раз вы узнаете того, кто подарил вам серебряную шкатулку?
   Лабецкая пожала плечами.
   — Если вы намекаете на лейтенанта Петрова, то за войну я знала по крайней мере трех Петровых. Один Анатолий Аркадьевич, другой Афанасий Андреевич, а третьего я даже не помню, как звали. И все они были лейтенантами, — спокойно сказала Елена Ивановна, повернувшись спиной к опознаваемым.
   Я решил раскрыть перед Лабецкой все карты:
   — Однако присутствующий здесь Алексей Антонович Петров из десяти предъявленных ему шкатулок опознал только одну. Ту самую, что подарил Смирновой.
   Лабецкая молчала.
   Когда протокол был оформлен и подписан, я отпустил всех, и мы остались с Лабецкой одни.
   — Елена Ивановна, прочитайте показания Петрова и вспомните, как мечтала Лена Смирнова иметь ребёнка и что мешало ей осуществить это желание. — Я раскрыл перед Лабецкой дело. Но она даже не взглянула на него. — Ознакомьтесь, — решительно сказал я. — Вот заключение доцента Власова. Это имя, вероятно, вам знакомо. Доцент Власов консультировал больных в том роддоме, где тогда работали и вы. По вашей просьбе он осматривал Смирнову 5 сентября 1947 года.
   Лабецкая опустила голову. Она задыхалась. Я подал ей стакан воды. Она сделала судорожный глоток и залилась слезами.
   — А вот здесь… — спокойно продолжил я, но допрашиваемая остановила меня вялым движением руки.
   — Не надо, — сквозь слезы прошептала она. — Не надо. Я все расскажу…
   Несколько секунд были слышны только всхлипывания. Потом Лабецкая сама протянула руку к стакану с водой, двумя глотками осушила его до дна и сказала:
   — Я убила Смирнову… Ничего не скрою от вас…
   Часа полтора длился её рассказ, путаный, сбивчивый, прерываемый то плачем, то долгим молчанием.
   Она рассказала о том, как в конце августа 1947 года совсем неожиданно явилась к ней на квартиру Лена Смирнова, которая просила показать её профессору. Лабецкая обещала договориться с доцентом Власовым. В знак благодарности Смирнова подарила ей одно красивое платье, хотя в её чемодане их было много, очень много. В душе Лабецкой одновременно вспыхнули зависть и ненависть к Смирновой. За то, что у неё было все: и любовь, и эти красивые платья, и даже слава победителя, два ордена и медали. Ночью Лабецкая задушила подушкой спящую подругу… Нет, она вовсе не хочет оправдываться и вводить в заблуждение следствие. Она признает, что убийство было совершено из корысти…
   В тот день, когда я направил в суд дело по обвинению Лабецкой в умышленном убийстве, ко мне пришёл Матвей Михайлович Клинов. И по его счастливым глазам, в которых, однако, стояли слезы, было понятно: у человека большая радость. Невольным виновником этой радости оказался я. В результате моих запросов была найдена его дочь. И вот через шесть лет она приехала навестить отца.
   Но, честно говоря, его рассказ был и горьким испытанием для меня. Это был упрёк моим ошибкам и заблуждениям, которые, слава богу, удалось исправить.
   Старик пришёл поделиться со мной, как по своему недосмотру едва не потерял дочь.
   Но, к счастью, ей встретился хороший парень. С ним она и уехала (а вернее сказать, сбежала) на Дальний Восток. Подальше от Жоры Тарзана и его друзей.
   А не писала о себе, потому что боялась, как бы Ерыгин её не нашёл и жизнь её не поломалась.
   Клинов бережно протянул мне любительскую фотографию. Девочка лет пяти с большим бантом и смеющимися глазами.
   — Внучка, — гордо сказал он. — У неё-то в жизни все будет хорошо. Я верю в это, товарищ следователь.
   И мне показалось, что на слове «товарищ» Клинов сделал особое ударение.

«ДОСЛЕДОВАНИЕ»

   В 1955 году меня перевели в Зорянск, небольшой город, каких много в центральной полосе России, на должность помощника прокурора района. Я ещё толком не успел освоиться на новом месте, как вызывает меня прокурор Алексей Платонович Звянцев и говорит:
   — Еду, Захар Петрович, в Москву. Останетесь исполнять обязанности за меня. — Он вздохнул. — На пенсию уже пора, а вот посылают учиться. Двухмесячные курсы… Кажется, вы уже осмотрелись?
   — Да вроде бы, — ответил я.
   Званцев обратил внимание на то, чтобы жалобы и заявления рассматривались в срок, и вообще дал немало советов. В том числе — постараться избегать конфликтов. И ещё он просил меня участвовать в судебном процессе по делу об убийстве, на котором должен был выступать сам, но из-за поездки в Москву не мог.
   Прокурор уехал, а я тут же засел за изучение дела: до процесса оставалось всего два дня.
   Обстоятельства были таковы. 20 мая 1955 года два приятеля Дмитрий Краснов и Иван Хромов, студенты 2-го курса Зорянского строительного техникума, пошли утром на Голубое озеро, расположенное на окраине города. Место красивое. Укромные уголки для рыбалки, берёзовая роща, изумрудные поляны, ручные белки. И в то же время беседки, скамеечки, где можно отдохнуть. Ребята прихватили с собой удочки, еду и выпивку.
   Вот эта самая выпивка и привела к трагедии.
   Из материалов предварительного следствия выходило, что оба приятеля сначала удили рыбу, а затем расположились недалеко от берега на небольшой полянке в роще, разожгли костёр и распили бутылку водки. Затем пытались играть в волейбол с незнакомой компанией ребят, где чуть не подрались с одним из парней. Вернувшись к костру, Краснов и Хромов выпили бутылку вина, после чего Краснов почему-то стал насмехаться над Хромовым, говоря, что его ни одна девушка не полюбит. И назвал его «гусаком».
   Дело в том, что Хромов в детстве попал под машину и получил перелом правого плеча, ключицы и нескольких рёбер. В результате травмы у него деформировалась грудь.
   Хромов схватил нож и нанёс приятелю пять ран в грудь, живот и плечо. Одна из них — в сердце — оказалась смертельной. Это случилось около шести часов вечера.
   На место происшествия выехала оперативная группа милиции Зорянска во главе с начальником уголовного розыска капитаном Василием Егоровичем Жгутовым.
   Допрошенный на месте Хромов сказал, что его товарища убил какой-то незнакомый человек. Но его путаные, сбивчивые объяснения показались работникам милиции подозрительными, и Хромова решили задержать. Капитан Жгутов продолжил допрос в милиции. В конечном счёте Хромов признался в убийстве друга.
   22 мая, то есть через день, дело принял к своему производству следователь прокуратуры Вадим Борисович Рожковский. На первом допросе у него Хромов дал такие же показания…
   Преподаватель техникума в своих показаниях отметил, что из-за своего физического недостатка Ваня Хромов сторонился сокурсников, был замкнут и очень остро воспринимал любое упоминание о своём увечье. Сокурсники характеризовали Хромова как скрытного и вспыльчивого.
   Знакомясь с делом, я почувствовал, что администрацию техникума очень волновала судьба ученика. По просьбе директора ему было устроено на третий день после ареста свидание с Хромовым в присутствии капитана Жгутова. Директор пытался поговорить с парнишкой по-отечески, выяснить, как же могло случиться такое. Хромов ответил ему грубостью.
   Вот этого я не мог понять. Впрочем, в состоянии Хромова, когда, возможно, он сам казнил себя, любое участие порой бывает невыносимым.
   Папка с делом — сама аккуратность. Протоколы написаны следователем прямо-таки каллиграфическим почерком. Вообще педантичность во всем поражала меня в Вадиме Борисовиче с самого первого нашего знакомства. Вероника Савельевна, секретарь прокуратуры, сказала мне, что у Рожковского отец, дед и прадед были провизорами. А Вадим Борисович неожиданно для своей семьи подался в юристы. Вот откуда, наверное, в натуре у следователя такая страсть к аккуратности.
   Фотографии в деле, правда, были выполнены не самым лучшим образом. Не было панорамного снимка места происшествия. Хотя съёмка и велась поздним вечером, это не могло служить оправданием.
   Зал суда. Впервые я сидел за столом гособвинителя. Напротив — защитник Хромова Белопольский.
   Я окинул взглядом переполненный зал — притихшие подростки, вихрастые и нескладные. Студенты техникума. На первой скамейке — четыре скорбных лица. Мать и отец убитого, а также мать и брат Хромова. Женщины были в тёмных платочках.
   Ввели подсудимого. Стриженный наголо невысокий паренёк, с крупным ртом, широко расставленными глазами. Дефект его грудной клетки под пиджаком был почти незаметен.
   Хромов сел, положив сцепленные руки на барьер, отделяющий его от зала. Рядом застыли два конвоира.
   Вышли судьи. Председательствующий Кондратин, с седым ёжиком волос, и двое народных заседателей, обе женщины — пожилая и молодая.
   После выполнения всех формальностей суд решил начать с допроса подсудимого.
   Хромов рассказывал обстоятельства дела, глядя в пол, монотонно, словно заученный надоевший урок. Когда он закончил, судья спросил, есть ли вопросы у прокурора. Я задал несколько уточняющих вопросов. Хромов повторил то, что было в материалах предварительного следствия. Ничего нового.
   Зато защитник долго и скрупулёзно выяснял, какие выражения и слова предшествовали трагической развязке, где находились убитый и убийца во время ссоры. Но больше всего Белопольского интересовало, куда подсудимый дел орудие убийства.
   На предварительном следствии Хромов сказал, что бросил нож возле костра, который они разожгли с приятелем. Правда, на другом допросе он показал, что не помнит места, где обронил нож. Кстати, на месте происшествия он так и не был найден, хотя работники милиции прочесали весь парк у озера с магнитом и металлоискателем.
   Но по-настоящему адвокат развернул атаку на следующий день. И опять вокруг орудия убийства.
   На допросе у следователя Хромов сказал, что, идя на озеро, захватил с собой самодельный нож, сделанный братом, который работал слесарем.
   На квартире Хромовых изъяли нож, который по внешнему виду напоминал тот, что, по рассказу Ивана Хромова, был с ним на озере 20 мая; он имел форму небольшого кортика: лезвие заточено с двух сторон и отделяется от наборной рукоятки из цветного плексигласа своеобразным узорчатым эфесом, служащим упором для руки при сильном ударе. Брат Хромова признался, что сделал два одинаковых ножа — для себя и для брата. И полосы из легированной стали для клинков отрезал ровные. Размер и формы тоже одинаковые.
   И все же нож, изъятый на квартире Хромовых, был приобщён к делу в качестве вещественного доказательства, ибо следствие не исключало, что убийство совершено именно им. Длина лезвия равнялась 13 сантиметрам, что соответствовало глубине нанесённых ран.
   — Давно у вас был нож, взятый 20 мая на озеро? — спросил у своего подзащитного Белопольский.
   — Года три, — ответил Хромов.
   — Что вы им делали? — продолжал адвокат.
   — Строгал. Удочки делал. И вообще…
   — И он никогда не ломался?
   Хромов, помолчав, как бы нехотя ответил:
   — Как-то раз обломился кончик. Я попросил Женю, — он кивнул в зал, где сидел его брат, — он заточил…
   — И большой кусок обломился? — дотошно расспрашивал адвокат.
   Иван Хромов показал пальцами:
   — Сантиметра два.
   Потом защитник спросил у свидетеля Евгения Хромова: не помнит ли тот, чтобы его младший брат просил заточить сломанный конец ножа. Свидетель в категорической форме подтвердил, что такой случай был.
   — И насколько укоротился нож после того, как вы его заточили?
   — Миллиметров на двадцать — двадцать пять, — ответил брат подсудимого.
   И я подумал, что так мог ответить человек, привыкший иметь дело с обработкой металла. Другой бы сказал в сантиметрах.