Страница:
Репортер улыбается и кивает Лалли.
«А что вы можете сказать относительно тех докладов, которые вы намереваетесь представить в сенате?»
Я выключаю телевизор. Вот чего мне здесь действительно не хватало, так это телекамер. У нас тут даже туалет открытый, понимаете? На этом ведь можно сделать деньги. Интернет-пользователи смогут выбирать, какую камеру они в данный момент просматривают, смогут менять угол и точку зрения, и все такое. По основным каналам будут пускать выдержки: самые яркие события минувшего дня. А потом вся эта публика будет голосовать по телефону или по сети. Насчет того, кому из нас умереть на следующей неделе. Чем умнее ты будешь себя вести, чем забавнее ты покажешься широкой публике, тем дольше протянешь. Говорят, один старый зэк сказал недавно, что это сильно смахивает на жизнь настоящих актеров.
Пока не выключили свет, я сажусь поиграть с металлическими шариками: я вообще в последнее время всерьез к ним пристрастился. Иногда я читаю сихотворение, которое мне прислала по почте Элла Бушар, про верные сердца и прочее в том же духе. Я знаю, что нужно писать стихотворение, но она не знает – пока не знает, по крайней мере. Но сегодня я сихотворение читать не хочу, я играю в причину и следствие, с шариками. Потом Джонс, охранник, приносит мне в камеру телефон. То, что в камерах теперь можно подключать телефоны, – единственный положительный результат бурной деятельности Лалли. И еще двери в кабинках душевого блока, и электрические зажигалки для сигарет, даже притом что настоящего огонька от них не дождешься. Я беру у Джонси телефон.
– Алло?
– Ну, – говорит матушка, – я не знаю, кто успел поговорить с Лалли…
– Ты бы выяснила, кто еще неуспел с ним поговорить.
– Послушай, Вернон, не говори гадостей. Уже и слова сказать нельзя. Тут в последнее время шляется масса всякого народа, все вынюхивают, вопросы задают о твоем отце. И девочек тоже всех перебаламутили. Я думаю, у Лалли и без того забот хватает со всеми этими делами. А мне еще нужно денег накопить, чтобы подправить эту чертову скамейку, она с каждым днем проседает все глубже и глубже…
– Вынюхивают?
– Ну, знаешь, задают вопросы насчет того, почему тело твоего отца тогда так и не обнаружили, и так далее. А Лалли стал такой дерганый с тех пор, как бросил Жоржетт – даже Пан и Вейн заметили.
– А Вейн теперь – член вашего клуба, так, что ли?
– Ну, ей через столько всякого пришлось пройти, когда «Лаликом» отказался от участия в проекте по созданию местного спецназа. Шериф все свои обиды срывает на ней, и ей действительно приходится из штанов выпрыгивать, чтобы хоть как-то проявить себя – ты в последнее время стал такой нечуткий, Вернон.
– Ну, я-то вряд ли как-то могу повлиять на ситуацию, ма.
– Да понимаю я, понимаю. Вот, действительно, словатебе не скажи. Если бы он только вернулся, как бы все изменилось сразу.
– Не жди его, ма.
– Я все поставила на кон, Вернон, это любовь, понимаешь? Женщины чувствуют, когда это любовь, а когда просто фрикция.
– Фикция, ма.
– Оп, мне нужно бежать, приехали Пам и Вейн, а я еще не закончила вшивать молнию Пам в брюки. Харрис сегодня открывает сетевой магазин, и у него там куча специальных предложений. Обещай мне, что все у тебя будет в порядке…
– Пальмира носит брюки?..
Она бросает трубку. Из телевизора в соседней камере льется голос Тейлор, так что я сажусь играть в шарики и стараюсь даже не смотреть вокруг. Слишком погано на душе, чтобы работать сейчас над моим арт-проектом. Может, позже.
– Госссподи Иисусе, Литтл, – орет зэк с другого конца Коридора. – Заткнись ты, на хуй, со своим злоебучим пиздозвяканьем!
Он нормальный парень, этот зэк. В общем, они тут все ребята крутые. И планируют собраться все вместе и выпить пива со свиными ребрышками, когда попадут на небеса. Или куда они там попадут. Я, если честно, пока не отказался от перспективы сделать то же самое здесь, на земле. Правда, она всегда где-то рядом, девственно-чистая, и – ждет. Хотя, с другой стороны, не так уж и много шума от моих шариков. С ними всегда так, сядешь и забываешь про все на свете. Оттянешь пару с одного конца, отпустишь, а с другого отлетает в сторону точно такая же парочка; а весь удар принимает на себя один-единственный неподвижный шарик посередине и передает импульс.
– Эй, Верняк, Литтл, ты, запропиздый хуем ёбнутый блядожопый хуесос!
– Гос-споди Ии- сусе! – кричит в ответ Джонси. – Может, заткнешься, а?
– Джонс, – отвечает зэк, – вот говорю тебе, бля буду, я, на хуй, повешусь, если он не прекратит щелкать своими сучьими яйцами.
– Успокойся, мальчик имеет право немного развлечься, – говорит охранник. – Сами же все знаете, что такое ждать ответа на апелляцию.
Он и в самом деле хороший парень, старина Джонси, хотя, конечно, не гений. Иногда он останавливается возле моей клетки, чтобы сказать, что мне утвердили помилование. «Литтл, тебе пришло помилование», – так и говорит. И смеется. И я смеюсь вместе с ним – пока.
– Джонси, я не шучу, – опять кричит зэк. – Этот ёбаный звяк-перезвяк трендит над ухом с утра до вечера, и ночью тоже, и не уснешь ни хуя; у этого пацана крыша съехала – я тебя прошу, хоть ненадолго, займи ты его хоть Ласаллем, что ли.
– Щас, разбежался, ты тут у нас, типа того, самый главный начальник. Мне приказы отдавать. Дай мне миллион долларов, и я подумаю, что можно сделать, – отвечает Джонс. – К тому же, на хуя ему Ласалль? На хуй ему Ласалль не нужен, а теперь заткнись к ебене матери и молчи в тряпочку.
– Литтл, – надрывается зэк, – не будет тебе ни хуя никакого помилования, а я достану где-нибудь отбойный молоток и так впендюлю тебе в задницу, что в гландах засвербит, если ты щас же не перестанешь звенеть яйцами!
– Эй! – рявкает Джонс. – Я тебе что сказал?
– Джонси, у пацана проблемы, ему Ласаллякак раз и не хватает, чтобы предстать перед Господом.
– Этого парня Ласаллем не исправишь, – отвечает Джонс. – А теперь заткнись и ложись спать, понял меня?
– У меня, в конце, концов, есть блядские права человека в этой блядской кутузке или нет!– заходится криком зэк.
– Ложись, на хуй, спать, – рычит Джонс. – Я сейчас попробую что-нибудь сделать.
Я перестаю звенеть и сижу тихо. Кто такой Ласалль? Мысль насчет свидания с Богом застряла у меня в мозгу как заноза.
После завтрака приходит охранник и выводит меня из камеры.
– Ага! Правильно! – кричат зэки, когда меня ведут мимо их камер.
Мы спускаемся на несколько лестничных пролетов, в самую нижнюю часть здания, которое похоже на кишечник – если, конечно, это не слишком грубое сравнение с моей стороны, – и в конце концов останавливаемся в каком-то темном сыром коридорчике, всего на три камеры. У этих камер нет ни решеток, ни окон, а только массивные железные двери, как у банковских сейфов, с бронированным смотровым окошком.
– Был бы ты не ты, а кто другой, ни в жисть тебе суда не попасть, – говорит охранник. – Суда тока знам'нитых убийц пускают.
– А что здесь такое? – спрашиваю я.
– Да навроде часовни.
– И пастор тоже здесь?
– Пастор Ласалль– здесь.
Он подходит к самой последней двери и открывает ее. Несколькими ключами.
– Пастор сидит у вас тут под замком? – спрашиваю я.
– Это тысидишь тут под замком.
Стражник щелкает расположенным снаружи выключателем, и темную камеру заливает тусклый зеленый свет. Она пустая, если не считать двух металлических коек вдоль стен.
– Садись. Ласалль щас будет.
Он выходит обратно в коридор и смотрит куда-то вверх, в люк над лестницей. Через минуту до меня доносятся шарканье ног, лязг металла, и на пороге появляется чернокожий старик в засаленной спортивной шапочке, как у механика, и в обычной серой рубашке и брюках. На лице – смущенная такая улыбка. Причем такое впечатление, что она там появилась не секунду назад.
– Постучи, когда пойдешь обратно, – говорит ему охранник и запирает дверь.
Старик похлопывает руками по койке напротив меня, а потом со скрипом и скрежетом в суставах опускается на голые пружины, как будто меня тут и вовсе нет. Потом он натягивает шапочку поглубже, сцепляет пальцы обеих рук на животе, закрывает глаза и всем своим видом излучает полное довольство жизнью.
– Значит, вы священник? – спрашиваю я.
Он не отвечает. Через минуту в носу у него начинает ритмично посвистывать, видно, как он несколько раз проводит языком во рту, из стороны в сторону. Потом голова у него падает подбородком на грудь. Спит. Я смотрю на него лет, наверное, шестьдесят, пока эта полумгла и эта сырость не начинают действовать мне на нервы. Я встаю с койки и заношу руку, чтобы постучать в дверь.
За спиной у меня шевелится Ласалль.
– Оттянутый, тертый пацан, – говорит он, – всегда одинокий и с тоской в душе, и выглядит старше своих лет…
Ноги у меня буквально прирастают к полу.
– Бредет себе прочь, чтобы сесть в очередной междугородний автобус.
Я оборачиваюсь и вижу, что на меня уставился круглый желтый глаз.
– Из этих мест ходит один-единственный автобус, сынок, и знаешь, какая у него станция назначения?
– Простите? – Я смотрю на его старческое обмякшее тело, на безвольно обвисшую нижнюю губу.
– Знаешь, почему ты тут со мной оказался? – спрашивает он.
– Мне не сказали.
Я сажусь на койку напротив и наклоняю голову, пытаясь заглянуть в тень под краем шапочки.
– По одной-единственной причине, сынок. Потому что ты ни фига не готов умереть.
– Ну, в общем, наверное, не готов, – говорю я.
– Потому что все эти годы ты потратил на то, чтобы усечь, что в этом мире к чему, а пока ты пытался с этим делом разобраться, для тебя все обернулось куда хуже, чем было в начале.
– Откуда вы это знаете?
– Потому что я человек.
Ласалль со скрипом переползает на самый краешек койки. Он достает из кармана рубашки огромные очки и водружает их на нос. Под очками плавают огромные, как две луны, глаза.
– Как ты относишься к нам, к людям?
– Черт, уже даже и не знаю. Каждый только и делает, что вопит-надрывается про свои права, и все такое, и говорит: «Как мило, что мы с вами встретились», хотя с гораздо большим удовольствием посмотрел бы, как ты плывешь вниз по реке с перерезаной глоткой. Вот и все, что я знаю про людей.
– Вот уж сказал так сказал, – усмехается Ласалль. – Молодец.
– А что, разве не так? Люди врут не задумываясь, с самого рождения, каждый божий день, типа того: «Сэр, я проснулся с высокой температурой», а потом всю оставшуюсяжизнь впаривают тебе, чтобы тыни в коем случае не врал… Ласалль качает головой.
– Аминь. Звучит так, как будто ты с этими людьми больше не желаешь иметь ничего общего и что, будь твоя воля, ты уже давно пересел бы в другой поезд.
– Вот тут, пастор, вы правы на все сто.
– Ну что ж, – говорит он, обводя глазами камеру. – Ты загадал свое желание.
Меня словно в челюсть ударили. Я вздрагиваю и сажусь прямо.
– А какие еще у тебя были желания, а, сынок? Сдается мне, в недавнем прошлом тебе не раз и не два хотелось послать свою мамашу к едрене фене, сказать ей, чтоб она заткнулась, и свалить из дома насовсем.
– Наверное, да…
– Уже исполнено, – говорит он и показывает мне две пустые ладони. – Такое впечатление, что тебе час от часу везет все сильнее.
– Но постойте, это неправильная логика…
Глаза у него превращаются в два буравчика, в голосе появляется металл.
– Ахххх, да ты у нас, как я погляжу, парнишка логический. Тебя, значит, напрягает, что все вокруг врут и что ведут себя не так, как тебе хотелось бы, потому что ты у нас логический. На спор, что ты мне сейчас, прямо с ходу, не назовешь ни единой вещи на этом свете, которую ты действительно любишь.
– Ну…
– А все потому, что ты у нас такой взрослый, весь такой крутой и независимый? Или, погоди, дай угадаю: может, просто потому, что твоя старуха – сукой буду, если она не из тех дамочек, которые вечно заставляют людей чувствовать себя виноватыми из-за всякой фигни, из тех, что дарят тебе на день рождения одни и те же идиотские открытки со щеночками, со всякими там сраными паровозиками…
– Угадали.
Ласалль кивает и пыхает воздухом меж плотно сжатых губ.
– Сынок, эта женщина – пизда набитая, и больше никто. Другой такой засранной прокладки подмандошной свет не видывал; да у нее, наверное, в жопе мозгов больше…
– Стойте, стойте, а вы точно священник?
– Парень, да она просто эгоистичная старая проблядь…
– Тормози, я сказал!
За дверью раздается шум, и в глазке темнеет.
– Тихо там, – говорит охранник.
До меня вдруг доходит, что я стою на ногах и кулаки у меня сжаты до боли. Когда я перевожу взгляд обратно на Ласалля, он улыбается.
– Так значит, никого не любишь, да, сынок?
Я сажусь на койку. Велкровские червячки бегут вверх по хребту.
– Давай-ка я скажу тебе кое-что, дам тебе бесплатную консультацию: жизнь становится просто медом, если ты любишь людей, которые уже давно тебя любят. Ты когда-нибудь видел, как твоя матушка выбирает для тебя открытку?
– Нет.
Он смеется.
– А это просто потому, что в распорядке дня молодого человека не значится такая статья: пойти посмотреть, как она стоит и вчитывается в каждое слово на этих открытках, как перебирает в душе все те чувства, которые к тебе испытывает. А может, ты просто слишком спешишь сунуть эту картонку в шкаф, чтобы успеть прочесть, что в ней написано: про солнечный луч, который озарил весь свет, когда ты пришел в этот мир. А, Вернон Грегори?
В глазах у меня тепло и щиплет.
– Ты просрал все, что мог, сынок. Признайся.
– Но я не хотел, чтобы так все обернулось…
– Оно должно было как-нибудь обернуться, сынок. По другому никак. Ты просто еще не успел повстречать своего Господа, лицом к липу.
Ласалль лезет в карман штанов и достает кусок материи, чтобы я мог вытереть слезы. Но я утираюсь рукавом рубашки. Он наклоняется вперед и берет мою руку своей, черной и морщинистой.
– Сынок, – говорит он, – старик Ласалль скажет тебе, как оно все устроено. Ласалль откроет тебе секрет человеческой жизни, и ты будешь всю жизнь удивляться, почему ты сам раньше до этого не додумался…
Как только он начинает говорить последнюю фразу, я слышу в коридоре шум. Шаги. И – голос Лалли.
Двадцать четыре
«А что вы можете сказать относительно тех докладов, которые вы намереваетесь представить в сенате?»
Я выключаю телевизор. Вот чего мне здесь действительно не хватало, так это телекамер. У нас тут даже туалет открытый, понимаете? На этом ведь можно сделать деньги. Интернет-пользователи смогут выбирать, какую камеру они в данный момент просматривают, смогут менять угол и точку зрения, и все такое. По основным каналам будут пускать выдержки: самые яркие события минувшего дня. А потом вся эта публика будет голосовать по телефону или по сети. Насчет того, кому из нас умереть на следующей неделе. Чем умнее ты будешь себя вести, чем забавнее ты покажешься широкой публике, тем дольше протянешь. Говорят, один старый зэк сказал недавно, что это сильно смахивает на жизнь настоящих актеров.
Пока не выключили свет, я сажусь поиграть с металлическими шариками: я вообще в последнее время всерьез к ним пристрастился. Иногда я читаю сихотворение, которое мне прислала по почте Элла Бушар, про верные сердца и прочее в том же духе. Я знаю, что нужно писать стихотворение, но она не знает – пока не знает, по крайней мере. Но сегодня я сихотворение читать не хочу, я играю в причину и следствие, с шариками. Потом Джонс, охранник, приносит мне в камеру телефон. То, что в камерах теперь можно подключать телефоны, – единственный положительный результат бурной деятельности Лалли. И еще двери в кабинках душевого блока, и электрические зажигалки для сигарет, даже притом что настоящего огонька от них не дождешься. Я беру у Джонси телефон.
– Алло?
– Ну, – говорит матушка, – я не знаю, кто успел поговорить с Лалли…
– Ты бы выяснила, кто еще неуспел с ним поговорить.
– Послушай, Вернон, не говори гадостей. Уже и слова сказать нельзя. Тут в последнее время шляется масса всякого народа, все вынюхивают, вопросы задают о твоем отце. И девочек тоже всех перебаламутили. Я думаю, у Лалли и без того забот хватает со всеми этими делами. А мне еще нужно денег накопить, чтобы подправить эту чертову скамейку, она с каждым днем проседает все глубже и глубже…
– Вынюхивают?
– Ну, знаешь, задают вопросы насчет того, почему тело твоего отца тогда так и не обнаружили, и так далее. А Лалли стал такой дерганый с тех пор, как бросил Жоржетт – даже Пан и Вейн заметили.
– А Вейн теперь – член вашего клуба, так, что ли?
– Ну, ей через столько всякого пришлось пройти, когда «Лаликом» отказался от участия в проекте по созданию местного спецназа. Шериф все свои обиды срывает на ней, и ей действительно приходится из штанов выпрыгивать, чтобы хоть как-то проявить себя – ты в последнее время стал такой нечуткий, Вернон.
– Ну, я-то вряд ли как-то могу повлиять на ситуацию, ма.
– Да понимаю я, понимаю. Вот, действительно, словатебе не скажи. Если бы он только вернулся, как бы все изменилось сразу.
– Не жди его, ма.
– Я все поставила на кон, Вернон, это любовь, понимаешь? Женщины чувствуют, когда это любовь, а когда просто фрикция.
– Фикция, ма.
– Оп, мне нужно бежать, приехали Пам и Вейн, а я еще не закончила вшивать молнию Пам в брюки. Харрис сегодня открывает сетевой магазин, и у него там куча специальных предложений. Обещай мне, что все у тебя будет в порядке…
– Пальмира носит брюки?..
Она бросает трубку. Из телевизора в соседней камере льется голос Тейлор, так что я сажусь играть в шарики и стараюсь даже не смотреть вокруг. Слишком погано на душе, чтобы работать сейчас над моим арт-проектом. Может, позже.
– Госссподи Иисусе, Литтл, – орет зэк с другого конца Коридора. – Заткнись ты, на хуй, со своим злоебучим пиздозвяканьем!
Он нормальный парень, этот зэк. В общем, они тут все ребята крутые. И планируют собраться все вместе и выпить пива со свиными ребрышками, когда попадут на небеса. Или куда они там попадут. Я, если честно, пока не отказался от перспективы сделать то же самое здесь, на земле. Правда, она всегда где-то рядом, девственно-чистая, и – ждет. Хотя, с другой стороны, не так уж и много шума от моих шариков. С ними всегда так, сядешь и забываешь про все на свете. Оттянешь пару с одного конца, отпустишь, а с другого отлетает в сторону точно такая же парочка; а весь удар принимает на себя один-единственный неподвижный шарик посередине и передает импульс.
– Эй, Верняк, Литтл, ты, запропиздый хуем ёбнутый блядожопый хуесос!
– Гос-споди Ии- сусе! – кричит в ответ Джонси. – Может, заткнешься, а?
– Джонс, – отвечает зэк, – вот говорю тебе, бля буду, я, на хуй, повешусь, если он не прекратит щелкать своими сучьими яйцами.
– Успокойся, мальчик имеет право немного развлечься, – говорит охранник. – Сами же все знаете, что такое ждать ответа на апелляцию.
Он и в самом деле хороший парень, старина Джонси, хотя, конечно, не гений. Иногда он останавливается возле моей клетки, чтобы сказать, что мне утвердили помилование. «Литтл, тебе пришло помилование», – так и говорит. И смеется. И я смеюсь вместе с ним – пока.
– Джонси, я не шучу, – опять кричит зэк. – Этот ёбаный звяк-перезвяк трендит над ухом с утра до вечера, и ночью тоже, и не уснешь ни хуя; у этого пацана крыша съехала – я тебя прошу, хоть ненадолго, займи ты его хоть Ласаллем, что ли.
– Щас, разбежался, ты тут у нас, типа того, самый главный начальник. Мне приказы отдавать. Дай мне миллион долларов, и я подумаю, что можно сделать, – отвечает Джонс. – К тому же, на хуя ему Ласалль? На хуй ему Ласалль не нужен, а теперь заткнись к ебене матери и молчи в тряпочку.
– Литтл, – надрывается зэк, – не будет тебе ни хуя никакого помилования, а я достану где-нибудь отбойный молоток и так впендюлю тебе в задницу, что в гландах засвербит, если ты щас же не перестанешь звенеть яйцами!
– Эй! – рявкает Джонс. – Я тебе что сказал?
– Джонси, у пацана проблемы, ему Ласаллякак раз и не хватает, чтобы предстать перед Господом.
– Этого парня Ласаллем не исправишь, – отвечает Джонс. – А теперь заткнись и ложись спать, понял меня?
– У меня, в конце, концов, есть блядские права человека в этой блядской кутузке или нет!– заходится криком зэк.
– Ложись, на хуй, спать, – рычит Джонс. – Я сейчас попробую что-нибудь сделать.
Я перестаю звенеть и сижу тихо. Кто такой Ласалль? Мысль насчет свидания с Богом застряла у меня в мозгу как заноза.
После завтрака приходит охранник и выводит меня из камеры.
– Ага! Правильно! – кричат зэки, когда меня ведут мимо их камер.
Мы спускаемся на несколько лестничных пролетов, в самую нижнюю часть здания, которое похоже на кишечник – если, конечно, это не слишком грубое сравнение с моей стороны, – и в конце концов останавливаемся в каком-то темном сыром коридорчике, всего на три камеры. У этих камер нет ни решеток, ни окон, а только массивные железные двери, как у банковских сейфов, с бронированным смотровым окошком.
– Был бы ты не ты, а кто другой, ни в жисть тебе суда не попасть, – говорит охранник. – Суда тока знам'нитых убийц пускают.
– А что здесь такое? – спрашиваю я.
– Да навроде часовни.
– И пастор тоже здесь?
– Пастор Ласалль– здесь.
Он подходит к самой последней двери и открывает ее. Несколькими ключами.
– Пастор сидит у вас тут под замком? – спрашиваю я.
– Это тысидишь тут под замком.
Стражник щелкает расположенным снаружи выключателем, и темную камеру заливает тусклый зеленый свет. Она пустая, если не считать двух металлических коек вдоль стен.
– Садись. Ласалль щас будет.
Он выходит обратно в коридор и смотрит куда-то вверх, в люк над лестницей. Через минуту до меня доносятся шарканье ног, лязг металла, и на пороге появляется чернокожий старик в засаленной спортивной шапочке, как у механика, и в обычной серой рубашке и брюках. На лице – смущенная такая улыбка. Причем такое впечатление, что она там появилась не секунду назад.
– Постучи, когда пойдешь обратно, – говорит ему охранник и запирает дверь.
Старик похлопывает руками по койке напротив меня, а потом со скрипом и скрежетом в суставах опускается на голые пружины, как будто меня тут и вовсе нет. Потом он натягивает шапочку поглубже, сцепляет пальцы обеих рук на животе, закрывает глаза и всем своим видом излучает полное довольство жизнью.
– Значит, вы священник? – спрашиваю я.
Он не отвечает. Через минуту в носу у него начинает ритмично посвистывать, видно, как он несколько раз проводит языком во рту, из стороны в сторону. Потом голова у него падает подбородком на грудь. Спит. Я смотрю на него лет, наверное, шестьдесят, пока эта полумгла и эта сырость не начинают действовать мне на нервы. Я встаю с койки и заношу руку, чтобы постучать в дверь.
За спиной у меня шевелится Ласалль.
– Оттянутый, тертый пацан, – говорит он, – всегда одинокий и с тоской в душе, и выглядит старше своих лет…
Ноги у меня буквально прирастают к полу.
– Бредет себе прочь, чтобы сесть в очередной междугородний автобус.
Я оборачиваюсь и вижу, что на меня уставился круглый желтый глаз.
– Из этих мест ходит один-единственный автобус, сынок, и знаешь, какая у него станция назначения?
– Простите? – Я смотрю на его старческое обмякшее тело, на безвольно обвисшую нижнюю губу.
– Знаешь, почему ты тут со мной оказался? – спрашивает он.
– Мне не сказали.
Я сажусь на койку напротив и наклоняю голову, пытаясь заглянуть в тень под краем шапочки.
– По одной-единственной причине, сынок. Потому что ты ни фига не готов умереть.
– Ну, в общем, наверное, не готов, – говорю я.
– Потому что все эти годы ты потратил на то, чтобы усечь, что в этом мире к чему, а пока ты пытался с этим делом разобраться, для тебя все обернулось куда хуже, чем было в начале.
– Откуда вы это знаете?
– Потому что я человек.
Ласалль со скрипом переползает на самый краешек койки. Он достает из кармана рубашки огромные очки и водружает их на нос. Под очками плавают огромные, как две луны, глаза.
– Как ты относишься к нам, к людям?
– Черт, уже даже и не знаю. Каждый только и делает, что вопит-надрывается про свои права, и все такое, и говорит: «Как мило, что мы с вами встретились», хотя с гораздо большим удовольствием посмотрел бы, как ты плывешь вниз по реке с перерезаной глоткой. Вот и все, что я знаю про людей.
– Вот уж сказал так сказал, – усмехается Ласалль. – Молодец.
– А что, разве не так? Люди врут не задумываясь, с самого рождения, каждый божий день, типа того: «Сэр, я проснулся с высокой температурой», а потом всю оставшуюсяжизнь впаривают тебе, чтобы тыни в коем случае не врал… Ласалль качает головой.
– Аминь. Звучит так, как будто ты с этими людьми больше не желаешь иметь ничего общего и что, будь твоя воля, ты уже давно пересел бы в другой поезд.
– Вот тут, пастор, вы правы на все сто.
– Ну что ж, – говорит он, обводя глазами камеру. – Ты загадал свое желание.
Меня словно в челюсть ударили. Я вздрагиваю и сажусь прямо.
– А какие еще у тебя были желания, а, сынок? Сдается мне, в недавнем прошлом тебе не раз и не два хотелось послать свою мамашу к едрене фене, сказать ей, чтоб она заткнулась, и свалить из дома насовсем.
– Наверное, да…
– Уже исполнено, – говорит он и показывает мне две пустые ладони. – Такое впечатление, что тебе час от часу везет все сильнее.
– Но постойте, это неправильная логика…
Глаза у него превращаются в два буравчика, в голосе появляется металл.
– Ахххх, да ты у нас, как я погляжу, парнишка логический. Тебя, значит, напрягает, что все вокруг врут и что ведут себя не так, как тебе хотелось бы, потому что ты у нас логический. На спор, что ты мне сейчас, прямо с ходу, не назовешь ни единой вещи на этом свете, которую ты действительно любишь.
– Ну…
– А все потому, что ты у нас такой взрослый, весь такой крутой и независимый? Или, погоди, дай угадаю: может, просто потому, что твоя старуха – сукой буду, если она не из тех дамочек, которые вечно заставляют людей чувствовать себя виноватыми из-за всякой фигни, из тех, что дарят тебе на день рождения одни и те же идиотские открытки со щеночками, со всякими там сраными паровозиками…
– Угадали.
Ласалль кивает и пыхает воздухом меж плотно сжатых губ.
– Сынок, эта женщина – пизда набитая, и больше никто. Другой такой засранной прокладки подмандошной свет не видывал; да у нее, наверное, в жопе мозгов больше…
– Стойте, стойте, а вы точно священник?
– Парень, да она просто эгоистичная старая проблядь…
– Тормози, я сказал!
За дверью раздается шум, и в глазке темнеет.
– Тихо там, – говорит охранник.
До меня вдруг доходит, что я стою на ногах и кулаки у меня сжаты до боли. Когда я перевожу взгляд обратно на Ласалля, он улыбается.
– Так значит, никого не любишь, да, сынок?
Я сажусь на койку. Велкровские червячки бегут вверх по хребту.
– Давай-ка я скажу тебе кое-что, дам тебе бесплатную консультацию: жизнь становится просто медом, если ты любишь людей, которые уже давно тебя любят. Ты когда-нибудь видел, как твоя матушка выбирает для тебя открытку?
– Нет.
Он смеется.
– А это просто потому, что в распорядке дня молодого человека не значится такая статья: пойти посмотреть, как она стоит и вчитывается в каждое слово на этих открытках, как перебирает в душе все те чувства, которые к тебе испытывает. А может, ты просто слишком спешишь сунуть эту картонку в шкаф, чтобы успеть прочесть, что в ней написано: про солнечный луч, который озарил весь свет, когда ты пришел в этот мир. А, Вернон Грегори?
В глазах у меня тепло и щиплет.
– Ты просрал все, что мог, сынок. Признайся.
– Но я не хотел, чтобы так все обернулось…
– Оно должно было как-нибудь обернуться, сынок. По другому никак. Ты просто еще не успел повстречать своего Господа, лицом к липу.
Ласалль лезет в карман штанов и достает кусок материи, чтобы я мог вытереть слезы. Но я утираюсь рукавом рубашки. Он наклоняется вперед и берет мою руку своей, черной и морщинистой.
– Сынок, – говорит он, – старик Ласалль скажет тебе, как оно все устроено. Ласалль откроет тебе секрет человеческой жизни, и ты будешь всю жизнь удивляться, почему ты сам раньше до этого не додумался…
Как только он начинает говорить последнюю фразу, я слышу в коридоре шум. Шаги. И – голос Лалли.
Двадцать четыре
– Главное в первом публичном голосовании, – говорит Лалли, – это не давать зрителю возможности слишком широкого выбора. Мы должны составить шорт-лист преступников, провести по каждому рекламную кампанию, а потом запустить пробное голосование и выяснить, кто из них понравился публике.
Такое впечатление, что с ним там еще по меньшей мере три человека. Охранник торопливо стучит в дверь, но замка не открывает, как будто просто хочет, чтобы мы вели себя потише.
– У нас отобрано сто четырнадцать кандидатов, – говорит другой человек. – Вы хотите сказать, что для первого голосования нужно оставить дюжины три, не больше?
– Ц-ц, еще чего. Я имел в виду – двое-трое, никак не больше. Зрителю нужно будет представить их вживую, взять у них короткие интервью, отснять реконструкции преступлений, плачущих родственников жертв. Потом на неделю установить у них камеры, с постоянным доступом для пользователей Интернета, все вживую – и столкнуть их лоб в лоб в битве за зрительские симпатии.
– Понятно, – говорит другой человек. – Типа Большого Брата, да?
– В самую точку. Именно под этим соусом мы и продали проект нашим спонсорам.
– А как мы выберем первую двойку? – спрашивает третий голос.
– Да, в общем, это не важно, при условии, что преступления за ними будут числиться действительно сильные. Вот, буквально на днях услышал концептуальный слоган, в каком-то телешоу, точно не помню: «Последние станут первыми» – так он звучал. Есть в нем какая-то сила, а, как вам кажется?
– Превосходно, – подхватывает четвертый голос. – Апелляция к оперативной памяти, так сказать.
– Точно.
На подходе к нашей камере шаги замедляются. Охранник лязгает ключами, чтобы привлечь к себе внимание.
– А вы что тут делаете, офицер? – спрашивает Лалли.
Охранник мнется на месте, потом в глазке появляется и исчезает чья-то тень.
– Откройте-ка вот эту дверь, – говорит Лалли.
Ключ проворачивается в скважине, и он просовывает голову внутрь.
– А это еще что такое? – Он оборачивается к охраннику. – Разве не было распоряжения содержать этого человека в строгой изоляции?
– Да, конечно, конечно, – мямлит охранник и вертит в руках ключи. – Ну, это, понимаете, что-то вроде терапии, понимаете? Маленькая консультация, чтобы немного облегчить жизнь в Коридоре смертников.
Лалли хмурит брови.
– Этот парень совершил массовое убийство – не поздновато ли для консультаций? К тому же эти камеры выведены из ведения тюремной администрации. Мы здесь будем проводить окончательную редакцию озвучки.
– Как там твоя мама? – спрашиваю я у Лалли. Слова слетают с моих губ, как плевки. – Не заебал ее до смерти?
– Господи Иисусе, сынок, да ты что? – задыхается охранник.
Лалли еле сдерживается, чтобы не ударить меня, не без помощи партнеров по бизнесу. Я смотрю на него в упор, и кажется, что вот сейчас он задымится и сдохнет.
– Во всем раю молитв не хватит, чтобы меня удержать, когда я дорвусь до твоей сраной жопы, – слышу я как будто со стороны собственный шепот.
Даже Ласалля передергивает. Лалли ухмыляется.
– Разведите их.
– Слушаюсь, сэр, – отвечает охранник.
Он вытягивается по стойке смирно и грозит нам с Ласаллем рукой. Я пытаюсь встретиться глазами с Ласаллем, но он уже поднялся с места и – шарк-шарк-шарк – плетется прочь.
– Ласалль, так в чем секрет? – все так же, шепотом, говорю я ему вслед.
– Потом, сынок, позже.
Лалли улыбается мне, когда я выхожу из камеры.
– Все пытаешься понять, что к чему, а, Литтл, маленький человек из Мученио? – Он смеется, закашлялся, как астматик, а потом уводит своих приятелей прочь, и голос его превращается в отдаленное эхо. – Так, значит, первое голосование запускаем четырнадцатого февраля.
– В смысле, на Валентинов день? – переспрашивает кто-то из его спутников.
– Вот именно.
Ни за что не поверите: в камеры смертников доставляют рекламную рассылку. Ровно за неделю до первого голосования я получил письмо от организаторов лотереи, в котором сказано, что я – с гарантией – выиграл миллион долларов; по крайней мере, так написано на конверте. Судя по всему, для того чтобы получить этот миллион, нужно купить у них энциклопедию – или для того, чтобы твои шансы получить миллион стали еще того гарантированней. А еще пришел квиток от «Барби Q» с приглашением съесть «чик'н'микс» на двоих в любом их ресторане, который только я найду на этом свете. В самое время, нечего сказать. Жаль, что на том свете они еще не открылись. Хотя кто их знает.
Я работаю над своим артпроектом, когда в конце Коридора раздаются шаги Джонси: он идет ко мне. Когда он проходит мимо других камер, каждый из сидельцев непременно что-нибудь отпустит на его счет, так что в любой момент можно с точностью сказать, где он сейчас находится. Он несет телефон. Я вздрагиваю и поскорее прячу все свое искусство. Впрочем, главная новость до меня уже дошла раньше, чем Джонси с телефоном. Я все слышал по телевизору, который работал у кого-то на той стороне Коридора.
«Тело американца будет сегодня отправлено на родину авиарейсом. Кроме того, в перестрелке погибло еще около сорока беженцев, – бубнил диктор. – После перерыва на рекламу – окончание истории серийного убийцы Вернона Грегори Литтла; мы узнаем последние подробности относительно его закончившейся неудачей попытки обжаловать вынесенный приговор, а кроме того – история об утке и хомячке, которые делают все только так, как им нравится!»
Джонс не смотрит мне в глаза, он просто просовывает мне аппарат между прутьями.
– Вернон, мне очень жаль, – хрустит в трубке голос моего адвоката. – У меня просто нет слов, чтобы передать, что я сейчас чувствую.
Я молчу.
– И мы уже ничего не можем сделать.
– А как насчет Верховного суда? – спрашиваю я.
– Боюсь, что в вашем случае сама процедура ускоренного рассмотрения апелляции исключает подобную возможность. Мне очень жаль…
Я кладу телефон на койку, и каждая морщинка на одеяле отдается у меня в ушах грохотом гравия.
Сегодня у меня в камере установят камеры и уберут из Коридора все телевизоры и радиоприемники. Потому что мы не должны знать, как идет голосование. Я сижу в самом темном углу камеры и думаю обо всем сразу. Я даже не играю в шарики. Восемь сквиллионов психов со всех концов земного шара прислали мне свои валентинки. Какая-то добрая душа в почтовом отделе передала мне одну-единственную, от Эллы Бушар. Я просто оставил ее в списке корреспондентов, не спрашивайте почему. Впрочем, я ее все равно не открывал. В Коридоре сегодня ночью удивительно тихо, наверное, из чувства уважения. Тут сидят люди, которых называют подонками из подонков, но что такое уважение, в Коридоре знают.
Мне нужно еще раз увидеться с Ласаллем. Пока идет публичное голосование, я ловлю себя на том, что думаю о его тогдашних словах. Тогда, когда у меня еще были шансы остаться в живых, особого смысла я в них не увидел. Но ему удалось отложить в моем мозгу яичко, икринку, и вот теперь она принялась расти. Повстречать своего Господа, лицом к лицу. Зэки в Коридоре продают друг другу почтовые рекламки, а между делом говорят о нынешнем публичном голосовании, делают ставки на то, кто пойдет первым рейсом. Вот этим они все и заняты в перерывах между оплакиванием своих телевизоров и транзисторов. На тех, кто сидит в нашем Коридоре, ставок не делают, но вам знакомы ощущения человека, который сидит последним в очереди к зубному врачу? Значит, вы понимаете, что я сейчас переживаю. Это голосование построено таким образом, что ты до самого последнего дня не знаешь, что речь идет именно о тебе. И поэтому нужно всегда быть в тонусе. Иногда я строю грандиозные планы, насчет выкинуть что-нибудь этакое в день моей казни, надеть носки на уши или еще что-нибудь в этом же духе. Или залудить в последнем слове нечто невыразимое. А потом поплачешь немножко, и все проходит. Знаю, знаю, я в последнее время вообще стал часто плакать, как-то это не по-мужски.
Наступает последний день голосования, и сил терпеть эту муку у меня не остается совсем. Через час мир узнает, кому суждено умереть. Я начинаю скулить и умолять Джонси сводить меня еще раз к Ласаллю, но ему это как-то не очень интересно. Он спорит с другим охранником, кому из них придется отвечать за прямую линию связи с губернатором штата, которую специально ради первого голосования провели в камеру казней. А в перерывах огрызается на меня через весь Коридор.
– Мистер Блядесс-маприказал, чтобы никаких свиданий больше не устраивать, – говорит он. – Кроме того, может быть, тебе не так уж долго и осталось, и не о чем будет больше беспокоиться.
В конце концов я начинаю опять щелкать металлическими шариками, пока к моей демонстрации протеста не присоединяются остальные заключенные. Но Джонси от этого только пуще распускает хвост.
– Что, у кого-нибудь из вас, распиздяев, есть миллион долларов, чтобы купить себе право на особые привилегии?
– Да пошел ты на хуй, – орут в ответ зэки.
Мне остается только вздыхать. Я и вздыхаю, и сквознячок от моего выдоха ворошит лежащие на койке бумажки. И вдруг меня осеняет идея.
– Джонси, – кричу я, хватая обеими руками письмо от лохотронщиков. – Вот тебе твой миллион.
– Ага, конечно, – отзывается он.
– Я не шучу, смотри. – Я издалека показываю ему конверт.
– Ты что думаешь, я вчера родился? – хрюкает Джонси. – Я такое говно от своей двери каждое утро чуть не лопатой отгребаю.
Я пробую на нем хитрожопый адвокатский смех.
– Ну да-аа, – этак глумливо осклабившись. – О-кеей, но дело в том, что это имеющее силу законного документа обязательство выплатить миллион долларов. Ты же знаешь, они не имеют права давать подобных обещаний, если эти обещания не соответствуют действительности, а здесь именно так и написано, красным по белому.
– Эй, Литтл, – кричит кто-то из зэков. – Ты говоришь, письмо получил, из тотализатора?
– Так точно.
– А там черными чернилами написано или красными чернилами?
– Красными, все как положено.
– Господи Иисусе на небеси… Продай мне его за двести долларов! – кричит зэк.
– Дай-ка взгляну. – Джонси выхватывает у меня письмо, прямо через решетку. – Да тут же твое имя написано, так что мне от этого какой толк.
– Офицер Джонс, – говорю я тоном классного наставника или еще какой-нибудь шишки на ровном месте, – в мой комплект подготовки к казни среди прочего входят бланки для последней воли и для завещания, и я вполне могу завещать его вам, вы меня понимаете?
– Литтл, погоди! – вопит другой зэк. – Я тебе за это письмо дам триста долларов!
Такое впечатление, что с ним там еще по меньшей мере три человека. Охранник торопливо стучит в дверь, но замка не открывает, как будто просто хочет, чтобы мы вели себя потише.
– У нас отобрано сто четырнадцать кандидатов, – говорит другой человек. – Вы хотите сказать, что для первого голосования нужно оставить дюжины три, не больше?
– Ц-ц, еще чего. Я имел в виду – двое-трое, никак не больше. Зрителю нужно будет представить их вживую, взять у них короткие интервью, отснять реконструкции преступлений, плачущих родственников жертв. Потом на неделю установить у них камеры, с постоянным доступом для пользователей Интернета, все вживую – и столкнуть их лоб в лоб в битве за зрительские симпатии.
– Понятно, – говорит другой человек. – Типа Большого Брата, да?
– В самую точку. Именно под этим соусом мы и продали проект нашим спонсорам.
– А как мы выберем первую двойку? – спрашивает третий голос.
– Да, в общем, это не важно, при условии, что преступления за ними будут числиться действительно сильные. Вот, буквально на днях услышал концептуальный слоган, в каком-то телешоу, точно не помню: «Последние станут первыми» – так он звучал. Есть в нем какая-то сила, а, как вам кажется?
– Превосходно, – подхватывает четвертый голос. – Апелляция к оперативной памяти, так сказать.
– Точно.
На подходе к нашей камере шаги замедляются. Охранник лязгает ключами, чтобы привлечь к себе внимание.
– А вы что тут делаете, офицер? – спрашивает Лалли.
Охранник мнется на месте, потом в глазке появляется и исчезает чья-то тень.
– Откройте-ка вот эту дверь, – говорит Лалли.
Ключ проворачивается в скважине, и он просовывает голову внутрь.
– А это еще что такое? – Он оборачивается к охраннику. – Разве не было распоряжения содержать этого человека в строгой изоляции?
– Да, конечно, конечно, – мямлит охранник и вертит в руках ключи. – Ну, это, понимаете, что-то вроде терапии, понимаете? Маленькая консультация, чтобы немного облегчить жизнь в Коридоре смертников.
Лалли хмурит брови.
– Этот парень совершил массовое убийство – не поздновато ли для консультаций? К тому же эти камеры выведены из ведения тюремной администрации. Мы здесь будем проводить окончательную редакцию озвучки.
– Как там твоя мама? – спрашиваю я у Лалли. Слова слетают с моих губ, как плевки. – Не заебал ее до смерти?
– Господи Иисусе, сынок, да ты что? – задыхается охранник.
Лалли еле сдерживается, чтобы не ударить меня, не без помощи партнеров по бизнесу. Я смотрю на него в упор, и кажется, что вот сейчас он задымится и сдохнет.
– Во всем раю молитв не хватит, чтобы меня удержать, когда я дорвусь до твоей сраной жопы, – слышу я как будто со стороны собственный шепот.
Даже Ласалля передергивает. Лалли ухмыляется.
– Разведите их.
– Слушаюсь, сэр, – отвечает охранник.
Он вытягивается по стойке смирно и грозит нам с Ласаллем рукой. Я пытаюсь встретиться глазами с Ласаллем, но он уже поднялся с места и – шарк-шарк-шарк – плетется прочь.
– Ласалль, так в чем секрет? – все так же, шепотом, говорю я ему вслед.
– Потом, сынок, позже.
Лалли улыбается мне, когда я выхожу из камеры.
– Все пытаешься понять, что к чему, а, Литтл, маленький человек из Мученио? – Он смеется, закашлялся, как астматик, а потом уводит своих приятелей прочь, и голос его превращается в отдаленное эхо. – Так, значит, первое голосование запускаем четырнадцатого февраля.
– В смысле, на Валентинов день? – переспрашивает кто-то из его спутников.
– Вот именно.
Ни за что не поверите: в камеры смертников доставляют рекламную рассылку. Ровно за неделю до первого голосования я получил письмо от организаторов лотереи, в котором сказано, что я – с гарантией – выиграл миллион долларов; по крайней мере, так написано на конверте. Судя по всему, для того чтобы получить этот миллион, нужно купить у них энциклопедию – или для того, чтобы твои шансы получить миллион стали еще того гарантированней. А еще пришел квиток от «Барби Q» с приглашением съесть «чик'н'микс» на двоих в любом их ресторане, который только я найду на этом свете. В самое время, нечего сказать. Жаль, что на том свете они еще не открылись. Хотя кто их знает.
Я работаю над своим артпроектом, когда в конце Коридора раздаются шаги Джонси: он идет ко мне. Когда он проходит мимо других камер, каждый из сидельцев непременно что-нибудь отпустит на его счет, так что в любой момент можно с точностью сказать, где он сейчас находится. Он несет телефон. Я вздрагиваю и поскорее прячу все свое искусство. Впрочем, главная новость до меня уже дошла раньше, чем Джонси с телефоном. Я все слышал по телевизору, который работал у кого-то на той стороне Коридора.
«Тело американца будет сегодня отправлено на родину авиарейсом. Кроме того, в перестрелке погибло еще около сорока беженцев, – бубнил диктор. – После перерыва на рекламу – окончание истории серийного убийцы Вернона Грегори Литтла; мы узнаем последние подробности относительно его закончившейся неудачей попытки обжаловать вынесенный приговор, а кроме того – история об утке и хомячке, которые делают все только так, как им нравится!»
Джонс не смотрит мне в глаза, он просто просовывает мне аппарат между прутьями.
– Вернон, мне очень жаль, – хрустит в трубке голос моего адвоката. – У меня просто нет слов, чтобы передать, что я сейчас чувствую.
Я молчу.
– И мы уже ничего не можем сделать.
– А как насчет Верховного суда? – спрашиваю я.
– Боюсь, что в вашем случае сама процедура ускоренного рассмотрения апелляции исключает подобную возможность. Мне очень жаль…
Я кладу телефон на койку, и каждая морщинка на одеяле отдается у меня в ушах грохотом гравия.
Сегодня у меня в камере установят камеры и уберут из Коридора все телевизоры и радиоприемники. Потому что мы не должны знать, как идет голосование. Я сижу в самом темном углу камеры и думаю обо всем сразу. Я даже не играю в шарики. Восемь сквиллионов психов со всех концов земного шара прислали мне свои валентинки. Какая-то добрая душа в почтовом отделе передала мне одну-единственную, от Эллы Бушар. Я просто оставил ее в списке корреспондентов, не спрашивайте почему. Впрочем, я ее все равно не открывал. В Коридоре сегодня ночью удивительно тихо, наверное, из чувства уважения. Тут сидят люди, которых называют подонками из подонков, но что такое уважение, в Коридоре знают.
Мне нужно еще раз увидеться с Ласаллем. Пока идет публичное голосование, я ловлю себя на том, что думаю о его тогдашних словах. Тогда, когда у меня еще были шансы остаться в живых, особого смысла я в них не увидел. Но ему удалось отложить в моем мозгу яичко, икринку, и вот теперь она принялась расти. Повстречать своего Господа, лицом к лицу. Зэки в Коридоре продают друг другу почтовые рекламки, а между делом говорят о нынешнем публичном голосовании, делают ставки на то, кто пойдет первым рейсом. Вот этим они все и заняты в перерывах между оплакиванием своих телевизоров и транзисторов. На тех, кто сидит в нашем Коридоре, ставок не делают, но вам знакомы ощущения человека, который сидит последним в очереди к зубному врачу? Значит, вы понимаете, что я сейчас переживаю. Это голосование построено таким образом, что ты до самого последнего дня не знаешь, что речь идет именно о тебе. И поэтому нужно всегда быть в тонусе. Иногда я строю грандиозные планы, насчет выкинуть что-нибудь этакое в день моей казни, надеть носки на уши или еще что-нибудь в этом же духе. Или залудить в последнем слове нечто невыразимое. А потом поплачешь немножко, и все проходит. Знаю, знаю, я в последнее время вообще стал часто плакать, как-то это не по-мужски.
Наступает последний день голосования, и сил терпеть эту муку у меня не остается совсем. Через час мир узнает, кому суждено умереть. Я начинаю скулить и умолять Джонси сводить меня еще раз к Ласаллю, но ему это как-то не очень интересно. Он спорит с другим охранником, кому из них придется отвечать за прямую линию связи с губернатором штата, которую специально ради первого голосования провели в камеру казней. А в перерывах огрызается на меня через весь Коридор.
– Мистер Блядесс-маприказал, чтобы никаких свиданий больше не устраивать, – говорит он. – Кроме того, может быть, тебе не так уж долго и осталось, и не о чем будет больше беспокоиться.
В конце концов я начинаю опять щелкать металлическими шариками, пока к моей демонстрации протеста не присоединяются остальные заключенные. Но Джонси от этого только пуще распускает хвост.
– Что, у кого-нибудь из вас, распиздяев, есть миллион долларов, чтобы купить себе право на особые привилегии?
– Да пошел ты на хуй, – орут в ответ зэки.
Мне остается только вздыхать. Я и вздыхаю, и сквознячок от моего выдоха ворошит лежащие на койке бумажки. И вдруг меня осеняет идея.
– Джонси, – кричу я, хватая обеими руками письмо от лохотронщиков. – Вот тебе твой миллион.
– Ага, конечно, – отзывается он.
– Я не шучу, смотри. – Я издалека показываю ему конверт.
– Ты что думаешь, я вчера родился? – хрюкает Джонси. – Я такое говно от своей двери каждое утро чуть не лопатой отгребаю.
Я пробую на нем хитрожопый адвокатский смех.
– Ну да-аа, – этак глумливо осклабившись. – О-кеей, но дело в том, что это имеющее силу законного документа обязательство выплатить миллион долларов. Ты же знаешь, они не имеют права давать подобных обещаний, если эти обещания не соответствуют действительности, а здесь именно так и написано, красным по белому.
– Эй, Литтл, – кричит кто-то из зэков. – Ты говоришь, письмо получил, из тотализатора?
– Так точно.
– А там черными чернилами написано или красными чернилами?
– Красными, все как положено.
– Господи Иисусе на небеси… Продай мне его за двести долларов! – кричит зэк.
– Дай-ка взгляну. – Джонси выхватывает у меня письмо, прямо через решетку. – Да тут же твое имя написано, так что мне от этого какой толк.
– Офицер Джонс, – говорю я тоном классного наставника или еще какой-нибудь шишки на ровном месте, – в мой комплект подготовки к казни среди прочего входят бланки для последней воли и для завещания, и я вполне могу завещать его вам, вы меня понимаете?
– Литтл, погоди! – вопит другой зэк. – Я тебе за это письмо дам триста долларов!