Страница:
Показал мне милый в койке
Новое движение,
Милый думал - перестройка,
А вышло - ускорение!..
- Так что, - сказал, - завсегда пожалуйста. У нас и свои хохмы есть, местные, и общероссийского немало в запасе держим... Эх, говори, душа, разговаривай, Рассея!
И я стал выдавать частушки одна за другой, какие на ум приходили.
Ну, что я там пел? Всякое-разное, говорю, и новое, и старое. Ну, хотя бы это, с советских ещё времен:
Сидим милый на крыльце,
Моет рожу борною,
Потому что пролетел
Ероплан с уборною!..
Или, вот еще:
Я в Тамбове родилась,
Космонавту отдалась.
Ух, ты!.. Ах, ты!..
Все мы космонавты!..
Гляжу, встряхнулся народ. Где-то на десятой или двенадцатой частушке встряхнулся, повеселел. Так-то скажу, мы почти трезвые сидели. Витание, конечно, пошло, но ровное такое витание, стойкое, не лопался никто воздушным шариком. Когда под хорошую закуску пьешь, то разве что щеки подрумянишь, а под стол не свалишься. Да еще, я вам скажу, музыка просто на удивление мозги проветривает. Я уж не раз замечал: где гармонь есть или гитара, и песни при этом на общество ложатся, там вдвое медленнее народ косеет. И Татьяна, я подмечаю, плечами чуть выпрямилась, будто груз какой с себя стряхнула, и море в её глазах просветлело. Не то, чтобы солнечным сделалось, нет, а вот так просветлело, как бывает, когда море утопленника из себя отдаст и вроде того, что спокойней ему становится. Хищное такое просветление: мол, я свое дело сделало, теперь вы своих мертвецов хороните, мне они ни к чему, я не на рыбий корм его брало, а приласкать, только он моей ласки не выдержал. Я-то откуда все это представляю? На море я раз побывал, давным-давно еще, лет двадцать с лишком назад, когда бровастый над страной правил, водка и кофе все время дорожали и колбасные поезда между нами и Москвой бегали, зато билет в Крым стоил чуть не меньше пятнадцати рублей, да и сам Крым заграницей не был.. Вот мы с Зинкой раз и намылились, за всю жизнь, понимаете, единожды спутешествовали, если, конечно, поездок в Москву не считать, и прибыли, и в какой-то халупе там устроились, а как к морю вышли, я так и ахнул. Я, конечно, знал, что это такое, по фотографиям и кино - да что там, в наш-то век любые моря и океаны по телевизору видишь, и глубины подводные, и бури, и штили. И, все равно, в натуральном виде, перед глазами, в натуральную величину, оно совсем другое впечатление производит. Вот мы и купались, и загорали, в свободное местечко на пляже будто угри ввинчиваясь, а я ещё свои променады совершал: по набережной бочки на колесах стояли, с разливным портвейном массандровским, и стоил он... сейчас все цены в голове путаются, так что, может, и совру, но в памяти осталось, что чуть не десять копеек стакан, немногим пива дороже. Может, и какая другая цена была, но что сущие копейки - факт. Вот и примешь по стаканчику в разных концах набережной, а потом стоишь, и на море смотришь. И как солнце в него опускаться начнет, огромным золотым колесом, и все море будто в расплавленное золото на время превращается - так это ж вообще никакими словами не передашь, красоту такую. А как шторм заколышется, и барашки побегут, и легкие лодки запрыгают, и только военный корабль совсем вдали будет недвижно стоять, волны о себя расшибать, на закипание вод плюя, так сразу эту силу почувствуешь... Нет, надо сказать, с утопленниками я там не пересекался. Иногда представлял себе, как это на море быть может, и оторопь брала. Но утопленников я у нас на Волге нагляделся, я ведь вам говорил. Каждый год по нескольку человек у нас тонет. Ведь Волга, она река такая, по силе и по волне в бурную погоду иному морю не уступит. И тут шутки плохи, и если кто, задурелый, в такую волну на лодке гребной пойдет, или пьяным полезет сети выбирать и в сетях запутается, тут уж быстро может быть песенка спета. И вот тоже, я замечал, вода большая, она со своим характером, и Волга в особенности уж точно как женщина себя ведет. Кого-то сразу на берег выбросит, кого-то так никогда и не найдут. Будто, действительно, кого-то, кто ей до лампочки, она на корм рыбам берет, а в кого-то влюбляется, и смыкает в своих объятиях, и целует влагой губ своих, и невдомек ей, что человек такого поцелуя не сдюжит, вот и разжимает она растерянно свои руки-водовороты, в которых и лед, и жар, все перемешано, и на песок у бережка добра молодца кладет: возьмите, мол, я живого человека хотела, любовника страстного, а мертвый и холодный он мне без надобности. И так тысячелетиями тянется, и все она влюбляется и губит выбранных в полюбовники, и все ей кажется, что не в ней дело, а в чем-то другом, и что вот следующий уж точно на её поцелуй ответит.
И вот такое море заплескалось у Татьяны в глазах: море, которому вовек в толк не взять, почему его поцелуй смертоносен, и которое вздыхает с облегчением, увидев вдруг, что есть кому поцелуй подарить, и лучик солнца, сквозь тучи брызнувший, перехватывает, и нежит в себе...
Стоило бы мне тогда этому наблюдению больше внимания отвести, но куда там, в разгар-то пирушки.
И, может, оттого, что про утопленников подумалось, и вспомнились эти пушкинские стихи, конечно, про "Прибежали в избу дети, Второпях зовут отца: "Тятя! тятя! наши сети Притащили мертвеца"..." - от всего этого и старая переделка вспомнилась, на частушечный лад, ведь пушкинские стихи хорошо на частушечные перепевы ложатся. Я эту переделку ещё от родителей знал, вот и сбацал теперь:
Прибежали в избу дети,
Второпях зовут отца:
"Тятя, тятя, в сельсовете
Выдают по два яйца!"
"Врете, врете, бесенята,
Заворчал им с печки дед,
В сельсовете только члены,
А яиц давно уж нет!.."
А и правда, родители сказывали, когда коллективизация шла, все подчистую из изб выгребали. В деревне - и яичка было не найти, и стакана молока... Мол, в тридцатом году у кого обретался запасец картошки на зиму, хоть какой-никакой, хоть с гнильцой, тот и счастливым почитался. А так, и с голоду пухли, и кто понравнее да позажиточней был, те эшелонами в Сибирь отбывали. У нас, правда, такого голоду не было, как в некоторых местах. Рыба - она всегда рыба, её ж и впрок заготовить можно, и подо льдом ловить. Да и поскольку рядом начальственные дачи ставили, то на какую-то округу дышать давали, чтобы начальство совсем голодных рож не видело. Ну, а народ все равно веселился и ерничал, и вот такие брехаловки сочинял.
- Эх! - сказал я. - Раз уж по старому поехали, что предки напели, то вот вам еще.
И пропел:
А самолет летит,
Кабина крашена,
Убили Пушкина,
Поэта нашего!..
А самолет летит,
Пилот - уродина,
Проклятый Берия
Изменник родины!..
И снова в глазах Татьяны злое спокойствие моря плеснулось.
- И что, - спросила она, - неужели ничего покруче уже не поют? Неужели деревня ослабла?
- Как это - ослабла? - Зинка из-за стола вывалилась и начала притоптывать, такую плясовую выдавая, что даже этот крепкий дом, на века сделанный, затрясся малость. И мне кивнула. - А ну-ка, подыграй!
Я и подыграл. А она, как тон поймала, так и пропела, кружась и приплясывая:
В огороде, в борозде,
Нашла девица муде,
И пришила, пристрочила
К рыжеватенькой пизде!..
Ну, тут уж и я не сдержался, подхватил:
Мимо тещиного дома
Я без шуток не хожу,
То ли хуй в забор просуну,
То ли жопу покажу!..
И пошли мы выдавать. Всего, что напели, я вам и приводить не буду. Не знаю, засмущали молодежь или нет - ведь молодые девки все-таки сидели, и не из тех, которые оторвы, а такие, сами понимаете, при которых и парням подобное слушать неудобно - но уж весь наш "деревенский фольклор", как это называется, на полную мощь продемонстрировали, выплеснулись и повеселились, как давно не было. Зинка уже хохочет, сквозь смех едва слова выговаривает, у меня пальцы с клавиш срываются. Взял я для порядку последний наигрыш, доголосил, вот это:
Мой миленок от тоски
Пробил хуем три доски,
Возрастает год от году
Мощь советского народу!
И гармонь отставил.
- Все, - сказал я, - выдохся. Теперь горло освежить, а там посмотрим.
Молодежь переглядываться стала, но тут Татьяна, аккуратно так, сигарету на край пепельницы пристроила и нам зааплодировала. Тогда и остальные захлопали, Катерину включая. Ну, значит, все вовремя пришлось, чтобы воздух легче стал.
Зинка на стул упала, рукой обмахивается.
- Ох! - говорит. - Давно так не топала! Налейте-ка и мне!
Ну, всем по очередной налили, а там и чай готовить начали. За чайком опять нормальная беседа потекла. Девки и Зинка о своем толкуют, Гришка, как всегда, что-нибудь к месту ввернет да и опять замолкнет, Константин улыбится да отвечает, когда его спрашивают, Мишка соловьем под Татьяну заливается. Словом, все как положено.
- А не жалко, - спросила Татьяна, - что деревни пустеют, что молодежь разлетается?
- Да разве ж у нас пустеют! - отозвался Мишка. - Вот за Вологдой, и дальше на север, к Архангельску, там деревни просто мертвые стоят. Набредешь на такую или проедешь мимо, по старому тракту, все дома заколоченные, ни единой живой души, выбирай дом, какой приглянется, да и жируй. Правда, и электричество от таких деревень давно отключено, и до ближайшего рейсового автобуса с полтора часа ходу бывает, а продуктов никаких, естественно, нет, но ведь и это решаемо. Навезти зараз несколько мешков муки, чтобы хлеб выпекать, и, там, чаю, кофе, сахару, чего еще, патронов, например, лекарства главные или сетей с крючками, да и обосноваться глухарем. Потому что огороды хоть и заросшие, но их нормально можно в порядок привести, чтобы и картошка была, и капуста, и зелень всякая, и даже яблоки с вишнями. Вот, мы в одной деревне, которую проезжали, яблок с вишнями набрали на всю бригаду. Хоть, вроде, и одичалые давно, но сочные и сладкие, и крупные даже. Я так скажу, что с самогонным аппаратом с таких плодов хорошим пойлом на год вперед обеспечишься, а самогонный аппарат можно из чего угодно сообразить. А и рыба, и мясо - это не проблема. Там лососи ходят - во! - медведи их ловят. И зайцы есть, и другая дичь. А медведя завалить - так тебе не только мясо, которое все хвалят, но и медвежий жир, который от любых болезней лечит, и желчь медвежья, тоже очень целебная, и шкура. Словом, не пропадешь, от мира отъединившись.
- Неужели в тебе такая жажда покоя и одиночества? - спросила Татьяна. - Мне показалось, ты из таких, которые и красивую жизнь любят, и все удобства.. Разве нет?
- А кто ж красивой жизни не любит? - отозвался Мишка. - Но мы ведь так и так месяцами в лесах. А приедешь на неделю - вот тебе и красивая жизнь. Мы вроде сухопутных моряков получаемся, если подумать. У моряков - море, а у нас - лесные чащобы. Натоскуешься по цивилизации, зато как на причал встанешь - тут тебе и бары-рестораны, и ботиночки со скрипом, и все такое. А если вот так, при своем хозяйстве жить, то это не то, что в бригаде, в походных, можно сказать, условиях. То есть, может, я через месяц по городу затоскую и сбегу, я не спорю... Но бывает со мной такое, когда выйдешь вдруг к северной реке, спиной к серым избушкам на пологом таком склоне, на зеленом лугу, плавно к речке спускающемся, и эта река извилистой лентой перед тобой блещет, а на другом берегу и золотая морошка стоит, и алая клюква, и на излучине реки, у медвежьего камня какого-нибудь, только лосось плеснет или форель, и, кроме этого, тишина кругом, то вдруг так хорошо и спокойно на душе становится, что подумаешь: вот, бросить бы все, и запереться здесь. Конечно, северные реки - они не наша Волга, которая, почитай, всю страну поит, кормит и на себе носит, но в них своя прелесть есть, тихая прелесть. Не приволье больших вод, понимаешь, а приволье лугов и неба. А как представишь, что на фоне этого неба дымок от твоей баньки поднимется, и ты, в этой баньке напарившись, можешь, вне чужого подгляду и никого не стесняясь, через луг пробежать и в ледяную воду плюхнуться, чтобы потом вернуться и дальше париться, или, зимой, в снег выскочить, и прямо в чистые сугробы нырнуть... Как представишь, говорю, так на душе совсем странно становится. Вроде, и тоскливо, и радостно, и будто воспоминания о жизни, которой ты никогда не жил, наполняют тебя так, словно эта жизнь и вправду была... И еще, подумаешь, при доме ведь можно и дизель поставить, или ветряк, а то и на реке вертун соорудить, чтобы собственное электричество было и чтобы ни от кого не зависеть, то и телевизором можно тогда обзавестись, и видеомагнитофоном. Как в город вылезешь, так, скажем, купить разом штук двадцать или тридцать видеокассет, с самыми классными фильмами, а классный фильм можно и по многу раз крутить... И запасец пополнять.
Теперь все Мишку слушали, притихнув, а он, заметив это наконец, смутился малость, осекся, потом проворчал:
- Да ладно, как будто я не понимаю, что для другой жизни сделан. Но уж и помечтать нельзя!..
- А почему ж для другой жизни? - спросила Татьяна. - Может, конечно, сто лет так и не проживешь, а месяца на три в году в такой дом было бы уезжать очень здорово. Зато потом больше вкуса в городской жизни почувствуешь, со всеми её условиями.
- Нет, - Мишка мотнул головой, вполне серьезно отвечая. - На три месяца в году никак не выйдет. Это может, в других странах допустимо дом надолго оставлять без присмотра, а у нас никак нельзя. Разденут дом. Хоть тот же дизель для выработки электричества: его, уезжая, с собой не заберешь, и особо не спрячешь, а если хоть какой слух пойдет, что у меня дом на автономном электричестве, мужики за пятьдесят километров на тракторе попрутся или на снегоходе, чтобы этот дизель приватизировать. Заодно и все другое разворуют. Можно, конечно, воров выследить, как приедешь - следы-то и наводки по округе всегда останутся - и так им вломить, чтобы больше никто никогда не совался, зная, что я, в любом случае, найду и убью, но это хорошо будет, если они уворованное себе оставят. А если пропьют? По новой всем обзаводиться?.. Нет, - Мишка вздохнул. - Помечтать, конечно, не вредно и приятно, и приятно мгновения тишины над излучинами лососевых рек ловить, когда эти тишину, и покой, и отсветы с неба, будто полной чашей в руках держишь... Чашей с девятью жизнями, так вот. И как пьешь эту чашу, глоток за глотком, так будто бессмертие в тебя входит. Ну, не совсем бессмертие, конечно. Когда-нибудь умрешь, но, все равно, чувство вот такое, что хоть застрели тебя сейчас, или голову отруби, а ты воскреснешь, и у тебя в запасе ещё семь или восемь жизней останется. Потом, как опять под смертный удар попадешь, шесть, пять, потом четыре... Ну, лет на триста хватит. А к тремстам годам, небось, и жить поднадоест, помирать не жалко будет.
- Это у кошки, говорят, девять жизней, - задумчиво протянула Татьяна.
- У тебя, значит? - Мишка спросил.
- Почему это я - кошка? - Татьяна осведомилась.
- Потому что похожа ты на женщину-кошку из фильма "Бэтман".. Ну, на актрису, которая её играет.
- На Мишель Пфайфер, - уточнила Татьяна.
- Вот, вот. Только ты... - Мишка как будто проглотил часть фразы. ...И волосы у тебя больше светятся.
Воздух в комнате дрогнул: это Григорий и Константин коротко гоготнули, басами своими, не в силах сдержаться.
- А что? - вскинулся Мишка. - Чего ж правду не сказать, тем более, если эту правду и говорить, и слышать приятно?
- Все точно, - кивнула Татьяна, с легкой такой полуулыбкой. - Я ведь сама на комплимент напросилась... А вот если бы, допустим, не на нашем севере, а где-нибудь в шведских или норвежских фьордах, на таком же лугу у такой же реки, по которой ходят лосось или форель, был у тебя дом, с банькой, со всем, что душа пожелает - засел бы ты там, от мира вдали? Или на русском севере небо тебе кажется таким особым, что только его и подавай, иначе мечта не сбудется?
- К чему ты это? - нахмурился Мишка.
- А к тому, что каждый сам - кузнец своего счастья. Вот, ты говоришь, вы со шведами работаете. Неужели, если ты попросишь, они тебя на работу в Швецию не возьмут, зная, на что ты способен?
- Возьмут, думаю, - мотнул Мишка тяжелой своей башкой. - Ведь такие разговоры возникали, правда, Гришан? Хотя все это, если честно, больше пустыми шарканиями гляделось, чтобы мы получше работали, но, кто знает... Мы слыхали, им и нефтяники нужны, и водолазы. А мы бы эти профессии быстро освоили, и здоровья у нас хоть отбавляй.
- Да, водолазом быть - тем более, - задумчиво Татьяна проговорила. - И у них, я слышала, график работы удобный для такой жизни. Могут на два-три месяца в экспедицию отправить, зато потом чуть не в полгода отпуск дать, чтобы человек восстановился. И спрос на тех, кто по физическим кондициям способен быть водолазом, всегда велик. Очень мало таких людей, не хватает их. Поэтому, насколько я понимаю, тут не будет никаких ограничений на найм иностранных работников - мол, зачем они, только у наших будут работу отнимать - да и другие препятствия снимутся... Словом, можно пробиться.
- Но тебе-то это зачем? - спросил Мишка.
- Мне? Совсем незачем, - ответила она. - Так ведь речь сейчас не обо мне, а о тебе идет, как тебе в жизни получше устроиться. Вот я варианты и прикидываю. Из интересу, можно сказать.
- Но, я так понял, сама ты в Швеции часто бываешь? - настаивал Мишка.
- Бываю, - согласилась она. - Поэтому и знаю многое о тамошней жизни, и дело посоветовать могу. Но ты не волнуйся. Если, в итоге, мои советы тебе на пользу послужат, и свой дом на брусничном и морошковом берегу северной реки ты обретешь - а я бы тебе советовала за Сундсваллем местечко искать, там и красиво очень, и полным-полно именно таких рек, которую тебе надобно... Так вот, если у тебя все сбудется, то не волнуйся, я тебя никогда стеснять не буду. Носа к тебе никогда не покажу.
- Это почему же? - удивился Мишка.
- А потому что ты больше всего свободу ценишь. Зачем же я буду в этой свободе тебя ограничивать? Скажем, разве при мне ты пробежишься, коли тебе охота придет, нагишом через луг, от жаркой баньки в ледяную воду и обратно?
Это уж она его дразнила, и ежику было б понятно, что дразнит, не то, что всем нам очевидным сделалось, до рези в глазах. Но Мишка чуть не просиял: так она повернула это, то ли голосом-интонацией, то ли легким жестом руки, нарисовавшей что-то в воздухе, что возник такой смысл, будто она поддразнивает его, равным себе признавая или даже восхищаясь им, иначе бы дразнить не решилась. Вроде того, что намек промелькнул, невесомый такой, за который не ухватишься, и при этом внятный дальше некуда, что, конечно, в охоту ей, может, было бы его мужскую стать во всей красе узреть. И Мишка, не лыком шит, махнул рукой и прогудел:
- Да не стеснишь ты меня! А я и тебе баньку протоплю, для души и тела, коли заглянуть вздумаешь. Я ведь такую знатную баньку срублю - всей Швеции такой не снилось, какие бы у них там ни водились чудеса и сколько бы лучше нашего они ни жили! Все Карлсоны, которые живут на крыше, слетятся в очередь, чтобы в моей баньке попариться.
Она рассмеялась - да и не только она, всех нас он насмешил, по-доброму, так он это дело насчет баньки завернул, будто и впрямь его Швеция уже приняла, и дом у него стоит на косом лугу, у реки с лососем и медвежьими камнями, и осталось только за топор браться, чтобы баньку ложить.
- Вот это здорово, брат! - сказал Григорий. - За такое и выпить не грех!
Татьяна одним пальцем свою стопку чуть вперед двинула:
- Плесните мне вашего, местного. Интересно наконец попробовать.
- А с превеликим удовольствием! - и Григорий ей самогону налил, шестидесятиградусного, с карамельной отдушкой.
Да и все мы по самогону вдарили - кроме Катерины, она все кагором питалась, на другое не соскакивала.
А Татьяна ничего приняла этот удар - если и задохнулась, то на самую секунду.
- Здорово!.. - сказала. - Ну, дядя Яков, надо бы тебе опять за гармошку браться, если ты достаточно передохнул.
- С удовольствием, - сказал я. - Только на пять минут выйду, воздуха глотнуть. А то накурено здесь, и душно, так и хмелю недолго меня сломать. А потом сбацаю вам что-нибудь.
Вот так поднялся и вышел, в темную ночь.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
И навалилась на меня эта тьма, как холодной ладонью с растопыренной пятерней в лицо толкнула, или, если ещё с чем сравнивать, шибанула мешком со свежескошенным сеном. Из тех мягких вроде бы, пружинистых ударов, после которых все равно плывешь, потому что здорово они сбивают всякое чувство равновесия.
Но мне это чувство равновесия было и ни к чему. Я все равно собирался на ступеньках крыльца посидеть, отдышаться. Вот, разве что, на эти ступеньки опустился не так плавно, как хотелось бы. Но, как бы то ни было, присел на них и задумался.
Мне поразмыслить было о чем.
Чего хочет эта Татьяна? Приняла ласково, пирушку затеяла. Пригрела, можно сказать, приласкала. И умело дирижировала она нами, это я с каждой выпитой стопкой все больше понимал. Бывает, знаете, такая ясность понимания, которая вместе с шумом в голове приходит и режущей четкости достигает. Будто, сказал бы я, водка - это точильный камень, о который твое понимание затачивается, а шум в голове - как раз шум работы этого точильного камня, доводящего твою мысль до такой остроты, что самый твердый материал под лезвием этой мысли податливей масла разойдется. Ну, может, это я загнул, накрутил сравнений, но вот такие сравнения в голове тогда витали, а значит, причудливость восприятия имелась. Это, знаете, как когда в тумане идешь, то любой кустик может показаться сказочным зверем, бородатым и с рогами, вот точно так же и когда в башке туман винных паров клубится, в этом тумане всякая реальность иногда в неожиданной видимости предстает.
Вот с такой смесью в башке, то причудливых искажений, возникающих из винного тумана, то таких замечательных мыслей, что лучше некуда, я и сидел, и соображал.
Да, значит, дирижировала она нами. И ведь даже эта песня Высоцкого, про "Она была в Париже", если и не подвела она меня к этой песне, то очень ловко использовала. И потом, когда на матерщину нас завела (я не скажу "на похабень", похабень - это другое, это, по моему понятию, когда насчет баб без соображения треплются, а когда ты крутым да ядреным матерком частушечный наигрыш посолишь, то это уже искусство получается, недаром и сам Пушкин, случалось, матерком писал, да и, скажем, "Лука Мудищев" - поэма знатная, с такими перекатами стихи звучат, что прямо дух захватывает, и в Лермонтова я как-то нос сунул, наткнулся на такую поэму "Уланша", а там "в каждой строчке только точки", по этим точкам о рифмах и догадываешься, а как догадаешься, так за бока держишься, а Лермонтов ведь тоже малый не промах был)... Да, так вот, когда на матерщину нас завела и подначила, а сама слушала и радовалась, и словно родное все принимала, то ведь так получилось, что в ином свете вся перед нами повернулась, такой предстала, будто она, при своих белом костюмчике, деньжищах немеряных и разъездах по заграницам все равно нам родня, та же волжская косточка, что доступные в ней для нашего понимания и чувства, и идеи, и в целом отношение к жизни - а значит, она и по-другому доступной может быть...И вся эта суть матерных частушек, напрямую бьющая, о силе естества говорящая... Дух этой силы над столом повис, и все его уловили... И померещилось мне, что ли, или взаправду было, что, когда про "Мощь советского народу" пропел, она на Мишку глянула, одними глазами слегка улыбнувшись: мол, если есть у кого такая мощь, то у тебя... И потом, когда Мишку на откровенность разогнала, на разговор о его мечтах и желаниях, то через эту откровенность она ещё крепче его к себе привязала. Получилось, будто он кусочек души ей доверил. И на Швецию потом она ловко свернула - ведь, как она на словах ни отнекивайся, а слышалось за всем этим, что, мол, в Швеции я все время буду рядом, недалеко от тебя... И бани мотив обыграла, сперва намекнув Мишке, что его богатырское тело всегда была бы рада обнаженным увидеть, а потом дав ему возможность себя саму увидеть обнаженной, представив, как она в бане парится. Будто на секунду ослепительную наготу свою ему явила, чтобы у него в глазах совсем помутилось - и чтобы вместе с этим он убедился, насколько она не фантазия, а из плоти сделана, из такой плоти, которой в радость мужчину принять... Словом, все как по нотам разыграла, чтобы Мишка себя вровень с ней ощутил, и даже сильнее, чем она, потому как мужик и защитник, и чтобы, робеть перед ней перестав, в открытую свою страсть перед ней выплеснул бы... И получилось бы тогда, что это он её завоевал, а она лишь уступила ему (хотя, на самом-то деле, все наоборот выходило, это она его в плен забирала своими нежными ручками, которые крепче стали)...
Легче всего объяснить все это было тем, что и она Мишкой пленилась с первого взгляда, как он пленился ей, ведь от Мишки девки всегда падали, хоть штабелями укладывай, самые роскошные девки, так отчего бы и ей не упасть - только бы натурально и естественно это было, вот и пирушку затеяла, чтобы его от себя не отпускать, а нас уж, остальных, к пирушке присуседили, потому что вдвоем с Мишкой гулять ей было бы неприлично, и всю игру женскую так повела, чтобы смелость Мишкину раззадорить, и чтобы понял он, что невозможного для него нет. Опыт и хитрость в ней сразу видны, и с ее-то опытом и хитростью ей такую игру крутануть - это, прошу пардону, как два пальца обоссать.
Да, самое нормальное объяснение. И по жизни самое естественное и логичное. Все в отношения мужчины и женщины укладывается, в ту тягу, которая была, есть и будет, и против которой не попрешь. Но что-то мешало мне это объяснение принять. Может быть, воспоминание о море, которое в её глазах плеснулось - о море, губящем своим поцелуем. А может, что еще. Мне-то уже понятно было, что со смертью и убийствами Татьяна напрямую повязана, и что все её деньжищи, все разъезды по заграницам и прочая хорошая жизнь - все это на крови заработано. И откровенно я рассказал сыновьям, что она - убийца, что ей колебаний не составит чужую жизнь перечеркнуть, и что бандюг, порешивших Шиндаря, только она, в свою очередь, порешить могла. А что порешили их - факт, иначе бы труп Шиндаря в багажнике не возник.
Новое движение,
Милый думал - перестройка,
А вышло - ускорение!..
- Так что, - сказал, - завсегда пожалуйста. У нас и свои хохмы есть, местные, и общероссийского немало в запасе держим... Эх, говори, душа, разговаривай, Рассея!
И я стал выдавать частушки одна за другой, какие на ум приходили.
Ну, что я там пел? Всякое-разное, говорю, и новое, и старое. Ну, хотя бы это, с советских ещё времен:
Сидим милый на крыльце,
Моет рожу борною,
Потому что пролетел
Ероплан с уборною!..
Или, вот еще:
Я в Тамбове родилась,
Космонавту отдалась.
Ух, ты!.. Ах, ты!..
Все мы космонавты!..
Гляжу, встряхнулся народ. Где-то на десятой или двенадцатой частушке встряхнулся, повеселел. Так-то скажу, мы почти трезвые сидели. Витание, конечно, пошло, но ровное такое витание, стойкое, не лопался никто воздушным шариком. Когда под хорошую закуску пьешь, то разве что щеки подрумянишь, а под стол не свалишься. Да еще, я вам скажу, музыка просто на удивление мозги проветривает. Я уж не раз замечал: где гармонь есть или гитара, и песни при этом на общество ложатся, там вдвое медленнее народ косеет. И Татьяна, я подмечаю, плечами чуть выпрямилась, будто груз какой с себя стряхнула, и море в её глазах просветлело. Не то, чтобы солнечным сделалось, нет, а вот так просветлело, как бывает, когда море утопленника из себя отдаст и вроде того, что спокойней ему становится. Хищное такое просветление: мол, я свое дело сделало, теперь вы своих мертвецов хороните, мне они ни к чему, я не на рыбий корм его брало, а приласкать, только он моей ласки не выдержал. Я-то откуда все это представляю? На море я раз побывал, давным-давно еще, лет двадцать с лишком назад, когда бровастый над страной правил, водка и кофе все время дорожали и колбасные поезда между нами и Москвой бегали, зато билет в Крым стоил чуть не меньше пятнадцати рублей, да и сам Крым заграницей не был.. Вот мы с Зинкой раз и намылились, за всю жизнь, понимаете, единожды спутешествовали, если, конечно, поездок в Москву не считать, и прибыли, и в какой-то халупе там устроились, а как к морю вышли, я так и ахнул. Я, конечно, знал, что это такое, по фотографиям и кино - да что там, в наш-то век любые моря и океаны по телевизору видишь, и глубины подводные, и бури, и штили. И, все равно, в натуральном виде, перед глазами, в натуральную величину, оно совсем другое впечатление производит. Вот мы и купались, и загорали, в свободное местечко на пляже будто угри ввинчиваясь, а я ещё свои променады совершал: по набережной бочки на колесах стояли, с разливным портвейном массандровским, и стоил он... сейчас все цены в голове путаются, так что, может, и совру, но в памяти осталось, что чуть не десять копеек стакан, немногим пива дороже. Может, и какая другая цена была, но что сущие копейки - факт. Вот и примешь по стаканчику в разных концах набережной, а потом стоишь, и на море смотришь. И как солнце в него опускаться начнет, огромным золотым колесом, и все море будто в расплавленное золото на время превращается - так это ж вообще никакими словами не передашь, красоту такую. А как шторм заколышется, и барашки побегут, и легкие лодки запрыгают, и только военный корабль совсем вдали будет недвижно стоять, волны о себя расшибать, на закипание вод плюя, так сразу эту силу почувствуешь... Нет, надо сказать, с утопленниками я там не пересекался. Иногда представлял себе, как это на море быть может, и оторопь брала. Но утопленников я у нас на Волге нагляделся, я ведь вам говорил. Каждый год по нескольку человек у нас тонет. Ведь Волга, она река такая, по силе и по волне в бурную погоду иному морю не уступит. И тут шутки плохи, и если кто, задурелый, в такую волну на лодке гребной пойдет, или пьяным полезет сети выбирать и в сетях запутается, тут уж быстро может быть песенка спета. И вот тоже, я замечал, вода большая, она со своим характером, и Волга в особенности уж точно как женщина себя ведет. Кого-то сразу на берег выбросит, кого-то так никогда и не найдут. Будто, действительно, кого-то, кто ей до лампочки, она на корм рыбам берет, а в кого-то влюбляется, и смыкает в своих объятиях, и целует влагой губ своих, и невдомек ей, что человек такого поцелуя не сдюжит, вот и разжимает она растерянно свои руки-водовороты, в которых и лед, и жар, все перемешано, и на песок у бережка добра молодца кладет: возьмите, мол, я живого человека хотела, любовника страстного, а мертвый и холодный он мне без надобности. И так тысячелетиями тянется, и все она влюбляется и губит выбранных в полюбовники, и все ей кажется, что не в ней дело, а в чем-то другом, и что вот следующий уж точно на её поцелуй ответит.
И вот такое море заплескалось у Татьяны в глазах: море, которому вовек в толк не взять, почему его поцелуй смертоносен, и которое вздыхает с облегчением, увидев вдруг, что есть кому поцелуй подарить, и лучик солнца, сквозь тучи брызнувший, перехватывает, и нежит в себе...
Стоило бы мне тогда этому наблюдению больше внимания отвести, но куда там, в разгар-то пирушки.
И, может, оттого, что про утопленников подумалось, и вспомнились эти пушкинские стихи, конечно, про "Прибежали в избу дети, Второпях зовут отца: "Тятя! тятя! наши сети Притащили мертвеца"..." - от всего этого и старая переделка вспомнилась, на частушечный лад, ведь пушкинские стихи хорошо на частушечные перепевы ложатся. Я эту переделку ещё от родителей знал, вот и сбацал теперь:
Прибежали в избу дети,
Второпях зовут отца:
"Тятя, тятя, в сельсовете
Выдают по два яйца!"
"Врете, врете, бесенята,
Заворчал им с печки дед,
В сельсовете только члены,
А яиц давно уж нет!.."
А и правда, родители сказывали, когда коллективизация шла, все подчистую из изб выгребали. В деревне - и яичка было не найти, и стакана молока... Мол, в тридцатом году у кого обретался запасец картошки на зиму, хоть какой-никакой, хоть с гнильцой, тот и счастливым почитался. А так, и с голоду пухли, и кто понравнее да позажиточней был, те эшелонами в Сибирь отбывали. У нас, правда, такого голоду не было, как в некоторых местах. Рыба - она всегда рыба, её ж и впрок заготовить можно, и подо льдом ловить. Да и поскольку рядом начальственные дачи ставили, то на какую-то округу дышать давали, чтобы начальство совсем голодных рож не видело. Ну, а народ все равно веселился и ерничал, и вот такие брехаловки сочинял.
- Эх! - сказал я. - Раз уж по старому поехали, что предки напели, то вот вам еще.
И пропел:
А самолет летит,
Кабина крашена,
Убили Пушкина,
Поэта нашего!..
А самолет летит,
Пилот - уродина,
Проклятый Берия
Изменник родины!..
И снова в глазах Татьяны злое спокойствие моря плеснулось.
- И что, - спросила она, - неужели ничего покруче уже не поют? Неужели деревня ослабла?
- Как это - ослабла? - Зинка из-за стола вывалилась и начала притоптывать, такую плясовую выдавая, что даже этот крепкий дом, на века сделанный, затрясся малость. И мне кивнула. - А ну-ка, подыграй!
Я и подыграл. А она, как тон поймала, так и пропела, кружась и приплясывая:
В огороде, в борозде,
Нашла девица муде,
И пришила, пристрочила
К рыжеватенькой пизде!..
Ну, тут уж и я не сдержался, подхватил:
Мимо тещиного дома
Я без шуток не хожу,
То ли хуй в забор просуну,
То ли жопу покажу!..
И пошли мы выдавать. Всего, что напели, я вам и приводить не буду. Не знаю, засмущали молодежь или нет - ведь молодые девки все-таки сидели, и не из тех, которые оторвы, а такие, сами понимаете, при которых и парням подобное слушать неудобно - но уж весь наш "деревенский фольклор", как это называется, на полную мощь продемонстрировали, выплеснулись и повеселились, как давно не было. Зинка уже хохочет, сквозь смех едва слова выговаривает, у меня пальцы с клавиш срываются. Взял я для порядку последний наигрыш, доголосил, вот это:
Мой миленок от тоски
Пробил хуем три доски,
Возрастает год от году
Мощь советского народу!
И гармонь отставил.
- Все, - сказал я, - выдохся. Теперь горло освежить, а там посмотрим.
Молодежь переглядываться стала, но тут Татьяна, аккуратно так, сигарету на край пепельницы пристроила и нам зааплодировала. Тогда и остальные захлопали, Катерину включая. Ну, значит, все вовремя пришлось, чтобы воздух легче стал.
Зинка на стул упала, рукой обмахивается.
- Ох! - говорит. - Давно так не топала! Налейте-ка и мне!
Ну, всем по очередной налили, а там и чай готовить начали. За чайком опять нормальная беседа потекла. Девки и Зинка о своем толкуют, Гришка, как всегда, что-нибудь к месту ввернет да и опять замолкнет, Константин улыбится да отвечает, когда его спрашивают, Мишка соловьем под Татьяну заливается. Словом, все как положено.
- А не жалко, - спросила Татьяна, - что деревни пустеют, что молодежь разлетается?
- Да разве ж у нас пустеют! - отозвался Мишка. - Вот за Вологдой, и дальше на север, к Архангельску, там деревни просто мертвые стоят. Набредешь на такую или проедешь мимо, по старому тракту, все дома заколоченные, ни единой живой души, выбирай дом, какой приглянется, да и жируй. Правда, и электричество от таких деревень давно отключено, и до ближайшего рейсового автобуса с полтора часа ходу бывает, а продуктов никаких, естественно, нет, но ведь и это решаемо. Навезти зараз несколько мешков муки, чтобы хлеб выпекать, и, там, чаю, кофе, сахару, чего еще, патронов, например, лекарства главные или сетей с крючками, да и обосноваться глухарем. Потому что огороды хоть и заросшие, но их нормально можно в порядок привести, чтобы и картошка была, и капуста, и зелень всякая, и даже яблоки с вишнями. Вот, мы в одной деревне, которую проезжали, яблок с вишнями набрали на всю бригаду. Хоть, вроде, и одичалые давно, но сочные и сладкие, и крупные даже. Я так скажу, что с самогонным аппаратом с таких плодов хорошим пойлом на год вперед обеспечишься, а самогонный аппарат можно из чего угодно сообразить. А и рыба, и мясо - это не проблема. Там лососи ходят - во! - медведи их ловят. И зайцы есть, и другая дичь. А медведя завалить - так тебе не только мясо, которое все хвалят, но и медвежий жир, который от любых болезней лечит, и желчь медвежья, тоже очень целебная, и шкура. Словом, не пропадешь, от мира отъединившись.
- Неужели в тебе такая жажда покоя и одиночества? - спросила Татьяна. - Мне показалось, ты из таких, которые и красивую жизнь любят, и все удобства.. Разве нет?
- А кто ж красивой жизни не любит? - отозвался Мишка. - Но мы ведь так и так месяцами в лесах. А приедешь на неделю - вот тебе и красивая жизнь. Мы вроде сухопутных моряков получаемся, если подумать. У моряков - море, а у нас - лесные чащобы. Натоскуешься по цивилизации, зато как на причал встанешь - тут тебе и бары-рестораны, и ботиночки со скрипом, и все такое. А если вот так, при своем хозяйстве жить, то это не то, что в бригаде, в походных, можно сказать, условиях. То есть, может, я через месяц по городу затоскую и сбегу, я не спорю... Но бывает со мной такое, когда выйдешь вдруг к северной реке, спиной к серым избушкам на пологом таком склоне, на зеленом лугу, плавно к речке спускающемся, и эта река извилистой лентой перед тобой блещет, а на другом берегу и золотая морошка стоит, и алая клюква, и на излучине реки, у медвежьего камня какого-нибудь, только лосось плеснет или форель, и, кроме этого, тишина кругом, то вдруг так хорошо и спокойно на душе становится, что подумаешь: вот, бросить бы все, и запереться здесь. Конечно, северные реки - они не наша Волга, которая, почитай, всю страну поит, кормит и на себе носит, но в них своя прелесть есть, тихая прелесть. Не приволье больших вод, понимаешь, а приволье лугов и неба. А как представишь, что на фоне этого неба дымок от твоей баньки поднимется, и ты, в этой баньке напарившись, можешь, вне чужого подгляду и никого не стесняясь, через луг пробежать и в ледяную воду плюхнуться, чтобы потом вернуться и дальше париться, или, зимой, в снег выскочить, и прямо в чистые сугробы нырнуть... Как представишь, говорю, так на душе совсем странно становится. Вроде, и тоскливо, и радостно, и будто воспоминания о жизни, которой ты никогда не жил, наполняют тебя так, словно эта жизнь и вправду была... И еще, подумаешь, при доме ведь можно и дизель поставить, или ветряк, а то и на реке вертун соорудить, чтобы собственное электричество было и чтобы ни от кого не зависеть, то и телевизором можно тогда обзавестись, и видеомагнитофоном. Как в город вылезешь, так, скажем, купить разом штук двадцать или тридцать видеокассет, с самыми классными фильмами, а классный фильм можно и по многу раз крутить... И запасец пополнять.
Теперь все Мишку слушали, притихнув, а он, заметив это наконец, смутился малость, осекся, потом проворчал:
- Да ладно, как будто я не понимаю, что для другой жизни сделан. Но уж и помечтать нельзя!..
- А почему ж для другой жизни? - спросила Татьяна. - Может, конечно, сто лет так и не проживешь, а месяца на три в году в такой дом было бы уезжать очень здорово. Зато потом больше вкуса в городской жизни почувствуешь, со всеми её условиями.
- Нет, - Мишка мотнул головой, вполне серьезно отвечая. - На три месяца в году никак не выйдет. Это может, в других странах допустимо дом надолго оставлять без присмотра, а у нас никак нельзя. Разденут дом. Хоть тот же дизель для выработки электричества: его, уезжая, с собой не заберешь, и особо не спрячешь, а если хоть какой слух пойдет, что у меня дом на автономном электричестве, мужики за пятьдесят километров на тракторе попрутся или на снегоходе, чтобы этот дизель приватизировать. Заодно и все другое разворуют. Можно, конечно, воров выследить, как приедешь - следы-то и наводки по округе всегда останутся - и так им вломить, чтобы больше никто никогда не совался, зная, что я, в любом случае, найду и убью, но это хорошо будет, если они уворованное себе оставят. А если пропьют? По новой всем обзаводиться?.. Нет, - Мишка вздохнул. - Помечтать, конечно, не вредно и приятно, и приятно мгновения тишины над излучинами лососевых рек ловить, когда эти тишину, и покой, и отсветы с неба, будто полной чашей в руках держишь... Чашей с девятью жизнями, так вот. И как пьешь эту чашу, глоток за глотком, так будто бессмертие в тебя входит. Ну, не совсем бессмертие, конечно. Когда-нибудь умрешь, но, все равно, чувство вот такое, что хоть застрели тебя сейчас, или голову отруби, а ты воскреснешь, и у тебя в запасе ещё семь или восемь жизней останется. Потом, как опять под смертный удар попадешь, шесть, пять, потом четыре... Ну, лет на триста хватит. А к тремстам годам, небось, и жить поднадоест, помирать не жалко будет.
- Это у кошки, говорят, девять жизней, - задумчиво протянула Татьяна.
- У тебя, значит? - Мишка спросил.
- Почему это я - кошка? - Татьяна осведомилась.
- Потому что похожа ты на женщину-кошку из фильма "Бэтман".. Ну, на актрису, которая её играет.
- На Мишель Пфайфер, - уточнила Татьяна.
- Вот, вот. Только ты... - Мишка как будто проглотил часть фразы. ...И волосы у тебя больше светятся.
Воздух в комнате дрогнул: это Григорий и Константин коротко гоготнули, басами своими, не в силах сдержаться.
- А что? - вскинулся Мишка. - Чего ж правду не сказать, тем более, если эту правду и говорить, и слышать приятно?
- Все точно, - кивнула Татьяна, с легкой такой полуулыбкой. - Я ведь сама на комплимент напросилась... А вот если бы, допустим, не на нашем севере, а где-нибудь в шведских или норвежских фьордах, на таком же лугу у такой же реки, по которой ходят лосось или форель, был у тебя дом, с банькой, со всем, что душа пожелает - засел бы ты там, от мира вдали? Или на русском севере небо тебе кажется таким особым, что только его и подавай, иначе мечта не сбудется?
- К чему ты это? - нахмурился Мишка.
- А к тому, что каждый сам - кузнец своего счастья. Вот, ты говоришь, вы со шведами работаете. Неужели, если ты попросишь, они тебя на работу в Швецию не возьмут, зная, на что ты способен?
- Возьмут, думаю, - мотнул Мишка тяжелой своей башкой. - Ведь такие разговоры возникали, правда, Гришан? Хотя все это, если честно, больше пустыми шарканиями гляделось, чтобы мы получше работали, но, кто знает... Мы слыхали, им и нефтяники нужны, и водолазы. А мы бы эти профессии быстро освоили, и здоровья у нас хоть отбавляй.
- Да, водолазом быть - тем более, - задумчиво Татьяна проговорила. - И у них, я слышала, график работы удобный для такой жизни. Могут на два-три месяца в экспедицию отправить, зато потом чуть не в полгода отпуск дать, чтобы человек восстановился. И спрос на тех, кто по физическим кондициям способен быть водолазом, всегда велик. Очень мало таких людей, не хватает их. Поэтому, насколько я понимаю, тут не будет никаких ограничений на найм иностранных работников - мол, зачем они, только у наших будут работу отнимать - да и другие препятствия снимутся... Словом, можно пробиться.
- Но тебе-то это зачем? - спросил Мишка.
- Мне? Совсем незачем, - ответила она. - Так ведь речь сейчас не обо мне, а о тебе идет, как тебе в жизни получше устроиться. Вот я варианты и прикидываю. Из интересу, можно сказать.
- Но, я так понял, сама ты в Швеции часто бываешь? - настаивал Мишка.
- Бываю, - согласилась она. - Поэтому и знаю многое о тамошней жизни, и дело посоветовать могу. Но ты не волнуйся. Если, в итоге, мои советы тебе на пользу послужат, и свой дом на брусничном и морошковом берегу северной реки ты обретешь - а я бы тебе советовала за Сундсваллем местечко искать, там и красиво очень, и полным-полно именно таких рек, которую тебе надобно... Так вот, если у тебя все сбудется, то не волнуйся, я тебя никогда стеснять не буду. Носа к тебе никогда не покажу.
- Это почему же? - удивился Мишка.
- А потому что ты больше всего свободу ценишь. Зачем же я буду в этой свободе тебя ограничивать? Скажем, разве при мне ты пробежишься, коли тебе охота придет, нагишом через луг, от жаркой баньки в ледяную воду и обратно?
Это уж она его дразнила, и ежику было б понятно, что дразнит, не то, что всем нам очевидным сделалось, до рези в глазах. Но Мишка чуть не просиял: так она повернула это, то ли голосом-интонацией, то ли легким жестом руки, нарисовавшей что-то в воздухе, что возник такой смысл, будто она поддразнивает его, равным себе признавая или даже восхищаясь им, иначе бы дразнить не решилась. Вроде того, что намек промелькнул, невесомый такой, за который не ухватишься, и при этом внятный дальше некуда, что, конечно, в охоту ей, может, было бы его мужскую стать во всей красе узреть. И Мишка, не лыком шит, махнул рукой и прогудел:
- Да не стеснишь ты меня! А я и тебе баньку протоплю, для души и тела, коли заглянуть вздумаешь. Я ведь такую знатную баньку срублю - всей Швеции такой не снилось, какие бы у них там ни водились чудеса и сколько бы лучше нашего они ни жили! Все Карлсоны, которые живут на крыше, слетятся в очередь, чтобы в моей баньке попариться.
Она рассмеялась - да и не только она, всех нас он насмешил, по-доброму, так он это дело насчет баньки завернул, будто и впрямь его Швеция уже приняла, и дом у него стоит на косом лугу, у реки с лососем и медвежьими камнями, и осталось только за топор браться, чтобы баньку ложить.
- Вот это здорово, брат! - сказал Григорий. - За такое и выпить не грех!
Татьяна одним пальцем свою стопку чуть вперед двинула:
- Плесните мне вашего, местного. Интересно наконец попробовать.
- А с превеликим удовольствием! - и Григорий ей самогону налил, шестидесятиградусного, с карамельной отдушкой.
Да и все мы по самогону вдарили - кроме Катерины, она все кагором питалась, на другое не соскакивала.
А Татьяна ничего приняла этот удар - если и задохнулась, то на самую секунду.
- Здорово!.. - сказала. - Ну, дядя Яков, надо бы тебе опять за гармошку браться, если ты достаточно передохнул.
- С удовольствием, - сказал я. - Только на пять минут выйду, воздуха глотнуть. А то накурено здесь, и душно, так и хмелю недолго меня сломать. А потом сбацаю вам что-нибудь.
Вот так поднялся и вышел, в темную ночь.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
И навалилась на меня эта тьма, как холодной ладонью с растопыренной пятерней в лицо толкнула, или, если ещё с чем сравнивать, шибанула мешком со свежескошенным сеном. Из тех мягких вроде бы, пружинистых ударов, после которых все равно плывешь, потому что здорово они сбивают всякое чувство равновесия.
Но мне это чувство равновесия было и ни к чему. Я все равно собирался на ступеньках крыльца посидеть, отдышаться. Вот, разве что, на эти ступеньки опустился не так плавно, как хотелось бы. Но, как бы то ни было, присел на них и задумался.
Мне поразмыслить было о чем.
Чего хочет эта Татьяна? Приняла ласково, пирушку затеяла. Пригрела, можно сказать, приласкала. И умело дирижировала она нами, это я с каждой выпитой стопкой все больше понимал. Бывает, знаете, такая ясность понимания, которая вместе с шумом в голове приходит и режущей четкости достигает. Будто, сказал бы я, водка - это точильный камень, о который твое понимание затачивается, а шум в голове - как раз шум работы этого точильного камня, доводящего твою мысль до такой остроты, что самый твердый материал под лезвием этой мысли податливей масла разойдется. Ну, может, это я загнул, накрутил сравнений, но вот такие сравнения в голове тогда витали, а значит, причудливость восприятия имелась. Это, знаете, как когда в тумане идешь, то любой кустик может показаться сказочным зверем, бородатым и с рогами, вот точно так же и когда в башке туман винных паров клубится, в этом тумане всякая реальность иногда в неожиданной видимости предстает.
Вот с такой смесью в башке, то причудливых искажений, возникающих из винного тумана, то таких замечательных мыслей, что лучше некуда, я и сидел, и соображал.
Да, значит, дирижировала она нами. И ведь даже эта песня Высоцкого, про "Она была в Париже", если и не подвела она меня к этой песне, то очень ловко использовала. И потом, когда на матерщину нас завела (я не скажу "на похабень", похабень - это другое, это, по моему понятию, когда насчет баб без соображения треплются, а когда ты крутым да ядреным матерком частушечный наигрыш посолишь, то это уже искусство получается, недаром и сам Пушкин, случалось, матерком писал, да и, скажем, "Лука Мудищев" - поэма знатная, с такими перекатами стихи звучат, что прямо дух захватывает, и в Лермонтова я как-то нос сунул, наткнулся на такую поэму "Уланша", а там "в каждой строчке только точки", по этим точкам о рифмах и догадываешься, а как догадаешься, так за бока держишься, а Лермонтов ведь тоже малый не промах был)... Да, так вот, когда на матерщину нас завела и подначила, а сама слушала и радовалась, и словно родное все принимала, то ведь так получилось, что в ином свете вся перед нами повернулась, такой предстала, будто она, при своих белом костюмчике, деньжищах немеряных и разъездах по заграницам все равно нам родня, та же волжская косточка, что доступные в ней для нашего понимания и чувства, и идеи, и в целом отношение к жизни - а значит, она и по-другому доступной может быть...И вся эта суть матерных частушек, напрямую бьющая, о силе естества говорящая... Дух этой силы над столом повис, и все его уловили... И померещилось мне, что ли, или взаправду было, что, когда про "Мощь советского народу" пропел, она на Мишку глянула, одними глазами слегка улыбнувшись: мол, если есть у кого такая мощь, то у тебя... И потом, когда Мишку на откровенность разогнала, на разговор о его мечтах и желаниях, то через эту откровенность она ещё крепче его к себе привязала. Получилось, будто он кусочек души ей доверил. И на Швецию потом она ловко свернула - ведь, как она на словах ни отнекивайся, а слышалось за всем этим, что, мол, в Швеции я все время буду рядом, недалеко от тебя... И бани мотив обыграла, сперва намекнув Мишке, что его богатырское тело всегда была бы рада обнаженным увидеть, а потом дав ему возможность себя саму увидеть обнаженной, представив, как она в бане парится. Будто на секунду ослепительную наготу свою ему явила, чтобы у него в глазах совсем помутилось - и чтобы вместе с этим он убедился, насколько она не фантазия, а из плоти сделана, из такой плоти, которой в радость мужчину принять... Словом, все как по нотам разыграла, чтобы Мишка себя вровень с ней ощутил, и даже сильнее, чем она, потому как мужик и защитник, и чтобы, робеть перед ней перестав, в открытую свою страсть перед ней выплеснул бы... И получилось бы тогда, что это он её завоевал, а она лишь уступила ему (хотя, на самом-то деле, все наоборот выходило, это она его в плен забирала своими нежными ручками, которые крепче стали)...
Легче всего объяснить все это было тем, что и она Мишкой пленилась с первого взгляда, как он пленился ей, ведь от Мишки девки всегда падали, хоть штабелями укладывай, самые роскошные девки, так отчего бы и ей не упасть - только бы натурально и естественно это было, вот и пирушку затеяла, чтобы его от себя не отпускать, а нас уж, остальных, к пирушке присуседили, потому что вдвоем с Мишкой гулять ей было бы неприлично, и всю игру женскую так повела, чтобы смелость Мишкину раззадорить, и чтобы понял он, что невозможного для него нет. Опыт и хитрость в ней сразу видны, и с ее-то опытом и хитростью ей такую игру крутануть - это, прошу пардону, как два пальца обоссать.
Да, самое нормальное объяснение. И по жизни самое естественное и логичное. Все в отношения мужчины и женщины укладывается, в ту тягу, которая была, есть и будет, и против которой не попрешь. Но что-то мешало мне это объяснение принять. Может быть, воспоминание о море, которое в её глазах плеснулось - о море, губящем своим поцелуем. А может, что еще. Мне-то уже понятно было, что со смертью и убийствами Татьяна напрямую повязана, и что все её деньжищи, все разъезды по заграницам и прочая хорошая жизнь - все это на крови заработано. И откровенно я рассказал сыновьям, что она - убийца, что ей колебаний не составит чужую жизнь перечеркнуть, и что бандюг, порешивших Шиндаря, только она, в свою очередь, порешить могла. А что порешили их - факт, иначе бы труп Шиндаря в багажнике не возник.