- Стреляйте! - крикнул Губа подручным своим. - А я с этой расправлюсь!
   Те автоматы вскинули, Гришка с Константином тоже... и уж не знаю, кто бы кого опередил, но вдруг с дальнего конца коридора, от застекленной двери на небольшой балкончик в торцевой стороне дома, три одиночных выстрел щелкнули.
   И рухнули все трое бандюг, Владимир - первым. И увидели мы все, обалдев, что с балкончика появился человек, подтянутый такой, и его пистолет уже Гришке лоб метит.
   - Спокойней, - сказал он. - Мне ваши жизни не нужны. А на курки вы нажать все равно не успеете.
   И ясно было, что не успеют. Что из тех стрелков мужик перед нами, которому доли секунды достаточно, чтобы десять человек перестрелять.
   - Ты... - Гришка пересохшие губы облизнул. - Если ты за Катериной, то я все равно тебя достану. Лучше сразу стреляй!
   Тот вдруг рассмеялся и опустил пистолет.
   - Вас, дурней, пять минут спасли. Пять минут назад я бы пристрелил вас в один момент, вслед за этими, - он кивнул на три трупа. - Но за это время приказы поменялись. Велено и вам, и Екатерине Кузьмичевой жизни сохранить. А вот взглянуть на девчонку, из-за которой такая буча заварилась, хотелось бы, - он прошел к двери комнаты, по пути пренебрежительно ткнул ногой труп Владимира. - Намудрил, козел, запутал все, а другие за него отдувайся!.. помедлил в дверном проеме, созерцая Катерину, потом кивнул сам себе. Ничего девчонка. Живи.
   И, направившись опять к двери на балкон, скрылся за ней. Как он с балкона на землю спустился и куда исчез, мы не видели и не слышали. Исчез, и все.
   Я-то понял, что произошло. Послал-таки Гущиков мою телеграмму. Телеграмма эта суматоху посеяла, и срочный приказ последовал: всю игру переиграть. А этот стрелок, он должен был все концы подчистить и доделать дело там, где бандиты не справятся, а заодно и среди бандитов лишних свидетелей прибрать. И ещё я у него на голове тонкую дужку заметил, совсем проволочную, один конец которой в ухо уходил, а второй пониже рта торчал. То есть, на связи он был постоянной со своим начальством. И по этой связи ему распорядились: нас не трогать и в живых оставить, в изменившихся обстоятельствах, а вот Губу прикончить обязательно, слишком много глупостей этот "козел" наделал и слишком на себя одеяло тянул.
   Да еще, я так понял, специально он нам продемонстрировал, что нас из-за телеграммы в живых оставляют, приказ ему такой дали - демонстрацию устроить. Иначе бы с чего ему перед нами засвечиваться? Хлопнул бы Владимира-"Губу" и испарился бы невидимкой, нам не являясь, ведь раз убивать нас не следует, то мы ему и до лампочки, и рисоваться и распинаться перед нами без смысла выходило. Но намекнули нам, через его явление, что кому-то мы "спасибо" говорить должны. И что, раз мы теперь по гроб обязаны и повязаны, то с нас и какую-то ответную услугу могут потребовать. А какая может быть услуга, кроме как убедить Катерину дом кому следует поскорей отписать, если она вдруг передумает с домом расставаться?..
   Но сыновья-то мои ничего этого не знали и понять не могли.
   - Это что ж такое происходит, батя? - спросил Константин.
   Я плечами пожал и поглядел на окно, за которым вполне первый рассвет занимался.
   - Откуда мне знать? А вы ничего не слышите?..
   Они прислушались.
   - Вроде, ровный шум какой-то...
   - Это милицейские машины так шумят. ОМОН едет. А может, и спецназ, кто их знает... Вы встретьте их, а я пойду, Мишку поищу.
   - Угу, - и Гришка шагнул навстречу Катерине, выглянувшей из комнаты. Вот видишь, все кончилось, все позади.
   Я ещё успел разглядеть мимолетно, спускаясь по лестнице, тень улыбки на бледном лице Катерины.
   Вот прошел я через комнаты первого этажа, вышел на воздух. В рассвете, полностью разглядел поле битвы, во всех его подробностях. Батюшки, так это ж было настоящее Мамаево побоище! Перевернутые и перекореженные машины, трупы тут и там, кое-где лежащие друг на друге, пятна крови... И это еще, понимай, я видел малую часть того, что творилось вокруг дома.
   А машины уже остановились, и спецчасти в бронежилетах уже выгружались из них. Тут же я разглядел и машины "скорой помощи" в хвосте колонны, и две-три "волги" - с начальством, надо полагать.
   Лейтенант Гущиков шагнул мне навстречу.
   - Видите, все-таки вовремя приехали, более-менее вовремя...
   Я поглядел на него и сказал:
   - Спасибо вам.
   - А, чего там... - и он рукой махнул.
   А я пошел по Мишкиному следу.
   - Вы куда? - окликнул он меня.
   - Сына искать, - ответил я. - Мой средний где-то в той стороне запропал.
   Он сделал знак кому-то и пошел за мной следом.
   Куда Мишку понесло, легко было определить. И тела по пути встречались, кувалдой ухоженные, и кровь была на тех кустах, сквозь которые он продирался, свернув с дороги. Вот эта кровь мне и не нравилась.
   А двигался он к излучине реки, к тому дальнему обрывчику, о котором я уже упоминал.
   Я, кажется, понимал, в чем дело. У бандитов под тем обрывчиком был катер причален - ночью самое удобное там место, чтобы на прикол встать вот они и драпали туда, чтобы на ту сторону переплыть, от Мишкиного гнева подальше.
   И точно, первым делом я с обрывчика катер увидал, на волнах покачивающийся. И в нем два тела обмякли. Один, здоровяк с затылком как у борова - лица-то не видать было - так и сжимал в руках автомат. Второй на руль катера головой упал.
   - Сизый, - сказал Гущиков, позади меня, указывая на здоровяка.
   А я и так уже почему-то догадался, что это Сизый. Я к краю обрывчика вышел, и увидел остальное.
   На песчаной полоске берега Мишка лежал, а неподалеку от него ещё три тела валялись. Я с обрывчика спрыгнул, заскользив ногами в песке, да и поспешил к сыну.
   А солнце между тем высунулось, аккуратным таким краешком, и на воде отсверкивало, и все вокруг золотистым сделалось.
   Как моя тень на Мишку упала, он зашевелился, открыл глаза.
   - Батя... - и он улыбнулся. - Она меня поцеловала...
   - Кто - она? - я присел рядом с ним на корточки. Мог бы и не спрашивать: на губах Мишкиных виднелся слабый след губной помады, дорогущей такой, нежного оттенка, с жемчужными переливами. Только одному человеку могла такая помада принадлежать.
   - Она... появилась... Сказала, ей так жаль, что она опоздала... Что сейчас ей спешить надо, но она обязательно будет со мной, и мы поедем, в Швецию... Спросила, чего я хочу... Я сказал, хочу, чтобы меня поцеловала... Если ей не противно, потому что я весь в грязи и крови... И она наклонилась, и поцеловала меня, долгим поцелуем... А я-то, дурак, не поверил тебе, что она вернется, в самые опасные места лез, смерти искал... Чуть не нашел, кретин, представляешь?.. Но этот, который меня подранил, он не далеко уплыл... - Мишка приподнялся на локте, поглядел на катер и улыбнулся, на этот раз не блаженно, а зло так, и довольно при этом. - Вон, видишь?.. Но теперь все хорошо будет... Теперь мы с ней в Швецию... В баньку на берегу фьорда... Дай мне только в себя прийти...
   И его глаза закрылись.
   - На носилки его, - негромко сказал кто-то.
   Я оглянулся. Оказывается, когда Гущиков знак делал, это он санитаров за собой поманил.
   - Что за Швеция? - спросил у меня Гущиков. - Что за "она"?
   - Да так, - вздохнул я. - Мечта у него была, со шведами контракт подписать и в Швецию уехать работать... А кто такая "она" - понятия не имею, кого он вообразил. Мало ли девчонок у него было...
   Мишку подняли, на носилках понесли, а я тихо спросил у врача, который санитарами распоряжался:
   - Доктор, как он?..
   Врач поглядел на меня и ответил мрачно:
   - Не жилец.
   И пошел я рядом с носилками сына, всю дорогу шел, на его лицо глядя, такое спокойное и уверенное. И лишь когда его в одну из машин "скорой помощи" положили, и дверцы захлопнулись, и машина, завыв сиреной, прочь понеслась, я по сторонам огляделся.
   Весь этот ОМОН, или кто он там был, только бродил вокруг, покачивал головами и ахал. А мои все на лужайку перед домом спустились. С Константином санитары возились, руку ему обрабатывали. А Гришка сидел на капоте машины, весь грязный и закопченный, и по сторонам оглядывался. Зинка и Катерина на ступеньках веранды стояли, рядышком.
   Я к Гришке подошел и за плечо его тронул. Он очнулся от забытья и проговорил, с тихим таким недоумением:
   - Батя, мы их всех положили... Мы их всех положили, батя...
   Тут и Гущиков к нам подошел, с ещё одним человеком. Я как на этого человека глянул, так и понял - "важняк" из Москвы, больше некому.
   - Надобно отконвоировать тебя, Григорий, - сказал Гущиков. - Для дальнейшего разбирательства. И, вообще-то, наручники на тебя надеть было бы положено, но не хочется...
   - А то и одеть можете, - невесело улыбнулся Гришка. - Я вам их для смеху порву.
   Он поднялся и в сторону веранды рукой помахал.
   - Жди меня, Катерина! Обязательно дождись!
   Она со ступенек сорвалась, к нему побежала. Прильнула к его груди.
   А Гущиков меня за локоть тронул.
   - Еще одно... Вашему младшему, говорят, руку спасти не удастся. Или ампутировать придется, или будет жить с рукой вроде крабьей клешни.
   - Ну... - столько всего навалилось, что только и оставалось - шутить. - Зато в армию не попадет, в Чечню не загремит.
   - Да уж... - Гущиков не выдержал, улыбнулся. - А стоило бы ему в Чечню - как на курорт после такого...
   А Гришка Катерину по волосам поглаживал, приговаривая:
   - Да не убивайся так. Я вернусь, обещаю тебе, - и, мягко отстранив её от себя, повернулся к ждущим милиционерам. - Ведите меня, куда надо.
   Они и повели. То есть, он сам к машине пошел, а они сзади вышагивали, навроде почетного эскорта.
   Я поглядел ему вслед и Катерину за плечи обнял.
   - Ничего, дочка. Теперь наше дело - ждать. А это дело, я тебе скажу, нам привычное.
   - И ждать совсем недолго придется. Оправдают его. Необходимая самооборона и прочее, - это "важняк", до того молчавший, будто воды в рот набрав, вдруг взял и подал голос.
   - Откуда вы так твердо знаете? - обернулась к нему Катерина.
   - Знаю, потому что мне знать положено, - усмехнулся он. - Вы ведь Екатерина Максимовна Кузьмичева?
   - Да. Я самая.
   - Давайте в дом пройдем, поговорим. Ведь, как я понял, вы дом почти продали?
   - Да... А почему вас это интересует?
   - Потому что я, среди других моих обязанностей, и представитель покупателя, в некотором роде. Так что не волнуйтесь. Как мы с домом все утрясем, так и все остальное хорошо будет.
   - Да, прошу, - и Катерина в дом его повела.
   А меня силы оставили и я на траву присел, среди бродящих и покачивающих головами омоновцев. Краем уха услышал, как кто-то сказал, весело хмыкнув:
   - А молодцы ребята, нормально эту сволочь покрошили. Нам бы таких!
   И остальные согласились с ним.
   А я в небо глядел, в чистое утреннее небо, прозрачное такое. Вона оно как повернулись! Жили-поживали, тужили, не тужили, а большой беды не чуяли. И вот, не успел оглянуться, все переломилось. Одного сына нет, второй калекой заделался, третьего то ли выпустят, то ли засудят, несмотря на все обещания "важняка"... И ведь не то, что через сто лет никто не вспомянет, как на этом пятачке они стеной встанет - через год-другой всякая память улетучится. Улетучатся наши жизни, будто их и не было вовсе. Не каждому ж, понимаешь, дано быть Высоцким, Владим Семенычем, чтобы и сама смерть его Москву тряхнула, людей объединила, и чтобы песни его до сих пор звучали, сердца наши радуя и теребя... Тоже нормальный мужик был, пил, говорят, напропалую, но ведь это и с другой стороны поглядеть можно. Я вот, тоже, пью и пью, а Высоцкого из меня никак не получается. Значит, не только в этом дело. Так чего мы дергаемся, чего себя мучаем и жизни себе ломаем, ради того, что называют "достоинство сохранить" или ради красоты женской, бабочки-однодневки, либо, там, яблочка-скороспелки, которое сегодня наливное и румяное, а завтра уже и сморщенное? Кто велит человеку невинных и невиновных защищать, какой такой закон почище уголовного? Лучше бы сидели тихо, не в свои дела не лезли, отступались, когда отступиться полезней, и не становились до срока костью и прахом, в одну секунду забываемыми...
   И припомнились мне сцены последних дней. И как Мишка и Гришка в грузовичке едут, все утренним солнцем озаренные, по улице этой с голубыми тенями и сиренью отсвечивающими заборчиками, и как Мишка стоит, в ослепительно белой своей рубахе, на кувалду опершись, и хохочет во все горло, голову запрокинув, и как от реки идут втроем мои сыновья, и земля с радостью их могучему шагу внемлет, и солнце в их фигурах и волосах играет, а они такие радостные и победоносные, первый напор бандитов разгромив, и вся жизнь кажется им подвластной...
   И больно стало мне, донельзя больно, что больше такого не будет. А вместе с тем, эти воспоминания теперь такими драгоценными казались, почище любых бриллиантов, что я, по-своему, счастливым себя почувствовал, что такие моменты в моей жизни были... Все отдать можно в спасибо за то, что раз такое увидел, что порадоваться великой радостью успел... И что до самого конца эта память теперь со мной останется... А как мой срок выйдет, и зароют меня, и земного следа не останется, так я Николаю Угоднику эти воспоминания выложу: вот, мол, теплый наш заступниче, сберег, что имел, ты уж похлопочи перед Господом за меня и родных моих, какие мы там ни есть грешные и никчемные...
   Только тут я спохватился, что Зинка уже какое-то время надо мной стоит.
   - Ну что, Зинка? - сказал я. - Как жить будем? Дедом с бабкой?
   Она хотела ответить что-то, но вдруг заплакала. И тоже на траву присела.
   - Мишка... - всхлипывала она. - Мишенька...
   А я смотрел, как Константина в машину "скорой помощи" провожают - в больницу увозят, руку ремонтировать, думал о Катерине, договаривающейся сейчас с этим "важняком", о том, что если внук будет, то надо будет Михаилом назвать... Впрочем, это Гришка с Катериной и без меня сообразят... И жизнь казалась одновременно и пустой, и полной. Пустой - потому что какой же ещё ей казаться, в разоренное это утро, расшитое прохладным золотом, безразличным к людским бедам и радостям? Когда перед глазами это поле Куликово, будто и впрямь новая татарва на Русь нахлынула, и сыновья мои, наподобие древних богатырей, на рубеже эту татарву встретили? И полной потому что такая бесконечность в ней разворачивалась, что только жить и жить...
   А ещё задумался я, Зинку теребнуть, чтоб выдала на литр самогонки, или обнаглеть и у Гущикова тридцатку стрельнуть, до завтра или послезавтра. Потому что меньше, чем без литра, я этот день не переживу.
   ЭПИЛОГ
   Прошло три месяца. И был осенний Париж, над которым, вырываясь из распахнутого окна, кружил голос поэта, умершего в этом городе, тот же голос, что во время оно закружил, отпущенный кем-то, над Угличем, вольным соколом в ясном небе, готовым закогтить сердце и печень Кузьмичева Степана Никаноровича, палача на почетной и тихой пенсии.
   Кто знает, может, выходец из России обитал за этим окном, а может, студент Сорбонны, выбравший своей специальностью русскую филологию, ещё раз прослушивал записи, пытаясь вникнуть и понять, и соколом с руки отпускал мелодию русской речи над кружевными балкончиками, над кафе, в котором можно выпить особый - нормандский - яблочный сидр, пленяющий тонким вкусом не меньше, чем знаменитые вина Бордо и Шампани, и над стрекотом мотоциклов, ловко виляющих среди застрявших в "пробках" машин:
   Опять над Москвою пожары,
   И грязная наледь в крови,
   Но это уже не татары,
   Похуже Мамая - свои...
   Да, трудно было, в прекрасном далеке, понять эту магию слов. Может, другие стихи мертвого поэта помогли бы:
   И не пуля, не штык, не камень,
   Нас терзала иная боль,
   Мы - бессрочными штрафниками
   Начинали свой малый бой!
   Такая была эпоха, что навеки поэт становился бойцом штрафного батальона, единожды избрав свою судьбу и единожды подчинившись правде звучащей речи, и каждое слово его становилось бойцом штрафного батальона, и нельзя было иначе. Лживыми и пустыми получались слова, если не шли грудью на смерть. Ведь и Высоцкий свои "Штрафные батальоны" писал прежде всего о себе, о судьбе поэта и поэзии. И каждый, у кого слово было живо - от высоколобого Бродского до условно-приблатненного Розенбаума - так это ощущал. И потому помогала поэзия людям выстаивать в никому не интересных, кроме них самих, никчемных и малых боях, потому и несла их на распахнутых своих крыльях, сохраняя для будущих поколений память и о чистоте, и о мужестве, и о Прекрасных Еленах и дивных женах и возлюбленных преходящей эпохи...
   А теперь эта эпоха кончилась, началась другая - может быть, не менее великая, но другая - и поэзии надо было привыкать к существованию в мирной жизни, переламывать в себе психологию смертника-штрафника, избавляться от сознания, что каждое слово, живое и правдивое, может оказаться последним. Оказаться тем словом, на котором пулю поймаешь. И трудно, очень трудно давалось это возвращение в мирную жизнь. Трудно было созерцать пейзаж после битвы, как созерцал его Яков Бурцев, и знать, что есть жизнь впереди.
   И была осенняя Варшава, где пока ещё живой поэт записывал, глядя на чуть смешные и странноватые московскому глазу разноцветные квадратики блочного дома напротив:
   В этом городе нашей тоски,
   Посреди отлетевшего лета,
   Где блуждают ещё двойники
   Алых роз, приютившихся где-то
   В утлой памяти прожитых вспять
   Постсоветских советских реалий,
   Где никто не хотел умирать,
   Но при том все равно умирали,
   Легкой тенью скользит в зеркалах
   Не посмертных, но возле предела,
   Где кончаются совесть и страх
   Твое прежнее юное тело;
   И квадратиком красным горит
   Символ прежней эпохи, Таганка.
   И трамвайчиком дальним гремит
   Наш мотив похоронного танго...
   И был осенний Берн, где златовласая красавица сидела в уютном кресле, за чашечкой кофе, пока работники банка - включая высшее руководство хлопотали, стараясь получше угодить столь знатному клиенту.
   И кофе был хорош. Она отпила ещё глоточек - и закурила, задумавшись.
   Все и впрямь оказалось очень просто. Документы, подтверждающие, что такой-то человек является владельцем такого-то дома, были волшебным ключиком, отпирающим счета, на которых осела так никогда и не найденная часть прибыли от бриллиантовой аферы. Кому пришло в голову сделать номинальным владельцем этих счетов не конкретную личность с конкретным именем, а обладателя конкретной недвижимости, неизвестно. Но задумка оказалась замечательной. Дом - это даже не пароль, пароль, пусть самый хитрый, слишком бестелесен, чтобы быть стопроцентно надежным, а дом - это нечто вещественное, это и документы солидные. Владелец большого дома, по западным понятиям, вполне может быть и владельцем крупнейших счетов. И подозрение никогда не возникнет, что здесь имеет место "черная касса" или отмывка "грязных" денег. И дом всегда можно увести из зоны внимания следствия, передав его - перепродав, как бы или якобы - совершенно постороннему человеку. Что и было с успехом проделано...
   И была у этого дома ещё одна тайна - тайна, до которой не докопался никто. И, возможно, не менее важная, чем первая. Тайна, объясняющая, почему дом достался именно Кузьмичеву...
   Сейчас, припоминая все произошедшее, она пыталась объяснить себе, почему вернулась. И почему подарила предсмертную надежду богатырю на берегу реки...
   Вернулась-то она, потому что в отлично спланированной и осуществляемой операции что-то пошло наперекосяк. Оказавшись в Москве, она под собственным именем, Людмилы Семеновны Ордынской, вошла в собственную квартиру на Киевском проспекте. За квартирой присматривали - и домработница, и личный её охранник, поэтому все было на своих местах, свежие продукты в холодильнике, нигде не пылинки. С облегчением переведя дух, она выпила "Мартини" со льдом и решила принять ванну. Ванна наполнялась водой с душистой пеной, когда зазвонил телефон. Она не стала брать трубку. Ее голос на автоответчике сказал:
   - Здравствуйте. К сожалению, меня сейчас нет дома. Пожалуйста, оставьте ваше сообщение после сигнала.
   Пискнул сигнал, и ехидный голос произнес:
   - Привет от дяди. Он просит, чтобы ты не перекладывала больше заботу о племяннике на чужие плечи и не морочила голову по пустякам.
   Она прослушала сообщение три раза, прежде, чем стереть. Потом, спустив воду из ванной, она отправилась в обратный путь.
   До места она добралась перед рассветом. Пробираясь вокруг участков леса, на которых шло побоище, она начала понимать, что произошло.
   Так она добралась до берега реки. Она видела, как Сизый и его человек впрыгнули в катер, как попытались отплыть от берега, пока трое других, выхватив пистолеты, готовились у самой кромки берега сдержать Михаила.
   Этих троих расстреляла она, поняв, что шансов обрушить на них свою ярость, прежде, чем его самого изрешетят пулями, у Михаила не будет. Сизый замер с открытым ртом, увидев, как падают его люди. И тут на берег выскочил Михаил, с кувалдой в одной руке и с автоматом в другой.
   Он шатался, он был сильно изранен. Сизый успел выстрелить и продырявить ему бок. Но затем Михаил очередью из автомата уложил сидевшего за рулем катера, а на Сизого обрушил кувалду, по колено забежав в воду.
   Потом он выбрался на берег и упал. И тогда она подошла и склонилась над ним.. Он был так изранен, что удивительно, как он продержался до сих пор. Только его богатырский, поразительно живучий, организм мог справиться с такими ранениями.
   Он открыл глаза и увидел её.
   - Ты... - пробормотал он. - Пришла...
   - Да, - ответила она. - К сожалению, я немного опоздала. Но это ничего. Даже если мне опять придется уехать, я обязательно вернусь к тебе. Найду тебя в Швеции, в доме с банькой на берегу фьорда. Ты ведь попаришь меня?
   Почему она поцеловала его, почему дарила надежды, которым, она знала, уже не суждено сбыться? Может быть, именно потому, что сбыться им было не суждено, что, даря эти надежды, она, по большому счету, не брала на себя никаких обязательств.
   И, во всяком случае, жалости в ней не было. Если бы все сводилось к жалости, она прошла бы мимо умирающего, поскольку жалость была ей чужда. Может быть, ей двигало восхищение профессионала - уважение к отлично выполненной работе смерти. А может быть... может быть, в этом парне опять привиделся ей смутный и ускользающий образ того мужчины, которому она могла бы принадлежать всей душой. Да, она предала его... но при этом она не стала бы его убивать. Третьего человека она встречала в своей жизни, с которым она могла бы просто спать, бок о бок, и впускать в себя, и проводить с ним время, а не переспать ради того, чтобы вернее уничтожить намеченную жертву. Да, это был настоящий мужчина, из редкой, почти не существующей ныне породы. И, как и в первых двух случаях, этот мужчина сделался ей недоступен ещё до того, как она поняла, что могла бы быть с ним и покориться ему. Смерть опять оказалась могущественней, чем она - оказалась любовницей более страстной и более притягательной.
   Целуя его, она припомнила дневной сон, привидевшийся ей в угличской гостинице. И сама себе она привиделась огненным ангелом из этого сна ангелом, помогающим человеку обрести блаженный смысл и в жизни, и в смерти. Может, ради одного этого поцелуя и разыграла судьба всю кровавую эпопею, и привела её на эти берега...
   Она мотнула головой, отгоняя эти мысли.
   Что же все-таки произошло?
   Она не знала ни про телеграмму, отправленную уже после её отъезда, ни про реакцию Повара на эту телеграмму.
   Когда Повару - генералу Пюжееву Григорию Ильичу - положили на стол странное и неожиданное сообщение, он некоторое время озадаченно хмурился над ним, а потом от души расхохотался.