Страхи и ужасы России - 4.
   Близорукому приятелю - 5.
   Занимающему важное место - 1.
   Чей удел на земле выше - 5 за начало до слов "последний нищий".
   Напутствие - 1.
   В чем существо русской поэзии - 2.
   Светлое Воскресение -1.
   Письмо к Россети - 3.
   О "Современнике" - 2.
   Авторская исповедь - 1.
   Лев Николаевич передал эту статью и пометки корреспонденту "Русского слова" Спиро, который при этом спросил его:
   - Каково ваше мнение, Лев Николаевич, о чествовании Гоголя?
   - Я не могу никак сочувствовать этому чествованию, так же, как и не могу сочувствовать своему, так как не могу приписывать вообще искусству того значения. которое принято в нашем так называемом высшем, но в действительности низшем по нравственному складу обществе. И потому, по моему мнению, если бы каким-нибудь чудом провалилось, уничтожилось все, что называется искусством и художеством, то человечество ничего не потеряло бы. Если бы оно и лишилось кое-каких хороших произведений, то зато избавилось бы от той ужасной, зловредной дребедени, которая теперь неудержимо разрастается и заливает его.
   Сказав это и добродушно улыбнувшись, Лев Николаевич прибавил:
   - Ну, кажется, хороший повод, чтобы меня ругали...
   К этому же времени относится интересная оценка Л. Н-чем романа А. И. Эртеля "Гарденины". Эту оценку Л. Н-ч выразил в письме, послужившем предисловием к 5-му тому собрания сочинений А. И. Эртеля:
   "В связи с издаваемым полным собранием сочинений покойного Александра Ивановича Эртеля меня просили написать несколько слов о его сочинениях. Я очень рад был этому случаю перечесть "Гардениных". Несмотря на нездоровье и занятия, начав читать эту книгу, я не мог оторваться, пока не прочел всю и не перечел некоторых мест по нескольку раз.
   Главное достоинство, кроме серьезности отношения к делу, кроме такого знания народного быта, какого я не знаю ни у одного писателя, кроме сильной, часто не сознаваемой автором любви к народу, который он иногда хочет изображать в темном свете, неподражаемое, не встречаемое нигде достоинство этого романа - это удивительный по верности, красоте, разнообразию и силе народный язык. Такого языка не найдешь ни у старых, ни у новых писателей. Мало того, что народный язык его верен, силен, красив, он бесконечно разнообразен. Старик-дворовый говорит одним языком, мастеровой - другим, молодой парень - третьим, бабы - четвертым, девки опять иным. У какого-то писателя высчитали количество употребляемых им слов. Я думаю, что у Эртеля количество это, особенно народных слов, было бы самое большое из всех русских писателей, да еще каких верных, хороших, сильных, нигде, кроме как в народе, не употребляемых, слов, и нигде эти слова не подчеркнуты, не преувеличена их исключительность, не чувствуется того, что так часто бывает, что автор хочет щегольнуть, удивить подслушанным им словечком. Эртелю кажется более естественным говорить народным, чем литературным языком.
   Читая народные сцены Эртеля, забываешь, что читаешь сочинителя, кажется, что живешь с народом: видишь не только все слабости народа, но и все те, превосходящие в бесчисленное число раз эти слабости, его достоинства, главное - его нетронутую и до сих пор не революционную, а религиозную силу, на которую одну можно теперь в России возлагать свои надежды.
   И потому для того, кто любит народ, чтение Эртеля - большое удовольствие. Для того же, кто хочет узнать народ, не живя с ним, чтение это - самое лучшее средство. Для того же, кто хочет узнать язык народный, не древний, которым уже никто не говорит, и не новый, которым, слава богу, говорят еще немногие из народа, а тот настоящий, сильный, где нужно нежный, трогательный, где нужно - строгий, серьезный, где нужно страстный, где нужно - бойкий и живой язык народа, которым, слава богу, еще говорит огромное большинство народа, особенно женщин, старых женщин,- тому надо не читать только, а изучать народный язык Эртеля".
   В это время усилились преследования друзей Л. Н-ча. Сначала пострадал Чертков. Его выслали из пределов Тульской губернии за "вредную деятельность". Никакие ходатайства и протесты не помогли отменить это распоряжение. Конечно, эта высылка причинила Л. Н-чу большое огорчение.
   Затем постигла серьезная кара и пишущего эти строки. У меня, жившего тогда в Костроме, был сделан обыск на городской квартире и в усадьбе, и так как у меня нашли порядочное количество брошюр Л. Н. издания "Освобождения", а именно: "Конец века", "Не убий", то меня отдали под суд, предъявив мне целый ряд обвинений по 103, 104, 129 и 132 ст. Конечно, я уведомил об этом Л. Н. и получил от него ответ:
   "2 апреля 1909 г. Не ожидал я, милый друг Павел Иванович, чтобы дело ваше принято такой оборот.
   С точки зрения мирской - это оскорбительно, с христианской, как вы сами пишете - только радостно. Но тяжело для семьи, и это-то мне больно. Радостно же мне особенно сознание того, что у меня есть такие друзья, как вы. Очень может быть, что побудительная причина дела в Костроме, но мне кажется, что исходная точка и по отношению вас, и Черткова, и других более центральная. Разрушается все так долго стоявшее здание, и надо как-нибудь и подпирать и ограждать его. Думаю так иногда, но в хорошие минуты, отгоняя такие мысли об общем внешнем, стараюсь только помнить о том, чтобы самому как можно меньше делать дурного.
   Вы это знаете и чувствуете и делаете лучше меня. Помогай вам бог.
   Пожалуйста, извещайте, если будет что новое. Есть ли надежда увидать вас скоро?
   Сердечный привет вашей милой жене и свояченице".
   В этом же месяце марте была устроена выставка имени Л. Н. в Петрограде. Поводом к ее устройству было следующее:
   В юбилейный, 1908 год, образовался при Съезде писателей комитет для чествования юбилея Л. Н-ча. Так как Л. Н. отказался публично от юбилея, то комитет должен был прекратить свою деятельность. Тогда среди членов комитета, особенно у покойного В. Богучарского, возникла мысль об увековечении памяти Л. Н-ча созданием ему грандиозного памятника в виде "Дома-музея имени Л. Н. Толстого".
   Мысль эта была подхвачена в литературных кругах, и для того, чтобы сделать, так сказать, первый обзор того, что может дать музей Толстого, решили устроить временную выставку всего художественного, литературного и биографического, что относится до Л. Н-ча. Выставка эта, устроенная на Литейном в прекрасном помещении Театрального клуба, имела большой успех и захватывала посетителя своим интересом и грандиозностью личности и влияния Л. Н. Толстого.
   В это время в Париже готовились справлять литературный юбилей писателя Ламене. Один французский литератор, Поль-Гиацинт Луазон, обратился ко мне с просьбою привлечь Л. Н-ча к участию в этом чествовании. Я написал Л. Н-чу и получил от него такой ответ:
   "Что касается до чествования Ламене, то я бы не советовал им избирать меня в члены комитета, так как это пустая формальность и я никакого участия в делах комитета не могу принимать. Но я все-таки желал бы выразить им мое глубокое уважение и почитание памяти Ламене, который, как я думаю, и по своей жизни, и по своим писаниям далеко не оценен не только европейской, но и французской, если я не ошибаюсь, публикой. Его главная черта, которая особенно драгоценна мне - это горячая вера в учение Христа в его истинном значении, переходящая в чувство, которое заражает тех, которые читают его, что я всякий раз испытываю, читая его".
   Ответ этот я, конечно, не замедлил переслать по назначению, переведя его на французский язык.
   В это время одним из молодых друзей Л. Н-ча, Валентином Федоровичем Булгаковым, было предпринято составление обширного труда, систематически излагающего мировоззрения Л. Н-ча. Труд этот теперь напечатан под названием "Христианская этика". При составлении этого труда у В. Ф. Булгакова возникли сомнения о том, как соединить некоторые противоречивые, на первый взгляд, мысли Л. Н-ча по вопросу о воспитании и образовании, которые Л. Н. высказывал в начале своей педагогической деятельности, еще в 60-х годах, и в последнее время.
   Он обратился ко Л. Н-чу с просьбой разъяснить ему эти сомнения и получил от него ответ в виде большого письма, в котором Л. Н. резюмирует свои взгляды на этот предмет.
   Сущность этого письма заключается в следующем:
   1) Воспитание и образование должно быть свободно, без угроз наказания и без приманки поощрения.
   "Думаю,- говорит Л. Н.,- что уже одна такая полная свобода, т. е. отсутствие принуждения и выгод как для обучаемых, так и для обучающих избавила бы людей от большой доли тех зол, которые производит теперь принятое везде принудительное и корыстное образование. Отсутствие у большинства людей нашего времени какого бы то ни было религиозного отношения к миру, каких-либо твердых нравственных правил, ложный взгляд на науку, на общественное устройство, в особенности на религию, и все вытекающие из этого губительные последствия - все это порождаемо в большой степени насильственными и корыстными приемами образования.
   2) Должен существовать какой-нибудь критерий выбора предметов образования из их бесчисленного количества. Таким критерием может быть только религия.
   3) Столь важно уметь расположить все предметы знания в порядке их важности, чтобы выработать план их приобретения, и этому также должна служить религия.
   4) В настоящее время такой общей религии в человечестве не признают, и от этого царствующий сумбур в образовании.
   5) Но такая религия есть - это мудрость человечества всех времен и народов.
   6) Если принять этот критерий общечеловеческой религии, выражающийся в братском единении всех народов, то само собой отберутся важнейшие предметы знания. Одним из таких важных предметов Л. Н. считает изучение быта и верования разных народов, как своего, так и чужих, т. е. так называемую этнографию.
   7) Столь же важно определение смысла жизни, т. е. ответы на вопросы: что я такое и как мне жить, что обыкновенно совершенно игнорируется в современном преподавании.
   Только такое планомерное, основанное на религиозном миропонимании распределение знаний может дать то гармоничное развитие, которое выведет несчастное заблудившееся человечество от мрака к свету.
   Среди русской интеллигенции происходило в этот год значительное брожение: пересматривались старые принципы и устанавливались новые. И в значительной группе этой интеллигенции был серьезно поставлен вопрос религиозно-моральный.
   Лев Николаевич заинтересовался этим движением, и результатом его знакомства с ним явилась уничтожающая критика этого движения. Л. Н-ч выразил свои мысли в статье, которую он не предназначал для печати, но в разговоре с сотрудником "Русского слова" Спиро он вкратце резюмировал этот взгляд, и мы передаем здесь его дословно:
   "На днях я прочел в газете о собрании писателей, в котором при обсуждении взглядов, как там говорилось, старой и новой "интеллигенции" выяснилось то, что новая интеллигенция признает для улучшения жизни людей не изменение внешней формы жизни, как это признает старая интеллигенция, а внутреннюю, нравственную работу людей над самими собой.
   Так как я давно уже и твердо убежден в том, что одно из главных препятствий движения вперед к разумной жизни и благу заключается именно в распространенном и утвердившемся суеверии о том, что внешние изменения формы общественной жизни могут улучшить жизнь людей, то я обрадовался, прочтя это известие, и поспешил достать литературный сборник "Вехи", в котором, как говорилось в статье, были выражены эти взгляды "молодой" интеллигенции.
   В предисловии была выражена та же в высшей степени сочувственная мне мысль о суеверии внешнего переустройства и необходимости внутренней работы каждого над самим собой. И я взялся за чтение статей этого сборника.
   Я ждал ответа на естественно вытекающий вопрос о том, в чем должна состоять та внутренняя работа, которая должна заменить внешнюю, но этого-то я и не нашел.
   И если есть что-нибудь подобное такому ответу, то были ответы, выраженные в особенно запутанных, неопределенных и поразительно искусственных словах".
   Лев Николаевич взял в руки выписку из "Вех" и, улыбаясь, прочел мне ее:
   - Говорилось например:
   "О пиетете перед мартирологом интеллигенции", о том, как "героически максимализм проецируется во мне", как "психология интеллигентного героизма импонирует какой-то группе", как "религиозный радикализм апеллирует к внутреннему существу человека, а безрелигиозный материализм отметает проблему воспитания"; говорилось об "искусственно изолирующем процессе абстракции", об "адекватном интеллектуальном отображении мира", о том, что "революционизм есть лишь отражение", о "метафизической абсолютизации ценности разрушения" и т. п.
   Лев Николаевич продолжал:
   "Кроме же того, и самые ответы различных авторов сборника были различны и не согласны между собой. Так что я разочаровался, не найдя того, чего искал.
   И, читая все это, мне невольно вспоминается старый умерший друг мой, тверской крестьянин Сютаев, в преклонных годах пришедший к своему ясному, твердому и несогласному с церковным пониманию христианства.
   Он ставил себе тот самый вопрос, который поставили авторы сборника "Вехи".
   На вопрос этот он отвечал своим тверским говором пятью короткими словами:
   "Все в табе,- говорил он,- в любве".
   По странной случайности, кроме этого, вызванного во мне сборником, воспоминания о Сютаеве, в тот же день, в который читал сборник, я получил из Ташкента одно из значительных, получаемых мною от крестьян писем,письмо крестьянина, обсуждающее те самые вопросы, которые обсуждаются в сборнике, и так же определенно, как и слова Сютаева, но более подробно отвечающее на них.
   Вот одна страница из этого удивительно безграмотно написанного письма".
   При этом Лев Николаевич передал мне изложенное им содержание письма:
   "Основа жизни человеческой - любовь,- пишет крестьянин,- и любить человек должен всех без исключения.
   Любовь может соединить с кем угодно, даже с животными - вот эта любовь и есть бог.
   Без любви ничто не может спасти человека, и потому не нужно молиться в пустое пространство и стену - нужно умолять каждому только самого себя о том, чтобы быть не извергом, а человеком.
   И стараться надо каждому человеку самому о хорошей жизни, а не нанимать судей и усмирителей.
   Каждый сам себе будь судьей и усмирителем.
   Если будешь смирен, кроток и любовен, то соединишься с кем угодно.
   Испытай каждый так делать, и увидишь иной мир и другой свет и достигнешь великого блага, так что прежняя жизнь покажется диким зверством.
   Не надо спрашивать у других, а самим надо разбирать, что хорошо и что дурно.
   Надо не делать другим, чего себе не хочешь.
   Как в гостях люди сидят за одним столом и все одно и то же едят и все сыты бывают, так и на свете жить надо, все одной землей, одним светом пользуемся, и потому все должны трудиться и кормиться, потому что все ничье, и мы все в этом мире - временные гости.
   Ничего не надо ограничивать, надо только свою гордость ограничить и заменить ее любовью. А любовь уничтожит всякую злобу.
   А мы теперь все только жалуемся друг на друга и осуждаем, а сами, может быть, хуже тех, кого осуждаем.
   И все теперь, как низшие, так и высшие, ненавидят, так что даже готовы убивать друг друга.
   Низшие думают этим убийством обогатить себя, а высшие усмирить народ.
   И это - заблуждение.
   Обогатиться можно только справедливостью, а устроить людей можно только любовным увещанием, поддержкой, не убийством.
   Кроме того, люди так заблудились, что думают, что другие народы немцы, китайцы, французы - враги им и что можно воевать с ними.
   Надо людям подняться на духовную жизнь и забыть о теле и понять то, что дух во всех един.
   Поняли бы это люди - все бы любили друг друга, не было бы меж ними зла, и исполнились бы слова Иисуса, что царство божие на земле, внутри нас, внутри людей".
   - Так,- сказал Лев Николаевич,- думает и пишет безграмотный крестьянин, ничего не зная ни о "политическом импрессионизме", ни об "инсценированной провокации" и т. п., ни даже о русской орфографии".
   ГЛАВА 15
   1909 год (продолжение). Генри Джордж.
   Стокгольм. Н. Н. Гусев
   В конце мая Л. Н-ча посетил И. И. Мечников, знаменитый парижский ученый.
   30 мая Л. Н-ч записывает в своем дневнике:
   "Приехал Мечников и корреспонденты. Мечников приятен и как будто широк. Не успел еще говорить с ним".
   Н. Н. Гусев рассказывает об этом следующее:
   "31 мая. Вчера приехал на один день И. И. Мечников с женой. Особенно значительных разговоров у него со Л. Н-чем не было, по крайней мере тогда, когда я имел время слушать.
   После завтрака Мечников с восторгом заговорил о художественных произведениях Л. Н-ча. Л. Н-ч высказал свое обычнее отношение к ним и затем прибавил:
   - Как в балагане выскакивает наружу заяц и представляет разные фокусы для того, чтобы завлечь публику вовнутрь, где настоящее представление, так и мои художественные произведения играют такую же роль: они привлекают внимание к моим серьезным вещам.
   Далее Л. И. сказал, что значение искусства он видит в том, что оно объединяет людей в одном и том же чувстве.
   - Если это чувство хорошо,- сказал Л. Н.,- то и произведение искусства будет хорошо: если же это чувство будет дурное - сладострастия, гордости, то и произведение искусства будет вредно.
   Г-жа Мечникова сказала, что, по ее мнению, значение художественных произведений в том, что они раскрывают душу того человека, которого изображают. Л. Н. вполне согласился с этим.
   После отъезда Мечникова Л. Н. сказал мне:
   - Дорогой (они ездили к Черткову) я пробовал с ним заговорить о религии; он из уважения ко мне не возражал, но я увидел, что это его совершенно не интересует. Я даже рад, что сам мало говорил, а предоставил ему говорить".
   Корреспондент "Русского слова" передает записанное им со слов Л. Н-ча такое мнение его о Мечникове:
   "Я не встретил в нем обычной черты узости специалистов, ученых людей. Напротив, широкий интерес ко всему и в особенности к эстетическим сторонам жизни.
   С другой стороны, самые специальные вопросы и открытия в области науки он так просто излагал, что они невольно захватывали своим интересом.
   Я был совершенно поражен его энергией: несмотря на ночь, проведенную в вагоне, он был так оживлен и бодр, что представлял прекрасное доказательство верности его гигиенического, отчасти даже нравственно-гигиенического режима, в котором, по-моему, важное значение имеет то, что он не пьет, не курит и ни в какие игры не играет.
   - Вы говорили о художественных произведениях?
   - Да. Между прочим, он никак не хотел верить, что я забыл содержание "Анны Карениной"...
   Я ему говорил, что если бы и теперь что-нибудь написал, то это было бы вроде второй части "Фауста". т. е. такая же чепуха. А он мне рассказал свое объяснение этой второй части - очень остроумное...
   В разговоре мы вспомнили, что я знал его брата, Ивана Ильича - даже моя повесть "Смерть Ивана Ильича" имеет некоторое отношение к покойному, очень милому человеку, бывшему прокурору тульского суда...
   Лев Николаевич на минуту задумался и потом вспомнил еще один очень интересный эпизод:
   - После разговора о вегетарианстве, о котором говорили домашние, Мечников стал рассказывать о племени антропофагов, живущем в Африке, в Конго. Он рассказал интересные подробности о том, что они едят своих пленных. Сначала пленного ведут к военачальнику, который отмечает у него на коже тот кусок, который он оставляет себе. Затем пленного поочередно подводят для таких отметок к остальным - по старшинству, пока всего не исполосуют.
   Меня это в высшей степени заинтересовало, и я спросил у Мечникова:
   - Есть ли у этих людей религиозное миросозерцание?
   И на это он ответил. По его словам, они веруют в "обоготворение" предков.
   Я попросил сообщить мне более подробные материалы, касающиеся жизни этих людей, и он обещал мне прислать их, а также прислать свое сочинение "Les essais optimistiques"15, в котором изложено его объяснение второй части "Фауста".
   - Вообще,- сказал в заключение Лев Николаевич,- я от этого свидания получил гораздо больше всего того хорошего, чего ожидал".
   Однако заключение об этом свидании, находящееся в его дневнике, не столь благоприятно:
   "31 мая. Мечников оказался очень легкомысленный человек арелигиозный. Я нарочно выбрал время, чтобы поговорить с ним один на один о науке и религии. О науке ничего, кроме веры в то состояние науки, оправдания которого я требовал. О религии умолчание. Очевидно, отрицание того, что считается религией, и непонимание, т. е. нежелание понять, что такое религия.
   Нет внутреннего определения ни того, ни другого, ни науки, ни религии. Старая эстетичность гегелевско-гетевско-тургеневская. И очень болтлив. Я давал ему говорить и рад очень, что не мешал ему".
   Вот я слышал от некоторых сожаление, что у великого писателя будто бы стала слабеть память. Возможно, что память у него и ослабела, но она все же еще сильнее памяти обыкновенных смертных. Я не знаю, какая память была у него в молодости, но, во всяком случае, он мне приводил очень много цитат, выдержек из различных учений. Он так ярко помнит даже мелкие подробности, что не приходится и говорить о потере памяти.
   Поразило меня, между прочим, то хладнокровное беспристрастие, с которым он говорил об ожидающей его смерти. Мне впервые пришлось встретить старца, так спокойно всматривающегося в бездну могилы.
   Во время моего посещения у Толстого находился балалаечник Трояновский со своими спутниками. Толстому очень понравилась их игра. Он, видимо, легко поддается настроению, вызываемому музыкой, задумчиво прислушивается к характерным мелодиям. Музыку он, несомненно, любит и умеет ценить.
   Гостеприимством его я очарован. Великий писатель водил меня по саду, много говорил о матери-природе. Он долго расспрашивал меня о личности моего отца. Интересовался его жизнью и с добрым чувством вспоминал некоторые тезисы его теории. Толстой не раз подчеркнул свою солидарность в вопросах о земле с моим отцом Генри Джорджем. Знакомясь с мнениями Толстого о некоторых явлениях нашей духовной жизни, я убедился в широкой терпимости русского гения и в полном отсутствии прозелитических стремлений. И, как мне кажется, влияние его на крестьян объясняется только личным обаянием, но никак не горячей проповедью его учения".
   В этих последних словах отразилась вся психология американца. При всем своем безграничном уважении ко Л. Н. он не может допустить, чтобы "дикие", анархические идеи Л. Н-ча могли влиять на народ.
   Прощаясь со своим гостем, Л. Н. сказал ему:
   - Мы с вами не увидимся больше; скажите, какое поручение даете вы мне на тот свет для вашего отца.
   - Скажите ему, что я продолжаю его дело.- отвечал Джордж.
   Л. Н. не мог удержаться от слез при этих словах своего гостя.
   8 июня Л. Н. поехал к своей дочери Татьяне Львовне в их имение Кочеты и прогостил там до 3 июля.
   Там он виделся со своим другом В. Г. Чертковым, которому было разрешено приехать к Сухотиным.
   Живя у своей дочери, среди общего довольства и среди общего расположения к нему, Л. Н. тем не менее продолжал чувствовать всю тяжесть классового различия и записывал в своем дневнике:
   "С утра в постели писал молитву Сонечке. Все нехорошо. Ничего не работалось. Читал 41 письмо с недобрым чувством. Ездил верхом. Очень устал. Главное же, мучительное чувство бедности - не бедности, а унижения, забитости народа. Простительна жестокость и безумие революционеров. Потом за обедом Свербеева, французский язык и теннис - и рядом рабы, голодные, раздетые, забитые работой. Не могу выносить, хочется бежать".
   В этом же дневнике, писанном у Сухотиных, попадается такая замечательная мысль:
   "Очень ясно, живо понял (странно сказать) в первый раз, что бога или нет, или нет ничего, кроме бога".
   3 июля Л. Н. выехал обратно в Ясную и по дороге от Кочетов до станции железной дороги заехал на хутор своего друга Хрисанфа Николаевича Абрикосова.
   У Л. Н-ча в дневнике есть краткая запись об этой поездке:
   "Поехал 3, как решил. Был у милого Абрикосова. Таня провожала до Мценска. Поехал в 3 классе и очень приятно: жандарм и переселенцы. Те люди, с которыми обращаются, как со скотиной, а которые одни делают жизнь и историю (если она кому-нибудь интересна). Поправлял "Неизб. переворот".
   По возвращении в Ясную Л. Н-чу пришлось пережить снова тяжелое испытание. Председатель международного конгресса мира, назначенного в этом году в августе в Стокгольме, прислал Л. Н-чу приглашение приехать на конгресс.
   "Я поеду,- сказал Л. Н-ч Гусеву, прочитав это приглашение,- мне хочется там ясно высказать эту несовместимость христианства с военной службой".
   И в тот же день Л. Н. продиктовал Гусеву письмо на имя председателя конгресса, в котором он говорит, что если только у него будут силы, то постарается сам быть на конгрессе; если же нет, то пришлет то, что хотел бы сказать.
   Этому великому делу не суждено было осуществиться.
   По трудно объяснимой причине Софья Андреевна воспротивилась этой поездке. Это ее сопротивление создало в доме Ясной Поляны тяжелую атмосферу, от которой Льву Николаевичу пришлось много страдать.
   В дневнике Гусева есть такая запись:
   "21 июля. С. А. не желает, чтобы Л. Н-ч ехал в Стокгольм на конгресс мира.
   ...Сегодня Л. Н-ч целый день ничего не ел и не пил, только, уходя спать, взял себе полстакана чаю".
   Каковы должны были быть страдания Л. Н-ча, которые привели его в это тягостное состояние.