Вот это письмо:
   30 октября 1910 г.
   "Свидание наше и тем более возвращение мое теперь совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей возбужденности, раздражения, болезненного состояния, стало бы, если это только возможно,- еще хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своем новом на время положении, а главное лечиться.
   Если ты не то что любишь меня, а только не ненавидишь, то ты должна хоть немного войти в мое положение. И если ты сделаешь это, ты не только не будешь осуждать меня, но постараешься помочь мне найти тот покой, возможность какой-нибудь человеческой жизни, помочь мне усилием над собой и сама не будешь желать теперь моего возвращения. Твое же настроение теперь, твое желание и попытка самоубийства более всего другого показывают твою потерю власти над собой, делают для меня теперь немыслимым возвращение. Избавить от испытываемых страданий всех близких тебе людей, меня и, главное, самое себя никто не может, кроме тебя самой. Постарайся направить всю свою энергию не на то, чтобы все было то, чего ты желаешь,- теперь мое возвращение, а на то, чтобы умиротворить себя, свою душу, и ты получишь, чего желаешь.
   Я провел два дня в Шамардине и Оптиной и уезжаю. Письмо пошлю с пути. Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя, и для себя необходимым разлуку. Не думай, что уехал потому, что не люблю тебя, я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю. Письмо твое я знаю, что написано искренно, но ты не властна исполнить то, что желала бы. И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний, требований, а только в твоей уравновешенности, спокойном, разумном отношении к жизни. А пока этого нет, для меня жизнь с тобой немыслима. Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я не считаю себя вправе сделать это. Прощай, милая Соня, помогай тебе бог. Жизнь не шутка, и бросать ее по своей воле мы не имеем права, и мерить ее по длине времени тоже очень неразумно. Может быть, те месяцы, какие нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и надо прожить их хорошо.
   Л. Т."
   На другой день он пишет перед отъездом трогательное письмо своим старшим детям:
   4 часа утра, Шамардино, 31 октября 1910 г.
   "Благодарю вас очень, милые друзья - истинные друзья - Сережа и Таня. Твое письмо, Сережа, мне было особенно радостно: коротко, ясно и содержательно и, главное, добро. Не могу не бояться всего и не могу освобождать себя от ответственности, но не осилил поступить иначе. Я писал Саше через Черткова о том, что я прошу сообщить вам, детям. Прочтите это. Я писал, что чувствовал и чувствую - то, что не могу поступить иначе. Я пишу ей - мама. Она покажет вам - тоже писал, обдумывая, и все, что мог. Мы сейчас уезжаем, еще не знаем куда. Сообщение всегда будет через Черткова.
   Прощайте, спасибо вам, милые дети, и простите за то, что все-таки я причина вашего страдания. Особенно ты, милая голубушка Танечка. Ну вот и все. Тороплюсь уехать так, чтобы, чего я боюсь, мама не застала меня. Свидание с ней теперь было бы ужасно. Ну, прощайте.
   Л. Т".
   Пребывание Л. Н. в Шамардине прекрасно описано Елизаветой Валерьяновной Оболенской, дочерью Марии Николаевны, сестры Л. Н-ча. Она гостила у своей матери в то время, когда туда приехал Л. Н-ч с Душаном. Вот что рассказывает она в письме к одному из своих родственников:
   "29-го октября днем монахиня, приехавшая из Оптиной пустыни, сказала нам, что видела там Льва Николаевича и что он нынче будет у нас. Известие это нас очень взволновало. То, что он вздумал приехать осенью, в дурную погоду, по дурной дороге, казалось очень странным. Взошел он к нам в переднюю в шестом часу и показался мне очень жалким: повязан был своим коричневым башлыком, седенькая борода как-то жалко торчала вперед. Монахиня, которая провожала его от гостиницы до мамаши, говорила, что, когда он шел, то казался очень слабым, даже шатался. Мамаша встретила его словами: "Левочка, я очень рада тебя видеть, но боюсь, что это значит, что у вас дома нехорошо". Он сказал: "дома ужасно", и голос его дрожал и прерывался от слез. Рассказывая о том, как Соф. Андр. бросилась в пруд, и о той невозможной жизни, которую он последнее время вел в Ясной, он так волновался, так часто прерывался слезами, что я предложила ему воды, но он отказался. Мы обе плакали, слушая его. Он был ужасно жалок. Говоря о своем последнем припадке (обморок, сопровождавшийся судорогами), он сказал: "еще один припадок, и наверное будет смерть: смерть приятная, потому что полное бессознательное состояние, но я хотел бы умереть в памяти". И опять заплакал. Последний толчок, принудивший его уйти из Ясной, были ночные посещения Соф. Андр. и обман, сопровождавший их. Каждую ночь она приходила рыться в его бумагах на письменном столе и если замечала, что он не спит, то приходила в его спальню, спрашивала о его здоровье и выказывала нежную заботу о нем. "Притворялась она, должен был притворяться и я, что верю ей, и это было ужасно".- Когда мамаша высказала мысль, что Соф. Андр. больна, он подумал немного и сказал: "да, да, разумеется; но что же мне было делать; надо было употребить насилие, а я этого не мог, вот я и ушел; и хочу теперь этим воспользоваться, чтобы изменить совершенно свою жизнь". Мало-помалу он успокоился и сказал, что в гостинице Душан и Сергеенко. Послали за ними. Сергеенко даже не раздевался и, простившись со Львом Никол., он спросил его: "так вам хорошо здесь?" На что тот ответил: "да, очень". Мамаша стала расспрашивать его про Оптину пустынь и почему не был у старца Иосифа. Оптина ему очень понравилась (он ведь не раз был в ней раньше), и он сказал: "я бы с удовольствием остался жить там и нес бы самые трудные послушания, только бы меня не заставляли ходить в церковь и креститься, потому что с моей стороны это будет фальшь. К старцу же не пошел, потому что думал, что он не примет отлученного". С большим аппетитом пообедал и остальной вечер говорил спокойно о предметах посторонних: расспрашивал мамашу о монастыре; как всегда, с особенным умилением говорил об отказавшихся от воинской повинности, говорил, что думает пожить в Шамардине; с интересом выслушал, что около Оптиной можно нанять отдельный домик, что там многие так устраиваются. Ушел в гостиницу довольно рано; я пошла его провожать, и дорогой он меня спрашивал, сколько в сутки нужно платить за две комнаты, если остаться здесь. Когда я уходила, он просил к 9-ти часам прислать ему кофе, сказал: "я сделаю свою обычную прогулку, потом позаймусь и приду к вам".
   На другой день (30-го), в 10 ч. утра я пошла к нему. Он лежал на диване и читал; сказал, что нехорошо себя чувствует, ничего не болит, но слаб и заниматься не может. Рассказывал, что ходил на деревню посмотреть, нельзя ли там нанять избу, но подходящего пока ничего не нашел. Я сказала ему: "дядя, милый, трудно тебе будет жить в избе, да тебя тут и не оставят (это я сказала ему потому, что Сергеенко сообщил ему, что на его след напали, и что Соф. Андр. просила Андрюшу во что бы то ни стало найти его и привезти, так что он ждал, что 30-го приедет Андрюша). На это он ответил: "вы так меня утешили, что я успокоился, и теперь я еще более утвердился в том, что не вернусь в Ясную; если мне нельзя будет остаться здесь, я уеду дальше и Андрюше так скажу: я не могу вернуться в том состоянии, в котором я сейчас, возвращение будет равносильно смерти; еще одна сцена - и конец". Он очень волновался, когда говорил, волновалась и я. Я спросила его, что можно ждать от Андрюши, в каком он духе. Он сказал: "сейчас в хорошем". Вскоре я ушла, и он попросил меня прислать от мамаши кресло. Часа в 2 я опять пошла к нему; нашла его в том же физически подавленном состоянии, но духом гораздо спокойнее: поговорил о "Круге чтения", о книжках, которые взял у мамаши, спросил, какие мы получаем газеты, и сказал: "вот приду обедать и почитаю". Я зашла рядом в № к Душану, чтобы спросить его о здоровье Льва Ник. По его словам, такое состояние сонливости, подавленности у Льва Ник. бывает перед обмороком; жару у него не было, но пульс был 94. В 4 часа они оба пришли к нам обедать; Лев. Ник. выглядел хорошо, был довольно бодр и оживлен, ел с аппетитом. За обедом много расспрашивал про монастырь, говорил, что все осмотрит: приют, типографию; не покидал мысли, что возможно будет найти какое-нибудь помещение в деревне. В 6 час. они ушли опять к себе и на вопрос - придет ли пить чай - ответил: "как буду себя чувствовать".
   Не успел он уйти, как пришла Саша; она разошлась с ними, так как от мамаши до гостиницы две дороги. Саша стала рассказывать про Ясную, и я ее торопила возвращаться в гостиницу, потому что боялась, что Лев. Ник., узнавши, что она приехала, будет волноваться. И, действительно, она не успела еще уйти, как он пришел с Душаном и Варв. Мих. Я до сих пор не знаю, вызвал ли он Сашу, ждал ли он ее, или она приехала сама. Но вспоминая его взволнованное, испуганное, почти растерянное лицо, когда он взошел к нам, думаю, что приезд их был для него неожиданностью, и неожиданностью не радостной. Во всяком случае, с этого момента спокойствие его кончилось. В последующие 2 часа, которые он просидел у нас, он мало говорил. Заставил Сашу подробно рассказать, как Соф. Андр. бросилась в пруд, читал письма сыновей, Тани и Соф. Андр., которые ему привезла Саша. Тут же она и Варв. Мих. стали говорить, что необходимо скорее уехать из Шамардина, потому что может приехать Соф. Андр., которая сказала: "теперь я не буду так глупа; я глаз с него не спущу, я спать буду у его двери". Стали строить планы, куда ехать; говорили - на юг, на Кавказ, в Бессарабию. Лев. Ник. все слушал молча, потом сказал: "мне все это не нравится..."
   За чаем Саша верно заметила, что он был озабочен, потому что она сказала ему: "не унывай, папенька, все хорошо". На что он ответил: "нет, нехорошо"; и, подумав, опять повторил: "нехорошо". Вскоре он ушел с Душаном, сказав, что ему надо посидеть в тишине, все обдумать.
   Когда мы пришли в гостиницу, Лев Ник. сидел у себя в комнате и писал письмо Соф. Андр., а Душан у себя над картой. Саша хотела наедине поговорить с отцом; они довольно долго сидели вдвоем; вышла она от него задумчивая и сказала: "мне кажется, что папа уже жалеет, что он уехал". На вопрос, почему она так думает, она ничего определенно не ответила, но думаю, что она и тут не поняла его настроения. Немного погодя Лев Ник. пришел к нам в номер и, увидав Душана над картой, сказал: "только ни в какую колонию, ни к каким знакомым, а просто в избу к мужикам". Потом, поговоривши немного о поездах, он сказал: "я сейчас очень устал, хочу спать; утро вечера мудренее, завтра видно будет". На этом я с ним простилась.
   Около 5 час. утра (на другой день) я услыхала звонок у нашего подъезда. Первая мысль была: Лев. Ник. заболел. Мне показалось совершенно невозможным, чтобы на нем не отозвались все эти волнения. Вышла в прихожую, вижу - стоит Душан с фонарем и говорит: "мы сейчас уезжаем". Что? почему, куда? - После того, как я ушла, Лев Ник. пошел спать, спал недолго; в три часа проснулся и стал всех будить и торопить, чтобы поспеть на 8-часовой поезд, который идет на юг. Был очень нервен и возбужден. Душан пришел к нам спросить, где нанять ямщика. Я сказала ему, чтобы пошел на конный двор, разбудил бы работника и послал на деревню за лошадьми, и велел бы монастырскому кучеру заложить пролетку и приехать за мамашей. Гостиница довольно далеко, дойти она не сможет, а я знала, что она захочет с ним проститься. Мне жаль было тотчас будить мамашу: она волновалась, устала и поздно заснула, а по моим расчетам пройдет около часа, пока Душан разбудит рабочего, пока тот дойдет до деревни, пока приедет ямщик. И в этом я не ошиблась, потому что когда мы с мамашей приехали в гостиницу, ямщика еще не было, но не было также Льва Ник. с Душаном, а только Саша с Вар. Мих. Я не знала, что Саша оставила своего ямщика, с которым приехала со станции, и с ним-то и уехал Лев Ник. Саша говорила, что он очень спешил, волновался, боялся опоздать. Он оставил нам очень нежную, ласковую записку, благодарил за участие в его "испытании" и объяснил свой спешный отъезд тем, что боялся, что его "застанет здесь Софья Андреевна".
   Вот это письмо:
   1910 г., окт. 31, 4 ч. утра.
   "Милые друзья Машенька и Лизанька. Не удивляйтесь и не осудите меня за то, что мы уезжаем, не простившись хорошенько с вами. Не могу выразить вам обеим, особенно тебе, голубушка Машенька, моей благодарности за твою любовь и участие в моем "испытании". Я не помню, чтобы, всегда любя тебя, испытывал к тебе такую нежность, какую я чувствовал эти дни и с которой я уезжаю".
   Уже после смерти Л. Н-ча, через несколько месяцев, сестра его Марья Николаевна писала С. А.:
   "Когда Левочка приехал ко мне, он сначала был очень удручен, и когда он мне стал рассказывать, как ты бросилась в пруд, он плакал навзрыд, я не могла его видеть без слез; но про себя он мне ничего не говорил, сказал только, что приехал сюда надолго, думал нанять избу у мужика и тут жить. Мне кажется, что он хотел уединения, его тяготила яснополянская жизнь (он мне это говорил в последний раз, когда я была у вас) и вся обстановка, противная его убеждениям; он просто хотел устроиться по своему вкусу и жить в уединении, где бы ему никто не мешал. Так я поняла из его слов.
   До приезда Саши он никуда не намерен был уезжать, а собирался поехать в Оптину пустынь и хотел непременно поговорить со старцем. Но Саша своим приездом на другой день все перевернула вверх дном. Когда он уходил в этот день вечером ночевать в гостиницу, он и не думал уезжать, а сказал мне: "до свиданья, увидимся завтра".
   Каково же было на другой день мое удивление и отчаяние, когда в 5 час. утра (еще темно) меня разбудили и сказали, что он уезжает. Я сейчас же встала, оделась, велела подавать лошадь, поехала в гостиницу, но он уже уехал, и я его так и не видала".
   Заимствуем описание последнего вечера и ночи, проведенных в Шамардине, из записок Александры Львовны. Вот что она рассказывает об этом:
   "Мы сидели за столом и смотрели в раскрытую карту, форточка была растворена, я хотела затворить ее.
   - Оставь,- сказал отец,- жарко. Что это вы смотрите?
   - Карту,- сказал Душан Петрович,- коли ехать, то надо знать куда.
   - Ну, покажите мне.
   И мы все, наклонившись над столом, стали совещаться, куда ехать. Воспользовавшись этим, я незаметно для отца одной рукой прихлопнула форточку. Он был разгорячен и легко мог простудиться.
   Предполагали ехать до Новочеркасска, в Новочеркасске остановиться у Денисенко (дочери тети Маши), попытаться взять там, с помощью мужа ее, Ивана Васильевича Денисенко, заграничные паспорта и, если это удастся, ехать в Болгарию. Если же нам не выдадут паспорта, то ехать на Кавказ.
   Разговаривая так, мы незаметно для себя все более и более увлекались нашим планом и горячо обсуждали его.
   - Ну, довольно,- сказал отец, вставши из-за стола.- Не нужно никаких планов, завтра увидим.
   Ему вдруг стало неприятно говорить об этом, неприятно, что он вместе с нами увлекся и стал строить планы, забыв свое любимое правило жизни: жить только настоящим.
   - Я голоден,- сказал он.- Что бы мне съесть?
   Мы с Варей привезли с собой овсянку-геркулес, грибы, яйца, спиртовку и живо сварили ему овсянку. Он ел с аппетитом, похваливая нашу стряпню.
   Об отъезде больше не говорили. Отец только несколько раз тяжело вздыхал и на мой вопросительный взгляд сказал:
   - Тяжело.
   У меня сжималось сердце, глядя на него: такой он был грустный и встревоженный в этот вечер, мало говорил, вздыхал и рано ушел спать.
   Мы тоже тотчас же разошлись по своим комнатам, и так как очень устали с дороги, заснули как убитые.
   Около 4-х час. утра я услыхала, что кто-то стучит к нам в дверь. Я вскочила и отперла. Передо мной, как несколько дней назад, снова стоял отец со свечой в руках. Он был совсем одет и, как тогда, сказал:
   - Одевайся скорее, мы сейчас едем. Я уже начал укладывать свои вещи, пойди, помоги мне.
   Он плохо спал, его мучила возможность приезда С. А. В 4 часа он разбудил Душана Петровича и послал его за нашими ямщиками, которых мы, на всякий случай, оставили ночевать. Он не позабыл распорядиться о лошадях и для нас с Варей и послал службу из монастырской гостиницы на деревню за местным ямщиком.
   Было совсем темно. При свете свечи я торопливо собирала вещи, завязывала чемоданы. Пришел Душ. Петр., козельские ямщики подали лошадей, нашего же ямщика все еще не было. Я умоляла отца уезжать, не дожидаясь нас. Он очень волновался, несколько раз посылал на деревню за лошадьми и наконец решил уехать. На одного ямщика сел отец с Душ. Петр., на другого положили вещи. Я едва успела накинуть на отца свитку и с помощью служки уложить вещи в другой тарантас, так он торопился; и они уехали, так и не простившись с тетей Машей и Лизанькой".
   О конце этого путешествия рассказывает нам сам Лев Николаевич в своем дневнике; вот его последняя запись:
   "3 ноябр. Все там, в Астапове. Саша сказала, что нас догонят, и мы поехали. В Козельске Саша догнала, сели, поехали. Ехали хорошо, но в 5-м часу стало знобить, потом 40 град. температуры, остановились в Астапове. Любезный нач. стан. дал прекрасных две комнаты. Ночь была тяжелая. Лежал в жару два дня. 2-го приехал Ч. Говорят, что С. А. К ночи приехал Сережа, очень тронул меня. Нынче, 3-го, Никитин, Таня, потом Гольденв. и Ив. Ив. Вот и план мой... Fais ce que doit, adv...
   И все на благо и другим, и главное мне..."
   Так совершился уход Л. Н-ча, подготовлявшийся долго и завершившийся его болезнью и кончиной на станции Астапово.
   Моя горячая и неизмеримая любовь к великому учителю жизни не позволяет мне разбирать и критиковать его поступок. Преклоняюсь перед величием его подвига. Трудно судить нам, где нужно было проявить более силы самоотвержения: в том, чтобы остаться, или в том, чтобы уйти. Он выбрал последнее.
   Такова была его воля.
   ГЛАВА 19
   1910 г. Болезнь и кончина
   Начало болезни Л. Н-ча описано Александрой Львовной в ее воспоминаниях; заимствую оттуда наиболее существенные места. Л. Н-ч заболел еще в поезде, к большой тревоге сопровождавших его друзей.
   Александра Львовна записывает так:
   "Жар у отца все усиливался и усиливался, заварили чай и дали ему выпить с красным вином, но и это не помогло, озноб продолжался.
   Не могу описать того состояния ужаса, которое мы испытывали. В первый раз в жизни я почувствовала, что у нас нет пристанища, дома. Накуренный вагон второго класса, чужие и чуждые люди кругом, и нет дома, нет угла, где можно было бы приютиться с больным стариком.
   Проехали Данков, подъехали к какой-то большой станции. Это было Астапово. Душ. Петров. куда-то убежал и через четверть часа вернулся с каким-то господином, одетым в форму начальника станции. Начальник станции обещал дать комнату в своей квартире, где бы можно было уложить в постель больного, и мы решили здесь остаться. Отец встал, его одели, и он, поддерживаемый Душ. Петровичем н начальником станции, вышел из вагона, мы же с Варей остались, чтобы собрать вещи.
   Когда мы пришли на вокзал, мы нашли отца, сидящим в дамской комнате. Он сидел на диване в уголке в своем коричневом пальто и держал в руке палку. Он весь дрожал с головы до ног, и губы его слабо шевелились. На мое предложение лечь на диван он отказался.
   Дверь из дамской комнаты в залу была затворена, и около нее стояла толпа любопытных, дожидаясь прихода Л. Н-ча. То и дело в комнату врывались дамы, извинялись, оправляли перед зеркалом прически и шляпы и уходили.
   Душ. Петров., Варя и начальник станции ушли приготовлять комнату. Мы сидели с отцом и ждали.
   Но вот за нами пришли. Снова отца взяли под руки, с одной стороны Душ. Петр., с другой начальник станции. Когда проходили мимо публики, столпившейся в зале, все снимали шляпы; отец, дотрагиваясь до своей шляпы, всем отвечал на поклоны. Я видела, как трудно было ему идти: он то и дело покачивался и почти висел на руках тех, кто его вел.
   Когда вошли в комнату начальника станции, служившую ему гостиной, там уже была поставлена у стены пружинная кровать, и мы с В. М. тотчас же разложили чемоданы и принялись стелить постель. Отец сидел в шубе на стуле и все так же зяб. Когда постель была готова, мы предложили ему раздеться и лечь, но он отказался, говоря, что он не может лечь, пока все не будет приготовлено для ночлега, как всегда. Когда он заговорил, я поняла, что у него начинается обморочное состояние, то, которое бывало и прежде. В такие минуты он терял память, заговаривался, произнося какие-то непонятные слова. Ему, очевидно, казалось, что он дома, и он был удивлен, что все было не в порядке, не так, как он привык дома.
   - Я не могу еще лечь, сделайте так, как всегда. Поставьте ночной столик у постели, стул.
   Когда это было сделано, он стал просить, чтобы на столик была поставлена свеча, спички, положена его записная книжечка, фонарик и все, к чему он привык дома. Когда все было сделано, мы снова стали просить его лечь, но он все отказывался. Мы поняли, что положение очень серьезно и что, как это бывало и прежде, он мог каждую минуту впасть в беспамятство. Душ. Петр., Варя и я стали понемногу раздевать его и, не спрашивая его более, почти перенесли на кровать.
   Я села возле него, и не прошло 15 минут, как я заметила, что левая рука его и левая нога стали судорожно подергиваться. То же самое появлялось временами и в левой половине лица. Мы все страшно испугались. Нам всем было ясно, что положение очень, очень опасное, и что плохой исход может наступить каждую минуту. Мы попросили начальника станции послать за станционным доктором, который бы мог, в случае нужды, помочь Душ. Петровичу. Дали отцу крепкого вина, стали ставить клизму. Он ничего не говорил, только стонал, лицо было бледно, и судороги, хотя и слабые, продолжались.
   Часам к 9-ти стало лучше. Отец тихо дышал, дыхание было ровное, спокойное.
   Проснувшись, отец был уже в полном сознании. Подозвав меня, он улыбнулся и участливо спросил:
   - Что, Саша?
   - Да что же, нехорошо.
   Слезы были у меня на глазах и в голосе.
   - Не унывай, чего же лучше: ведь мы вместе.
   К ночи стало еще лучше. Поставили градусник - жар стал быстро спадать, и ночь Л. Н-ч спал хорошо.
   Разумеется, никто из нас не раздевался, и мы все сидели по очереди у постели больного, наблюдая за каждым его движением; среди ночи он подозвал меня и оказал:
   - Как ты думаешь, можно будет завтра нам ехать?
   Я сказала, что по-моему нельзя, придется в лучшем случае переждать еще день.
   Он тяжело вздохнул и ничего не ответил.
   Страдая так, как он страдал в эти минуты, и душевно, и физически, он все время помнил о других:
   - Ах, зачем вы сидите! Вы бы шли спать,- несколько раз в течение ночи обращался он к нам.
   Иногда он бредил во сне, и всякий раз бред его выражал страх перед тем, что ему не удастся уехать.
   - Удрать... удрать... догонит...
   Он просил не сообщать в газету про его болезнь и вообще никому ничего не сообщать о нем. Я успокаивала его; его спокойствие было мне дороже всего и всех в мире.
   1-го ноября утром, померивши температуру, мы ожили: градусник показывал 36,2. Состояние отца довольно бодрое, заговаривает о том, что надо ехать дальше. Его, по-видимому, очень беспокоило, что могут узнать, где он, и что моя мать приедет, и он, подозвав меня, продиктовал мне следующую телеграмму Черткову:
   "Вчера захворал, пассажиры видели, ослабевши шел с поезда, очень боюсь огласки, нынче лучше, едем дальше, примите меры, известите".
   Воспользовавшись хорошим состоянием отца, я решила спросить у него, что мне необходимо было знать в случае, если болезнь его затянется и будет опасной. Я не закрывала глаза на то, что на мне лежит громадная ответственность; но за эти несколько дней положение нашей семьи изменилось. Мой отец сам оставил свою семью, порвал с ней. Я не могла и не хотела уже считаться с матерью и братьями; но, с другой стороны, я считала себя обязанной известить их, так как обещала дать им знать в том случае, если отец заболеет. Вот почему я и спросила отца, желает ли он, чтобы я дала знать матери, братьям и сестре в случае, если болезнь его окажется серьезной.
   Он очень встревожился моими словами и несколько раз очень убедительно просил меня ни в каком случае не давать знать семье о его местопребывании и болезни.
   - А Черткова я желал бы видеть,- прибавил он.
   Я тотчас же послала Черткову телеграмму следующего содержания: "Вчера слезли Астапово, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо, выражал желание видеться с вами. Фролова" (мой псевдоним). На что получила через несколько часов ответ, что Чертков будет на следующий день, утром, в Астапове.
   В это же утро отец продиктовал мне следующие мысли в свою записную книжечку:
   "Бог есть неограниченное Все, человек есть только ограниченное проявление Его".
   Я записала и ждала, что он будет диктовать дальше.
   - Больше ничего,- сказал он.
   Он пожевал некоторое время, как бы обдумывая что-то, и потом, снова подозвав меня, сказал:
   - Возьми записную книгу и перо и пиши. Или еще лучше так:
   "Бог есть то неограниченное Все, чего человек сознает себя ограниченной частью.
   Истинно существует только бог. Человек есть проявление его в веществе, времени и пространстве. Чем больше проявление бога в человеке (жизнь) соединяется с проявлениями (жизнями) других существ, тем больше он существует. Соединение это своей жизни с жизнями других существ совершается любовью.