возгласы и приветствия усилились:
-- Ура!.. Ура!..
-- Ты смотри, как та накрашена!
-- А запах какой! Это тебе не одеколон "Русалка", от которого пахнет
селедкой!
-- А ты еще помнишь, как селедка пахнет?..
-- Смотри, вот тот в кальсонах!..
-- То не кальсоны, то индийские штаны, заграничный материал...
-- Да здравствует Америка!
-- Тише, кругом шпионы наезжие...
-- Сегодня можно. Да здравствует Америка!
-- Гражданин, прошу не выражаться! Что надо, будет выражено в
организованном порядке...
-- Так что и поприветствовать нельзя?
-- Кричите: мы за мир!
В стороне от выстроившихся шпалерами приветствовавших собралась большая
толпа орешан, а в центре ее находились дед Евсигней, Мирон Сечкин и Бугаев.
-- Так что же, атаманы-молодцы, пропустим мы случай, ай нет? --
спрашивал всех дед, оглядываясь вокруг.
-- Нельзя такой случай пропустить! -- за всех ответил Сечкин.
-- Ну, тогда айда, пошли! Ты, Бугаев, хотя бы надел праздничное, стыдно
иностранцам латки показывать, -- говорил уже по дороге дед.
-- А чего ж? Пусть смотрят, как мы живем!
-- Оно, конечно, верно, но все ж не хорошо латки показывать, -- стоял
на своем дед.
Толпа подошла к райкому, но Живодерченко все заранее предусмотрел:
незнакомые лица в гражданской одежде, с безразличным видом прогуливавшиеся
около райкома, остановили толпу:
-- Граждане, сюда нельзя, давай обратно. Нечего гостям глаза мозолить.
И без вас им есть с кем поговорить...
Сечкин сразу же оценил обстановку и стал сдавленным голосом давать
распоряжения:
-- Ты, Бугаев, держи в поле зрения того шпиена. Вы, братцы, здесь
побольше толкайтесь и отвлекайте внимание. А мы с дедом пойдем и устроим
засаду в хорошем месте.
Осмотр гостями Орешников начался с осмотра столов, поставленных на
свежем воздухе, на лужайке около райкома. Покрытые белыми скатерками, столы
буквально ломились от всевозможных напитков и закусок. Столбышев поднял
первый бокал за дорогих гостей, жадно выпил его и с удивлением посмотрел на
пустое дно, а потом на Живодерченко: вместо шампанского ему налили лимонад.
Зато Чизмэн, выпив, сладко облизнулся и положил себе полную тарелку черной
икры. Второй тост за индийского гостя был поднят томатным соком, так как
религия Кришна Дивана запрещала ему пить спиртное. Третий тост за дорогого
гостя Чизмэна был поднят полными стаканами водки. Столбышев выпил и с
нескрываемым раздражением посмотрел на дно стакана: на сей раз ему налили
чистую воду.
Только после пятого тоста, который провозглашал председатель колхоза
Утюгов -- за индийскую культуру и любимого в СССР писателя Рембранда
Тагорова, -- "Рабиндраната Тагора" поправил его Живодерченко, справившись по
бумажке, -- Столбышев смирился с судьбой и без отвращения выпил томатный
сок.
После десятого тоста Чизмэн обнял за плечи сидевшую рядом с ним
Соньку-рябую и с нескрываемым восхищением сказал:
-- Соч э найс персон!
На что Сонька ответила:
-- Мы за мир, против поджигателей войны!
Вначале Столбышев сидел около Кураки и все время ему говорил:
-- Ну, почему нельзя сосуществовать? Вот сидим же мы с вами за одним
столом, пьем, так сказать, и если бы не американцы, то всегда, того этого,
так бы и продолжалось...
Потом он пересел поближе к Дивану:
-- Индия -- миролюбивая страна, и мы ее искренне любим. Мы -- за мир, и
вы -- за мир. Мы, того этого, не хотим войны, и -- вы. Мы -- за компромиссы,
и вы тоже. Так в чем же дело? Американцы всему мешают. Они, так сказать,
хотят поджечь войну...
Затем Столбышев подсел к мистеру Чизмэну:
-- Американцы -- чудный народ, но капиталистическая система, того
этого, себя изжила. Мы цветем, а вы загниваете. У нас прогресс, а у вас
регресс. Разве вы можете когда-нибудь нас догнать? Вот спросите людей...
Товарищ Матюков! Смогут ли они нас когда-нибудь догнать?
Уполномоченный по соломе безнадежно махнул рукой:
-- Куда им!..
-- Вот видите! -- продолжал Столбышев. -- Все пути ведут к
коммунизму...
Под конец он подсел к мадемуазель Шампунь. Ее агитировать не надо было,
она в СССР получала жалование раз в двадцать больше, чем Столбышев. Поэтому
Живодерченко показал ему глазами на Кришна Дивана.
-- Дорогой индийский гость! У нас, того этого, пока не всего
достаточно. Трудности, так сказать, роста. Но уже и сейчас магазины ломятся
от товаров...
Как бы в подтверждение слов Столбышева издали донесся треск: то орешане
ломились в двери районного магазина.
-- Растущие, так сказать, потребности... -- объяснил Столбышев.
Дед Евсигней и Мирон Сечкин долго сидели в засаде. Но каждый раз, как
кто-нибудь из иностранцев шел в уборную, впереди его шел человек в штатском
и показывал ему дорогу туда и обратно. Наконец, им повезло: сопровождающий
товарищ показал Чизмэну дорогу туда, а обратно Чизмэн возвращался сам
(работники МВД тоже ведь люди!)
-- Ну, с Богом! -- перекрестился дед Евсигней, и они из кустов вышли на
тропинку.
-- Мистер!.. Пан!.. Америка!.. Уолл стрит!..
На этом запас иностранных слов Сечкина исчерпался и он продолжал
по-русски:
-- Воевать надо. Атомную бомбу бросать надо...
-- Но такую, чтобы только правительство, а не честных людей!.. --
вставил дед.
-- Жизни нет. Понимаешь, нет жизни при этих паразитах!.. Спешите, а то
вам то же самое будет! В колхоз вас загонят. Капут будет...
Чизмэн посмотрел на них осоловелыми глазами и вдруг запел на ломаном
русском языке:
... Москва моя, страна моя, ты самая любимая...
-- Тьфу ты, чорт! -- выругался дед и потащил Сечкина за рукав: --
Пойдем, Мирон! Пойдем! Ты что, не видишь, что это свинья, а не американец?..
У, паразит грешный! Такому и атомную бомбу не жалко на голову бросить...
Вечером иностранцы прямо от стола пошли к машинам и уехали на станцию.
Провожало их меньше народа, чем встречало, потому что в это время начался
решительный штурм запертых дверей магазина. Но, когда двери, наконец,
раскрылись, орешане к своему удивлению увидели, что магазин пуст.
-- И когда же они успели все унести?.. Не иначе, как тут по приказу
Столбышева сооружен подземный ход...
-- Райка-полюбовница, небось, уж новые платья шьет!..
-- Граждане! -- оповестил Мамкин. -- Становитесь в очередь. Приказано
отпустить по две пачки синьки для каждой кормящей матери!..
-- Вот тебе и растущие потребности! -- заметил кто-то из толпы.
И в это время послышались окрики конвоиров. То из тайги гнали
заключенных обратно в тюрьму.
А в далеком Нью Йорке огромные ротационные машины бездушно выбрасывали
газетные листы с корреспонденцией Чизмэна.
--------
Еще весной молодежь стала собираться на крутом склоне у реки, там, где
росли три нарядных березки. По вечерам оттуда доносились смех, треньканье
гитар, лихие переборы гармошки и громкие песни. Обычно уже к полуночи парни,
по привычке отцов, хватали девушек за что попало, девушки визжали, убегали,
но, по привычке матерей, возвращались обратно и льнули к парням. Потом опять
визжали.
К концу мая у трех березок опустело. Парни и девушки ходили уже
раздельными парами и каждая из них выбирала место поукромнее. В темном
благоухании ночи слышались вздохи и нежный шепот. Изредка из темноты
выплывала лирическая и грустная песня. Гитары приобрели задумчивый тембр.
Гармошки стали играть тягуче и с замиранием.
Через месяц, подойдя ночью к склону реки, можно было подумать, что
здесь собрались тысячи извозчиков и без слова "но!" погоняли лошадей нежным
причмокиванием: "М-чмок! Милая... чмок!.."
Столбышев тоже наведывался сюда и каждый раз возвращался в райком со
смешанным чувством: с возмущенной миной на лице он одобрительно качал
головой. С одной стороны он не мог не радоваться поведению молодежи, потому
что партия и правительство все время говорили об увеличении населения СССР.
С другой стороны он не мог не возмущаться, так как приближался церковный
праздник Спаса.
Давно, может быть лет двести тому назад, в Орешниках завелся такой
обычай, что все свадьбы справлялись на Спаса. Несколько позже, может быть
лет пятьдесят-шестьдесят тому назад, орешане стали пренебрегать старым
обычаем и свадьбы справлялись в любое, кроме, разумеется, Великого поста,
время. Почему оно так получилось, неизвестно, но при советской власти, когда
все церкви были уничтожены, а церковные праздники запрещены и не значились
даже в календарях, орешане стали их особенно старательно праздновать. Они
вспомнили даже такие праздники, которые и деды их не праздновали. И на
каждый праздник, хоть ты им кол на голове чеши, не работают, молятся, пьют и
гуляют. И с тех пор опять все свадьбы стали справляться только на Спаса.
Партийное начальство боролось с религиозными праздниками, как только
могло. Читало антирелигиозные лекции, грозило милицией, организовало для
борьбы с праздниками рядовых партийцев и комсомольцев. Но все это кончилось
тем, что милиция, рядовые партийцы и комсомольцы сами пристрастились к
праздникам и, если орешане забывали какой-нибудь из них, они напоминали:
"Товарищи! Да, как же это? Егория Великомученика приближается, а вы еще и
самогон не варили?!"
Постепенно с этим свыклись и партийные руководители и стали не столь
яростно бороться с религиозными праздниками. Столбышев, например, чинно
справлял Рождество, Пасху и только иногда говорил:
-- Ты, Рая, того этого, зачем крест на пасхе нарисовала? Сделай-ка
лучше серп и молот!..
Но со Спасом Столбышев никогда примириться не мог. В древние времена
старики начали устраивать на Спаса все свадьбы, потому что у них все было
рассчитано: к этому времени все летние сельскохозяйственные работы
кончались, хлеб был убран, обмолочен: гуляй и веселись! При советской же
власти агрономические расчеты, сделанные в Москве, директивно предписывали
производить уборку в Орешниках как раз во время Спаса. Вот и получилось, что
осыпавшиеся хлеба из-за праздника не убирали еще несколько дней.
-- Ну, что поделаешь? -- почесывая затылок, спрашивал Столбышев
Семчука. -- Что, того этого, делать с этим Спасом?!
-- Ничего не сделаешь. Надо только милицию нарядить наблюдать за
порядком, чтобы драк поменьше было...
-- Подумать только, такая отсталость?!.. Спас, а? Тут еще, так сказать,
организационные неполадки с воробьепоставками, уборочная задерживается, хоть
бери и сам празднуй!
-- А почему нет?
-- Что ты, Семчук?! Побойся Бога! -- неожиданно стал вплетать
религиозные слова в свою речь Столбышев. -- Как можно нам, того этого,
ответственным работникам, партийцам, приобщаться к церковному празднику, да
еще храмовому? Боже упаси и сохрани... Я не буду праздновать! -- убежденно
закончил Столбышев и почесал свой красный нос.
С утра Орешники преобразились. Празднично одетые люди сновали между
домов. Тетка Лукерья, мать комсомолки Нюры, стояла около плетня и, подперев
рукой подбородок, рассказывала соседке:
-- А фата у моей Нюры -- одно заглядение... У спекулянта материю
покупали... О, Господи! -- всплеснула она руками, -- веночек то, веночек
забыли! -- И она суетливо, как наседка, затрусила широкими юбками в избу.
Мимо памятника Ленина четыре старушки, крестясь на ходу, пронесли
икону. На гипсового Ленина никто не обратил внимания, к нему привыкли, как к
врытому без всякого толка столбу посреди площади. Но Столбышеву, питавшему
по долгу службы к Ленину уважение, показалось издали, что белые глаза
основателя партии полезли из орбит, указательный палец вытянутой вперед
правой руки согнулся: мол, иди-ка сюда, товарищ; так ли я учил тебя бороться
с религией?!..
Столбышев зажмурил глаза, отошел от окна, достал из шкафа бутылку
водки, оставшуюся после посещения иностранцев, и выпил целый стакан, чтобы
заглушить угрызения совести. Совесть у коммуниста, как аппендицит у
человека: и ни к чему не нужная, и не всегда бывает вырезана. Выпив, он
крякнул, и гулко разнесся звук его голоса по зданию райкома. Столбышев
прислушался: ни души, ни единого звука, словно, даже мыши отсюда убежали.
-- Вот и нет советской власти, -- сказал он сам себе и улыбнулся, потом
нахмурился, затем опять улыбнулся и опять нахмурился: -- Ничего не
поделаешь, идти надо, -- вздохнул он и взялся за шапку.
Около Дома Культуры "С бубенцами" толпился народ. Через открытые для
проветривания помещения окна был слышен голос заведующего Домом:
-- Николая Угодника сюда вешайте... Марию Мироносицу -- вот сюда, на
место Маркса... Амвон, значит, здесячки устроим... Ровней, ровней икону
вешай, это тебе не плакат!
Столбышев потерянным сиротой походил вокруг толпы и никем не замеченный
хотел было уже уйти, но к нему подошла его законная жена:
-- Здравствуй, Федя! -- запела она и ласково и с ехидством.
-- Мда!.. Здравствуй, Марфа! -- Столбышев молча и несколько смущенно
потоптался на месте, а потом добавил: -- Ты на меня, того этого, не
сердись... Тырин тебе передал материю на платье?..
-- Ой, спасибочка же тебе, муж законный, что хоть не все
Райке-полюбовнице отдал!..
-- Мда! Ничего, бывает, на данном этапе, так сказать... -- Столбышев
скривился и полушепотом попросил жену: -- Дети Маланиных, знаешь, одни
остались. Мне неудобно, так я тебе, того этого, кое-что передам для них...
Дети за отцов и по закону не отвечают, -- уже шепотом сообщил он и боязливо
оглянулся вокруг.
Но никто на него не обращал внимания. Взгляды всех были прикованы к
телеге, только что подъехавшей к Дому Культуры. На ней сидели батюшка и
диакон. Батюшка был старенький-престаренький, седой, как лунь, и смотрел на
всех и ласково и перепуганно.
-- Я отец Амвросий, -- так, вообще, неизвестно кому представился он и
не решился слезать с телеги.
Диакон был огромного роста, пудов на двенадцать весом, и весь заросший
рыжими волосами.
-- Здорово, православные миряне! -- мощным басом, как в колокол,
прогудел он и легко спрыгнул с телеги.
-- От это диакон, -- громко и радостно выругался дед Евсигней, чего с
ним никогда раньше не случалось, ибо пуще всего на свете он не любил
матерщину.
Первыми под благословение батюшки подошли старые люди. Они целовали
батюшке руку и троекратно с ним лобызались в обнимку накрест. Молодежь
стояла в стороне в нерешительности. Потом комсорг колхоза "Изобилие" Катя
бойко тряхнула льняными кудрями и подошла:
-- Благословите, отче...
Какой-то молодой парнишка в толпе молодежи хихикнул, но сразу же
оборвал смех и с серьезным лицом подошел к священнику:
-- Благословите, батюшка...
Так и пошли все один за другим под благословение. А из раскрытых окон
Дома Культуры уже гудел распорядительный бас диакона:
-- Не так иконы повешены!.. Осени себя крестом перед тем, как взять
святой лик в руки!.. Какой ты заведующий Домом Культуры, если ты не знаешь,
как православный храм устроить?!..
После освящения Дома Культуры батюшка Амвросий кропил святой водой во
все стороны и восклицал: "Изыдь, нечистая сила!" Покропил он, между прочим,
и портреты вождей. К крыльцу стали подвозить молодых. По старому
орешниковскому обычаю венчали все пары сразу. Пары чинно стояли перед
аналоем. Невесты все в фатах, а женихи с белыми ромашками в петлицах
пиджаков. Тырин, стоявший рядом со своей невестой, секретаршей райисполкома,
в отличие от всех был в военной форме без погон и при всех орденах. Он долго
сопротивлялся венчанию в церкви. Говорил, что члену райкома неудобно, что за
это могут и партийное взыскание дать, но невеста уперлась: "Ну, и пусть
дают! Великое дело -- взыскание?! Венчаться хочу по-человечески..."
Сзади Тырина стоял член партии Пупин и дрожащей рукой держал над его
головой венец.
-- Жена да убоится мужа своего! -- ревел рыжий диакон так убедительно,
что даже старые сварливые жены с уважением стали посматривать на своих
мужей. Тетка Лукерья со слезами умиления на глазах смотрела на свою дочь под
венцом и истово била поклоны: "И как же легко на душе..." Лица у всех были
торжественные и до неузнаваемости воодушевленные. А отец Амвросий старался
изо всех сил: читал из Евангелия, кадил, водил молодых вокруг аналоя. Хор
стройно пел, да так все затянулось, что только часа через три начались
поздравления с бракосочетанием. Все очень устали, но все остались довольны,
словно смыли люди с себя грязь и нечисть и теперь выглядели умытыми,
сияющими и слегка разомлевшими от блаженства.
-- Душа же ты моя! -- говорила тетка Лукерья комсоргше Кате. -- И до
чего же все хорошо, аж сердце замирает! И-и-и!.. Голубушка!..
-- Красиво, -- соглашалась Катя и задумчивым, ничего не видящим взором
смотрела на красный плакат на стене: "Социалистического воробья на мякину!"
Столбышев, одинокий и грустный, долго ходил по полям. Суслики
поднимались на задние лапки и приветливо свистели ему из объеденной,
нискорослой пшеницы. Жирные полевые мыши не спеша убегали с его пути и, не
обращая внимания на осыпавшееся зерно, развлечения ради, подтачивали стебли.
Широко распластав крылья, высоко в небе парил орел, но и он делал это только
по привычке, ибо был сыт по горло. Кругом была картина благодушия, сытости и
спокойствия.
Столбышев ее не замечал. Мыслями он был далеко в прошлом. Вот отец его
приходит с завода. Худой, высокий, с висячими усами, какие обыкновенно
носили все мастера. Он умывается над тазом и долго причесывает гребенкой
усы. Делает он все это молча и степенно. Мать, небольшая, пухленькая,
похожая на спелое румяное яблочко, деловито постукивает рогачами и кочергами
у печи. Скоро на столе появляется миска, а в ней душистые щи с мясом. Отец
крестится и молча садится за стол. Мать стоит, скрестив руки на животе под
передником.
-- Коровка наша ест плохо, -- прерывает она молчание и, не дождавшись
ответа, сразу же перескакивает на другое: -- У Феди сапоги износились...
-- Износились, значит, купить надо, -- не спеша отвечает отец.
Мать сокрушенно вздыхает:
-- Три рубля, чай, стоят! Все дорого, не подступись...
Столбышев задумчиво посмотрел на свои сапоги и без всяких чувств
произнес:
-- Семьсот рублей, мда! Дороговато... Но зато отец тогда получал сорок,
а теперь бы получал тысячу рублей...
И сразу же вспомнился ему завод. Большой цех, грохочущие машины, а он
молодой и безусый стоит у станка: ученик токаря. Потом промелькнули в его
памяти комсомольская ячейка, выборы, райком комсомола, собрания, речи,
райком, поездки в качестве инструктора, речи, доклады, записки с доносами,
клятвы в верности Сталину, неприятное чувство ожидания ареста, и опять
доносы для показания своей верности, планы, цифры, проценты, друзья
приходят, исчезают, надо изворачиваться, съешь или тебя съедят, черное есть
белое, белое есть черное, пожалеешь ты, тебя не пожалеют, без профессии, без
знаний, наконец, кабинет в Орешниках. Тихая пристань?..
-- Хорошим был мастером покойный отец, -- без всякой связи с предыдущим
мысленно сказал Столбышев и повернул обратно к деревне.
Столбышев был приглашен на свадьбу к Тырину и пришел к его избе как раз
к приезду молодых. Возгласы, приветствия, поздравления. Тырина с женой
посыпали пшеницей. Какая-то бабушка, успев уже подвыпить на радостях,
пританцовывала около молодоженов, помахивая платочком:
-- И-и-и... Их!.. Их!..
Столбышев встретился взглядом с сияющими глазами Тырина, в груди его
что-то забулькало, из горла вырвались хриплые и непонятные, как из
испорченного граммофона, звуки и неожиданно для всех он заговорил
проникновенным голосом и, главное, коротко и убедительно:
-- Дай Бог вам, молодым и хорошим счастья и веселья. Живите дружно.
Любите друг друга. А еще пожелаю я вам много деток и здоровья для вас
всех... Дайте же вас поцеловать! -- и он со слезами на глазах полез
целоваться.
Приглашенных к Тырину было много. Много было и неприглашенных. Но раз
пришли -- садись все за стол! В избе было мало места и стол был поставлен на
свежем воздухе. Бутылки с известной "сечкинкой" стояли густо между тарелок с
едой, как деревья между пнями в лесу, где идет порубка. Еда была простая:
кислая капуста, огурцы, грибы маринованные, красный от свеклы винегрет. Было
и мясо, но немного. Была и рыба местного улова. Холодец из свиных ножек с
хреном. В общем, было все, что давал приусадебный участок, личное хозяйство
и личный промысел. Купленой была только самогонка, да и то у частного
предпринимателя. И если уж быть объективным, то надо сказать, что соль была
куплена в государственном магазине в областном городе. Но как бы там ни
было, все были веселы, сыты и быстро хмелели.
-- За молодоженов!
-- Ура!.. -- выпили.
-- За родителей!
-- Ура! -- выпили.
-- За гостей!
-- За отсутствующих!
-- За всех присутствующих!
-- Кушайте, куманек, холодец...
-- Благодарствую...
-- Горько!.. Горько!.. Горько!..
Молодожены нехотя встали и, смущаясь, словно это было впервые,
поцеловались.
-- Сладко!..
Справа от Столбышева сидел диакон, слева -- дед Евсигней. На груди деда
красовались два Георгиевских креста и одет он был в старый солдатский
мундир.
-- Вот это власть была, -- говорил дед, накладывая в тарелку холодца,
-- пятьдесят лет мундиру, и хоть бы тебе что. Вы только пощупайте пальцами,
-- приставал он к Столбышеву, -- как мясо сукно...
-- Мда!.. Хороший материал...
-- Еще бы, царский! -- Дед многозначительно поднял палец. -- Штаны лет
пять назад протер. А вот мундир ношу и правнукам моим еще останется. Жили
когда-то... Теперь что... Не жизнь, а тьфу!..
-- А за что, того этого, Георгиев получили? -- спросил Столбышев, чтобы
переменить скользкую тему разговора.
Дед Евсигней подбодрился, лихо расправил усы, погладил бороду и начал:
-- Георгиевский крест, это -- боевое отличие. Вот теперь, например, за
то, что корова хорошо доится, орден Ленина могут дать. Какой же это,
извините за выражение, орден? Тьфу! Да и только. Солдатам его стыдно носить.
Да я бы...
-- Так за что же вам, дедушка, Георгиев, того этого, вручили?
-- Было дело... Георгий -- это, понимаете, крест, награда за храбрость
перед лицом врага. На японской войне я получил. Этот вот -- за спасение из
плена их благородия штабс-капитана Дыркина. А вот этот -- за то, что один
приступом взял японскую пушку. Страшно вспомнить... Значит, Бог хранил, а то
бы давно косточки в земле погнили. Помню, призывает меня к себе командир
полка полковник их сиятельство князь Кираселидзе, из грузин, конечно..
-- У них как есть три барана, так уже и князь! -- пробасил диакон.
-- Да, их сиятельство, значит, князь... И говорит он мне: "Ты,
Петухов", -- Это моя фамилия Петухов. -- "Ты", -- говорит, -- "Петухов --
старый солдат и самого чорта обмануть можешь. Так выручь же, братец, из
японского плена штабс-капитана Дыркина. Выручишь -- Георгия получишь,
погибнешь -- так не даром, а за веру, царя и отечество." "Рад стараться!" --
отвечаю я их сиятельству. "Молодец," -- говорит, -- "Петухов! На тебе пять
рублей на водку." Хороший был командир, царство ему небесное. И говорит
дальше их сиятельство: "Мне на Дыркина наплевать. Не такие офицеры и
солдаты-орлы головы складывают. А это пьянчуга и, вообще, никудышка. Но
знает он много военных тайн, и хотя человек он преданный престолу и
отечеству, но в пьяном виде и присяга не помогает: все расскажет неприятелю.
Иди, орел-Петухов, и выручай." -- "Рад стараться," -- говорю и пошел.
Страшно живому в плен идти, но что поделаешь, когда приказ военный...
-- И придумал военную хитрость. Взял, значит, ружьишко землякам на
сохранение отдал. Запасную пару портянок тоже отдал -- поберегите, братцы,
чтобы на трофей японцам не досталось, а ежели сложу свою голову, пользуйтесь
на здоровье. Перекрестился и бросился я бежать к неприятельским окопам. Наши
знай, вверх для вида постреливают. Бегу и кричу: "Банзай!" Это на их языке
так "ура" называется. Прибежал. Обступили меня, маленькие такие, косоглазые.
Соплей перешибить можно. А все же страшно, как не говори -- неприятель! Они
лопочут что-то по-своему, а я давай военную хитрость им подпускать. Я,
говорю, люблю вашу микаду. Почему люблю, сам того не ведаю, но очень мне его
личность симпатичная. Банзай, говорю, микада! Берите меня, я ваш... Смотрю,
морды злые... Надо, думаю, подпустить больше. И давай им еще насчет микады.
У меня, говорю, у самого, может быть японская кровь. У нас по деревням много
китайцев путается, так может, того... Вы понимаете, куда я закручивал?.
Дед Евсигней многозначительно посмотрел на слушателей и продолжал:
-- Помогла эта военная хитрость и заперли они меня в сарае. Смотрю,
лежит на соломе их благородие штабс-капитан Дыркин и спит, как падаль. Ну,
думаю, слава Богу. Потаскал я его за сапог малость, проснулись их благородие
и давай кричать. Ух, и мастер же был кричать. "Ты," -- кричит, -- "сукин сын
Петухов, как смеешь меня будить?!" Я ему шепотом: "В плену мы, ваше
благородие..." А он: "Молчать, свиное ухо! Стань во фронт и не смей при мне
такие слова говорить! Какой такой плен, если я вижу нашу ротную кухню?!" И
показывает пальцем в пустой угол сарая. Ну, думаю я, раз ты уже наяву ротную
кухню видишь, так ничего не вспомнишь. Перекрестился я, да как трахну его
благородие кулаком по голове. Он только квакнул, как жаба, и затих. Кулак у
меня был, как вот то ведро, -- дед показал на стоявшее около стола ведро с
винегретом.
Потом посмотрел на свою иссохшую, всю в темносиних жилах руку и
закрутил головой:
-- Ой! И кулачище же было... Ушли годочки, помирать скоро надо...
-- Выпьем, дедушка? -- предложил Столбышев.
Они выпили, закусили. Дед стряхнул с усов остатки кислой капусты и
тихим голосом продолжал рассказ:
-- Темно в сарае стало. Часовой японец около двери прохаживается. С
-- Ура!.. Ура!..
-- Ты смотри, как та накрашена!
-- А запах какой! Это тебе не одеколон "Русалка", от которого пахнет
селедкой!
-- А ты еще помнишь, как селедка пахнет?..
-- Смотри, вот тот в кальсонах!..
-- То не кальсоны, то индийские штаны, заграничный материал...
-- Да здравствует Америка!
-- Тише, кругом шпионы наезжие...
-- Сегодня можно. Да здравствует Америка!
-- Гражданин, прошу не выражаться! Что надо, будет выражено в
организованном порядке...
-- Так что и поприветствовать нельзя?
-- Кричите: мы за мир!
В стороне от выстроившихся шпалерами приветствовавших собралась большая
толпа орешан, а в центре ее находились дед Евсигней, Мирон Сечкин и Бугаев.
-- Так что же, атаманы-молодцы, пропустим мы случай, ай нет? --
спрашивал всех дед, оглядываясь вокруг.
-- Нельзя такой случай пропустить! -- за всех ответил Сечкин.
-- Ну, тогда айда, пошли! Ты, Бугаев, хотя бы надел праздничное, стыдно
иностранцам латки показывать, -- говорил уже по дороге дед.
-- А чего ж? Пусть смотрят, как мы живем!
-- Оно, конечно, верно, но все ж не хорошо латки показывать, -- стоял
на своем дед.
Толпа подошла к райкому, но Живодерченко все заранее предусмотрел:
незнакомые лица в гражданской одежде, с безразличным видом прогуливавшиеся
около райкома, остановили толпу:
-- Граждане, сюда нельзя, давай обратно. Нечего гостям глаза мозолить.
И без вас им есть с кем поговорить...
Сечкин сразу же оценил обстановку и стал сдавленным голосом давать
распоряжения:
-- Ты, Бугаев, держи в поле зрения того шпиена. Вы, братцы, здесь
побольше толкайтесь и отвлекайте внимание. А мы с дедом пойдем и устроим
засаду в хорошем месте.
Осмотр гостями Орешников начался с осмотра столов, поставленных на
свежем воздухе, на лужайке около райкома. Покрытые белыми скатерками, столы
буквально ломились от всевозможных напитков и закусок. Столбышев поднял
первый бокал за дорогих гостей, жадно выпил его и с удивлением посмотрел на
пустое дно, а потом на Живодерченко: вместо шампанского ему налили лимонад.
Зато Чизмэн, выпив, сладко облизнулся и положил себе полную тарелку черной
икры. Второй тост за индийского гостя был поднят томатным соком, так как
религия Кришна Дивана запрещала ему пить спиртное. Третий тост за дорогого
гостя Чизмэна был поднят полными стаканами водки. Столбышев выпил и с
нескрываемым раздражением посмотрел на дно стакана: на сей раз ему налили
чистую воду.
Только после пятого тоста, который провозглашал председатель колхоза
Утюгов -- за индийскую культуру и любимого в СССР писателя Рембранда
Тагорова, -- "Рабиндраната Тагора" поправил его Живодерченко, справившись по
бумажке, -- Столбышев смирился с судьбой и без отвращения выпил томатный
сок.
После десятого тоста Чизмэн обнял за плечи сидевшую рядом с ним
Соньку-рябую и с нескрываемым восхищением сказал:
-- Соч э найс персон!
На что Сонька ответила:
-- Мы за мир, против поджигателей войны!
Вначале Столбышев сидел около Кураки и все время ему говорил:
-- Ну, почему нельзя сосуществовать? Вот сидим же мы с вами за одним
столом, пьем, так сказать, и если бы не американцы, то всегда, того этого,
так бы и продолжалось...
Потом он пересел поближе к Дивану:
-- Индия -- миролюбивая страна, и мы ее искренне любим. Мы -- за мир, и
вы -- за мир. Мы, того этого, не хотим войны, и -- вы. Мы -- за компромиссы,
и вы тоже. Так в чем же дело? Американцы всему мешают. Они, так сказать,
хотят поджечь войну...
Затем Столбышев подсел к мистеру Чизмэну:
-- Американцы -- чудный народ, но капиталистическая система, того
этого, себя изжила. Мы цветем, а вы загниваете. У нас прогресс, а у вас
регресс. Разве вы можете когда-нибудь нас догнать? Вот спросите людей...
Товарищ Матюков! Смогут ли они нас когда-нибудь догнать?
Уполномоченный по соломе безнадежно махнул рукой:
-- Куда им!..
-- Вот видите! -- продолжал Столбышев. -- Все пути ведут к
коммунизму...
Под конец он подсел к мадемуазель Шампунь. Ее агитировать не надо было,
она в СССР получала жалование раз в двадцать больше, чем Столбышев. Поэтому
Живодерченко показал ему глазами на Кришна Дивана.
-- Дорогой индийский гость! У нас, того этого, пока не всего
достаточно. Трудности, так сказать, роста. Но уже и сейчас магазины ломятся
от товаров...
Как бы в подтверждение слов Столбышева издали донесся треск: то орешане
ломились в двери районного магазина.
-- Растущие, так сказать, потребности... -- объяснил Столбышев.
Дед Евсигней и Мирон Сечкин долго сидели в засаде. Но каждый раз, как
кто-нибудь из иностранцев шел в уборную, впереди его шел человек в штатском
и показывал ему дорогу туда и обратно. Наконец, им повезло: сопровождающий
товарищ показал Чизмэну дорогу туда, а обратно Чизмэн возвращался сам
(работники МВД тоже ведь люди!)
-- Ну, с Богом! -- перекрестился дед Евсигней, и они из кустов вышли на
тропинку.
-- Мистер!.. Пан!.. Америка!.. Уолл стрит!..
На этом запас иностранных слов Сечкина исчерпался и он продолжал
по-русски:
-- Воевать надо. Атомную бомбу бросать надо...
-- Но такую, чтобы только правительство, а не честных людей!.. --
вставил дед.
-- Жизни нет. Понимаешь, нет жизни при этих паразитах!.. Спешите, а то
вам то же самое будет! В колхоз вас загонят. Капут будет...
Чизмэн посмотрел на них осоловелыми глазами и вдруг запел на ломаном
русском языке:
... Москва моя, страна моя, ты самая любимая...
-- Тьфу ты, чорт! -- выругался дед и потащил Сечкина за рукав: --
Пойдем, Мирон! Пойдем! Ты что, не видишь, что это свинья, а не американец?..
У, паразит грешный! Такому и атомную бомбу не жалко на голову бросить...
Вечером иностранцы прямо от стола пошли к машинам и уехали на станцию.
Провожало их меньше народа, чем встречало, потому что в это время начался
решительный штурм запертых дверей магазина. Но, когда двери, наконец,
раскрылись, орешане к своему удивлению увидели, что магазин пуст.
-- И когда же они успели все унести?.. Не иначе, как тут по приказу
Столбышева сооружен подземный ход...
-- Райка-полюбовница, небось, уж новые платья шьет!..
-- Граждане! -- оповестил Мамкин. -- Становитесь в очередь. Приказано
отпустить по две пачки синьки для каждой кормящей матери!..
-- Вот тебе и растущие потребности! -- заметил кто-то из толпы.
И в это время послышались окрики конвоиров. То из тайги гнали
заключенных обратно в тюрьму.
А в далеком Нью Йорке огромные ротационные машины бездушно выбрасывали
газетные листы с корреспонденцией Чизмэна.
--------
Еще весной молодежь стала собираться на крутом склоне у реки, там, где
росли три нарядных березки. По вечерам оттуда доносились смех, треньканье
гитар, лихие переборы гармошки и громкие песни. Обычно уже к полуночи парни,
по привычке отцов, хватали девушек за что попало, девушки визжали, убегали,
но, по привычке матерей, возвращались обратно и льнули к парням. Потом опять
визжали.
К концу мая у трех березок опустело. Парни и девушки ходили уже
раздельными парами и каждая из них выбирала место поукромнее. В темном
благоухании ночи слышались вздохи и нежный шепот. Изредка из темноты
выплывала лирическая и грустная песня. Гитары приобрели задумчивый тембр.
Гармошки стали играть тягуче и с замиранием.
Через месяц, подойдя ночью к склону реки, можно было подумать, что
здесь собрались тысячи извозчиков и без слова "но!" погоняли лошадей нежным
причмокиванием: "М-чмок! Милая... чмок!.."
Столбышев тоже наведывался сюда и каждый раз возвращался в райком со
смешанным чувством: с возмущенной миной на лице он одобрительно качал
головой. С одной стороны он не мог не радоваться поведению молодежи, потому
что партия и правительство все время говорили об увеличении населения СССР.
С другой стороны он не мог не возмущаться, так как приближался церковный
праздник Спаса.
Давно, может быть лет двести тому назад, в Орешниках завелся такой
обычай, что все свадьбы справлялись на Спаса. Несколько позже, может быть
лет пятьдесят-шестьдесят тому назад, орешане стали пренебрегать старым
обычаем и свадьбы справлялись в любое, кроме, разумеется, Великого поста,
время. Почему оно так получилось, неизвестно, но при советской власти, когда
все церкви были уничтожены, а церковные праздники запрещены и не значились
даже в календарях, орешане стали их особенно старательно праздновать. Они
вспомнили даже такие праздники, которые и деды их не праздновали. И на
каждый праздник, хоть ты им кол на голове чеши, не работают, молятся, пьют и
гуляют. И с тех пор опять все свадьбы стали справляться только на Спаса.
Партийное начальство боролось с религиозными праздниками, как только
могло. Читало антирелигиозные лекции, грозило милицией, организовало для
борьбы с праздниками рядовых партийцев и комсомольцев. Но все это кончилось
тем, что милиция, рядовые партийцы и комсомольцы сами пристрастились к
праздникам и, если орешане забывали какой-нибудь из них, они напоминали:
"Товарищи! Да, как же это? Егория Великомученика приближается, а вы еще и
самогон не варили?!"
Постепенно с этим свыклись и партийные руководители и стали не столь
яростно бороться с религиозными праздниками. Столбышев, например, чинно
справлял Рождество, Пасху и только иногда говорил:
-- Ты, Рая, того этого, зачем крест на пасхе нарисовала? Сделай-ка
лучше серп и молот!..
Но со Спасом Столбышев никогда примириться не мог. В древние времена
старики начали устраивать на Спаса все свадьбы, потому что у них все было
рассчитано: к этому времени все летние сельскохозяйственные работы
кончались, хлеб был убран, обмолочен: гуляй и веселись! При советской же
власти агрономические расчеты, сделанные в Москве, директивно предписывали
производить уборку в Орешниках как раз во время Спаса. Вот и получилось, что
осыпавшиеся хлеба из-за праздника не убирали еще несколько дней.
-- Ну, что поделаешь? -- почесывая затылок, спрашивал Столбышев
Семчука. -- Что, того этого, делать с этим Спасом?!
-- Ничего не сделаешь. Надо только милицию нарядить наблюдать за
порядком, чтобы драк поменьше было...
-- Подумать только, такая отсталость?!.. Спас, а? Тут еще, так сказать,
организационные неполадки с воробьепоставками, уборочная задерживается, хоть
бери и сам празднуй!
-- А почему нет?
-- Что ты, Семчук?! Побойся Бога! -- неожиданно стал вплетать
религиозные слова в свою речь Столбышев. -- Как можно нам, того этого,
ответственным работникам, партийцам, приобщаться к церковному празднику, да
еще храмовому? Боже упаси и сохрани... Я не буду праздновать! -- убежденно
закончил Столбышев и почесал свой красный нос.
С утра Орешники преобразились. Празднично одетые люди сновали между
домов. Тетка Лукерья, мать комсомолки Нюры, стояла около плетня и, подперев
рукой подбородок, рассказывала соседке:
-- А фата у моей Нюры -- одно заглядение... У спекулянта материю
покупали... О, Господи! -- всплеснула она руками, -- веночек то, веночек
забыли! -- И она суетливо, как наседка, затрусила широкими юбками в избу.
Мимо памятника Ленина четыре старушки, крестясь на ходу, пронесли
икону. На гипсового Ленина никто не обратил внимания, к нему привыкли, как к
врытому без всякого толка столбу посреди площади. Но Столбышеву, питавшему
по долгу службы к Ленину уважение, показалось издали, что белые глаза
основателя партии полезли из орбит, указательный палец вытянутой вперед
правой руки согнулся: мол, иди-ка сюда, товарищ; так ли я учил тебя бороться
с религией?!..
Столбышев зажмурил глаза, отошел от окна, достал из шкафа бутылку
водки, оставшуюся после посещения иностранцев, и выпил целый стакан, чтобы
заглушить угрызения совести. Совесть у коммуниста, как аппендицит у
человека: и ни к чему не нужная, и не всегда бывает вырезана. Выпив, он
крякнул, и гулко разнесся звук его голоса по зданию райкома. Столбышев
прислушался: ни души, ни единого звука, словно, даже мыши отсюда убежали.
-- Вот и нет советской власти, -- сказал он сам себе и улыбнулся, потом
нахмурился, затем опять улыбнулся и опять нахмурился: -- Ничего не
поделаешь, идти надо, -- вздохнул он и взялся за шапку.
Около Дома Культуры "С бубенцами" толпился народ. Через открытые для
проветривания помещения окна был слышен голос заведующего Домом:
-- Николая Угодника сюда вешайте... Марию Мироносицу -- вот сюда, на
место Маркса... Амвон, значит, здесячки устроим... Ровней, ровней икону
вешай, это тебе не плакат!
Столбышев потерянным сиротой походил вокруг толпы и никем не замеченный
хотел было уже уйти, но к нему подошла его законная жена:
-- Здравствуй, Федя! -- запела она и ласково и с ехидством.
-- Мда!.. Здравствуй, Марфа! -- Столбышев молча и несколько смущенно
потоптался на месте, а потом добавил: -- Ты на меня, того этого, не
сердись... Тырин тебе передал материю на платье?..
-- Ой, спасибочка же тебе, муж законный, что хоть не все
Райке-полюбовнице отдал!..
-- Мда! Ничего, бывает, на данном этапе, так сказать... -- Столбышев
скривился и полушепотом попросил жену: -- Дети Маланиных, знаешь, одни
остались. Мне неудобно, так я тебе, того этого, кое-что передам для них...
Дети за отцов и по закону не отвечают, -- уже шепотом сообщил он и боязливо
оглянулся вокруг.
Но никто на него не обращал внимания. Взгляды всех были прикованы к
телеге, только что подъехавшей к Дому Культуры. На ней сидели батюшка и
диакон. Батюшка был старенький-престаренький, седой, как лунь, и смотрел на
всех и ласково и перепуганно.
-- Я отец Амвросий, -- так, вообще, неизвестно кому представился он и
не решился слезать с телеги.
Диакон был огромного роста, пудов на двенадцать весом, и весь заросший
рыжими волосами.
-- Здорово, православные миряне! -- мощным басом, как в колокол,
прогудел он и легко спрыгнул с телеги.
-- От это диакон, -- громко и радостно выругался дед Евсигней, чего с
ним никогда раньше не случалось, ибо пуще всего на свете он не любил
матерщину.
Первыми под благословение батюшки подошли старые люди. Они целовали
батюшке руку и троекратно с ним лобызались в обнимку накрест. Молодежь
стояла в стороне в нерешительности. Потом комсорг колхоза "Изобилие" Катя
бойко тряхнула льняными кудрями и подошла:
-- Благословите, отче...
Какой-то молодой парнишка в толпе молодежи хихикнул, но сразу же
оборвал смех и с серьезным лицом подошел к священнику:
-- Благословите, батюшка...
Так и пошли все один за другим под благословение. А из раскрытых окон
Дома Культуры уже гудел распорядительный бас диакона:
-- Не так иконы повешены!.. Осени себя крестом перед тем, как взять
святой лик в руки!.. Какой ты заведующий Домом Культуры, если ты не знаешь,
как православный храм устроить?!..
После освящения Дома Культуры батюшка Амвросий кропил святой водой во
все стороны и восклицал: "Изыдь, нечистая сила!" Покропил он, между прочим,
и портреты вождей. К крыльцу стали подвозить молодых. По старому
орешниковскому обычаю венчали все пары сразу. Пары чинно стояли перед
аналоем. Невесты все в фатах, а женихи с белыми ромашками в петлицах
пиджаков. Тырин, стоявший рядом со своей невестой, секретаршей райисполкома,
в отличие от всех был в военной форме без погон и при всех орденах. Он долго
сопротивлялся венчанию в церкви. Говорил, что члену райкома неудобно, что за
это могут и партийное взыскание дать, но невеста уперлась: "Ну, и пусть
дают! Великое дело -- взыскание?! Венчаться хочу по-человечески..."
Сзади Тырина стоял член партии Пупин и дрожащей рукой держал над его
головой венец.
-- Жена да убоится мужа своего! -- ревел рыжий диакон так убедительно,
что даже старые сварливые жены с уважением стали посматривать на своих
мужей. Тетка Лукерья со слезами умиления на глазах смотрела на свою дочь под
венцом и истово била поклоны: "И как же легко на душе..." Лица у всех были
торжественные и до неузнаваемости воодушевленные. А отец Амвросий старался
изо всех сил: читал из Евангелия, кадил, водил молодых вокруг аналоя. Хор
стройно пел, да так все затянулось, что только часа через три начались
поздравления с бракосочетанием. Все очень устали, но все остались довольны,
словно смыли люди с себя грязь и нечисть и теперь выглядели умытыми,
сияющими и слегка разомлевшими от блаженства.
-- Душа же ты моя! -- говорила тетка Лукерья комсоргше Кате. -- И до
чего же все хорошо, аж сердце замирает! И-и-и!.. Голубушка!..
-- Красиво, -- соглашалась Катя и задумчивым, ничего не видящим взором
смотрела на красный плакат на стене: "Социалистического воробья на мякину!"
Столбышев, одинокий и грустный, долго ходил по полям. Суслики
поднимались на задние лапки и приветливо свистели ему из объеденной,
нискорослой пшеницы. Жирные полевые мыши не спеша убегали с его пути и, не
обращая внимания на осыпавшееся зерно, развлечения ради, подтачивали стебли.
Широко распластав крылья, высоко в небе парил орел, но и он делал это только
по привычке, ибо был сыт по горло. Кругом была картина благодушия, сытости и
спокойствия.
Столбышев ее не замечал. Мыслями он был далеко в прошлом. Вот отец его
приходит с завода. Худой, высокий, с висячими усами, какие обыкновенно
носили все мастера. Он умывается над тазом и долго причесывает гребенкой
усы. Делает он все это молча и степенно. Мать, небольшая, пухленькая,
похожая на спелое румяное яблочко, деловито постукивает рогачами и кочергами
у печи. Скоро на столе появляется миска, а в ней душистые щи с мясом. Отец
крестится и молча садится за стол. Мать стоит, скрестив руки на животе под
передником.
-- Коровка наша ест плохо, -- прерывает она молчание и, не дождавшись
ответа, сразу же перескакивает на другое: -- У Феди сапоги износились...
-- Износились, значит, купить надо, -- не спеша отвечает отец.
Мать сокрушенно вздыхает:
-- Три рубля, чай, стоят! Все дорого, не подступись...
Столбышев задумчиво посмотрел на свои сапоги и без всяких чувств
произнес:
-- Семьсот рублей, мда! Дороговато... Но зато отец тогда получал сорок,
а теперь бы получал тысячу рублей...
И сразу же вспомнился ему завод. Большой цех, грохочущие машины, а он
молодой и безусый стоит у станка: ученик токаря. Потом промелькнули в его
памяти комсомольская ячейка, выборы, райком комсомола, собрания, речи,
райком, поездки в качестве инструктора, речи, доклады, записки с доносами,
клятвы в верности Сталину, неприятное чувство ожидания ареста, и опять
доносы для показания своей верности, планы, цифры, проценты, друзья
приходят, исчезают, надо изворачиваться, съешь или тебя съедят, черное есть
белое, белое есть черное, пожалеешь ты, тебя не пожалеют, без профессии, без
знаний, наконец, кабинет в Орешниках. Тихая пристань?..
-- Хорошим был мастером покойный отец, -- без всякой связи с предыдущим
мысленно сказал Столбышев и повернул обратно к деревне.
Столбышев был приглашен на свадьбу к Тырину и пришел к его избе как раз
к приезду молодых. Возгласы, приветствия, поздравления. Тырина с женой
посыпали пшеницей. Какая-то бабушка, успев уже подвыпить на радостях,
пританцовывала около молодоженов, помахивая платочком:
-- И-и-и... Их!.. Их!..
Столбышев встретился взглядом с сияющими глазами Тырина, в груди его
что-то забулькало, из горла вырвались хриплые и непонятные, как из
испорченного граммофона, звуки и неожиданно для всех он заговорил
проникновенным голосом и, главное, коротко и убедительно:
-- Дай Бог вам, молодым и хорошим счастья и веселья. Живите дружно.
Любите друг друга. А еще пожелаю я вам много деток и здоровья для вас
всех... Дайте же вас поцеловать! -- и он со слезами на глазах полез
целоваться.
Приглашенных к Тырину было много. Много было и неприглашенных. Но раз
пришли -- садись все за стол! В избе было мало места и стол был поставлен на
свежем воздухе. Бутылки с известной "сечкинкой" стояли густо между тарелок с
едой, как деревья между пнями в лесу, где идет порубка. Еда была простая:
кислая капуста, огурцы, грибы маринованные, красный от свеклы винегрет. Было
и мясо, но немного. Была и рыба местного улова. Холодец из свиных ножек с
хреном. В общем, было все, что давал приусадебный участок, личное хозяйство
и личный промысел. Купленой была только самогонка, да и то у частного
предпринимателя. И если уж быть объективным, то надо сказать, что соль была
куплена в государственном магазине в областном городе. Но как бы там ни
было, все были веселы, сыты и быстро хмелели.
-- За молодоженов!
-- Ура!.. -- выпили.
-- За родителей!
-- Ура! -- выпили.
-- За гостей!
-- За отсутствующих!
-- За всех присутствующих!
-- Кушайте, куманек, холодец...
-- Благодарствую...
-- Горько!.. Горько!.. Горько!..
Молодожены нехотя встали и, смущаясь, словно это было впервые,
поцеловались.
-- Сладко!..
Справа от Столбышева сидел диакон, слева -- дед Евсигней. На груди деда
красовались два Георгиевских креста и одет он был в старый солдатский
мундир.
-- Вот это власть была, -- говорил дед, накладывая в тарелку холодца,
-- пятьдесят лет мундиру, и хоть бы тебе что. Вы только пощупайте пальцами,
-- приставал он к Столбышеву, -- как мясо сукно...
-- Мда!.. Хороший материал...
-- Еще бы, царский! -- Дед многозначительно поднял палец. -- Штаны лет
пять назад протер. А вот мундир ношу и правнукам моим еще останется. Жили
когда-то... Теперь что... Не жизнь, а тьфу!..
-- А за что, того этого, Георгиев получили? -- спросил Столбышев, чтобы
переменить скользкую тему разговора.
Дед Евсигней подбодрился, лихо расправил усы, погладил бороду и начал:
-- Георгиевский крест, это -- боевое отличие. Вот теперь, например, за
то, что корова хорошо доится, орден Ленина могут дать. Какой же это,
извините за выражение, орден? Тьфу! Да и только. Солдатам его стыдно носить.
Да я бы...
-- Так за что же вам, дедушка, Георгиев, того этого, вручили?
-- Было дело... Георгий -- это, понимаете, крест, награда за храбрость
перед лицом врага. На японской войне я получил. Этот вот -- за спасение из
плена их благородия штабс-капитана Дыркина. А вот этот -- за то, что один
приступом взял японскую пушку. Страшно вспомнить... Значит, Бог хранил, а то
бы давно косточки в земле погнили. Помню, призывает меня к себе командир
полка полковник их сиятельство князь Кираселидзе, из грузин, конечно..
-- У них как есть три барана, так уже и князь! -- пробасил диакон.
-- Да, их сиятельство, значит, князь... И говорит он мне: "Ты,
Петухов", -- Это моя фамилия Петухов. -- "Ты", -- говорит, -- "Петухов --
старый солдат и самого чорта обмануть можешь. Так выручь же, братец, из
японского плена штабс-капитана Дыркина. Выручишь -- Георгия получишь,
погибнешь -- так не даром, а за веру, царя и отечество." "Рад стараться!" --
отвечаю я их сиятельству. "Молодец," -- говорит, -- "Петухов! На тебе пять
рублей на водку." Хороший был командир, царство ему небесное. И говорит
дальше их сиятельство: "Мне на Дыркина наплевать. Не такие офицеры и
солдаты-орлы головы складывают. А это пьянчуга и, вообще, никудышка. Но
знает он много военных тайн, и хотя человек он преданный престолу и
отечеству, но в пьяном виде и присяга не помогает: все расскажет неприятелю.
Иди, орел-Петухов, и выручай." -- "Рад стараться," -- говорю и пошел.
Страшно живому в плен идти, но что поделаешь, когда приказ военный...
-- И придумал военную хитрость. Взял, значит, ружьишко землякам на
сохранение отдал. Запасную пару портянок тоже отдал -- поберегите, братцы,
чтобы на трофей японцам не досталось, а ежели сложу свою голову, пользуйтесь
на здоровье. Перекрестился и бросился я бежать к неприятельским окопам. Наши
знай, вверх для вида постреливают. Бегу и кричу: "Банзай!" Это на их языке
так "ура" называется. Прибежал. Обступили меня, маленькие такие, косоглазые.
Соплей перешибить можно. А все же страшно, как не говори -- неприятель! Они
лопочут что-то по-своему, а я давай военную хитрость им подпускать. Я,
говорю, люблю вашу микаду. Почему люблю, сам того не ведаю, но очень мне его
личность симпатичная. Банзай, говорю, микада! Берите меня, я ваш... Смотрю,
морды злые... Надо, думаю, подпустить больше. И давай им еще насчет микады.
У меня, говорю, у самого, может быть японская кровь. У нас по деревням много
китайцев путается, так может, того... Вы понимаете, куда я закручивал?.
Дед Евсигней многозначительно посмотрел на слушателей и продолжал:
-- Помогла эта военная хитрость и заперли они меня в сарае. Смотрю,
лежит на соломе их благородие штабс-капитан Дыркин и спит, как падаль. Ну,
думаю, слава Богу. Потаскал я его за сапог малость, проснулись их благородие
и давай кричать. Ух, и мастер же был кричать. "Ты," -- кричит, -- "сукин сын
Петухов, как смеешь меня будить?!" Я ему шепотом: "В плену мы, ваше
благородие..." А он: "Молчать, свиное ухо! Стань во фронт и не смей при мне
такие слова говорить! Какой такой плен, если я вижу нашу ротную кухню?!" И
показывает пальцем в пустой угол сарая. Ну, думаю я, раз ты уже наяву ротную
кухню видишь, так ничего не вспомнишь. Перекрестился я, да как трахну его
благородие кулаком по голове. Он только квакнул, как жаба, и затих. Кулак у
меня был, как вот то ведро, -- дед показал на стоявшее около стола ведро с
винегретом.
Потом посмотрел на свою иссохшую, всю в темносиних жилах руку и
закрутил головой:
-- Ой! И кулачище же было... Ушли годочки, помирать скоро надо...
-- Выпьем, дедушка? -- предложил Столбышев.
Они выпили, закусили. Дед стряхнул с усов остатки кислой капусты и
тихим голосом продолжал рассказ:
-- Темно в сарае стало. Часовой японец около двери прохаживается. С