дрожь и он однажды даже вскрикнул, случайно взглянув на свою тень. Короче,
бдительность Столбышева достигла того предела, когда коммунисту за каждым
кустиком чудится по два вредителя, за каждым деревом -- по дюжине
диверсантов, когда уже никому нельзя доверять и когда коммунист смотрит в
зеркало и спрашивает свое изображение: "А кто же из нас двоих шпион?"
-- Они только и ждут, того этого, войны! -- дрожащим голосом
повествовал Столбышев. -- В первый же день войны все Орешники восстанут
против любимой власти. Для того сюда и засылаются, так сказать, шпионы типа
Маланина. Ты думаешь, он один? Вокруг него целая организация. Чистку надо!
Всеорешниковскую чистку! -- заскрежетал он зубами и мальчики кровавые
запрыгали в его глазах.
Уже в полночь в кабинет Столбышева был вызван лейтенант милиции
Взятников, исполнявший по незначительности района функции уполномоченного
органов госбезопасности. И слова "взять на заметку", "арестовать" так же
часто ударялись в плотно закрытые двери кабинета, как это бывает каждый раз
на заседаниях в кабинете президиума ЦК партии.
Ночью над индустриальными городами страны в темном небе высится зарево.
Это плавится чугун, варится сталь миллионами и миллионами тонн. Ночью в
грохоте машин и станков рождаются новые танки, самолеты, всевозможные орудия
истребления. Они вносятся в баланс выполнения плана строительства
коммунизма. Коммунизм строится и днем и ночью, но ни днем, ни ночью
основного материала каждого нормального строительства -- гвоздя -- в СССР не
достать. По странному пониманию строительного дела, коммунисты предпочитают
выпускать вместо скрепляющих гвоздей разрушающие орудия. Поэтому в эту ночь
над Орешниками, как над Магнитогорском или Челябинском, тоже пылало зарево.
Мобилизованные Маланиным кузнецы ковали гвозди вручную, способом известным
еще казаку Ореху. В отличие от магнитогорского и челябинского зарева,
орешниковское зарево было мирным: ковались гвозди для ремонта свинушника
колхоза "Изобилие", который, после изгнания из него через огромные щели
свиней, должен был быть переоборудован в "воробье-хранилище". За это сложное
и трудоемкое дело Маланин взялся с энергией, напоминающей собой энергию
утопающего, когда он хватается за соломинку.
-- Ничего, -- говорил Столбышев лейтенанту Взятникову, -- пусть он,
того этого, старается, а мы его потом уничтожим. Пока человек полезен, будь
он хоть, так сказать, король или сам чорт, мы, коммунисты, должны его
использовать, а потом, того этого...
И был бы Маланин сразу же после окончания ремонта свинушника арестован,
и арестовали бы вслед за ним еще десяток орешан, но всех их спас неожиданный
случай.
Уже под утро в кабинет Столбышева громко постучали.
-- Автоколонна приехала! -- закричала через дверь Раиса.
-- Какая такая автоколонна?!
-- Прямым ходом из Москвы в Орешники! -- ответил за дверью голос.
Столбышев мгновенно лишился языка.
-- За воробьями, наверное, -- со страхом прошептал Взятников. -- Быть
беде!
-- Ты им скажи, что я, того этого, отсутствую, -- выдавил из себя
Столбышев. -- В поездке по району, так сказать. Пусть обратятся к Маланину!
Потом он задул керосиновую лампу, открыл окно, в темноте выскользнул на
улицу и собрался было уже бежать, но его схватил за рукав заведующий
районным магазином Мамкин:
-- Товарищ Столбышев, -- быстро заговорил он, -- колонна прибыла из
Москвы прямым ходом. Говорят, месяц ехали. Что делать? Куда девать? Тысячу
уборных привезли.
-- То-есть, каких, того этого, уборных?
-- Которые хранить в сухом месте, -- вздохнул Мамкин. -- В первой
партии было тридцать штук, а теперь целую тыщу унитазов приперли. Что с ними
делать? На что Сечкин мастер на все руки, и тот посмотрел да и говорит:
"Ежели бы не такая особая конструкция, ежели бы из него можно было
самогонный аппарат сделать или детскую ванночку, взял бы, а так на что он
мне?" Беда!..
-- Ты, того этого, не критикуй. Москва знает, что делает, -- одернул
Мамкина Столбышев. А после того, как он ознакомился с сопроводительными
партии унитазов бумагами и установил, что они подписаны самим министром
торговли Союза ССР, он вообще пришел в священный трепет и, коротко
скомандовав: "Принимай!" -- заперся опять в своем кабинете.
Если бы сведения о прибытии в Орешники партии унитазов чудом
просочились через железный занавес и стали бы известны на Западе, несомненно
это произвело бы сенсацию. В некоторых государствах были бы срочно созваны
заседания кабинета министров. А на страницах печати появились бы комментарии
известного газетного Вольтера: "Кремль ведет политику мира!", в которых
стояло бы, что отношения между Кремлем и Пекином ухудшились и Мао Цзе-дун
стал на путь Тито, поэтому его надо задобрить -- отдать Формозу; что Тито
сблизился с Кремлем и поэтому надо его задобрить -- дать ему сто миллионов
помощи; что русский империализм со времен Ивана Грозного был нестерпим и что
теперь советское правительство делает реальные шаги к миру, переключив
промышленность на производство унитазов и что поэтому надо вести переговоры
и расширять торговлю Запада с Востоком. Такова была бы реакция на это
событие на Западе. Но Столбышев трактовал факт прибытия партии унитазов по
другому.
-- Ты знаешь, Взятников, -- говорил он полушопотом, -- тут одно из
трех: или будет, того этого, война и Москву разгружают от ценностей; или
победил новый курс какого-нибудь вождя и он временно задабривает народ,
чтобы, так сказать, пустив остальных вождей к праотцам, иметь поддержку;
или, наконец, пускают пыль в глаза иностранцам насчет мирной политики и к
нам, может, того этого, пришлют партию каких-нибудь заграничных дураков...
Долго шептались они и, наконец, решили: Маланина пока не арестовывать,
а выжидать, что будет: в случае войны его проще будет повесить, в случае
уничтожения одного из вождей ему можно будет пришить связь с ним, в случае
приезда иностранцев не стоит подымать шум, пока они не уедут.
Окончив совещание, районный Макиавелли с районным Фуше пошли отдыхать.
Светало. У большой вереницы грузовых машин шоферы разожгли костер и
сгрудились вокруг него. Закаленные в борьбе с бездорожьем, душевно
израненные встречами с милицией, физически подорванные качеством советских
машин, они пели грустную песню сиплыми голосами. Рядом стоял дед Евсигней,
проснувшийся по старой привычке единоличника с первыми петухами, и,
пригорюнившись, слушал.
-- Эх вы, бурлачки горемычные, -- вздыхал он. -- И куда только судьба
вас не бросает...
-- Министерство нас бросает, -- ответил один из бурлаков атомного века.
-- Не успели отвезти из Москвы в Ташкент лыжную мазь, на тебе, погнали в
Орешники. А дома жены с детишками плачут...
И опять грустная песня поплыла над Орешниками, грустная, как удел
шофера при наличии системы государственного планового хозяйства.

--------

    ГЛАВА VIII. КОНТРМИНИСТР



Часов в девять утра в Орешники бодрой походкой вошли два незнакомца.
Один из них, на вид лет тридцати пяти, высокий, стройный, с небольшими
искусно подстриженными и подбритыми усиками, был одет в чудный, заграничный
найлоновый костюм. Тонкого фетра серая шляпа его, ботинки на белой
каучуковой подошве, легкий плащ, который он держал перекинутым через руку,
пестрый галстук, -- все это было первосортного заграничного качества.
Второй, помоложе, был одет тоже невиданно шикарно для Орешников, но почти во
все отечественного производства. В руках он нес большой, сверкающий,
крокодиловой кожи портфель. Держался он на шаг сзади заграничного костюма и
изредка забегал вперед, чтобы, отвечая, заглянуть в лицо с франтовскими
усиками.
Первый был проходимец и спекулянт Гога Дельцов, московская
знаменитость, не менее уважаемый и известный в столице, чем любая звезда
киноэкрана, или солист Большого театра. Второй был его помощник и адъютант
Коля Брыскин.
-- То-то, друг Коля, -- ворковал приятным баритоном Дельцов. -- Вот они
и Орешники. Дичь и глушь. Но сколько прелести! Как нетронуто девственно
выглядят колхозные поля -- никакого насилия над природой. Как живописно
растут лопух, васильки и репейник! Пшеница -- по пояс, если стать на
четвереньки. Неописуемая красота! Великий мастер природы Тургенев в этих
местах, да при этом бы строе, мог бы создать невиданные шедевры. Но не дожил
старик до торжества социализма...
-- К нам направляется представитель туземной власти, -- перебил
Дельцова подчиненный Брыскин, бесцеремонно, как в зоопарке, указывая пальцем
на милиционера Чубчикова, отбивающего галошами строевой шаг.
Гога Дельцов оценил опытным взглядом фигуру милиционера и строго
приказал:
-- Зеркалец и бус мелким вандалам не дарить. Прибереги для старших!
Чубчиков приблизился к ним на пять шагов и подобострастно взял под
козырек, но обыкновенные при проверке чужих людей слова "ваши документы"
застряли у него в горле. Так он и простоял, как рядовой при встрече с
генералом, плотно прижав руку к козырьку, а незнакомые люди продефилировали
мимо.
-- Служите? -- тоном отца-командира спросил его Дельцов, оглядываясь.
-- Служу! -- одним духом ответил Чубчиков, пуча глаза и выпячивая грудь
колесом.
-- Старайтесь!
Дельцов и Брыскин, круто повернув, взяли направление на разбивших
бивуак шоферов.
Чубчиков еще несколько минут простоял неподвижно, как в почетном
карауле, потом нерешительно отнял руку от козырька и словно по команде --
бегом марш! -- пустился к избе Взятникова.
-- Одеты как министры или крупные жулики, -- докладывал он своему
непосредственному начальнику. -- Меня даже похвалили, говорят: старайтесь!
-- Сейчас разберемся, -- сопел со сна лейтенант, натягивая форменную
сбрую.
Весть о прибытии незнакомцев с быстротой молнии облетела Орешники. И
вскоре их окружили плотным кольцом.
-- Гляди, Манька, подошва на ботинках какая! Ну, как не влюбиться?!
-- Нужна ты ему с потресканными пятками. У него зазноба, небось, в
шелковых платьях ходит, каждый день пахучим мылом моется.
-- Судьбина горькая, живут же люди...
-- А что у него на галстуке?
-- Кажись, обезьяна нарисована...
-- Как пишется в книжках -- великий свет!
-- Граждане, не напирайте! Да не напирай, говорю, успеешь посмотреть...
-- Шапка-то у него...
-- Не шапка, а шляпа!
-- Пропустите председателя райисполкома к месту происшествия!..
Семчук продрался через толпу и, еще издали кланяясь, подошел к
незнакомцам. Поздоровавшись, он оглянулся по сторонам и, вынув из рукава
вчетверо сложенный лист бумаги, вручил его Гоге Дельцову.
-- Так рано и уже донос? -- спросил тот, принимая бумагу и брезгливо
морщась.
-- Будучи советским патриотом, я считаю своим долгом вскрыть вражескую
деятельность пробравшихся в партию типов, вроде Столбышева, Маланина...
-- Ради единства коллективного руководства? -- перебил лепет Семчука
Коля Брыскин.
-- Точно так. Не могу молчать, наблюдая, как... как... -- Семчук на
минуту подозрительно оглянул советского производства костюм Коли и замялся:
-- Простите, я конечно делаю это не намеренно, я здесь председатель
райисполкома, мой долг... моя обязанность... -- Он окончательно сконфузился
и умолк, так и не спросив, кто же эти люди, которым он вручил донос.
-- Обдарить, -- милостиво кивнул головой Дельцов, и его помощник ловким
движением опытного конкистадора извлек из кармана зеркальце в переплете
книжечкой из искусственной кожи и протянул его Семчуку:
-- В знак дружбы...
-- Заграничное? -- как раненый в сердце, простонал Семчук, разглядывая
подарок.
-- Не совсем. Из Чехословакии... Послевоенное производство, так себе, а
в общем -- дрянь...
Семчук был так поглощен детальным рассматриванием зеркальца, что не
заметил, как его оттер плечом лейтенант Взятников. Освободив себе место,
Взятников взял под козырек и хотел было уже выпалить: "Ваши документы!" --
но при виде заграничного костюма Гоги у него непроизвольно вылетело хриплое
"Добро пожаловать!"
-- Выдай служивому подарок! -- скомандовал старший конкистадор.
Разглядывающего зеркальце Взятникова оттер Столбышев.
-- С приездом!.. Дорогие товарищи, устали, того этого, с дороги? --
запел он сладким голосом и сдул с заграничного рукава Дельцова пылинку. --
Из Москвы пожаловали?..
-- Угу.
-- Радость-то какая!.. Ну, как столица?
-- Ничего, стоит на месте, -- небрежно ответил Дельцов и
поинтересовался: -- А вы, кто же такие будете?
Установив, что перед ним стоит сам хозяин района, он распорядился дать
ему зеркало и вдобавок пачку американских сигарет "Камель".
-- В Одессе с большими трудностями достали. Только там и можно достать,
и то по большому блату с моряками дальнего плавания, -- говорил он, придавая
искусной модуляцией голоса больше значимости подарку.
По лицу Столбышева расплылась улыбка, как кусок масла на горячей
сковородке:
-- Премного благодарен. Мерси, как в Москве говорят. Рад буду
пригласить вас отъесть... откушать, так сказать, чем Бог послал. Не
поставьте на вид провинциальную простоту. Пища, конечно, не московская,
фрикаделей и, того этого, антитрикотов с гречневой кашей не имеем налицо, но
поросенка в силах организовать. Поговорим о дорогой столице, о, того этого,
государственных делах столичного масштаба. В общем, прошу!.. Уважьте!.. И
мерси вам заранее и пардон, как в Москве говорят.
Добившись согласия отобедать, Столбышев, красный и радостный от удачи и
от гордости за короткую речь в высоком столичном штиле, бросился в дом
Раисы.
-- Беги скорее в колхоз "Изобилие" и передай, что я, того этого,
распорядился списать одного поросенка, как издохшего от чумки. Тащи его
сюда, жарь, убери хлам и мусор. Чтобы все выглядело по культурному. И не
ходи, так сказать, лахудрой! Опозоришь меня перед московскими гостями... О,
Господи, темнота и провинция!.. Ну, как я тебя, такую некультурную, возьму в
Москву?!
-- Ты сам вначале туда доберись! -- огрызнулась любимая женщина.
Столбышев с недоумением пожал плечами, как Раиса сама того не понимала,
что, благодаря воробьепоставкам, он уже одной ногой в Москве.
Дельцов в сопровождении верного Брыскина прибыл из Москвы в Орешники за
московскими унитазами. Эта неказистая посудина в столице была остро
дефицитным товаром и ее не могли достать даже опытные спекулянты: --
шагающий экскаватор может, а об этом и не мечтайте, -- говорили они, краснея
в отличие от государственных торговцев за свою беспомощность. Беспомощность
спекулянтов на унитазном фронте объяснялась тем, что они, разбалованные
легкими условиями Советского Союза, погрязли в рутине и, как откормленные
мыши в амбаре, потеряли чувство изобретательности в борьбе за существование.
Когда вся Москва стонала по унитазам, спекулянты почивали на лаврах и никто
из них не удосужился приоткрыть занавес над тайной бесследного исчезновения
их с рынка.
И вот за это таинственное и явно прибыльное дело взялся, тогда еще мало
известный спекулянт, Гога Дельцов, торговавший шнурками для ботинок в
разнос. И на этом деле Гога Дельцов вознесся до небывалых высот, когда даже
сам московский областной прокурор при встрече с ним первым снимал шляпу и
кланялся: "С огромнейшим приветом, милейший!"
Унитазы выпускала небольшая московская фабрика "Прогресс". Они
поступали с фабрики в министерство и распределением их ведал сам министр.
Это было известно всем. Но необъяснимой загадкой являлся факт, что вся,
распределенная министром, продукция фабрики "Прогресс" бесследно исчезла.
Исчезла так, словно бы ее арестовали органы госбезопасности. Бросив продажу
шнурков для ботинок, дававшую ему втрое больше заработка, чем основная
профессия инженера строителя, Гога подошел к раскрытию тайны исчезновения
унитазов, как профессор к изучению неизвестного еще медицине недуга. Он
посещал фабрику "Прогресс", беседовал с работниками министерства и однажды,
незаконно присвоив себе звание спекулянта галошами, был принят самим
заместителем министра. Постепенно клубок распутался и Гога установил, что
пропажа унитазов происходит вследствие особой и редкой даже в советских
условиях системы перестраховки.
Фабрика "Прогресс" существовала еще до революции и всегда выпускала
санитарные приспособления для домов. С начала первой пятилетки все
качественное сырье пошло на военные заводы и продукция фабрики стала
несносной. Поэтому на протяжении двадцати лет на фабрике сменилось более ста
тридцати директоров, посаженных и расстрелянных за брак. В 48-м году
директором фабрики был назначен некий Елкин, ранее бывший директором
спичечной фабрики. Познакомившись с производством и увидев, что никакого
спасения нет, Елкин написал на себя анонимный донос, что он зарезал
собственного племянника, -- рассчитывая таким образом, что лучше просидеть
три года в тюрьме за убийство несовершеннолетнего родственника, чем получить
расстрел за бракованные унитазы. Однако, следствие установило, что у Елкина
никакого племянника не было. Его освободили, и он с двумя поломанными
ребрами к ужасу своему опять очутился на пороховой бочке директорского
кресла фабрики "Прогресс".
Он слышал, как внизу под полом грохотали машины, вырабатывая пагубную
продукцию, но остановить их он не мог, ибо невыполнение плана -- равносильно
смерти. Выпускать же доброкачественную продукцию он тоже был не в состоянии.
Как грозная лава под землей, под полом директорского кабинета накапливались
смертоносные унитазы. В этот критический момент судьба сжалилась над
обреченным Елкиным и подкинула ему на письменный стол обыкновенную спичечную
коробку, его прежнюю продукцию, загоравшуюся по вдохновению. "Хранить в
сухом месте", -- прочел Елкин на спичечной коробке и, осененный гениальной
мыслью, ударил себя по лбу.
Через месяц, когда разразился планомерный унитазный скандал, Елкин
оправдал себя с честью. Вместо него полетел в тартары министр, не заметивший
предупреждающей надписи на продукции фабрики "Прогресс". А новый министр
оказался более дальновидным и стал засылать унитазы в глухие места, где их
не могли использовать и, следовательно, не могло быть жалоб на качество. Вот
и вся тайна.
Сделав такое великое открытие, Гога Дельцов сразу же взял на
персональное жалование с выдачей щедрых премиальных необходимых работников
министерства торговли и таким образом захватил в свои руки всесоюзную
унитазную монополию. Он летал на самолетах к чукчам Камчатки. Пробирался на
верблюдах в безводные пески Кара-Кума. Мчал на собачьей упряжке в зоне
вечной мерзлоты. И за тысячи километров от Москвы находил водобоязливые
посудины. И хотя обратная перевозка стоила колоссальных затрат, Гога
зарабатывал несметные деньги.
-- Дельцов ворочает миллионами, -- говорили о нем в Москве завистливые
спекулянты, специалисты по добыче и продаже кожи, мануфактуры, лаврового
листа, дамских бюстгальтеров, керосина, чулок, мебели, детских сосок,
авточастей, электропроводов, лент для бантиков, колесной мази, хомутов,
галош, кастрюль, щипцов для завивки волос, английских булавок, оправ для
очков и стекол к ним, примусных иголок, искусственных грудей и тысяч других
давно изобретенных человеком предметов, о которых работники советской
торговли имели представление после знакомства с ними на черном рынке.
Приняв и обласкав местных орешниковских руководителей, Гога на ходу
подрядил московских шоферов на обратную перевозку еще неразгруженного груза,
и только потом направился в районный магазин к Мамкину, где и завел деловой
разговор:
-- Вот что, дорогой. Хочу тебя осчастливить и купить всех московских
"генералов", попавших сюда по планомерному недоразумению. Я тебя спасаю от
крупной неприятности невыполнения торгплана. Слов благодарности не говори.
Моим именем детей своих не называй. Мы уже давно не девушки, и
сентиментальность нам не к лицу. Коля, -- обратился он к Брыскину, -- выдай
товарищу Мамкину под расписку причитающуюся сумму по твердым государственным
ценам и добавь ему пятнадцать тысяч за жизнь в отдаленных районах. На
пятнадцать тысяч расписки не требуй...
Мамкин высморкался в платок и пару раз всхлипнул:
-- Жалко продавать. Поймите чувство работника прилавка, когда после
стольких лет у него в магазине завелся товар. -- Он пустил слезу и уткнул
лицо в платок. Плечи его вздрагивали.
-- Я не могу видеть мужских слез, -- с болью в голосе простонал
Дельцов. -- Коля, выдай ему без расписки еще пять тысяч за нанесение
морального ущерба. Осуши слезы несчастному.
Но слезы несчастного не просохли и после следующих трех тысяч, выданных
без расписки, как выразился Дельцов: на предмет постройки моего монумента с
унитазом в руках и соответствующей надписью: "Спасшему районную торговлю".
Ну, а потом слезы Мамкина, как и каждые слезы, которые льются черезчур
долго, сделали сердце Гоги Дельцова черствым. Он замкнулся в себя и уселся
верхом на табурет ожидать, пока трагический талант Мамкина иссякнет. Лицо
Гоги сделалось каменным, как у родственника, который присутствует на
похоронах тещи, пропившей все состояние и ничего, кроме долгов, не
оставившей в наследство.
-- Ты что, хочешь получить сталинскую премию, как известная плакальщица
и вопленица Василиса? -- спросил Гога ледяным голосом после долгого
молчания. -- Не хочешь продавать, так скажи сразу, что я, мол, хочу, чтобы
меня посадили за срыв торгового плана. Без меня не продашь ни одной
проклятой посудины! И если ты плачешь от радости, то я тебе эту слабость
великодушно прощаю. Но если ты плачешь от вековечной жадности купца и
стяжателя, то мы сейчас же уйдем и стряхнем с ног своих прах земли
орешниковской.
Гога Дельцов поднялся с табурета и сделал движение в сторону двери.
-- Куда?! -- жалобно всхлипнул Мамкин.
-- Куда вы удалились? -- передразнил его Дельцов. -- Мы уезжаем в
древний город Углич, где за тысячу прошедших лет не построена и на следующую
тысячу лет не предусмотрена постройка канализации и водопровода и куда
прибыла большая партия унитазов. В Угличе работники советской торговли за
тысячу лет постигли мудрость не плакать, а наживаться.
-- Берите все! -- вздохнул Мамкин тоном ограбленного в темном переулке
миллионера, который просит оставить ему только жизнь.
-- Талант! -- искренне восхитился Гога Дельцов. -- Век живи, век учись.
Совершенно новый метод психологического воздействия на покупателя. Ты,
Мамкин, за границей в два года мог бы состояние сделать. Но у нас твой
талант неприменим, у нас должен покупатель плакать, умолять и биться в
истерике...
Древний обряд купли и продажи был совершен всего в несколько минут.
Коля Брыскин с треском открыл портфель и отсчитал причитающуюся сумму.
-- Прибавили бы на многодетность, -- опять зарюмсал Мамкин, заметив,
что в портфеле столько денег, словно хозяева его только час тому назад
ограбили государственный банк СССР и не успели истратить ни одной копеечки.
-- Наверное, тебя в детстве учили не попрошайничать. Как многодетному,
ответственному за воспитание потомков, тебе не следует это забывать, --
заметил Гога Дельцов, раскладывая веером на столе бумажки с разноцветными
штампами и печатями. -- Не смотри на них с опаской, как нищий на найденный в
кружке подаяний фальшивый банкнот. Зачем делать липовые документы, если за
небольшую мзду можно получить официальное удостоверение на право покупки
волжского пароходства? -- пробаритонил Гога и предложил Мамкину выбор.
Выбор был большой и разносторонний. Тут были документы почти всех
московских учреждений, трестов и предприятий, и в каждом из них писалось,
что товарищ Г. В. Дельцов подлинно является агентом по снабжению (следовало:
какого завода, фабрики, главка, треста) и что он уполномочен производить
закупки, расчеты и проч. проч.
-- С кем хочешь иметь торговые сношения? -- спросил Гога и Мамкин,
закрыв глаза, словно вытягивая жребий, взял наугад.
-- Недурно! -- улыбнулся Гога Дельцов. -- Коля, он вытащил
удостоверение, любезно выданное мне фабрикой "Прогресс". Так как мы покупаем
для "Прогресса" его же собственную продукцию, то мне жалко выброшенных зря
двадцати трех тысяч.
-- Я же плакал! -- оправдывался Мамкин.
-- Ну, разве что за слезы жемчужные, -- вздохнул Дельцов и повернулся к
адъютанту: -- Иди, Коля, составлять караван и поторопись на визит к местному
удельному князьку.
Обед у Раисы, данный Столбышевым в честь московских гостей, фамилии
которых он так и не узнал и которых он называл "дорогие столичные товарищи",
прошел с церемониями, напоминающими собой давно прошедшие времена
Мадридского двора, когда испанская армада еще владычествовала на семи морях
и океанах. Раиса носилась пухом по дому и все время закатывала глаза,
складывала губы трубочкой, ахала, томным взором смотрела на гостей и,
вообще, пустила в ход весь арсенал выученных у зеркала дамских чар
-- Ах, это правда, что в Москве у женщин высшего света в моде прически
под-мальчика?.. Ах, мне рассказывала одна подруга, что в Москве носят
найлоновые платья?.. Говорят, когда Уланова поет в Большом театре, даже по
блату трудно достать билеты. Эта чародейка Уланова!.. Тра-ля-ля-ля! --
запела Раиса, бросив в наступление последний резерв женского обаяния.
Партизанские набеги Раисы с тыла, фронта и флангов сильно мешали
Столбышеву вести тонкий дипломатический разговор. Он разозлился: