Иногда они бывали вместе на вечерах у Никитенки, у Введенского и Срезневского. Зная, как ласкают гордость родителей Пыпина достижения Сашеньки, Чернышевский писал им в Саратов, что статья о Лукине имела очень большой успех. «В пятницу м,ы с ним были у Никитенки, – сообщал он родственникам. – Там очень много о ней говорили. Между прочим Булич (казанский профессор и историк русской литературы. – Н. Б.), недавно приехавший сюда держать докторский экзамен, как вошел, начал говорить, что какой-то Пыпин написал прекрасную статью и т. д. Ему сказали: «А вы знаете, где этот г. Пыпин?» – «Нет». – «Он сидит рядом с вами». Такие сцены приятно действуют на близких людей. Говорили о том, что Надобно хлопотать для Сашеньки о месте в Харьковском университете, которое на днях открылось. Конечно, может случиться, что эти хлопоты останутся без успеха, но они показывают, как смотрят на Сашеньку».
   Но в глубине души эти труды Сашеньки не очень, разумеется, интересовали Николая Гавриловича. Гораздо более важным, чем историко-литературные экскурсы, представлялось ему распространение в широких слоях читателей революционных идей передовой русской мысли и прежде всего – идей Белинского.
   «Часто приходится вспоминать с сожалением о тех одушевленных разговорах, которые, бывало, вел я в беседе с вами, – писал в эти дни Чернышевский в Саратов Н.И. Костомарову. – Апатия в Петербурге достигла чрезвычайно высокой степени развития; нельзя узнать тех людей, которых я знал года два назад… Как пример перемены, происшедшей во всех областях умственной деятельности, укажу вам современное направление литературной критики. Она обратилась в чистую библиографию».
   Его возмущало, что место Белинского в журналах заняли библиографы, знающие наизусть редкие каталоги книг и поглощенные буквоедскими изысканиями. «Эти господа с презрением смотрят на прежние стремления людей, занимавшихся критикой как средством распространения человеческого взгляда на вещи…»
   Чернышевский отлично понимал, что менее всего можно было влиять на жизнь общества составлением словарей к летописям и трактатами о падежах в древнеславянском языке. Живая, страстная мысль революционного демократа искала другого применения своим силам. Еще в первый год пребывания в университете мечтал он, что приближается время, когда Россия мощно и самобытно выступит на поприще науки, и верил уже тогда, что будет участвовать в этом движении.

XIV. Работа над диссертацией и начало сотрудничества в «Современнике»

   Изменив свое первоначальное намерение писать диссертацию по славянским наречиям у Срезневского, Николай Гаврилович принимается с жаром работать над новой темой – «Эстетические отношения искусства к действительности». Показать реакционную сущность идеалистических представлений об искусстве, наиболее ярко выраженных в теории Гегеля, противопоставить ей революционно-материалистическую эстетику, опирающуюся на великие традиции передовой философской мысли России, – вот в чем заключался главный смысл задачи, поставленной перед собой Чернышевским. Профессор Никитенко утвердил эту тему, предложенную им самим еще несколько лет назад Чернышевскому-студенту для курсовой работы. Но, утверждая ее, профессор, конечно, не предполагал, что тема диссертации будет разработана с революционных позиций.
   Одновременно с диссертацией Чернышевский начал писать несколько популярных статей на эту же тему, предполагая, что ему удастся поместить их в «Отечественных записках». Таким образом, думал он, это новое эстетическое учение, провозглашенное и с университетской кафедры и на страницах распространенного журнала, сделается достоянием широкого круга русских читателей.
   Но легче было написать ученый трактат и эти статьи об искусстве, чем получить доступ с ними на университетскую кафедру или в журнал Краевского. И реакционные университетские круги и издатель «Отечественных записок» холодно встретили замысел Чернышевского.
   Краевский отказался напечатать его статью «Критический взгляд на современные эстетические понятия», найдя ее «недостойной печати», а профессура и Совет университета сделали все от них зависящее, чтобы помешать Чернышевскому тогда же выполнить его намерение. Формальных поводов к запрещению защиты диссертации не было, и тогда прибегли к излюбленному способу бюрократов – к нескончаемой проволочке. Волокита с утверждением сочинения и с магистерскими экзаменами тянулась так долго, что автор диссертации успел за это время совершенно охладеть к мысли о профессорской деятельности, всецело отдавшись критико-публицистической работе в журналах.
   Именно на примере получения Чернышевским ученой степени видно, как старательно сопротивлялись «жрецы» науки проникновению в нее революционной мысли. Достаточно сказать, что между написанием диссертации и ее защитой прошло почти два года. Два года под теми или иными предлогами отодвигался срок напечатания работы Чернышевского и назначения публичного диспута. Он начал писать ее и закончил в ту пору, когда еще только готовился к широкой журнально-публицистической деятельности, а защищал, уже создав себе прочную известность как литературный критик и публицист.
   В течение нескольких недель, среди всевозможных дел и забот успел он написать вчерне основную часть диссертации и уже в сентябре 1853 года отнес ее к Никитенке, уговорившись с ним, что тот просмотрит ее «частным образом» до представления в факультет.
   Ознакомившись с работой, профессор, должно быть, не сумел сразу распознать ее полемическую направленность и не увидел в ней ничего «опасного». Он предложил только ослабить открытую критику основ идеалистической эстетики, посоветовав Чернышевскому заменить повсюду имя Гегеля какими-нибудь иносказательными обозначениями. Поэтому Николаю Гавриловичу пришлось, говоря о «гегелевской школе», называть ее «господствующей школой», ее учение – «общепринятыми понятиями» и т. д.
   Но когда Чернышевский спустя некоторое время вторично отдал профессору законченную работу, Никитенко, видимо внимательнее перечитав ее, заметил, что идеи, развиваемые молодым ученым, гораздо шире вопросов о прекрасном в искусстве и в действительности, что эти идеи резко противостоят традиционным идеалистическим взглядам на цель и назначение искусства.
   Почти в течение целого года не решался Никитенко представить диссертацию в факультет со своим одобрением и не давал окончательного ответа, ссылаясь то на болезнь, то на занятость другими делами. Так и пролежала она в профессорском кабинете до самой весны 1855 года.
   И экзамены, на которые у других магистрантов уходило не более двух недель, растянулись на этот раз на несколько месяцев. То «не успеют» предуведомить кого-либо из профессоров о заседании факультета, и они не являются на него, то отложат заседание «по недостатку времени», то придумают еще какие-нибудь причины. Лишь в конце ноября дошло дело до экзамена по русской словесности у Никитенки, который экзаменовал Чернышевского только для формы, давно убедившись в его блестящем и глубоком знании предмета. Затем следовали экзамены по русской истории и языковедению. Последний экзамен он сдавал весною 1854 года.
   Отец Чернышевского всегда с нетерпением ждал известий из Петербурга. И хотя он не знал сокровенных стремлений и планов сына, хотя, разумеется, не понял бы и не одобрил их, если б знал, тем не менее его, конечно, живо интересовало все, что касалось жизни сына в столице.
   Каждый шаг, предпринятый Николаем Гавриловичем, по-своему преломлялся в сознании отца. Ему казалось, что никакие успехи Николеньки в журнальном мире или на университетском поприще не должны заслонять «главной» цели – устройства на «казенную службу», которая одна только и могла, по понятиям Гавриила Ивановича, сулить спокойное существование, прочное положение в обществе и уверенность в будущем.
   И когда он получал известия из Петербурга о том, что Николенька уже сотрудничает в «Отечественных записках», или о том, что он переменил тему диссертации и скоро будет держать магистерские экзамены, то, радуясь этим успехам, Гавриил Иванович спешил напомнить сыну о том, что надобно все-таки хлопотать о служебной карьере, о солидном устройстве, о хорошем месте. «Вы утверждаетесь жить в Питере, – писал он сыну и невестке, – это хорошо, но я все-таки до тех пор буду беспокоиться, пока ты, Николенька, не поступишь на должность казенную».
   Получив по почте «Словарь к Ипатьевской летописи», составленный Николаем Гавриловичем, он тотчас принялся за чтение, и у него хватило терпения осилить от доски до доски даже эту неудобочитаемую работу. «Словарь твой читал. Труда много, а пользы ни тебе, ни другим от него не видится: стало быть, ты трудишься над этой древностью без пользы для твоего кармана. Лучше б написал какую-нибудь сказочку. А сказочки еще и ныне в моде бонтонного мира…»
   Никто решительно не разубедил бы предусмотрительного Гавриила Ивановича, что казенная должность есть самое важное в жизни: «Частная служба неполезна в будущем. Пожалуй, пристройся где-нибудь на казенном месте, чтобы лета и силы не истощались даром. С нетерпением жду этой вести. Еще – не изнуряй себя излишне; всего, что плавает и плывет по житейскому морю, не перехватаешь и не усвоишь. Хорошо писать в издание Краевского, но это должно быть второстепенное занятие – от безделья не без дела…»
   Он одобрительно отнесся к намерению сына держать магистерский экзамен и защищать диссертацию, но с еще большим сочувствием отозвался о поступлении его преподавателем в Петербургский кадетский корпус: «Только об одном прошу, чтобы служба была не частная, а казенная. Вам, милая, бесценная Оленька, поручаю это, а я буду смотреть высочайшие приказы…» (По существовавшему тогда порядку определение на государственную службу по какому-либо департаменту сопровождалось опубликованием в официальном органе «высочайшего приказа» о зачислении – имярек – на такую-то должность.)
   Николай Гаврилович понимал, что беспокойство отца и настойчивые просьбы о поступлении на казенную службу были вызваны не чем иным, как любовью, желанием видеть его счастливым, обеспеченным и устроенным. Поэтому он, с присущей ему мягкостью, «уступал» слабостям Гавриила Ивановича, делая вид, что и сам озабочен более всего поступлением на хорошую должность, а на все остальное смотрит, как на нечто второстепенное и маловажное.
 
 
   Чернышевский в эту пору не отказывался ни от какой работы: уроки, корректура, журнальные рецензии… «У кого есть состояние, может делать только то, что ему нравится; у кого нет состояния, печатает не для славы, а по житейской надобности, работает не из удовольствия, а из необходимости. Это не унижает», – писал он спустя десять лет после начала своей журнальной деятельности.
   Создавая «Эстетические отношения искусства к действительности», Чернышевский одновременно вынужден был сотрудничать в газете «Санкт-Петербургские ведомости» и даже в таком журнале, как «Мода». Но мы не должны удивляться этому. Разве мало знаем мы примеров, когда необходимость заставляла выходцев из разночинской среды, таких, например, как Белинский, Некрасов, Чехов, отдавать свое время и силы мелкожурнальной работе? «Было время, – вспоминал Чернышевский в 1863 году, – я – я, не умеющий отличить кисею от барежи, – писал статьи о модах, в журнале «Мода» – и не стыжусь этого. Так было нужно, иначе мне нечего было бы есть. Вот. как надобно смотреть на свои произведения, и с этим взглядом можно пытаться, не удастся ли иметь от них кусок своего хлеба, который очень вкусен».
   Работы в «Отечественных записках» Краевского на первых порах было у Чернышевского очень мало. Это заставило его искать возможности печататься и в другом из двух тогдашних солидных журналов, в «Современнике» Некрасова, Задуманное увенчалось скоро успехом, что значительно сократило для Чернышевского период подыскания регулярной литературной работы.
   Эти два журнала занимали тогда различные позиции. Лучшая пора «Отечественных записок», связанная с сотрудничеством в них Белинского, уже миновала. В критико-библиографическом разделе журнала не было четкости и единства идейного направления. Статьи главенствовавших в журнале критиков носили откровенно эпигонский характер.
   В «Современнике», напротив, еще был жив дух Белинского. Во главе журнала стоял Н.А. Некрасов, превосходно понимавший значение традиций и заветов великого критика. Но до прихода в «Современник» Чернышевского в критико-библиографическом отделе журнала не было человека, способного с честью продолжать и развивать эти традиции в новых условиях.
   Некрасов со свойственной ему редакторской проницательностью сумел угадать по первым же рецензиям Чернышевского, что в его лице русская литература обретает достойного продолжателя дела Белинского.
   Чернышевский явился в редакцию «Современника» осенью 1853 года безвестным рецензентом, ищущим заработка, а Некрасов с первого же знакомства с ним стал посвящать его во все редакционные дела и затем постепенно предоставлял все большие и большие возможности решительно определять направление «Современника».
   До конца жизни сохранил Чернышевский благодарную память о Некрасове-человеке и преклонение перед его поэтическим гением. Он считал даже, что всем, что он сделал для родины, он обязан Некрасову.
   Все подробности первой встречи с любимым поэтом так глубоко врезались в сознание Чернышевского, что даже спустя три десятилетия после нее он сумел восстановить их в своих воспоминаниях о Некрасове настолько живо, будто встреча произошла только вчера. Невозможно без волнения читать эти страницы воспоминаний. Чернышевский рассказывает, как в один из осенних дней 1853 года он принес И.И. Панаеву (номинальному редактору «Современника») рецензии, заказанные ему накануне Панаевым для журнала.[17]
   «Через несколько времени, – через полчаса, быть может, – вошел в комнату мужчина, еще молодой (в описываемое время Некрасову было 32 года. – Н. Б.), но будто дряхлый, опустившийся плечами. Он был в халате. Я понял, что это Некрасов (я знал, что он живет в одной квартире с Панаевым). Я тогда уж привык считать Некрасова великим поэтом и, как поэта, любить его. О том, что он человек больной, я не знал. Меня поразило его увидеть таким больным, хилым. Он, мимоходом поклонившись мне в ответ на мой поклон и оставляя после того меня без внимания, подошел к Панаеву и начал: «Панаев, я пришел…» спросить о какой-то рукописи или корректуре, прочел ли ее Панаев или что-то подобное, деловое; лишь послышались первые звуки его голоса: «Панаев…» я был поражен и опечален еще больше первого впечатления, произведенного хилым видом вошедшего: голос его был слабый шепот, еле слышный мне, хоть я сидел в двух шагах от Панаева, подле которого он стал. Переговорив о деле, по которому зашел к Панаеву, – это была минута или две – он повернул, – не к двери, а вдоль комнаты, не уйти, а ходить, начиная в то же время какой-то вопрос Панаеву о каком-то знакомом; что-то вроде того, видел ли вчера вечером Панаев этого человека и если видел, то о чем они потолковали; не слышал ли Панаев от этого знакомого каких-нибудь новостей. Кончив вопрос, он начал отдаляться от кресла Панаева. Панаев отвечал на его вопрос: «Да. Но вот прежде познакомься: это…» – он назвал мою фамилию. Некрасов, шедший вдоль комнаты по направлению от нас, повернулся лицом ко мне, не останавливаясь, сказал своим шепотом «здравствуйте» и продолжал идти. Панаев начал рассказывать ему то, о чем был спрошен. Он ходил по комнате. Временами предлагал Панаеву новые вопросы, пользуясь для этого минутами, когда приближался к его креслу, и продолжал ходить по комнате. После впечатлений, произведенных на меня его хилым видом и слабостью его голоса, меня, разумеется, уже не поражало то, что ходит он медленными, слабыми шагами, опустившись всем станом, как дряхлый старик. Это длилось четверть часа, быть может. В его вопросах не было ничего, относившегося ко мне. Спросив и дослушав обо всем, о чем хотел слышать, он, когда Панаев кончил последний ответ, молча пошел к двери, не подходя к ней, сделал шага два к той стороне, где сидели Панаев и я, и приблизившись к моему креслу (против кресла Панаева) настолько, чтоб я мог расслышать его шепот, сказал: «Пойдем ко мне». Я встал, пошел за ним. Прошедши дверь, он остановился; я понял: он поджидает, чтобы я поравнялся с ним; и поравнялся. И шли мы рядом. Но он молчал. Молча прошли мы в его кабинет, молча шли по кабинету, направляясь там к креслам. Подошедши рядом со мной к ним, он сказал: «Садитесь». Я сел. Он остался стоять перед креслом и сказал: «Зачем вы обратились к Панаеву, а не ко мне? Через это у вас пропало два дня. Он только вчера вечером, отдавая ваши рецензии, сказал мне, что вот есть молодой человек, быть может пригодный для сотрудничества. Вы, должно быть, не знали, что на деле редижируется журнал мною, а не им?» – «Да, я не знал». – «Он добрый человек, потому обращайтесь с ним, как следует с добрым человеком; не обижайте его; но дела с ним вы не будете иметь; вы будете иметь дело только со мной. Вы, должно быть, не любите разговоров о том, что вы пишете, и вообще о том, что относится к вам? Мне показалось, что вы из тех людей, которые не любят этого». – «Да, я такой». – «Панаев говорил, вы беден, и говорил, вы в Петербурге уже несколько месяцев; как же это потеряли вы столько времени? Вам было надобно тотчас позаботиться приобрести работу в „Современнике“. Вы, должно быть, не умеете устраивать свои дела?» – «Не умею». – «Жаль, что вы пропустили столько времени. Если бы вы познакомились со мною пораньше, хоть месяцем раньше, вам не пришлось бы нуждаться. Тогда у меня еще были деньги. Теперь нет. Последние свободные девятьсот рублей, оставшиеся у меня, я отдал две недели тому назад». – Он назвал фамилию сотрудника, которому отдал эти деньги. – «Он» – этот сотрудник – «мог бы подождать, он человек не бедный. Притом часть денег он взял вперед. Вы не можете ждать деньги за работу, вам надобно получать без промедления. Потому я буду давать вам на каждый месяц лишь столько работы, сколько наберется у меня денег для вас. Это будет немного. Впрочем, до времени подписки недалеко. Тогда будете работать для „Современника“, сколько будете успевать. Пойдем ходить по комнате». – Я встал, и мы пошли ходить по комнате…»
   Словно бы предчувствуя, какую огромную роль будет играть впоследствии Чернышевский в жизни журнала, поэт с удивительной для первого знакомства откровенностью обрисовал ему истинное положение вещей. Он, не таясь, сказал сразу же, что денежные дела «Современника» в тяжелом положении и поэтому он не советует Чернышевскому порывать с «Отечественными записками» Краевского. «Вы видите, в каком положении наши дела. Они очень плохи, и нет вероятности надеяться, чтоб они улучшились. Время становится год от году тяжелее для литературы, и подписка на журналы не может расти при таком состоянии литературы. А без увеличения подписки «Современник» не может долго удержаться; наши долги в эти годы хоть не быстро, но росли. Чем это кончится? Падением журнала. И кем держится пока журнал? Только мною. А вы видите, каков я. Могу ли я прожить долго?»
   Мы знаем, что предположения Некрасова, к счастью, не оправдались. Благодаря тому, что в редакцию влились новые силы, дело кончилось не падением журнала, а напротив, новым подъемом его авторитета в глазах широких читательских кругов, когда «Современник» стал трибуной, с которой русские передовые публицисты, критики, писатели и поэты выступили на защиту интересов порабощенного народа и вдохновляли лучших представителей общества на борьбу с самодержавием и крепостничеством.
   Начало этому новому подъему было положено Чернышевским, который в поразительно короткий срок занял в «Современнике» руководящее положение. Однако некоторое время он, по совету Некрасова, участвовал одновременно и в «Современнике» и в «Отечественных записках». Несомненно, это было со стороны Некрасова желанием, с одной стороны, проверить будущего сотрудника и, с другой, – помочь Чернышевскому быстрее завоевать известность в литературном мире. В каждом слове этого совета чувствуется богатый опыт и доскональное знание законов, царивших тогда в журналистике: «Панаев говорил, вы уже работаете для Краевского. Он враг нам… Когда он увидит, что вы полезный сотрудник, он не потерпит, чтобы вы работали для нас и для него вместе. Он потребует, чтобы вы сделали выбор между ним и нами. Он человек в денежном отношении надежный. Держитесь его. Но пока можно, вы должны работать и для меня. Это надобно и для того, чтобы Краевский стал дорожить вами. Он руководится в своих мнениях о писателях моими мнениями. Когда он увидит, что я считаю вас полезным сотрудником, он станет дорожить вашим сотрудничеством. Когда он потребует выбора, вы сделаете выбор, как найдете лучшим для вас…»
   Все пошло именно так, как предрекал Некрасов. Нечего и говорить, что Чернышевский без колебаний остановил свой выбор на «Современнике», когда весною 1855 года Краевский поставил перед ним вопрос ребром.
   Исключительное участие, с каким Некрасов отнесся к Чернышевскому, было не случайным. Поэт прошел тяжелую школу жизни и знал, что такое бедность. В юношеские годы бывали у него периоды такой безысходной нужды, что он отправлялся на Сенную площадь и там за пять копеек или за кусок белого хлеба писал крестьянам письма и прошения, а в случае отсутствия такого рода «заказов» устремлялся в казначейство, чтобы за несколько копеек расписываться там за неграмотных. Исключительная выдержка, упорство и настойчивость, свойственные Некрасову, помогли ему вынести эту мучительную борьбу с нищетой.
   Сладость своего куска хлеба, о которой говорит Чернышевский, была слишком хорошо знакома поэту, изведавшему в ранние годы своей деятельности опасный искус литературной поденщины.
   Он вступил на эту стезю не по доброй воле, а по необходимости. Ему не приходилось гнушаться никакой работой. Он составлял азбуки, писал сказки, детские пьески, водевили, исправлял рукописи других авторов (Григорович, например, однажды застал его за редактированием брошюры об уходе за пчелами), сочинял афишки в стихах для «кабинета восковых фигур», переводил, писал библиографические заметки, театральные рецензии, злободневные куплеты, фельетоны, пародии, повести… Кажется, нет такого журнального жанра, который бы не был испробован Некрасовым. Подводя итоги этого сизифова труда, Некрасов исчислял его в сотнях печатных листов. «Уму непостижимо, сколько я работал! Господи! Сколько я работал!» – говорил он, вспоминая с далеких годах своей молодости.
   Медленно, но неуклонно продвигался он вперед даже в этих тесных рамках поденной литературной работы. Дарование стихийно прорывалось в любом стихотворном пустяке, в шаржах, в гротесках, в поспешно набрасываемых бытовых зарисовках.
   Начало журнальной карьеры Некрасова совпало с пышным расцветом «предпринимательства» в литературе. Многие не лишенные таланта литераторы, вступив однажды на опасный путь ремесленничества, незаметно для себя мельчали, теряли постепенно лицо, утрачивали сопротивляемость и уже навсегда превращались в покорных поставщиков занимательного чтива.
   Стезя эта могла бы оказаться гибельной и для Некрасова. Однако он вышел победителем, и не только потому, что силен был его талант, – одного таланта было бы мало, – требовалась еще огромная воля и ясное сознание отдаленных целей, никогда не покидавшее Некрасова.
   Скитаясь по редакциям журналов и по приемным издателей-барышников и театральных дельцов, он верил, что рано или поздно вырвется из этой литературной трясины на настоящую дорогу. Он отчетливо видел, как пуста, бесцельна и никчемна работа в угоду невзыскательным вкусам, как жалок удел нетребовательных к себе ремесленников. В нем не умирала жажда подлинного творчества, он смутно чувствовал свою скованную силу, которой предстояло развернуться впоследствии.
   Огромную роль сыграло тут знакомство, а в дальнейшем тесное сближение Некрасова с Белинским.
 
Над уровнем тогдашним приподняться
Трудненько было: очень может статься,
Что я пошел бы тарного тропой,
Но счастье не дремало надо мной.
 
   Счастьем называл Некрасов свою встречу с Белинским.
 
Кто знал его, кто был с ним лично близок,
Тот, может быть, чудес не натворил.
Но ни один покамест не был низок…
Почти ребенком я сошелся с ним.
 
   Белинский, вспоминал И. Панаев, сразу полюбил Некрасова «за его резкий, несколько ожесточенный ум, за те страдания, которые он испытал так рано… за тот смелый практический взгляд не по летам, который вынес он из своей труженической и страдальческой жизни».
   Благодаря общению с Белинским и кругом литераторов, группировавшихся около него, Некрасов очутился в сфере передовой общественной мысли своего времени. Здесь горячо обсуждались животрепещущие политические вопросы, глубочайшие социально-философские проблемы, шли споры о назначении литературы, об обязанностях писателя-гражданина.