И в разборе сочинений Погорельского и в статье «Об искренности в критике» Чернышевский настойчиво напоминал читателям о Белинском, хотя имя его после 1848 года было цензурно запретно. Чернышевский искусно обходит этот запрет – он не называет Белинского по имени, но говорит о нем иносказательно с достаточной ясностью. И в дальнейшем он нередко прибегает к тому же приему, говоря в своих статьях о тех лицах, имена которых были тогда запретны (Герцен, Бакунин, Фейербах).
   Беспощадно зло и остроумно высмеял Чернышевский «литературные забавы» своих современников-писателей в пародийной рецензии на вымышленную детскую книжку «Новые повести», где многие из тогдашних беллетристов могли узнать себя, хотя действующими лицами «рецензии» была некая почтенная тетушка и ее племянники и племянницы, занимавшиеся писанием повестей и рассказов. В рецензии была дана картина семейных литературных чтений, на которых выносились приговоры повестям и рассказам племянников: «По развитию мысли Ваничка стоит выше Лермонтова», «юмор Петруши глубок и бичует самые мрачные явления современности» и т. д.
   Пародия эта была одним из первых проявлений открытой борьбы революционных демократов с безыдейной и салонной литературой, с либерально-дворянским «народолюбием» писателей, опошлявших крестьянскую тему, с мелкотравчатыми обличителями «недостатков общества», отвлекавшими внимание читателей от коренных, насущных и глубоких вопросов эпохи.
 
 
   Жизнь Чернышевских в первые два года их пребывания в Петербурге текла по-провинциальному уединенно. Николай Гаврилович был так занят, что у него не оставалось времени для знакомых. Каждый месяц необходимо было ему написать не менее ста двадцати страниц: кроме статей и рецензий в «Современнике», регулярно печатались в «Отечественных записках» его заметки в отделах «Новости наук», «Журналистика» и «Смесь»; с некоторых пор стал он также переводить для этого журнала романы и повести с английского.
   По заведенной им системе, в первую половину месяца он обычно читал то, о чем надобно было писать, а во вторую половину – писал. Лишь иногда позволял он себе отдохнуть день-другой в начале нового месяца, закончив всю необходимую работу по журналу. В такие дни ездили они с Ольгой Сократовной куда-нибудь за город: либо в Павловск, либо в Екатерингоф.
   Ольгу Сократовну очень тревожило, что Николай Гаврилович так немилосердно изнуряет себя работой.
   – Какого здоровья может достать надолго при такой работе? – твердила она друзьям. – Придешь поутру звать его пить чай, он сидит и пишет, уверяет, что недавно проснулся; потом пьет чай, а у самого слипаются глаза; как же поверить ему, что он спал?.. И всегда работает целый день: как встал, так и за работу, – и до поздней ночи.
   – Я вовсе не так много работаю, как ты воображаешь, – возражал в таких случаях Николай Гаврилович. – Нельзя иначе: и так я не успеваю сделать всего, что нужно.
   Напрасно Ольга Сократовна ссылалась на печальный пример Введенского, для которого неожиданно настали теперь тяжелые дни: он начал слепнуть от длительных напряженных занятий, от постоянного чтения. Лучшие петербургские окулисты, лечившие его, в бессилии опустили руки, говоря, что лекарствами дела уже не поправишь, а можно надеяться лишь на благодетельное действие спокойной жизни решительно без всякой работы. Николай Гаврилович на все эти сетования неизменной отвечал шутливыми фразами о своем железном здоровье.
   Сфера умственных интересов мужа не могла быть вполне доступна Ольге Сократовне, хотя бы по тому, что у нее не было для этого достаточных знаний. Но, отрываясь от своих занятий, Николай Гаврилович любил проводить время с женой в дружеских беседах, ценя ее природный ум и наблюдательность.
   По нескольку раз в день заходила она в кабинет к Николаю Гавриловичу, садилась возле него и начинала подробно рассказывать ему обо всем, что видела, слышала и думала. Но часто она замечала, что хотя он и слушает ее как бы с интересом, однако мысли его далеки и через минуту он уже забывает о предмете разговора.
   В августе 1854 года, вскоре после рождения сына Александра, Чернышевские переехали в более просторную квартиру в Хлебном переулке, в доме Диллинсгаузена. Николай Гаврилович поселился здесь главным образом потому, что хотел перебраться ближе к редакциям журналов. Да и до кадетского корпуса, где он продолжал преподавать, легко и удобно было добираться отсюда на омнибусе, ходившем по Невскому проспекту почти до самого здания корпуса.
   Не желая больше обрекать жену на одиночество, Николай Гаврилович охотно согласился на просьбу Ольги Сократовны о том, чтобы вместе с ними поселилась ее новая знакомая – Генриетта Михельсон, которая давала уроки французского и немецкого языков. «Мы оба, я и жена, – писал Чернышевский отцу, – главным образом то имели в виду, чтобы жена могла предаваться дружеской беседе, когда я занят».
   Со времени переезда в новую квартиру круг знакомых Николая Гавриловича постепенно расширился. По воскресеньям стали приходить к нему некоторые из бывших его учеников по Саратовской гимназии, – закончив там курс, они переехали в Петербург и учились теперь в Педагогическом институте. Прежние ученики приводили с собою товарищей, которым они уже успели внушить уважение к своему учителю, чье имя становилось все более известным в литературном мире.
   Так образовался здесь кружок молодежи, где Чернышевский развивал те же идеи, что и в своих журнальных статьях, с тою разницей, что он говорил перед своими посетителями подробнее и свободнее, не стесняемый цензурными соображениями. Здесь шли вольные беседы на исторические и литературные темы. С жадным вниманием слушали гости Чернышевского все, что он говорил им о Пушкине и Лермонтове, о Гоголе и Белинском.
   Здесь прививались молодому поколению революционные идеи, распространявшиеся потом юными посетителями Николая Гавриловича дальше, в более широких кругах студенческой молодежи, уже прислушивавшейся к голосу Чернышевского в «Современнике». Популярность его среди передовых слоев общества неизменно ширилась и крепла.
   В тот год, когда Чернышевские переехали из Саратова в столицу, над страной уже сгущались тучи войны… «Всего более занимают Петербург толки о предстоящей турецкой войне, – писал летом отцу Николай Таврилович. – Иностранные газеты уверены, что война будет и обратится из войны между Россией и Турцией в войну между Россиею и Англиею. У нас, по слухам, делаются очень большие приготовления».
   И действительно, Россия постепенно втягивалась в военный конфликт с Турцией, следствием которого явилась потом война с коалицией европейских держав, война, потрясшая до основания крепостнические устои России и обнаружившая с неумолимой очевидностью бессилие царизма.
   Ближайшим поводом к войне послужило занятие летом 1853 года русскими войсками дунайских княжеств Молдавии и Валахии. После того как Николай I отказался удовлетворить требование Турции об оставлении этих княжеств. Турция в октябре начала военные действия против русских войск на Дунае.
   Дальнейшее расширение войны было вызвано захватническими стремлениями правящих кругов западноевропейских государств, главным образом Англии и Франции. В начале следующего года эти государства также предъявили России ультиматум об очищении княжеств. Он был отвергнут, и через две недели, 15 марта, обе державы объявили России войну. К осени 1854 года, после высадки англо-французских войск в Крыму, здесь сосредоточились все военные действия. Решающим и самым драматическим моментом Крымской кампании была беспримерно героическая оборона Севастополя, длившаяся почти год и окончившаяся его сдачей.

XV. Защита диссертации

   Осенью 1854 года Чернышевский сообщил отцу, что дело о магистерстве, «так несносно тянувшееся, опять подвигается: скоро, – писал он, – начну печатать свою диссертацию…» Впрочем, нисколько не обольщаясь, тут же добавлял: «Из этого не следует, однако, чтобы конец был уже близок…»
   В это время он еще не расстался с мыслью о деятельности ученого, намереваясь после магистерского экзамена держать докторский, но впоследствии, когда ему стало ясно, что в верхах министерства просвещения всячески препятствуют его намерению, он охладел к этим планам.
   В конце сентября Никитенко удосужился, наконец, прочитать диссертацию и уполномочил «пустить ее в дело». Но до окончания было еще далеко. Пока декан препроводил диссертацию на официальный отзыв Никитенке, пока тот представил свой отзыв, прошло более двух месяцев, и только 21 декабря Чернышевский получил от декана извещение, что диссертация вскоре будет утверждена советом к печатанию. В действительности это утверждение состоялось значительно позже.
   Наступил 1855 год… Из далекого Крыма приходили все более и более тревожные вести, ожидавшиеся с лихорадочным нетерпением. Несмотря на беспримерный героизм защитников Севастополя, исход войны стал уже ясен, как ясны были и причины надвигавшегося поражения. Они коренились в общественно-политическом укладе царской России. «Неслыханнейшая оргия» хищений и казнокрадства охватила круги высших чиновников и помещиков, наживавшихся на военных поставках. «Отечество продавалось всюду и за всякую цену», – писал Салтыков-Щедрин.
   В обществе открыто говорили о лживости официальных реляций, об отсутствии надлежащего вооружения войск, о хаотическом состоянии лазаретов и провиантской части, о развале снабжения армии, рассказывали о злополучном курском ополчении, выступившем с топорами против дальнобойных орудий.
   Даже люди консервативных и умеренных взглядов становились в оппозицию к царскому правительству, поставившему страну в безвыходное положение, несмотря на поразительное самоотвержение и мужество русского войска, несмотря на бесчисленные жертвы, принесенные народом для спасения родины от позора военного поражения.
   18 февраля в столице все были изумлены неожиданным известием о внезапной смерти Николая I, последовавшей в самый разгар Севастопольской обороны и воспринятой всеми прогрессивными людьми в стране как знак неизбежного крушения самодержавно-крепостнического строя.
   «Россия точно проснулась от летаргического сна», – вспоминал впоследствии один из друзей Чернышевского Шелгунов. – «Надо было жить в то время, чтобы понять ликующий восторг «новых людей», точно небо открылось «ад ними, точно у каждого свалился с груди пудовый камень».
   Чувство ликования и надежды на возможность революционного взрыва, охватившее демократически настроенные круги русской интеллигенции, ярко выразил Герцен, находившийся в изгнании:
   «С 18 февраля (2 марта) Россия вступает в новый отдел своего развития. Смерть Николая – больше, нежели смерть человека: смерть начал, неумолимо строго проведенных и дошедших до своего предела…
   Севастопольский солдат, израненный и твердый, как гранит, испытавший свою силу, так же подставит свою спину палке, как и прежде? – спрашивал Герцен. – Ополченный крестьянин воротится на барщину так же покойно, как кочевой всадник с берегов каспийских, сторожащий теперь балтийскую границу, пропадет в своих степях? И Петербург видел понапрасну английский флот? – Не может быть. Все в движении, все потрясено, натянуто… и чтоб страна, так круто разбуженная, снова заснула непробудным сном?!. Но этого не будет. Нам здесь вдали слышна другая жизнь. Из России потянуло весенним воздухом».
   Весть о смерти Николая I застала Чернышевского за работой над второй статьей о сочинениях Пушкина, которую он готовил для «Современника». В рукописи Чернышевским отчеркнут весь последний абзац статьи и написано на полях и внизу статьи: «Здесь получено известие» и «дописано 18 февраля 1855 г. – под влиянием известного события написаны последние строки».
   Вот эти последние строки: «Будем же читать и перечитывать творения великого поэта и, с признательностью думая о значении их для русской образованности, повторять вслед за ним:
 
Да здравствуют Музы, да здравствует Разум!
 
   И да будет бессмертна память людей, служивших Музам и Разуму, как служил Пушки»!»
   Конечно, в эту минуту он думал о свободолюбивой поэзии Пушкина, о друзьях поэта – о Рылееве, о Кюхельбекере и других декабристах, «вышедших сознательно на явную гибель, чтобы разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных в среде палачества и раболепия» (Герцен).
   Атмосфера общественного подъема не могла не отразиться благоприятно и на судьбе диссертации Чернышевского, защиту которой Никитенко решил теперь долее не задерживать.
   4 апреля Чернышевский писал родным в Саратов: «Я надеюсь скоро напечатать свою несчастную диссертацию, которая столько времени лежала и покрывалась пылью. Эта жалкая история так долго тянулась, что мне и смешно и досадно. И тогда я думал и теперь вижу, что все было только формальностью; но формальность, которая должна была кончиться в два месяца, заняла полтора года… Дело… тянулось невыносимо долго. Но теперь оно уже дотянулось до окончания».
   Утверждение диссертации советом последовало 11 апреля, и Чернышевский тотчас же сдал ее в типографию.
   Диссертация вышла из печати за неделю до диспута в четырехстах экземплярах. Даже внешняя форма ее существенно отличалась от обычных «ученых» трудов. «Наперекор общей замашке шарлатанить дешевой ученостью», автор диссертации, как бы бросая своеобразный вызов застывшим академическим формам университетских трактатов, освободил свою работу от цитат и ссылок на всевозможные книжные источники. Живыми, неиссякаемыми источниками были для него революционные идеи Герцена и Белинского, но разве мог он открыто указать на них в диссертации? «Я не думаю, чтобы у нас поняли, до какой степени важны те вопросы, которые я разбираю, если меня не принудят прямо объяснить этого, – писал он отцу. – Вообще у нас очень затмились понятия о философии с тех пор, как умерли или замолкли люди[20], понимавшие философию и следившие за нею».
   Наступила дружная весна – быстро стаял на улицах снег, и петербуржцы, сбросив с облегчением шубы, щеголяли в весеннем платье. Теплая погода, установившаяся необычно рано, позволила Чернышевским уже в конце апреля переехать на дачу, расположенную в Беклешевском саду под Петербургом.
   В эту памятную весну 1855 года, отмеченную нарастанием общественного подъема после смерти Николая I, состоялась защита знаменитой диссертации Чернышевского.
   Уверенный в том, что прения будут проходить вяло и скучно, потому что предмет, о котором он писал, был мало знаком его оппонентам, Николай Гаврилович не стал даже готовиться к диспуту. И в канун этого дня и в самый день диспута он занимался редакционными делами, чтением корректур «Современника» и своим переводом английского романа для «Отечественных записок».
   10 мая, ровно в час пополудни, под председательством ректора университета Плетнева начался диспут. Официальными оппонентами были профессора Никитенко и Сухомлинов. Среди слушателей присутствовали близкие, друзья и знакомые Чернышевского: Ольга Сократовна, Пыпин, Анненков, Введенский, Краевский, поэт Мей, Панаев, Сераковский, Шелгунов, земляки: И.В. Писарев, А.Ф. Раев, И.Г. Терсинский.[21]
   Описание этого знаменательного дня сохранилось в воспоминаниях Н.В. Шелгунова. «Задолго до публичной защиты, – пишет он, – о ней было уже известно в кружках, более близких к автору… Небольшая аудитория, отведенная для диспута, была битком набита слушателями. Тут были и студенты, но, кажется, было больше посторонних, офицеров и статской молодежи, Тесно было очень, так что слушатели стояли на окнах. Я тоже был в числе этих, а рядом со мной стоял Сераковский (офицер Генерального штаба, впоследствии принявший участие в польском восстании и повешенный Муравьевым)… Чернышевский защищал диссертацию со своей обычной скромностью, но с твердостью непоколебимого убеждения».
   Оппоненты не сумели выдвинуть никаких веских возражений по существу. Прения протекали именно так, как предполагал Чернышевский. Отметив целый ряд неоспоримых достоинств диссертации, Никитенко тем не менее попытался отвергнуть ее философскую основу и защитить «незыблемые цели искусства, установленные существующей эстетической теорией». Возражая ему, Чернышевский с легкой иронической улыбкой на губах говорил о господстве рабского преклонения перед устаревшими мнениями, о предрассудках и заблуждениях, о боязни смелого, свободного исследования и свободной критики. «Только этим обстоятельством, – сказал он в заключение, – и можно объяснить, что в нашем образованном и ученом обществе держатся до сих пор устарелых и давно уже ставших ненаучными эстетических понятий… Они уже отжили, и их надо отбросить».
   Вся процедура защиты заняла не более полутора часов. «После диспута, – пишет Шелгунов, – Плетнев обратился к Чернышевскому с такими словами: «Кажется, я на лекциях читал вам совсем не это!» И действительно, Плетнев читал не то, а то, что он читал, не было бы в состоянии привести публику в тот восторг, в который ее привела диссертация. В ней было все ново и все заманчиво: и новые мысли, и аргументация, и простота, и ясность изложения Но так на диссертацию смотрела только аудитория. Плетнев ограничился своим замечанием, обычного поздравления не последовало, и диссертация была положена под сукно».[22]
   Можно было положить под сукно «Дело о магистерском испытании» Н.Г. Чернышевского, но уже нельзя было замалчивать великие идеи, провозглашенные в его диссертации.
   Понятен восторг молодой аудитории, слушавшей защиту Чернышевским тезисов «Эстетических отношений искусства к действительности». Ведь после «Писем об изучении природы» Герцена и замечательных статей Белинского по эстетике диссертация эта открывала новую страницу в развитии передовой русской философской и общественной мысли, продолжавшей и в пятидесятые годы, несмотря на цензурные тиски, могучее движение вперед в борьбе с проповедниками реакции, идеализма, застоя, крепостничества.
   Перед автором «Эстетических отношений» стояли, казалось бы, непреодолимые трудности. Чернышевский, по собственным его словам, «занимался эстетикой только как частью философии». Однако в самой диссертации он был лишен возможности обрисовать во всей полноте распад идеалистической философии и со всею ясностью заявить об освободительной силе материалистического учения.
   И все же, с величайшим искусством обходя эти препятствия, Чернышевский проводил в диссертации революционные идеи своего времени, вскрывая с замечательной глубиной и последовательностью реакционную сущность идеалистических представлений об искусстве и действительности и провозглашая новые взгляды на искусство, вытекающие из материалистического мировоззрения и одухотворенные революционным пафосом.
   Анализ основных положений диссертации показывает, что она была теоретическим обобщением, философским обоснованием и дальнейшим развитием взглядов Белинского на сущность и значение искусства. Для Чернышевского, как и для его предшественника, вопросы искусства были «только полем битвы, а предметом борьбы было влияние вообще на умственную жизнь» (слова Чернышевского о Белинском). Вот почему, несмотря на кажущуюся отвлеченность темы диссертации, она приобрела в освещении Чернышевского животрепещущую остроту и актуальность.
   Трактат его призван был сыграть колоссальную роль в борьбе с идеалистической эстетикой. Это была первая попытка создать систематическую научную эстетику с материалистической точки зрения.
   «Эстетические отношения искусства к действительности» посвящены не только критическому анализу теории Гегеля и гегельянца Фишера: трактат этот выходит за пределы своего специального назначения, являясь в известной мере и общефилософским трактатом.
   Выдающаяся роль Чернышевского как философа-материалиста была отмечена Лениным в книге «Материализм и эмпириокритицизм» (1908 г.) и в статье «О значении воинствующего материализма» (1922 г.).
   Пункт за пунктом опровергает Чернышевский основные положения идеалистической эстетики, которая от Плотина до Канта и Гегеля покоилась на религиозном истолковании идеи прекрасного. Идеалистическая эстетика видела в искусстве один из способов познания и выражения «абсолютной идеи» и ставила красоту в искусстве выше красоты в природе. Исходя из предпосылок материалистической философии, Чернышевский выдвигал взамен идеалистических абстракций свое определение прекрасного: «прекрасное есть жизнь». Красота мыслится не как воплощение «абсолютной идеи» в «конечных образах», – она понята как свойство объективной действительности. В произведениях искусства нет ничего, что не было бы дано этой действительностью.
   Такое определение прекрасного вытекало из правильного понимания отношений действительного мира к воображаемому и вело к верному взгляду на истоки искусства и на его назначение. Чернышевский не ограничивался утверждением превосходства действительности над искусством, не ограничивался низведением искусства в сферу реальной жизни. Он утверждал также, что само понятие красоты не одинаково для всех людей, классов, сословий, и указывал на активную преобразующую роль искусства.
   Эстетика Чернышевского, как первая развернутая материалистическая теория искусства, представляет для нас не только исторический интерес. Многие стороны эстетического учения Чернышевского близки нашему времени. Когда мы вдумываемся в тезисы его диссертации, мы видим, что в целом ряде их затрагиваются проблемы, волнующие мастеров советского искусства.
   Строя свою эстетику на возвышении действительности, жизни, природы, Чернышевский тем самым закладывал основы реалистической эстетики. Этой своей стороной она особенно родственна нашей современности. Чернышевский отрицал искусство, оторванное от жизни, тяготеющее к призрачным образам бесплодной фантазии, он отрицал тепличные цветы «искусства для искусства» и призывал художников к полнокровному воспроизведению жизни во всем ее многообразии.
   Ложные направления искусства – формализм и натурализм – решительно осуждались им. Формализм, как мы его понимаем, начинается там, где «искусство, – по определению Чернышевского, – переходит в искусственность», формализм там, где «господствует мелочная отделка подробностей, цель которой не приведение в гармонию с духом целого, а только то, чтобы сделать каждую из них в отдельности интереснее или красивее, почти всегда во вред общему впечатлению произведения, его правдоподобию и естественности».
   Чрезвычайно важно отметить, что многие возражения Чернышевского против формалистических ухищрений обращены вместе с тем и против бессмысленного, ничем не одухотворенного копирования, когда мелочное выписывание отдельных черт и бесконечных деталей заводит художника в дебри натурализма. Натурализм, или «мертвая копировка», «дагерротипное копирование», бесполезное подражание, как выражался Чернышевский, порождается пассивным «воспроизведением действительности», против которого он предостерегает в своей эстетике.
   Необходимым условием для всякого большого художественного произведения, будь то картина, роман, скульптура или поэма, Чернышевский считал наличие в этом произведении ответа на запросы современности, ибо истинный художник в основание своих произведений всегда кладет идеи современные.