— Следующий раз встретимся в пятницу в пять часов возле церкви святого Николая. Если не приду в пятницу — в субботу, тоже в пять.
   Наташа согласна кивнула, и они расстались. Юра тем временем дочитал афишу о гастролях оперной труппы. Под рисунком танцующей Кармен крупными буквами было выведено: «В роли Кармен — госпожа Дольская».
   Кольцов положил руку на плечо Юре, и они двинулись по улице мимо незагорелых застенчивых девушек, которые, выстроившись в ряд, продавали цветы. Рядом с корзинками, полными пышных букетов, стояли большие медные кружки: девушки собирали пожертвования в пользу раненых.
   — Вы любите её? — вырвалось у Юры неожиданно для него самого — ревность остро обожгла его сердце и он, не сдержавшись, задал своему другу бестактный вопрос.
   Но Кольцов не рассердился и спокойно ответила:
   — Это-дочь одного очень хорошего человека… И я её люблю как товарища. Понимаешь?
   Юра, благодарный Кольцову за то, что он не рассердился да него, не отговорился какой-нибудь прописной истиной или шуткой, тихо проговорил:
   — Да.
   Они уже подходили к штабу, когда неподалёку послышались окрики: «Гей, в сторону!.. В сторону!..» Усиленный конвой из пожилых солдат гнал арестованных. Лица у многих были измождённые, бледные, сквозь разорванную одежду виднелись кровоподтёки, синяки и грязные, окровавленные повязки.
   Арестованные, шли медленно, с трудом передвигая ноги по гладкой, залитой предвечерним солнечным светом брусчатке. И хотя многие были босы или в лаптях, шум их шагов был тяжёлым.
   По тротуару с бравым видом шагал начальник конвоя поручик Дудицкий. Увидев Кольцова, он кинулся к нему, радостно выкрикивая:
   — Господин капитан! Господин капитан!..
   Кольцов почувствовал, что от начальника конвоя несло лютым водочным перегаром.
   — А, поручик, — слегка отстраняясь, произнёс Кольцов. — Рад вас видеть в добром здравии.
   Дудицкий повёл осоловелыми глазами в сторону понурых арестованных и весело доложил:
   — Вот, веду на фильтрацию сих скотов…
   — В тюрьму? — с неприязнью спросил Кольцов.
   — Бараки на мыловаренном возле тюрьмы под тюрьму приспособили, — скаламбурил Дудицкий и, напрасно подождав, чтобы оценили его остроумие, продолжил: — Ничего, справляемся. А это кто с вами? — Он посмотрел на Юру.
   — Сын полковника Львова.
   — Что вы говорите! — Поручик опустил руку на плечо Юры: — Мы с твоим отцом из банды вместе вырвались…
   Но Юра уже не слушал Дудицкого, он почувствовал, как из шеренги арестованных его ожёг чей-то мимолётный взгляд. Он поискал глазами и… сразу же увидел Семена Алексеевича. Красильников брёл в последней шеренге, но больше не оглянулся.
   А Юра не мог оторвать взгляда от спины Семена Алексеевича, где сквозь порванную рубашку проглядывала окровавленная повязка.
   — Вы о генерале Владимове что-нибудь слышали? — спросил у Кольцова Дудицкий. Ему очень хотелось показать этому штабному офицеру, что и он, Дудицкий, тоже вершит большими делами.
   — Что-то припоминаю. Он, кажется, перешёл к красным, — с непринуждённой снисходительностью то ли к этому незадачливому генералу, перешедшему к красным, то ли к Дудицкому ответил Кольцов.
   — У меня сидит, под страшным секретом смею доложить вам, — радовался невесть чему поручик. — А у красных он, верно, бригадой командовал… Заходите, покажу!..
   — Благодарю! — ответил Кольцов. И было непонятно, какой смысл он вложил в это «благодарю». Откозыряв, Дудицкий быстро пошёл вслед за колонной пленных.
   Кольцов взглянул на мальчика и сразу заметил перемену, происшедшую в нем. Юра растерянно щурился и был похож на взъерошенного, загнанного в клетку воробья.
   — Что случилось, Юра? — Кольцов посмотрел в ту сторону, где затихал тяжёлый шаг арестованных и ещё клубилась жёсткая, сухая пыль. — Ты что, знакомого увидел?
   — Д-да… нет… нет… — запнулся вдруг Юра, воспаленно прикидывая в уме: сказать или не сказать правду? Но так и на решился, подумав, что это может повредить Семёну Алексеевичу — ведь он чекист, — и начал долго и сбивчиво объяснять Кольцову, что в колонне пленных он увидел человека, очень похожего на садовника из их имения. И тут же поспешил уверить Кольцова, что, конечно, это был не он, а просто очень похожий человек.
   Кольцов, спрятав потеплевший взгляд, равнодушно бросил:
   — Бывает…
   И они тронулись дальше.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

   Жизнь в штабе Добровольческой армии была разметённой, даже спокойной. Лишь здесь, в аппаратной, чувствовался нервный и напряжённый ритм. Телеграфные аппараты бесстрастно сообщали о падении городов, о смерти военачальников, о предательствах.
   Стоя возле телеграфиста, Ковалевский нетерпеливо ждал. И смотрел на узкую ленту, которая ползла и ползла из аппарата.
   Наконец усталый телеграфист поднял на Ковалевского красные от бессонницы глаза:
   — Генерал Бредов у провода, ваше превосходительство.
   Командующий взял ленту, начал медленно её читать: «На Киевском направлении встречаю сильное сопротивление противника. Несу большие потери. Прошу разрешить перегруппировку. Надеюсь на пополнение. Бредов».
   Дочитав до конца, Ковалевский на минуту задумался, затем сухо продиктовал:
   — Генералу Бредову.
   Забегали по клавишам аппарата пальцы телеграфиста.
   — Перегруппировку разрешаю… — Замолк на мгновение.
   Телеграфист тоже застыл, ожидая. Видимо, и там, на другом конце провода, напряжённо ждали, что ответит командующий. Пополнение было Бредову крайне необходимо. Ковалевский это хорошо знал. Он вздохнул, продолжил:
   — …На пополнение пока не рассчитывайте… — и пошёл из аппаратной. Двигаясь между столами шифровальщиков, Ковалевский бормотал себе под нос: — «Пополнение»… «Пополнение»… Всем нужно пополнение… — Однако для себя он уже решил, что усилит корпус Бредова резервной дивизией генерала Рождественского, 51-м Дунайским полком и двумя отдельными пластунскими батальонами. Кроме того, он просил у Деникина бросить на помощь Бредову тяжёлый гаубичный полк, который уже вышел и сейчас находится на марше. Но обещать Бредову все это заранее он не стал — генерал перестанет рассчитывать на свои силы и будет ждать пополнения. А Ковалевскому было сейчас крайне необходимо, чтобы большевики каждодневно испытывали на себе неумолимую мощь Добровольческой армии.
   Пройдя по коридорам, Ковалевский вошёл в свою приёмную. Увидел Кольцова, перевёл взгляд на угрюмого, притихшего Юру, спросил:
   — Что, лейб-гвардия, нос повесил? А?
   — Н-нет… Ничего… — Мальчик не был настроен на разговор.
   — У меня тоже на душе… не очень, — понимающе сказал генерал, не стесняясь своей беспомощности. — Бывает.
   Кольцов поднял на Ковалевского глаза:
   — Ваше превосходительство, в городе видел афишу. Заезжая труппа оперу даёт. Может, распорядиться?
   Ковалевский помедлил.
   — А что, пожалуй… Сколько времени не удавалось. — И оживившись, добавил; — И мрачного Юрия с собой возьмём.
   — Слушаюсь! — Кольцов взялся за телефонную трубку, чтобы предупредить градоначальника: губернаторскую ложу сегодня не занимать.
   — Ну вот что, Павел Андреевич! — вспомнил Ковалевский. — Пригласите от моего имени Татьяну Николаевну. Полковник Щукин все ещё не вернулся — что ей в одиночестве дома сидеть!
   — Непременно, Владимир Зенонович! — ответил Кольцов.
   Командующий прошёл к себе в кабинет, а Павел, по забывчивбсти держа руку на телефонной трубке, задумался. Только что он испытал радость при мысли, что сейчас услышит Танин голос, а позже и увидит её. И тут же на смену радости пришло сомнение: имеет ли он право на эту любовь? На любовь, у которой нет и не может быть будущего.
   После той первой встречи в приёмной он почувствовал влечение к этой своеобразной девушке. Дважды он мимолётно видел её, и оба раза чувство тревоги одолевало его: происходило чтото ненужное ему, способное помешать его делу. Он понимал это. Но и выбросить Таню из своего сердца, не думать о ней он уже не мог. Она жила в нем, рождая попеременно то чувство радости, то острое недовольство собой и тягостную тревогу.
   …В зале медленно пригасал сеет, на ряды зрителей волнами — одна другой темнее — наплывала полутьма, высветился занавес, забился в углы залы осторожный шёпот опоздавших.
   В губернаторской ложе в первом ряду усаживались Ковалевский и Юра. Сзади села Таня. Рядом с видом добровольного пажа встал Кольцов.
   Таня подняла на него глаза, обмахнулась веером, словно отгоняя от себя любопытные взгляды, устремлённые на неё из офицерских рядов, и слабо приказала:
   — Садитесь же!
   — Благодарю, — с мягкой улыбкой ответил Кольцов и присел рядом с Таней.
   Таня горделиво обвела взглядом ряды: наверно, ей сейчас многие завидуют, перешёптываются. Ещё бы, рядом с ней такой блестящий офицер, о чьих подвигах знает весь город, — Адъютант Его Превосходительства!
   — Это чудесно, что вы вытащили всех в оперу, — глядя на Павла восторженными глазами, сказала Таня. Благодарная улыбка мягко осветила её лицо. Таня помолчала немного, потом склонилась к уху Павла, обдав его лёгким запахом духов: — Помнится, я приглашала вас в гости. Однако вы почему-то пренебрегли моим приглашением.
   — Я бы с радостью… Но, честное слово, дела не позволяли, — попытался оправдаться Кольцов.
   — Словом, так. Если вы не будете у нас в пятницу, я сочту, что вы не хотите меня видеть, и обижусь.
   В темноте зала голоса их перемешивались, переплетались, и Тане впервые в жизни было так странно и так хорошо.
   — Право — это будет несправедливо, — со значением произнёс Кольцов.
   — И все-таки я обижусь, — твёрдо сказала Таня.
   Звучала порывистая, стремительная увертюра «Кармен». И Юра, сидя рядом с Ковалевским, с любопытством рассматривал маэстро во фраке» который, подпрыгивая, взмахивал дирижёрской палочкой, и правое плечо у него дёргалось, словно от нервного тика. Юре казалось, что дирижёр здесь лишний, что он мешает музыке, заставляя слушателей смотреть на себя, а не отдаваться её властному течению.
   И вдруг по рядам прошелестел удивлённый шепоток-это в губернаторскую ложу вошёл дежурный офицер, склонился к Кольцову и попросил его подойти к телефону. Лорнеты поплыли следом за Кольцовым — видимо, случилось что-то чрезвычайное.
   Кольцов поднялся и извинился перед Таней.
   — Теперь вы сами можете убедиться в том, что я вам сказал правду, — уходя, успел шепнуть Тане Кольцов.
   У телефона был Микки.
   — Павел Андреевич? — спросил он. — Из ставки главнокомандующего прибыл нарочный. Срочный пакет лично его превосходительству.
   — Сейчас приеду! — сказал Кольцов и спустился вниз к подъезду.
   Через полчаса он был уже в штабе. Навстречу ему поднялся офицер в кожаной куртке и в кавалерийских подшитых кожей галифе, — хранящих следы пыльной дороги. Браво щёлкнув каблуками с той особой молодцеватостью, которая свойственна лишь представителям ставки, офицер представился:
   — Для поручений при ставке поручик Петров… Весьма срочно! Вскрыть лично командующему. От Антона Ивановича Деникина.
   — Хорошо, давайте ордер. — Кольцов принял пакет и расписался в ордере.
   — Прошу вас, капитан, немедленно доложить, — ни на йоту не отклонялся от данной ему инструкции поручик.
   — Конечно, конечно, поручик, — уверил его Кольцов, бережно держа пакет в руках, и как бы между прочим спросил: — Кстати, где вы будете отдыхать?
   — Благодарю, — растроганно ответил поручик. — Я сейчас же возвращаюсь. Честь имею.
   — Счастливого пути!
   Кольцов прошёл в кабинет командующего и хотел было положить пакет в папку. Но задержал в руках. Внимательно осмотрел.
   Шнур, которым был прошит пакет, цепко держала сургучная печать с двуглавым орлом. «Должно быть, важное донесение, — подумал Кольцов, — упустить такое нельзя».
   Дерзкий огонёк забился в глазах Кольцова. Он посмотрел на дверь, ведущую в приёмную, и с пакетом в руках скрылся в личных покоях командующего.
   В гостиной на тумбочке, где Ковалевский всегда делал для себя глинтвейн, он нашёл спиртовку, зажёг её. Несколько раз пронёс печать над пламенем и, когда сургуч стал мягким, осторожно потянул за шнур. Шнур разрезал двуглавого орла пополам. После этого Кольцов слегка расшнуровал пакет и извлёк из него бумагу.
   Но тут вдали проскрипела дверь.
   — Павел Андреевич! — позвал Микки.
   — Я здесь! — откликнулся Кольцов и спрятал распечатанный пакет в ящик стола, затем поставил на спиртовку высокий медный кувшинчик, открыл бутылку вина, вылил его в кувшинчик. За этим занятием и застал его Микки.
   — Выпьете глинтвейна? — спокойно спросил Кольцов.
   — Предпочитаю коньяк, но… за неимением гербовой, как говорится, пишут и на простой.
   Кольцов приветливо улыбнулся:
   — Садитесь!
   — Не могу, Павел Андреевич, мало ли кому взбредёт позвонить, — отказался Микки, польщённый предложением Кольцова.
   Кольцов сочувственно кивнул. В это время и вправду вдали раздался требовательный звонок, и Микки торопливо выбежал из гостиной в кабинет, схватил трубку на столе командующего.
   — Да, это я… Слушай, что там вчера было, в «Буффе»?.. Да…
   Ну а Рябушинский?.. — Микки уселся в кресло командующего, судя по всему, настроился на длинный разговор.
   Кольцов осторожно развернул бумагу, извлечённую из пакета, прочитал:
   «Совершенно секретно!
   Командующему Добровольческой армией Его Превосходительству генерал-лейтенанту В.3. Ковалевскому.
   Ставлю Вас в известность, что окружённые в районе Одессы и Николаева три большевистские дивизии — 45,47 и 58-я — приказом командования 12-й армии образованы в Южную группу войск (командующий И. Якир, нач. штаба
   А. Немитц).
   Командование Южной группы издало приказ о боевом переходе всех наличествующих войск на север, с тем чтобы прорывом на Умань, Фастов, Житомир вырваться из окружения и тем самым избежать разгрома.
   Предлагаю Вам, Ваше Превосходительство, незамедлительно принять самые энергичные меры к тому, чтобы остановить и уничтожить противника. Часть пути Южная группа большевистских войск будет двигаться по территории (Христиновка, Умань), которую контролируют в настоящее время войска С. Петлюры.
   Полагаю, что для разгрома Южной группы войск красных хороши все средства, даже временный союз с С. Петлюрой. Деникин»
   — Прочтя, Кольцов вложил письмо обратно в пакет и, прислушиваясь к разговору Микки по телефону, стал зашнуровывать его. Снова подогрел сургуч, осторожно поправил печать.
   «Если Деникин сумеет соединиться с Петлюрой, Южной группе войск некуда будет податься, — пронеслось в мозгу у Кольцова, — тогда красные войска очутятся между молотом и наковальней. А это — гибель…»
   — Ну а князь что?.. Ну-ну!.. Что вы говорите?! — все ещё продолжал увлечённо допрашивать телефонную трубку Микки, когда Кольцов вынес в кабинет командующего два бокала дымящегося глинтвейна.
   Микки благодарно принял бокал и отвёл в сторону телефонную трубку.
   — Я расскажу вам, Павел Андреевич, потрясающую новость!
   Князь Асланов подрался вчера в «Буффе» из-за приезжей певички… и — как вы думаете! — с кем?..
   — Потом расскажете, — скупо бросил Кольцов. — Хочу успеть в театр к разъезду.
   И он успел. В ложу вошёл, когда госпожа Дольская-Кармен — пела свою заключительную арию. Потом пел Хозе.
   Юре очень понравился Хозе. Был он чем-то похож на Семена Алексеевича
   — такой же невысокий и крепкий, и у него так же была разорвана рубаха. А когда появилась на сцене стража и стала уводить Хозе, он тоже пошёл, сутулясь и даже так же волоча ногу, как вчера на Екатеринославской Семён Алексеевич.
   С тех пор как Юра увидел на улице в толпе пленных красноармейцев Красильникова, он не переставал думать о том, как помочь этому человеку. Юра понимал, что чекист Красильников принадлежал к враждебному лагерю красных, из-за которых рухнула вся прежняя Юрина жизнь, погибли отец и мама. Все это так, но… Было общее понятие: красные-варвары, бандиты, залившие Россию кровью. И был конкретный человек, которого Юра не мог представить врагом, человек, неизменно добрый к нему, спасший ему жизнь. Теперь он сам оказался в беде, и ему нужна помощь. Но как, чем ему помочь? Юра — несколько раз порывался поговорить с Кольцовым, но все не мог выбрать подходящий момент. Конечно, Кольцов не всесилен, но он мог что-нибудь посоветовать, подсказать.
   Замерли последние аккорды музыки, все вокруг задвигались, зааплодировали.
   Ковалевский, все ещё глядя на сцену, спросил Юру:
   — Ну как, лейб-гвардия, понравилось?.. Когда-то я слушал госпожу Дольскую в Петербурге. Ах, как она тогда пела!..
   Лицо у Владимира Зеноновнча было размягчённое, какое-то домашнее, и Юра подумал… Ну, конечно, как он раньше не догадался: вот кто может помочь-Владимир Зенонович! Нужно попросить его. Быстро что-то придумать, потому что правду сказать нельзя. И попросить…
   — Владимир Зенонович! — прошептал Юра. — У меня к вам просьба.
   — Какая, Юра? — отечески склонился к нему Ковалевский, не в силах ещё отрешиться от власти только что отзвучавшей музыки.
   — Пожалуйста, распорядитесь освободить одного пленного красноармейца,
   — уже настойчивее произнёс Юра. — Я видел, его вели вчера по улице. Ковалевский неохотно оторвал взгляд от сцены, где раскрасневшаяся от
   радостного успеха Дольская посылала в зрительный зал воздушные поцелуи,
   и удивлённо уставился на Юру:
   — Откуда у тебя такая блажь? И почему его надо освобождать?
   Юра отвёл глаза в сторону — как же трудно лгать! — и невнятно стал объяснять:
   — Он — садовник… Когда-то был садовником… У нас в имении был сад, и он…
   Ковалевский больше не слушал Юру. Он встал и, обернувшись к сцене, тоже великодушно послал воздушный поцелуй просиявшей от этого Дольской. Певица прижала руки к груди, закрыла глаза и склонилась в почтительном полупоклоне.
   Когда они спускались но лестнице, Ковалевский, вспомнив о просьбе Юры, стал недовольно ему выговаривать:
   — Тебе, сыну потомственного дворянина, не пристало просить за какого-то садовника… мужика… который к тому же служил у красных.
   Юра тихо, но упрямо возразил:
   — Но он был добрый…
   — Все они… добрые… А мамы твоей нет. И отца — тоже! — жёстко сказал Ковалевский. — Добрые… а Россия по колено в кровище!..
   — Они вышли из театра в густой запах успевшей повлажнеть листвы, подошли к автомобилю.
   Кольцов широко распахнул дверцу.
   — Что там случилось? — устало спросил Ковалевский.
   — Пакет из ставки, Владимир Зенонович.
   — А, хорошо. — И командующий обернулся к Тане: — Садитесь, Татьяна Николаевна, мы отвезём вас домой.
   — Нет-нет! — живо возразила Таня, — Мне хочется пройтись… Такой чудесный вечер. Павел Андреевич меня проводит. Если вы, конечно, разрешите, Владимир Зенонович?
   — Не возражаю, — улыбнулся Ковалевский. — Да-да, погуляйте! А нам с Юрием пора отдыхать. Не правда ли, лейбгвардия?
   Кольцов и Таня медленно пошли по слабо освещённой фонарями улице. Тёмные дома затаились вдоль тротуара, было очень тихо, и Таня тоже почему-то говорила вполголоса:
   — Знаете, Павел Андреевич, я давно не выбиралась из дому.
   Особенно вечером. А город вечером совсем по-другому смотрится. Вот здесь я часто прежде ходила, наверное, знаю каждый дом. И не узнаю… все по-другому — и улица, и дома…
   Она говорила ещё что-то. Кольцов слушал, пытался вникнуть в суть разговора, кажется, даже отвечал, но его мысли были заняты совсем другим…
   «Три дивизии будут пробиваться из окружения. Возможно, они уже в пути… Ковалевский конечно же выполнит указание Деникина и заключит союз с Петлюрой… Пойдёт ли на этот союз Петлюра?.. Да, пойдёт, в этом случае они станут помогать друг другу… Что-то надо делать! Действовать! Завтра же послать Фролову донесение. Там, в штабе двенадцатой армии, должны знать об этом и, возможно, ещё сумеют что-то предпринять…»
   Они свернули на другую улицу, поравнялись с длинным скучным зданием Института благородных девиц.
   — Здесь я училась, — вывела Павла из задумчивости Таня, указывая на здание. И стала вспоминать об учёбе в институте, о подругах, классных наставницах. Танина речь текла тихой музыкой, и постепенно Павел стал вникать в её рассказ.
   Институт благородных девиц запомнился ей как вереница длинных, скучных дней среди таких же скучных дортуаров и классных комнат. Жизнь здесь была подчинена раз и навсегда заведённому порядку, который, казалось, не могли нарушить никакие бури. И все же в той скучной жизни было и светлое, праздничное — воскресенье и каникулы, которые Таня проводила в семье тёти, родной сестры Таниного отца. С тётей у Тани не было душевной близости — в Екатерине Григорьевне щукинская сдержанность, сухость и рационализм были доведены до предела, а вот с мужем её, Владимиром Евграфовичем, профессором древней истории Харьковского университета, девочка подружилась. Это была дружба, уже пожилого, поглощённого наукой человека и девочки, дружба, интересная и нужная обоим…
   Какой же это чудесный, милый старик! Как много он знал и как щедро делился своими познаниями с Таней!
   Таня вспомнила свой дом… Приспущенные шторы, сумрак, запах лекарств, внезапная мамина смерть… Горе и одиночество надолго придавили Таню, очнулась она только в Приморском, в маленьком домике маминой родственницы, куда отправил её отец.
   Жизнь возле тихой, неприметной Нины Викторовны потекла размеренно и спокойно. Старая женщина бесшумно хозяйничала в двух чистеньких комнатках, в цветничке и на винограднике, помогал ей прибегавший из слободки ясноглазый смешливый Максимка, сын отставного матроса и потомственной рыбачки. По вечерам долго сумерничали, Нина Викторовна играла на стареньком пианино, и Таня не узнавала знакомые мелодии — у её мамы даже хрупкие старинные романсы, протяжные колыбельные и нежные вальсы звучали сильно и страстно.
   Потом два года в Харькове. И снова Петербург… Окончив институт, Таня жила уединённо, время проводила за книгами, возилась с цветами в маленькой оранжерейке, которую так любила мама. Жизнь вошла в определённые рамки, устоялась. И тут началось… Февраль семнадцатого года, бурлящий Петроград, толпы людей на Невском и Знаменской площади, на Конногвардейском бульваре, Марсовом поле, в Александровском саду. Возбуждённые лица, красные банты. Люди поздравляли друг друга, кричали: «Да здравствует свобода!» А потом… На Лиговке вспыхнула перестрелка. Таня видела, как падают люди. Впервые увидела она, как убивают.
   Отец жёстко ей объяснил: «Самое страшное для человечества — войны и мятежи. Надо сделать все возможное, чтобы этот мятеж был подавлен в зародыше, и тогда в нашу жизнь вновь вернётся красота, осмысленность и порядок. Это — единственная правда, и ты должна верить ей, Таня».
   А она чувствовала, что есть иная правда. Как-то у Владимира Евграфовича Таня увидела картину, которая привлекла её внимание: прекрасная полуобнажённая женщина — вся движение, порыв — простирала ввысь руки, увлекая за собой людей с вдохновенными лицами. Девочка спросила, что изображено на полотне. «Неизвестный художник. Призыв к свободе», — кратко ответил профессор. Женщина на картине напомнила Тане маму — та же сила, порывистость, — и девочка подолгу рассматривала полотно.
   Когда Таня уезжала в Петербург, профессор подарил ей картину. Она повесила её в своей комнате, невзирая на недовольство отца.
   Призыв к свободе. Дерзость и красота… В Приморском о свободе говорили приезжавшие из Севастополя к Нине Викторовне её сверстники, говорили подолгу, деловито, страстно. А как-то, когда Таня с Максимкой сидели на берегу, он сказал, показывая на торчащий из воды обломок скалы: «Вот здесь, возле камня, корабль горел. Это когда у нас в Севастополе матросы хотели царя скинуть. Я тогда маленький был, но помню, как пушки палили. Тогда матросов победили. Но все равно, вот увидишь, царя скинут». Это прозвучало твёрдо, убеждённо, Таню поразила именно эта убеждённость.
   Полковник Щукин считал существующее построение общества вполне приемлемым и незыблемым. В их доме было несколько портретов государя, и о царской фамилии всегда говорилось с должным почтением. И вдруг так прямо: «Царя скинут». Кто же прав? Сама Таня на этот вопрос ответить не могла и решилась обратиться к тёте.
   Нина Викторовна посмотрела на девочку задумчиво, пристально и ответила спокойно: «Это сложно, Танечка. И не по силам тебе сейчас понять. Но поверь мне, матросы эти — очень хорошие люди. Может быть, лучшие люди России. И хотят они лучшего для народа, для всех». Таня запомнила этот разговор.
   Прекрасная женщина на картине… Дерзость, порыв, красота. И рядом кровь, убийство, ненависть. Как это совместить, кто может объяснить смысл происходящего? Поверить целиком в жёсткую правду отца Тане мешала та, другая, правда, которая чуть приоткрылась перед ней. Если бы кто-нибудь объяснил ей!.. Но кто? Владимир Евграфович? Нет, он весь в прошлом, а настоящее проходит словно сквозь него, — не задевая разум. После смерти жены профессор почти совсем не бывает дома. Он переселился в университетскую обсерваторию, где на первом этаже для него выделили несколько комнат, и он живёт там, охраняет старинные свитки и монеты и, похоже, больше ничем не интересуется.