Страница:
Штабной поезд стоял в тупике. Изредка тяжело вздыхал паровоз — приказано было держать его под парами. С часу на час здесь ждали добрых вестей от генерала Бедобородова, дивизия которого неделю назад двинулась из-под Луганска на Бахмут. Однако наступление развивалось совсем не так, как первоначально предполагал командующий, и оттого он нервничал.
Унылые станционные постройки Харнизска, затянутые завесой знойной пыли, навевали тоску. Бархатные шторки на зеркальных окнах вагона были задёрнуты до половины, и выше их видно было медленно расхаживающего часового. От пота и пыли лицо солдата потемнело, казалось заплаканным, гимнастёрка топорщилась, фуражка потеряла форму. Но вдруг он заметил в окне генерала — и перешёл на чеканный строевой шаг.
Ковалевский отошёл от окна, подумал: «Пустое это — вышагивать перед вагоном, а вот от окопа к окопу сколько ещё шагать придётся?»
Опять представилось огромное пространство до Москвы, которое придётся преодолевать с упорными каждодневными боями. Он уже убедился: лёгких побед в схватке с большевиками не предвидится — и был не в силах постичь природу упорства наспех собранного, необученного, плохо вооружённого войска.
Чутьё опытного тактика подсказывало генералу Ковалевскому: медлить нельзя; Деникин хоть и выскочка, но прав, настаивая на незамедлительном походе на Москву. Отчётливо проявилась мысль: прав прежде всего потому, что всему белому движению надо дать конкретную, наиважнейшую цель.
Но он знал и другое: его армии противостоят те самые солдаты, которые шли на штурм Карпат, те самые, что мечтали о земле и, получив её в руки, никому теперь не отдадут.
Владимир Зенонович Ковалевский был военным до мозга костей, более того, он принадлежал к потомственным военным. Предки его по мужской линии воевали под Нарвой и Полтавой, у стен Кунесдорфа и Кольберга, форсировали Ларгу и Кагул, брали штурмом Измаил и Сен-Готардский перевал, бились на Бородинском поле и на бастионах Севастополя, гибли, обороняя Порт-Артур. В семье Ковалевского не было своего летописца, иначе историю русской армии он мог бы изучать не по трудам учёных, а прослеживая судьбы своих дедов и прадедов.
Ратному делу Ковалевский был предан всей душой, гордился своей прославленной родословной и уже в кадетском корпусе стремился изучить досконально военные науки — вот почему он вполне заслуженно считался в среде офицерства авторитетом. И в то же время он, как и многие, равные ему по положению, являл собой полное политическое невежество, совершенно не разбираясь в программах существующих и сражающихся партий, сознательно отстраняясь от этого понимания, считая всю эту возню пустопорожней болтовнёй, одной из досаднейших постоянных слабостей русской интеллигенции. Её болезнью. Её бедой.
Значения происходящих в России после февраля событий Ковалевский не понимал, лишь смотрел с ужасом, как отразились эти события на сражающейся на германском фронте армии. Весь её огромный организм, хоть и имевший неполадки, но все же действующий и повинующийся, вдруг стал на глазах разваливаться.
Уставшая до предела армия рвалась домой. Толпы дезертиров. Митинги. Солдатские комитеты. Он жил тогда с ощущением неотвратимой катастрофы, ибо то, на что он потратил всю свою жизнь, становилось бесцельным, ненужным.
Потом, после октября семнадцатого года, когда открылась возможность снова действовать, он сделал выбор и до сих пор считал его правильным хотя бы потому, что этот выбор являлся, по мнению Ковалевского, единственным, ради чего стоило ещё жить и бороться…
Задрожали зеркальные стекла салон-вагона. Два паровоза, почти скрываясь в облаке пара, протащили мимо тяжёлый воинский состав. С тормозных площадок с любопытством смотрели на окна часовые.
Расстегнув воротник мягкого кителя, Ковалевский сел за стол и начал просматривать бумаги. Чем больше он вчитывался в них, тем ещё больше раздражался: в приёмной опять напутали, подсунув командующему вместе с безусловно важными документами какую-то малозначимую чепуху. Вначале он с привычной тщательностью военного человека пытался вдумываться в ненужные письма и рапорты, но вскоре отбросил карандаш и позвонил.
Бесшумной тенью возник в салоне молодой подпоручик с адъютантскими аксельбантами. Светло-зеленого офицерского сукна китель ладно охватывал его фигуру. Поблёскивали сапоги с модными острыми носками. Смешливое лицо было по-юношески свежим.
— Слушаю, ваше превосходительство!
— Что вы принесли мне, Микки? — спросил Ковалевский, с трудом сдерживая гнев. — Или полагаете, что дело командующего заниматься этим бумажным ворохом? — Он оттолкнул на край стола толстую папку с бумагами.
Покраснев от волнения, младший адъютант смотрел на своего генерала глазами столь преданными и незамутнёнными раздумьем, что Ковалевскому тут же и расхотелось продолжать разнос: как настойчивость дрессировщика не превратит болонку в бульдога, так и начальственный гнев бессилен перед бестолковщиной младших адъютантов. За долгие годы своей военной жизни Ковалевский свыкся, что такие не в меру жизнерадостные, розовощёкие адъютанты являются неотъемлемой частью любого штаба, как мебель… «И прозвища у них всегда какие-то уменьшительные, — подумал Ковалевский, глядя на младшего адъютанта. — Микки… — И повторил про себя ещё раз: — Мик-ки!.. Черт знает что!»
И произнёс вслух уже не грозно, а скорее ворчливо:
— Потрудитесь унести эти бумаги. Передайте их в штаб…
Ещё четыре дня назад Ковалевский меньше всего задумывался о значимости хорошего адъютанта в своей работе. Он был доволен исполнительностью неназойливого и умелого капитана Ростовцева. Но достаточно было этому винтику выпасть из отлаженного штабного механизма, как отсутствие его нарушило весь ход работы командующего.
Несколько дней назад Ростовцев и приезжавший в штаб полковник Львов выехали за тридцать — вёрст в полк. С тех пор о них не было никаких известий.
Если отсутствие адъютанта причиняло Ковалевскому ряд видимых неудобств, то исчезновение полковника Львова тревожило его совсем по иной причине. Ковалевский прикрыл глаза, и тут же встал пред ним, юноша с тонкими чертами худощавого лица — надёжный товарищ по юнкерскому училищу Михаил Львов… Служебные дороги у них разошлись, жизнь, правда, сталкивала их иногда в своей круговерти, по тут же разбрасывала опять — до новой встречи. Но независимо от этого они считали себя друзьями и, чем дальше, тем охотнее встречались: наверное, это воспоминания о юношеских днях — пусть наивные, но обязательно дорогие — тянули их друг к другу. Но так было до тех пор, пока в восемнадцатом они не встретились в одной армии. Постоянная близость притупила радость встреч. В суматохе будней Ковалевский все реже и реже думал о нем… И вот теперь, когда угроза потери товарища своей юности нависла со всей неотвратимостью, он понял, как необходима была ему эта светлая дружба. Вдруг вспомнил, что никогда не задумывался о причинах, изза которых отстал от него в чинах безусловно одарённый Львов, и с запоздалым возмущением увидел в том огромную несправедливость. Продолжая вспоминать о Львове, он, с великодушием истинно сильного человека, наделял друга теми многочисленными достоинствами, какими тот, быть может, никогда и не обладал…
Нерешительное покашливание у двери прервало раздумья Ковалевского. Он поднял глаза и увидел младшего адъютанта.
Забыл отпустить?..
— Идите, Микки! И вот что…
Стук в дверь прервал его.
— Разрешите, ваше превосходительство? — В салон, твёрдо ступая, вошёл подтянутый, выше среднего роста, с коротко подстриженной острой бородкой на желтоватом лице, полковник Щукин.
— А я, представьте, только хотел просить вас. Проходите, садитесь, Николай Григорьевич. — Ковалевский показал на кресло возле стола.
Неслышно притворив за собой дверь, исчез Микки. Проводив его взглядом, Щукин неторопливо уселся на предложенное ему место.
— Что-нибудь узнали? — нетерпеливо спросил Ковалевский.
Щукин понял командующего.
— К сожалению, Владимир Зенонович, ничего нового сообщить не могу. Последний раз полковника Львова и капитана Ростовцева видели возле Зареченских хуторов. А после этого… — Щукин развёл руками.
В жесте полковника Ковалевскому почудилось безразличие к судьбе пропавших без вести, и он в сердцах сказал:
— Странное происшествие! О каком порядке вообще можем мы говорить, если в ближайших наших тылах люди теряются, как иголка в стоге сена?!
— Ничего странного, Владимир Зенонович, — с прежней невозмутимостью ответил Щукин. — Вашего адъютанта и полковника Львова предупреждали, что нельзя ехать к линии фронта в сопровождении всего лишь двух ординарцев.
Ковалевский сидел за столом, сгорбившись, утомлённый, повидимому, не только жарой, но и этим разговором.
— Что же все-таки случилось? — спросил он, не адресуя уже свой вопрос Щукину, а будто сам пытаясь разобраться в непонятном происшествии.
Ковалевский думал, что Щукин промолчит, но полковник ответил:
— Предполагаю, что на них наткнулся вражеский кавалерийский разъезд и они либо погибли, либо захвачены в плен красными. — В глубине души Ковалевский и сам так думал, но верить этому не хотелось. А Щукин, словно бы догадываясь, о чем думает командующий, добавил: — Я поднял на ноги всех, кого только можно было поднять. Поиски продолжаются, Владимир Зенонович.
Николай Григорьевич Щукин возглавлял в штабе Добровольческой армии разведку и контрразведку. До этого он служил в петербургской контрразведке, с начала мировой войны занимался расследованием ряда дел по выявлению германской агентуры.
Летом 1916 года, перед Брусиловским прорывом, Щукин был откомандирован со специальным заданием на Юго-Западный фронт, где и познакомился с генералом Ковалевским…
Осенью восемнадцатого Ковалевский формировал штаб Добровольческой армии и вспомнил о деловых качествах полковника Щукина.
Щукин не обманул надежд командующего: человек трезвых взглядов, умелый, энергичный, он повёл порученный ему отдел уверенно и чётко. Более того, в короткий срок он стал правой рукой Ковалевского, который советовался с ним по всем важным для армии вопросам.
За окнами салон-вагона грянула солдатская песня. Тщательно отбивая шаг, мимо вагона промаршировала полурота, донеслись слова старой походной песни: «Соловей, соловей, пташечка! Канареечка жалобно поёт…»
— Да-с… — протянул Ковалевский. — Вот именно, жалобно! — Он посмотрел на Щукина: — Вы что-то хотели сказать, Николай Григорьевич?
— Я получил чрезвычайно любопытную информацию, Владимир Зенопович. — Щукин со значением добавил: — Из Киева, от Николая Николаевича.
Ковалевский оживился. Откинувшись на спинку кресла, с любопытством смотрел, как Щукин достаёт из папки листы папиросной бумаги.
— Это — копии мобилизационных планов Киевского военного округа… самые последние данные о численности восьмой и тринадцатой армий красных и технической оснащённости… а это сведения о возможных направлениях контрударов этих армий в полосе наступления наших войск, — начал докладывать Щукин.
И Ковалевский сразу же понял, какие соблазнительные возможности открывают эти донесения перед его армией. Упредительные удары по противнику там, где он их не ждёт, если… Если только сведения правдоподобны!
— За достоверность информации я ручаюсь, — понял мысли командующего Щукин. — Николая Николаевича я знаю лично. И давно. Человек сильный и неподкупный. И работает он на нас по велению сердца.
— Он что же, входит в состав Киевского центра?
— Ни в коем случае, Владимир Зенонович! Ему категорически запрещено устанавливать связь с Киевским центром, чтобы не подвергать себя излишнему риску. Да и пост у красных он занимает такой, что все время на виду. Ну а в прошлом… — Щукин остро посмотрел на командующего. — Служил в лейб-гвардии его императорского величества. Кавалер орденов Александра Невского и Георгия 3-й и 4-й степеней…
— Не скрою, что даже такая короткая аттестация внушает уважение, — с удовлетворением произнёс Ковалевский.
В салон вошёл Микки.
— Ваше превосходительство, извините? Вас к прямому проводу… Генерал Белобородов сдал Луганск!..
— Что-о?
Ковалевский резко поднялся из-за стола.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Унылые станционные постройки Харнизска, затянутые завесой знойной пыли, навевали тоску. Бархатные шторки на зеркальных окнах вагона были задёрнуты до половины, и выше их видно было медленно расхаживающего часового. От пота и пыли лицо солдата потемнело, казалось заплаканным, гимнастёрка топорщилась, фуражка потеряла форму. Но вдруг он заметил в окне генерала — и перешёл на чеканный строевой шаг.
Ковалевский отошёл от окна, подумал: «Пустое это — вышагивать перед вагоном, а вот от окопа к окопу сколько ещё шагать придётся?»
Опять представилось огромное пространство до Москвы, которое придётся преодолевать с упорными каждодневными боями. Он уже убедился: лёгких побед в схватке с большевиками не предвидится — и был не в силах постичь природу упорства наспех собранного, необученного, плохо вооружённого войска.
Чутьё опытного тактика подсказывало генералу Ковалевскому: медлить нельзя; Деникин хоть и выскочка, но прав, настаивая на незамедлительном походе на Москву. Отчётливо проявилась мысль: прав прежде всего потому, что всему белому движению надо дать конкретную, наиважнейшую цель.
Но он знал и другое: его армии противостоят те самые солдаты, которые шли на штурм Карпат, те самые, что мечтали о земле и, получив её в руки, никому теперь не отдадут.
Владимир Зенонович Ковалевский был военным до мозга костей, более того, он принадлежал к потомственным военным. Предки его по мужской линии воевали под Нарвой и Полтавой, у стен Кунесдорфа и Кольберга, форсировали Ларгу и Кагул, брали штурмом Измаил и Сен-Готардский перевал, бились на Бородинском поле и на бастионах Севастополя, гибли, обороняя Порт-Артур. В семье Ковалевского не было своего летописца, иначе историю русской армии он мог бы изучать не по трудам учёных, а прослеживая судьбы своих дедов и прадедов.
Ратному делу Ковалевский был предан всей душой, гордился своей прославленной родословной и уже в кадетском корпусе стремился изучить досконально военные науки — вот почему он вполне заслуженно считался в среде офицерства авторитетом. И в то же время он, как и многие, равные ему по положению, являл собой полное политическое невежество, совершенно не разбираясь в программах существующих и сражающихся партий, сознательно отстраняясь от этого понимания, считая всю эту возню пустопорожней болтовнёй, одной из досаднейших постоянных слабостей русской интеллигенции. Её болезнью. Её бедой.
Значения происходящих в России после февраля событий Ковалевский не понимал, лишь смотрел с ужасом, как отразились эти события на сражающейся на германском фронте армии. Весь её огромный организм, хоть и имевший неполадки, но все же действующий и повинующийся, вдруг стал на глазах разваливаться.
Уставшая до предела армия рвалась домой. Толпы дезертиров. Митинги. Солдатские комитеты. Он жил тогда с ощущением неотвратимой катастрофы, ибо то, на что он потратил всю свою жизнь, становилось бесцельным, ненужным.
Потом, после октября семнадцатого года, когда открылась возможность снова действовать, он сделал выбор и до сих пор считал его правильным хотя бы потому, что этот выбор являлся, по мнению Ковалевского, единственным, ради чего стоило ещё жить и бороться…
Задрожали зеркальные стекла салон-вагона. Два паровоза, почти скрываясь в облаке пара, протащили мимо тяжёлый воинский состав. С тормозных площадок с любопытством смотрели на окна часовые.
Расстегнув воротник мягкого кителя, Ковалевский сел за стол и начал просматривать бумаги. Чем больше он вчитывался в них, тем ещё больше раздражался: в приёмной опять напутали, подсунув командующему вместе с безусловно важными документами какую-то малозначимую чепуху. Вначале он с привычной тщательностью военного человека пытался вдумываться в ненужные письма и рапорты, но вскоре отбросил карандаш и позвонил.
Бесшумной тенью возник в салоне молодой подпоручик с адъютантскими аксельбантами. Светло-зеленого офицерского сукна китель ладно охватывал его фигуру. Поблёскивали сапоги с модными острыми носками. Смешливое лицо было по-юношески свежим.
— Слушаю, ваше превосходительство!
— Что вы принесли мне, Микки? — спросил Ковалевский, с трудом сдерживая гнев. — Или полагаете, что дело командующего заниматься этим бумажным ворохом? — Он оттолкнул на край стола толстую папку с бумагами.
Покраснев от волнения, младший адъютант смотрел на своего генерала глазами столь преданными и незамутнёнными раздумьем, что Ковалевскому тут же и расхотелось продолжать разнос: как настойчивость дрессировщика не превратит болонку в бульдога, так и начальственный гнев бессилен перед бестолковщиной младших адъютантов. За долгие годы своей военной жизни Ковалевский свыкся, что такие не в меру жизнерадостные, розовощёкие адъютанты являются неотъемлемой частью любого штаба, как мебель… «И прозвища у них всегда какие-то уменьшительные, — подумал Ковалевский, глядя на младшего адъютанта. — Микки… — И повторил про себя ещё раз: — Мик-ки!.. Черт знает что!»
И произнёс вслух уже не грозно, а скорее ворчливо:
— Потрудитесь унести эти бумаги. Передайте их в штаб…
Ещё четыре дня назад Ковалевский меньше всего задумывался о значимости хорошего адъютанта в своей работе. Он был доволен исполнительностью неназойливого и умелого капитана Ростовцева. Но достаточно было этому винтику выпасть из отлаженного штабного механизма, как отсутствие его нарушило весь ход работы командующего.
Несколько дней назад Ростовцев и приезжавший в штаб полковник Львов выехали за тридцать — вёрст в полк. С тех пор о них не было никаких известий.
Если отсутствие адъютанта причиняло Ковалевскому ряд видимых неудобств, то исчезновение полковника Львова тревожило его совсем по иной причине. Ковалевский прикрыл глаза, и тут же встал пред ним, юноша с тонкими чертами худощавого лица — надёжный товарищ по юнкерскому училищу Михаил Львов… Служебные дороги у них разошлись, жизнь, правда, сталкивала их иногда в своей круговерти, по тут же разбрасывала опять — до новой встречи. Но независимо от этого они считали себя друзьями и, чем дальше, тем охотнее встречались: наверное, это воспоминания о юношеских днях — пусть наивные, но обязательно дорогие — тянули их друг к другу. Но так было до тех пор, пока в восемнадцатом они не встретились в одной армии. Постоянная близость притупила радость встреч. В суматохе будней Ковалевский все реже и реже думал о нем… И вот теперь, когда угроза потери товарища своей юности нависла со всей неотвратимостью, он понял, как необходима была ему эта светлая дружба. Вдруг вспомнил, что никогда не задумывался о причинах, изза которых отстал от него в чинах безусловно одарённый Львов, и с запоздалым возмущением увидел в том огромную несправедливость. Продолжая вспоминать о Львове, он, с великодушием истинно сильного человека, наделял друга теми многочисленными достоинствами, какими тот, быть может, никогда и не обладал…
Нерешительное покашливание у двери прервало раздумья Ковалевского. Он поднял глаза и увидел младшего адъютанта.
Забыл отпустить?..
— Идите, Микки! И вот что…
Стук в дверь прервал его.
— Разрешите, ваше превосходительство? — В салон, твёрдо ступая, вошёл подтянутый, выше среднего роста, с коротко подстриженной острой бородкой на желтоватом лице, полковник Щукин.
— А я, представьте, только хотел просить вас. Проходите, садитесь, Николай Григорьевич. — Ковалевский показал на кресло возле стола.
Неслышно притворив за собой дверь, исчез Микки. Проводив его взглядом, Щукин неторопливо уселся на предложенное ему место.
— Что-нибудь узнали? — нетерпеливо спросил Ковалевский.
Щукин понял командующего.
— К сожалению, Владимир Зенонович, ничего нового сообщить не могу. Последний раз полковника Львова и капитана Ростовцева видели возле Зареченских хуторов. А после этого… — Щукин развёл руками.
В жесте полковника Ковалевскому почудилось безразличие к судьбе пропавших без вести, и он в сердцах сказал:
— Странное происшествие! О каком порядке вообще можем мы говорить, если в ближайших наших тылах люди теряются, как иголка в стоге сена?!
— Ничего странного, Владимир Зенонович, — с прежней невозмутимостью ответил Щукин. — Вашего адъютанта и полковника Львова предупреждали, что нельзя ехать к линии фронта в сопровождении всего лишь двух ординарцев.
Ковалевский сидел за столом, сгорбившись, утомлённый, повидимому, не только жарой, но и этим разговором.
— Что же все-таки случилось? — спросил он, не адресуя уже свой вопрос Щукину, а будто сам пытаясь разобраться в непонятном происшествии.
Ковалевский думал, что Щукин промолчит, но полковник ответил:
— Предполагаю, что на них наткнулся вражеский кавалерийский разъезд и они либо погибли, либо захвачены в плен красными. — В глубине души Ковалевский и сам так думал, но верить этому не хотелось. А Щукин, словно бы догадываясь, о чем думает командующий, добавил: — Я поднял на ноги всех, кого только можно было поднять. Поиски продолжаются, Владимир Зенонович.
Николай Григорьевич Щукин возглавлял в штабе Добровольческой армии разведку и контрразведку. До этого он служил в петербургской контрразведке, с начала мировой войны занимался расследованием ряда дел по выявлению германской агентуры.
Летом 1916 года, перед Брусиловским прорывом, Щукин был откомандирован со специальным заданием на Юго-Западный фронт, где и познакомился с генералом Ковалевским…
Осенью восемнадцатого Ковалевский формировал штаб Добровольческой армии и вспомнил о деловых качествах полковника Щукина.
Щукин не обманул надежд командующего: человек трезвых взглядов, умелый, энергичный, он повёл порученный ему отдел уверенно и чётко. Более того, в короткий срок он стал правой рукой Ковалевского, который советовался с ним по всем важным для армии вопросам.
За окнами салон-вагона грянула солдатская песня. Тщательно отбивая шаг, мимо вагона промаршировала полурота, донеслись слова старой походной песни: «Соловей, соловей, пташечка! Канареечка жалобно поёт…»
— Да-с… — протянул Ковалевский. — Вот именно, жалобно! — Он посмотрел на Щукина: — Вы что-то хотели сказать, Николай Григорьевич?
— Я получил чрезвычайно любопытную информацию, Владимир Зенопович. — Щукин со значением добавил: — Из Киева, от Николая Николаевича.
Ковалевский оживился. Откинувшись на спинку кресла, с любопытством смотрел, как Щукин достаёт из папки листы папиросной бумаги.
— Это — копии мобилизационных планов Киевского военного округа… самые последние данные о численности восьмой и тринадцатой армий красных и технической оснащённости… а это сведения о возможных направлениях контрударов этих армий в полосе наступления наших войск, — начал докладывать Щукин.
И Ковалевский сразу же понял, какие соблазнительные возможности открывают эти донесения перед его армией. Упредительные удары по противнику там, где он их не ждёт, если… Если только сведения правдоподобны!
— За достоверность информации я ручаюсь, — понял мысли командующего Щукин. — Николая Николаевича я знаю лично. И давно. Человек сильный и неподкупный. И работает он на нас по велению сердца.
— Он что же, входит в состав Киевского центра?
— Ни в коем случае, Владимир Зенонович! Ему категорически запрещено устанавливать связь с Киевским центром, чтобы не подвергать себя излишнему риску. Да и пост у красных он занимает такой, что все время на виду. Ну а в прошлом… — Щукин остро посмотрел на командующего. — Служил в лейб-гвардии его императорского величества. Кавалер орденов Александра Невского и Георгия 3-й и 4-й степеней…
— Не скрою, что даже такая короткая аттестация внушает уважение, — с удовлетворением произнёс Ковалевский.
В салон вошёл Микки.
— Ваше превосходительство, извините? Вас к прямому проводу… Генерал Белобородов сдал Луганск!..
— Что-о?
Ковалевский резко поднялся из-за стола.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Штаб батьки Ангела располагался верстах в тридцати от железной дороги, в небольшом степном хуторке с ветряной мельницей на окраине. В этот хуторок и пригнали пленных — Кольцова, ротмистра Волина, поручика Дудицкого и двух командиров Красной Армии. Возле кирпичного амбара их остановили. Мирон, не слезая с тяжело нагруженного узлами и чемоданами коня, ногой постучал в массивную, обитую кованым железом дверь.
Прогремели засовы, и в проёме встал сонный, с соломинами в волосах, верзила с обрезом в руке.
— Что, Семён, тех, что под Зареченскими хуторами взяли, ещё не порешили? — спросил Мирон.
— Жужжат пчёлки! — ухмыльнулся Семён.
— Жратву только на них переводим. — Мирон обернулся, указал глазами на пленных: — Давай и этих до гурту. Батько велел.
— Ага. — Верзила полез в карман за ключами. Чуть не зацепившись плечом за косяк, вошёл в амбар, оттуда позвал Мирона: — Иди, подмогнешь ляду поднять!
Мирон нехотя слез с коня. Они вдвоём подняли тяжёлую сырую ляду и велели пленным по одному спускаться в подвал.
— Фонарь бы хоть зажгли, — пробормотал поручик Дудицкий, нащупывая ногами ступени. — Не видно ничего.
— Поговори, поговори, — лениво отозвался Мирон. — Я тебе в глаз засвечу — враз все увидишь.
— Мерзавцы! Хамы! — громко возмутился спускавшийся еле дом за Дудицким Кольцов.
Ещё когда их вели сюда, на хутор, он все примечал, схватывал цепко, упорно, вынашивая мысль о побеге. В пути такого шанса не представилось. А сейчас? Что, если сбросить этих двоих бандитов в подвал? А дальше что? Вокруг полно ангеловцев!.. Нет, это почти невозможно!..
Все эти мысли мелькнули мгновенно, и в подвал Кольцов стал спускаться без малейшей задержки.
— Хамы, говоришь? — обжёг его злобным взглядом Мирон. — Я тебе это запомню. Когда вас решать поведут, я тебя самолично расстреливать буду. Помучаешься напоследок. Ох и помучаешься!..
В подвале было темно и сыро, под ногами мягко и противно пружинила перепревшая солома. Пахло кислой капустой и цвелью.
Кто-то кашлянул, давая понять, что в подвале уже есть жильцы.
— О, да этот ковчег уже заселён, — невесело пошутил Кольцов и, когда вверху глухо громыхнула ляда, извлёк из кармана коробок, зажёг спичку. При неясном и зыбком свете он увидел: в углу, привалившись к старым бочкам, сидели трое офицеров, старший по званию был полковник.
— Берегите спички, — сказал он, поднимаясь.
— Разрешите представиться, господин полковник! Капитан Кольцов! — И обернулся к своим попутчикам: — Господа!
Погасла спичка.
— Ротмистр Волин, — прозвучал в темноте уверенный голос.
— Поручик Дудицкий.
Наступила пауза, в которой слышался только шелест соломы и чьи-то похожие на стон вздохи.
— Вас, кажется, пятеро? — спросил полковник.
— Мы из другой компании, полковник, — сказал командир с калмыцким лицом. — Командир Красной Армии Сиротин, если уж вас так интересуют остальные.
— Командир Красной Армии Емельянов.
— Бред какой-то, — буркнул полковник и, судя по жалобному скрипу рассохшейся бочки, снова сел на прежнее место. — Красные и белые в одной темнице!
— А вы распорядитесь, чтоб нас выгнали! Мы — не против! — насмешливо отозвался Емельянов.
Полковник промолчал, не принимая шутки. Затем сказал, обращаясь к троим своим:
— Устраивайтесь, господа! Я — полковник Львов! Здесь со мной ещё капитан Ростовцев и подпоручик Карпуха!
Кольцов опустился на солому, ощутил рядом с собой чьи-то босые ноги.
— Извините! — Он поспешил отодвинуться.
— Ничего-ничего… Здесь, конечно, тесновато, но… Это я — подпоручик Карпуха… — доброжелательно представился сосед.
— А вот я здесь, справа, — отозвался из своего угла капитан Ростовцев.
Наконец все, как могли, устроились на соломе, после чего Кольцов спросил:
— Вас давно пленили, господа?
— Дня четыре назад… может быть, пять, — отозвался полковник. — Время мы отсчитываем приблизительно. По баланде, которую сюда спускают раз в сутки.
— Мне кажется, что мы здесь по крайней мере месяц, — буркнул капитан Ростовцев.
— Расскажите, что там, на воле? — пододвинулся к Кольцову полковник. Кольцов немного помедлил: мысленно согласовал ответ со своей легендой.
— Газеты красных не очень балуют новостями, — сокрушённо сказал он. — «Выпрямили линию фронта», «отошли на заранее подготовленные позиции» и так далее. По слухам же, наши успешно наступают и даже, кажется, взяли Луганск.
— Устаревшие сведения, капитан! — оживился полковник Львов. — Луганск мы взяли недели полторы назад, мой полк вошёл в него первым. Надеюсь, к сегодняшнему дню в наших руках уже и Бахмут, и Славянок.
— Благодарим вас за такие отличные новости, господа! — с умилением произнёс поручик Дудицкий.
— Нам с вами что толку сейчас от таких новостей? — прозвучал чей-то угрюмый голос.
— Ну как же! Со дня на день фронт продвинется сюда, и нас освободят!
— ринулся в спор Дудицкий.
— Смешно! — все так же мрачно отозвались из темноты. — Когда наши будут подходить к этой богом проклятой столице новоявленного Боунапарте, нас попросту постреляют. Как кутят.
— Кто это сказал? — спросил полковник.
— Я. Ротмистр Волин.
— Стыдитесь! Вы же офицер!.. — Полковник прошелестел соломой. — Скажите, господа, ни у кого не найдётся покурить?
Довольно долго никто не отзывался, затем послышался неуверенный голос:
— У меня есть… Это Сиротин говорит!
— Махорка? — скептически спросил полковник.
— Она самая! — насмешливо ответил Сиротин.
— Ну что ж… Давайте закурим махорки, — согласился полковник и передвинулся к Сиротину.
Протрещала рвущаяся бумага, потом полковник попросил у Кольцова спички, прикурил и, придерживая горящую спичку на уровне своей головы, спросил у Сиротина:
— Интересно, а как сложившуюся на фронте ситуацию оценивают там у вас, в Красной Армии?
— Хреновая ситуация, чего там! — категорично заявил Сиротин. — Но, как говорится, цыплят по осени считают… Ещё повоюем!
— Мы-то, кажется, уже отвоевались.
— Это вы сказали, ротмистр? — обернулся на голос полковник.
— Нет, это я — подпоручик Карпуха. Мне тоже, как и ротмистру, не хочется себя тешить иллюзиями, господа. Мы уже в могиле. Братская могила, как пишут в газетах. Все!
Кольцов, с усмешкой слушавший этот разговор, прошептал:
— Повремените с истерикой, подпоручик… Надо думать! Быть может, нам ещё что-то и удастся!
— Но что?.. Я готов зубами грызть эти проклятые камни!
— Подумаем. Время у нас ещё есть, — невозмутимо ответил Кольцов.
— Правильно, капитан. Вижу в вас настоящего офицера, — одобрительно отозвался полковник. — На каком фронте воевали?
— На Западном, господин полковник, в пластунской бригаде генерала Казанцева.
— Василия Мефодиевича?! По-моему, он сейчас в Ростове. Кстати, фамилия ваша мне откуда-то знакома. Вы родом из каких мест? Кто ваши родители?
— Мой отец — начальник Сызрань-Рязанской железной дороги. Уездный предводитель дворянства, — спокойно, не скрывая потомственной гордости, отозвался Кольцов.
— Господи! Как тесен мир!.. — изумился полковник Львов. — Мы с вашим отцом, голубчик, встречались в бытность мою в Сызрани. У вас ведь там, кажется, имение?
— Было, господин полковник, имение… Было… — интонацией подчёркивая сожаление, ответил Кольцов. И подумал, как все же удачно, что полковник имел возможность быть знакомым только с отцом. Будь иначе, эта встреча в подвале обернулась бы катастрофой. А сейчас может даже принести пользу, если они, конечно, вырвутся отсюда. А в то, что вырваться удастся, он продолжал твёрдо верить, сознательно разжигал в себе эту веру, ибо она подстёгивала волю, обостряла, делала изощрённей мысль, что в создавшейся ситуации было необходимо. Человек действия. Кольцов не верил в абсолютно безвыходные ситуации. Всегда найдётся выход, надо только нащупать, найти его, действовать стремительно и точно. И сейчас он приказывал себе не отвлекаться, а думать, думать…
— Нет, надо же, какая встреча! — продолжал изумляться Львов. Он хотел ещё что-то сказать, но послышался короткий стон, и полковник умолк.
— Кто стонет? — спросил Дудицкий.
— Это я, подпоручик Карпуха!
— Он ранен, — пояснил капитан Ростовцев. — Четвёртый день просим у этих бандитов кусок бинта или хотя бы чистую тряпку.
— У меня есть бинт. Это я, Емельянов, говорю. Зажгите спичку. — И когда тусклый свет зажжённой спички осветил подвал, подошёл к раненому:
— Покажите, что у вас?
Морщась от боли, подпоручик Карпуха неприязненно посмотрел на Емельянова.
— Любопытствуете?
— Покажите рану! — повторил Емельянов строже. — Я бывший фельдшер… правда, ветеринарный. — И присел около раненого.
Зажглась ещё одна спичка. Емельянов склонился к подпоручику, стал осматривать рану. Потом зажгли пучок соломы, всем хотелось помочь Карпухе.
— Ничего серьёзного… Кость не затронута… однако крови много потеряли… и нагноение. — Емельянов разорвал обёртку индивидуального пакета и умело забинтовал плечо Карпухи.
Волин поднял обёртку индивидуального пакета.
— Английский, — удивился он. — А говорят, у красных медикаментов нет!
— Трофейный, — пояснил Емельянов.
— Убили кого-нибудь?
— Возможно, — спокойно подтвердил Емельянов. — Стреляю я вообще-то неплохо! — И спросил у подпоручика: — Ну как чувствуете?
— Как будто легче, — вздохнул Карпуха, и в голосе его зазвучали тёплые нотки. — Я ведь с четырнадцатого на войне, и все пули мимо меня пролетали. Как заговорённый был — и на тебе! Не повезло!
— Почему же не повезло? Пятый день, а гангрены нет, лишь лёгкое нагноение. Повезло! — буркнул Емельянов.
— Вообще-то, господа, я всегда везучий был, — снова заговорил Карпуха. — С детства ещё. Совсем мальчишками были, играли в старом сарае, вот как в этом, что над нами. И кто-то полез на крышу, а она обвалилась. Так поверите, всех перекалечило, и даже того, что на крыше был, — а у меня — ни одной царапины.
— А я так сроду невезучий, — усмешливо отозвался Емельянов, — пять ранений, одна контузия. И сейчас вот опять не повезло.
…Время здесь, в подвале, тянулось уныло и медленно. Часов ни у кого не было, и день или ночь — узники определяли только по глухому топоту охранников над их головами. Ночью часовые спали. Зато ночью не спали крысы — это было их время. С истошным писком они носились по соломе, по ногам людей. Когда крысы совсем наглели, Кольцов зажигал спичку, и они торопливо, отталкивая друг друга — совсем как свиньи у кормушки, — исчезали в узких расщелинах между камнями.
Первое время узники много переговаривались друг с другом. Потом паузы длились все дольше и дольше. Человеку перед смертью, может быть, нужно одиночество. Люди то ли спали, то ли, лёжа с открытыми глазами, думали каждый о своём, одинаково безрадостном и тревожном.
Кольцов, ворочаясь на соломе, проклинал обстоятельства, сунувшие его в этот погреб. Проклинал именно обстоятельства, потому что его вины в происшедшем не было. Все шло так, как было задумано Фроловым, и ни в чем, ни в одной мелочи, не отступил он от своей легенды, от той роли, которую предстояло ему сыграть. Все началось удачно: он вышел на людей, которые взялись переправить его к белым, и этот новый Кольцов, в образе которого он стал жить, не вызвал подозрений, он, во всяком случае, никаких специальных проверок не заметил. И Волин и Дудицкий, вместе с которыми он должен был переправиться через линию фронта, тоже отнеслись к нему, как к своему, таким образом, первая часть их с Фроловым плана удачно осуществилась, и, если бы не налёт банды, Кольцов уже, должно быть, приступил бы к выполнению своего задания.
О возможной близости смерти Кольцов не думал — очень долго она была рядом, и сама возможность гибели стала привычной, обыденной частью его солдатской судьбы. Нет, не о смерти он думал сейчас, а только о том, как вырваться отсюда. И все время остро жалила досада, что неудача настигла его именно сейчас, когда он наконец дождался своего дела. Все годы на чужбине он был только офицером Кольцовым, который добросовестно и умело делал то, что положено офицеру. Но ведь была у него и другая жизнь, другое, главное предназначение, и не по своей воле большевик Кольцов в этом главном осторожничал и таился гораздо больше, чем товарищи его по партии. Он должен был оставаться своим среди волиных и дудицких, и все, что могло бросить тень, заронить сомнение, безжалостно подавлялось. Это было нелегко, особенно после февраля, когда маршевые роты стали приносить одну за другой вести о революций. Но даже в это трудное время он должен был сохранять свою репутацию «отчаянно храброго, исполнительного, чуждого политическим страстям офицера», как было записано в его послужной характеристике.
Прогремели засовы, и в проёме встал сонный, с соломинами в волосах, верзила с обрезом в руке.
— Что, Семён, тех, что под Зареченскими хуторами взяли, ещё не порешили? — спросил Мирон.
— Жужжат пчёлки! — ухмыльнулся Семён.
— Жратву только на них переводим. — Мирон обернулся, указал глазами на пленных: — Давай и этих до гурту. Батько велел.
— Ага. — Верзила полез в карман за ключами. Чуть не зацепившись плечом за косяк, вошёл в амбар, оттуда позвал Мирона: — Иди, подмогнешь ляду поднять!
Мирон нехотя слез с коня. Они вдвоём подняли тяжёлую сырую ляду и велели пленным по одному спускаться в подвал.
— Фонарь бы хоть зажгли, — пробормотал поручик Дудицкий, нащупывая ногами ступени. — Не видно ничего.
— Поговори, поговори, — лениво отозвался Мирон. — Я тебе в глаз засвечу — враз все увидишь.
— Мерзавцы! Хамы! — громко возмутился спускавшийся еле дом за Дудицким Кольцов.
Ещё когда их вели сюда, на хутор, он все примечал, схватывал цепко, упорно, вынашивая мысль о побеге. В пути такого шанса не представилось. А сейчас? Что, если сбросить этих двоих бандитов в подвал? А дальше что? Вокруг полно ангеловцев!.. Нет, это почти невозможно!..
Все эти мысли мелькнули мгновенно, и в подвал Кольцов стал спускаться без малейшей задержки.
— Хамы, говоришь? — обжёг его злобным взглядом Мирон. — Я тебе это запомню. Когда вас решать поведут, я тебя самолично расстреливать буду. Помучаешься напоследок. Ох и помучаешься!..
В подвале было темно и сыро, под ногами мягко и противно пружинила перепревшая солома. Пахло кислой капустой и цвелью.
Кто-то кашлянул, давая понять, что в подвале уже есть жильцы.
— О, да этот ковчег уже заселён, — невесело пошутил Кольцов и, когда вверху глухо громыхнула ляда, извлёк из кармана коробок, зажёг спичку. При неясном и зыбком свете он увидел: в углу, привалившись к старым бочкам, сидели трое офицеров, старший по званию был полковник.
— Берегите спички, — сказал он, поднимаясь.
— Разрешите представиться, господин полковник! Капитан Кольцов! — И обернулся к своим попутчикам: — Господа!
Погасла спичка.
— Ротмистр Волин, — прозвучал в темноте уверенный голос.
— Поручик Дудицкий.
Наступила пауза, в которой слышался только шелест соломы и чьи-то похожие на стон вздохи.
— Вас, кажется, пятеро? — спросил полковник.
— Мы из другой компании, полковник, — сказал командир с калмыцким лицом. — Командир Красной Армии Сиротин, если уж вас так интересуют остальные.
— Командир Красной Армии Емельянов.
— Бред какой-то, — буркнул полковник и, судя по жалобному скрипу рассохшейся бочки, снова сел на прежнее место. — Красные и белые в одной темнице!
— А вы распорядитесь, чтоб нас выгнали! Мы — не против! — насмешливо отозвался Емельянов.
Полковник промолчал, не принимая шутки. Затем сказал, обращаясь к троим своим:
— Устраивайтесь, господа! Я — полковник Львов! Здесь со мной ещё капитан Ростовцев и подпоручик Карпуха!
Кольцов опустился на солому, ощутил рядом с собой чьи-то босые ноги.
— Извините! — Он поспешил отодвинуться.
— Ничего-ничего… Здесь, конечно, тесновато, но… Это я — подпоручик Карпуха… — доброжелательно представился сосед.
— А вот я здесь, справа, — отозвался из своего угла капитан Ростовцев.
Наконец все, как могли, устроились на соломе, после чего Кольцов спросил:
— Вас давно пленили, господа?
— Дня четыре назад… может быть, пять, — отозвался полковник. — Время мы отсчитываем приблизительно. По баланде, которую сюда спускают раз в сутки.
— Мне кажется, что мы здесь по крайней мере месяц, — буркнул капитан Ростовцев.
— Расскажите, что там, на воле? — пододвинулся к Кольцову полковник. Кольцов немного помедлил: мысленно согласовал ответ со своей легендой.
— Газеты красных не очень балуют новостями, — сокрушённо сказал он. — «Выпрямили линию фронта», «отошли на заранее подготовленные позиции» и так далее. По слухам же, наши успешно наступают и даже, кажется, взяли Луганск.
— Устаревшие сведения, капитан! — оживился полковник Львов. — Луганск мы взяли недели полторы назад, мой полк вошёл в него первым. Надеюсь, к сегодняшнему дню в наших руках уже и Бахмут, и Славянок.
— Благодарим вас за такие отличные новости, господа! — с умилением произнёс поручик Дудицкий.
— Нам с вами что толку сейчас от таких новостей? — прозвучал чей-то угрюмый голос.
— Ну как же! Со дня на день фронт продвинется сюда, и нас освободят!
— ринулся в спор Дудицкий.
— Смешно! — все так же мрачно отозвались из темноты. — Когда наши будут подходить к этой богом проклятой столице новоявленного Боунапарте, нас попросту постреляют. Как кутят.
— Кто это сказал? — спросил полковник.
— Я. Ротмистр Волин.
— Стыдитесь! Вы же офицер!.. — Полковник прошелестел соломой. — Скажите, господа, ни у кого не найдётся покурить?
Довольно долго никто не отзывался, затем послышался неуверенный голос:
— У меня есть… Это Сиротин говорит!
— Махорка? — скептически спросил полковник.
— Она самая! — насмешливо ответил Сиротин.
— Ну что ж… Давайте закурим махорки, — согласился полковник и передвинулся к Сиротину.
Протрещала рвущаяся бумага, потом полковник попросил у Кольцова спички, прикурил и, придерживая горящую спичку на уровне своей головы, спросил у Сиротина:
— Интересно, а как сложившуюся на фронте ситуацию оценивают там у вас, в Красной Армии?
— Хреновая ситуация, чего там! — категорично заявил Сиротин. — Но, как говорится, цыплят по осени считают… Ещё повоюем!
— Мы-то, кажется, уже отвоевались.
— Это вы сказали, ротмистр? — обернулся на голос полковник.
— Нет, это я — подпоручик Карпуха. Мне тоже, как и ротмистру, не хочется себя тешить иллюзиями, господа. Мы уже в могиле. Братская могила, как пишут в газетах. Все!
Кольцов, с усмешкой слушавший этот разговор, прошептал:
— Повремените с истерикой, подпоручик… Надо думать! Быть может, нам ещё что-то и удастся!
— Но что?.. Я готов зубами грызть эти проклятые камни!
— Подумаем. Время у нас ещё есть, — невозмутимо ответил Кольцов.
— Правильно, капитан. Вижу в вас настоящего офицера, — одобрительно отозвался полковник. — На каком фронте воевали?
— На Западном, господин полковник, в пластунской бригаде генерала Казанцева.
— Василия Мефодиевича?! По-моему, он сейчас в Ростове. Кстати, фамилия ваша мне откуда-то знакома. Вы родом из каких мест? Кто ваши родители?
— Мой отец — начальник Сызрань-Рязанской железной дороги. Уездный предводитель дворянства, — спокойно, не скрывая потомственной гордости, отозвался Кольцов.
— Господи! Как тесен мир!.. — изумился полковник Львов. — Мы с вашим отцом, голубчик, встречались в бытность мою в Сызрани. У вас ведь там, кажется, имение?
— Было, господин полковник, имение… Было… — интонацией подчёркивая сожаление, ответил Кольцов. И подумал, как все же удачно, что полковник имел возможность быть знакомым только с отцом. Будь иначе, эта встреча в подвале обернулась бы катастрофой. А сейчас может даже принести пользу, если они, конечно, вырвутся отсюда. А в то, что вырваться удастся, он продолжал твёрдо верить, сознательно разжигал в себе эту веру, ибо она подстёгивала волю, обостряла, делала изощрённей мысль, что в создавшейся ситуации было необходимо. Человек действия. Кольцов не верил в абсолютно безвыходные ситуации. Всегда найдётся выход, надо только нащупать, найти его, действовать стремительно и точно. И сейчас он приказывал себе не отвлекаться, а думать, думать…
— Нет, надо же, какая встреча! — продолжал изумляться Львов. Он хотел ещё что-то сказать, но послышался короткий стон, и полковник умолк.
— Кто стонет? — спросил Дудицкий.
— Это я, подпоручик Карпуха!
— Он ранен, — пояснил капитан Ростовцев. — Четвёртый день просим у этих бандитов кусок бинта или хотя бы чистую тряпку.
— У меня есть бинт. Это я, Емельянов, говорю. Зажгите спичку. — И когда тусклый свет зажжённой спички осветил подвал, подошёл к раненому:
— Покажите, что у вас?
Морщась от боли, подпоручик Карпуха неприязненно посмотрел на Емельянова.
— Любопытствуете?
— Покажите рану! — повторил Емельянов строже. — Я бывший фельдшер… правда, ветеринарный. — И присел около раненого.
Зажглась ещё одна спичка. Емельянов склонился к подпоручику, стал осматривать рану. Потом зажгли пучок соломы, всем хотелось помочь Карпухе.
— Ничего серьёзного… Кость не затронута… однако крови много потеряли… и нагноение. — Емельянов разорвал обёртку индивидуального пакета и умело забинтовал плечо Карпухи.
Волин поднял обёртку индивидуального пакета.
— Английский, — удивился он. — А говорят, у красных медикаментов нет!
— Трофейный, — пояснил Емельянов.
— Убили кого-нибудь?
— Возможно, — спокойно подтвердил Емельянов. — Стреляю я вообще-то неплохо! — И спросил у подпоручика: — Ну как чувствуете?
— Как будто легче, — вздохнул Карпуха, и в голосе его зазвучали тёплые нотки. — Я ведь с четырнадцатого на войне, и все пули мимо меня пролетали. Как заговорённый был — и на тебе! Не повезло!
— Почему же не повезло? Пятый день, а гангрены нет, лишь лёгкое нагноение. Повезло! — буркнул Емельянов.
— Вообще-то, господа, я всегда везучий был, — снова заговорил Карпуха. — С детства ещё. Совсем мальчишками были, играли в старом сарае, вот как в этом, что над нами. И кто-то полез на крышу, а она обвалилась. Так поверите, всех перекалечило, и даже того, что на крыше был, — а у меня — ни одной царапины.
— А я так сроду невезучий, — усмешливо отозвался Емельянов, — пять ранений, одна контузия. И сейчас вот опять не повезло.
…Время здесь, в подвале, тянулось уныло и медленно. Часов ни у кого не было, и день или ночь — узники определяли только по глухому топоту охранников над их головами. Ночью часовые спали. Зато ночью не спали крысы — это было их время. С истошным писком они носились по соломе, по ногам людей. Когда крысы совсем наглели, Кольцов зажигал спичку, и они торопливо, отталкивая друг друга — совсем как свиньи у кормушки, — исчезали в узких расщелинах между камнями.
Первое время узники много переговаривались друг с другом. Потом паузы длились все дольше и дольше. Человеку перед смертью, может быть, нужно одиночество. Люди то ли спали, то ли, лёжа с открытыми глазами, думали каждый о своём, одинаково безрадостном и тревожном.
Кольцов, ворочаясь на соломе, проклинал обстоятельства, сунувшие его в этот погреб. Проклинал именно обстоятельства, потому что его вины в происшедшем не было. Все шло так, как было задумано Фроловым, и ни в чем, ни в одной мелочи, не отступил он от своей легенды, от той роли, которую предстояло ему сыграть. Все началось удачно: он вышел на людей, которые взялись переправить его к белым, и этот новый Кольцов, в образе которого он стал жить, не вызвал подозрений, он, во всяком случае, никаких специальных проверок не заметил. И Волин и Дудицкий, вместе с которыми он должен был переправиться через линию фронта, тоже отнеслись к нему, как к своему, таким образом, первая часть их с Фроловым плана удачно осуществилась, и, если бы не налёт банды, Кольцов уже, должно быть, приступил бы к выполнению своего задания.
О возможной близости смерти Кольцов не думал — очень долго она была рядом, и сама возможность гибели стала привычной, обыденной частью его солдатской судьбы. Нет, не о смерти он думал сейчас, а только о том, как вырваться отсюда. И все время остро жалила досада, что неудача настигла его именно сейчас, когда он наконец дождался своего дела. Все годы на чужбине он был только офицером Кольцовым, который добросовестно и умело делал то, что положено офицеру. Но ведь была у него и другая жизнь, другое, главное предназначение, и не по своей воле большевик Кольцов в этом главном осторожничал и таился гораздо больше, чем товарищи его по партии. Он должен был оставаться своим среди волиных и дудицких, и все, что могло бросить тень, заронить сомнение, безжалостно подавлялось. Это было нелегко, особенно после февраля, когда маршевые роты стали приносить одну за другой вести о революций. Но даже в это трудное время он должен был сохранять свою репутацию «отчаянно храброго, исполнительного, чуждого политическим страстям офицера», как было записано в его послужной характеристике.