— Знакомьтесь, господа! Капитан Кольцов! — представила Софья Николаевна.
   — Ротмистр Волин! — сухо произнёс высокий и, чтобы не подать руки, тотчас же отвернулся.
   Товарищ Волина — круглолицый юноша в кителе с высокой талией — лихо щёлкнул каблуками:
   — Поручик Дудицкий… — и, подойдя вплотную к Кольцову, сказал: — Капитан, мне определённо знакомо ваше лицо! Честное слово, мы встречались! Да-да! Но где же?
   Кольцов вопросительно посмотрел на поручика — начиналось именно то, чего он больше всего опасался. Вполне возможно, что это — всего лишь проверка. Но не исключено, что и встречались. Вот только где? При каких обстоятельствах?.. Выгадывая время, Кольцов небрежно спросил:
   — В армии вы давно?
   — С шестнадцатого…
   — В германскую я воевал на Юго-Западном… Поручик широко заулыбался:
   — Так и есть! Я служил в сто первой дивизии, у генерала Гильчевского.
   Разговор принимал неожиданно удачный поворот. «Теперь, чтобы как можно быстрее сломать ледок отчуждённости у ротмистра, надо выложить несколько фактов, подробностей», — подумал Кольцов и с нескрываемым дружелюбием спросил поручика:
   — Насколько мне помнится, вы квартировали в КаменецПодольске?
   — Совершенно верно, капитан!.. Значит, и вы тоже бывали там?
   — Я имел честь принимать участие в смотре войск, который производил в Каменец-Подольске государь император. — Вздохнув, Кольцов опустил голову, словно предлагая присутствующим почтить молчанием далёкие уже дни империи.
   — Вот где я мог вас видеть! — воскликнул Дудицкий. — Ах, господа, какое было время! Войска с винтовками «На краул!». Тишина. И только шаги государя! Он прошёл совсем близко от меня, ну совершенно рядом, честное слово. Я даже заметил слезы на его глазах! Потом церемониальный марш!.. Ах, а вечером!.. Бал, музыка, цветы… Вы были в тот вечер в Дворянском собрании, капитан?
   — Не довелось… Вечером я был в наряде по охране поезда его величества.
   — Да-да! Я определённо встречался с вами в Каменец-Подольске, капитан! У меня удивительная память на лица!.. Ах как было тогда славно! Казалось, все обрело ясность! Казалось, вотвот объявят перемирие и вернутся добрые старые времена… — Поручик окончательно признавал в Кольцове своего.
   Глаза ротмистра Волина, до сих пор сохранявшие ледяную напряжённость, слегка оттаяли, и оказалось, что они совсем не холодные и даже чуть-чуть лукавые. Ротмистр щёлкнул портсигаром и, словно объявляя мир, гостеприимно предложил Кольцову:
   — Отведайте моих! Преотменнейшие, смею доложить вам, папиросы! — и улыбнулся краешками губ; улыбка, как улитка из раковины, высунулась и тут же спряталась.
   — Благодарю, — потянулся за папиросой Кольцов, показывая, что и он обрадован примирением.
   Поручик Дудицкий тоже протянул руку к портсигару:
   — Разрешите, ротмистр! Я, знаете, вообще-то не курю, но в такой день… — поспешно оправдывался он, с почтительностью беря папиросу из портсигара.
   Ротмистр Волин понимающе кивнул и присел к столу. Откинувшись на высокую спинку кресла и не спеша затянувшись папиросой, он поочерёдно посмотрел на Дудицкого и Кольцова:
   — Значит, вы сослуживцы, господа?
   — Относительно, — благодушно уточнил Кольцов. — Дивизия Гильчевского была в восьмой армии Юго-Западного фронта. А я служил в девятой. На смотр, как известно, были выведены отборные части этих двух армий.
   Волин удовлетворённо кивнул головой и старательно стряхнул пепел папиросы в пепельницу:
   — Давно в тылах красных?
   — Порядочно уже… Был тяжело ранен, — стараясь, чтобы разговор тёк по-домашнему, запросто, а не состоял из вопросов и ответов, с готовностью отозвался Кольцов. — Спасибо добрым людям — выходили… Мне бы ещё месяц-два отлежаться, но…
   — Да, правильно, что спешите… За месяц-два, от силы за полгода, полагаю, все закончится, — глубокомысленно сказал Волин. — Простая арифметика, капитан. Здесь, на Южном фронте, у Советов до недавнего времени было семьдесят пять тысяч штыков и сабель. А у нас — сто тысяч. Далее. Восстание донских казаков отвлекло на себя тысяч пятнадцать штыков и сабель, не меньше…
   — Остановитесь, ротмистр! А то окажется, что нам уже и воевать не с кем! — поощрительно пошутил Кольцов.
   — Но это ведь факты! — с неожиданной горячностью возразил Волин. — Да, воевать уже практически не с кем.
   — А генералы, господа! — вклинился в разговор поручик Дудицкий. — У красных войсками командуют мужики. Неграмотные мужики. Посему и этот фактор не следует сбрасывать со счётов.
   Волин коротко взглянул на Дудицкого и снисходительно улыбнулся. Затем небрежно, почти по-свойски спросил у Кольцова:
   — А где, позвольте узнать, вы познакомились с Петром Николаевичем?
   Кольцов нахмурился и, выдержав паузу, сухо ответил:
   — Видимо, нам не следует задавать друг другу подобных вопросов, господин ротмистр!
   Волин засмеялся:
   — Что ж, может, вы и правы!..
   Софья Николаевна, о чем-то пошептавшись с Дудицким, вышла.
   Волин продолжал:
   — Но я спросил о Петре Николаевиче потому, что меня предупредили: мы с поручиком — последние, кто идёт через это «окно».
   — Я тоже об этом предупреждён, — спокойно подтвердил Кольцов. — С тем лишь уточнением, что последним буду я!
   В гостиную с подносом в руках вошла сияющая Софья Николаевна.
   — Ах, господа, прекратите проверять друг друга! И так кругом сплошное недоверие, распри, вражда! — воскликнул поручик Дудицкий, скосив глаза на рюмки и гранёный хрустальный графин, в котором покачивалась густая малиновая жидкость. — Важно лишь одно: мы живы, мы встретились, мы скоро будем у своих… А с такой наливочкой и в такой превосходной компании я не против и здесь подождать нашего освобождения. Дней через семь, от силы через десять наши точно будут здесь! — И затем он деловито обратился к хозяйке: — Я угадал, Софья Николаевна, это наливка?
   — Конечно же, это не шустовский коньяк, поручик. — И, расставляя рюмки на столе, хозяйка многозначительно добавила: — Кстати, войска Антона Ивановича перешли на реке Маныч в общее наступление. Красные бегут…
   — Кто это вас так хорошо информировал, Софья Николаевна? — скептически поднял брови ротмистр.
   — Зря иронизируете. Я читала газету красных. Они сообщают, что оставили Луганск! — решительно произнесла Софья Николаевна, и её величественный подбородок заколыхался.
   — Ну, а об этом общем наступлении тоже там написано? — тем же устало-насмешливым тоном спросил Волин.
   — Видите ли, между строк многое можно прочесть, — вспыхнув, ответила Софья Николаевна.
   Вся её фигура выражала возмущение. Софья Николаевна умела выражать чувства всей своей фигурой. Когда-то ей сказали, что внешностью, дородством она похожа на Екатерину Великую, и с тех пор предметом её забот стали величественность и дородство.
   — Что ж, господа! Отличные новости! — Дудицкий нетерпеливо поднял рюмку — его раздражала любая задержка. — Я предлагаю тост, господа, за… за Антона Ивановича Деникина, за Ковалевского, за всех нас, черт возьми, за…
   — За хозяйку дома! — галантно продолжил Волин.
   — За удачу, — предложил Кольцов, ни к кому не обращаясь, словно отвечая на какие-то свои потаённые мысли.
   Они выпили.
   — Я буду молиться, чтоб господь послал вам удачу, — посвоему поняла тост Кольцова Софья Николаевна. — С моей лёгкой руки через линию фронта благополучно перешло уже сорок два человека… Завтра в одиннадцать вы выедете поездом до Демурино. Пропуска уже заготовлены…
   — Фальшивые? — поинтересовался Волин.
   — Какая вам разница?! — обидчиво поджала губы Софья Николаевна. — По моим пропускам ещё ни один человек не угодил в Чека.
   — Вы думаете, нам будет легче от сознания, что мы первые окажемся в Чека с вашими пропусками? — с язвительной озабоченностью произнёс Кольцов, всем своим видом показывая, что опасается за ненадёжность документов.
   — Пропуска настоящие! — успокоила офицеров хозяйка…
   Она подробно рассказала, кого и как отыскать в Демурино и как дальше их поведут по цепочке к линии фронта.
   Рано утром огородами и пустырями она проводила их до вокзала, дождалась, пока тронулся поезд, и ещё долго махала им рукой.
   Поручик Дудицкий неожиданно растрогался и даже смахнул благодарную слезу.
   А Кольцов в самое последнее мгновение среди толпы провожающих успел выхватить взглядом сосредоточенные лица Красильникова и Фролова. Они не смотрели в его сторону — это тоже страховка, — хотя и приехали в Очеретино вместе с ним и теперь пришли на вокзал удостовериться, что все идёт благополучно… Кольцов понимал, им хочется проститься, но они только сосредоточенно курили. Лишь на мгновение взгляд Краснльникова задержался на нем — и это было знаком прощания…
   Обсыпая себя угольной пылью, поезд двигался медленно, точно страдающий одышкой старый, больной человек. Подолгу стоял на станциях — отдуваясь и пыхтя, отдыхал, — и тогда его остервенело осаждали люди с мешками, облезлыми чемоданами, всевозможными баулами. Они битком набивались в тамбуры, висели на тормозных площадках. Станционная охрана бессильно стреляла в воздух, однако выстрелы никого не останавливали — к ним привыкли. Казалось, что вся Россия, в рваных поддёвках и сюртуках, в задубевших полушубках и тонких шинельках, снялась с насиженных мест и заспешила сама не зная куда»: одни — на юг, поближе к хлебу, другие — на север, дальше от фронта, третьи и вовсе метались в поисках невесть чего…
   Мимо поезда тянулась продутая суховеями, унылая, полупустая степь, тщетно ожидавшая уже больше месяца дождя. Но дождя не было. Сухое, накалённое небо дышало зноем, проливая на землю лишь белый сухой жар. Кое-где стояли низкорослые и редкие, с пустыми колосьями, хлеба. Вызрели они рано: в середине мая — слыханное ли дело! — зерно уже плохо держалось в колосе и, сморщенное, жалкое, просыпалось на землю.
   Степь поражала малолюдством. Лишь кое-где Кольцов замечал мужиков, словно нехотя машущих косами. Косилок вовсе не было. Видно, даже старые и хромые лошади были заняты на войсковых работах.
   Кольцов стоял на площадке вагона и курил.
   — Слышь-ка, парень, оставь покурить, — попросил бдительно сидящий на узле небритый дядька с мрачно Сросшимися бровями.
   Кольцов оторвал зубами конец цигарки и протянул дядьке окурок.
   Устало стучали колёса. В вагоне было душно, пахло карболкой, потом и овчинами. На полках и в проходах густо скучились люди. Сидели и лежали на туго набитых наторгованной рухлядью мешках, на крепко сколоченных из толстой фанеры чемоданах. Жевали хлеб. Дымили самосадом. Лениво переговаривались, Кольцов слышал отрывки чужих разговоров — ему было интересно знать, о чем думают люди, к чему стремятся, как пытаются разобраться в сложных событиях гражданской войны. В дороге человек обыкновенно любит пооткровенничать; даже те, кто привык отмалчиваться, в дороге бросаются в спор.
   — Мени уже все одно какая власть, остановилась бы только, — жалея себя, выговаривала наболевшее баба с рябым, простоватым лицом и в мужицких, не по ноге, сапогах. — Я вже третий день на оцэй поезд сидаю. Може, батько вже и помэр…
   Было странно слышать, что кто-то сейчас, в такое время, может помирать своей собственной смертью, и люди отводили от женщины равнодушные глаза.
   В другой компании дядька в чапане под ленивый перестук колёс певучим голосом рассказывал соседям про свои мытарства, а выходило, что не только про свои — про общие.
   — Кажду ночь убегаем из свово хутора в степь. То архангелы — трах-тарарах! — набегут верхами, то Маруся — горела бы она ясным огнём! — прискачет, то батька Ус припожалует. А теперь ещё и батька Ангел в уезде объявился.
   — Ну и с кем же они войну держат? — поинтересовался разговором протолкавшийся поближе мужик со сросшимися бровями.
   Павел, прислонясь к двери, слушал: разговор поворачивался на самое главное — как жить теперь крестьянину, какой линии держаться.
   — Бис их знает, — признался разговорчивый дядька в чапане, и в его голосе прозвучала уже не жалоба, а ставшая равнодушием обречённость. — Скачут по полю, пуляют друг у дружку, а хлеба им дай, сала им дай, самогону дай и конягу тоже дай. Скотину всю повыбили, хлеб вон на корню горит, осыпается…
   — Беда, беда, — качнул головой небритый дядька, старательно заворачивая в тряпицу кольцовский окурок, — ружьём его, сало, не испекешь…
   — Выходит, нашим салом нам же по мурсалам, — философски заключил дядька в кожухе.
   Разговор как костёр: были бы слова — сам разгорится. С верхней полки
   — не выдержал! — отозвался мужик с тщательно расчёсанной старообрядческой бородой:
   — У нас то же самое. Налетели. Всех обобрали. Бумагу, правда, оставили для успокою. С печатью. Пригляделись, а на печати — дуля.
   — «Всех обобрали»… У злыдня что возьмёшь? — тихо сказал сидящий в уголочке на мешках маленький горбатый мужичок. Он оценивающе стрельнул по сторонам живыми цыганскими глазками и, убедившись, что публика вокруг него такая же мешочная да чемоданная, добавил: — За красных они.
   — Може, за красных, може, и за белых, — дипломатично сказал мужик с верхней полки и с равнодушным видом почесал бороду. — Моему соседу Стёпке теперь все равно, за кого они были. Коня забрали и полруки шашкой отхватили, чтоб, значит, за коня не цеплялся. Так что ему теперь все одно, кто это были, белые или красные. У него-то руки нету — все!..
   За тонкой перегородкой, в соседнем купе на нижней полке, лежала ещё довольно молодая женщина. Она была покрыта шубкой, а ноги — пледом. Её бил озноб. Открыв затуманенные жаром глаза, она прошептала пересохшими, белыми губами:
   — Пить…
   Узкоплечий мальчик в гимназической форме, который тоже прислушивался к разговору мужиков, встрепенулся, поднёс к губам матери бутылку:
   — Пей, мама!
   Женщина стала пить маленькими глотками, слегка приподняв голову, и тут же бессильно уронила её на грудь.
   — Что белые, что красные — все одно, — доносился из-за перегородки задумчивый голос дядьки с верхней полки. Видно, такой он человек: не выскажется до конца — не уймётся. — Мужик на мужика петлю надевает. Про-опала Россия!
   — Ты слышишь, мама… — прошептал мальчик, недружелюбно прислушиваясь к разговорившимся мужикам.
   — Что? — тихо, отрешённо спросила женщина.
   — Они белых ругают! — тихо возмутился мальчик.
   — Они заблуждаются, Юра… Сейчас многие заблуждаются… — Несколько мгновений она молчала, откинув голову назад и закрыв глаза. Отдыхала или собиралась с мыслями. Затем снова прошептала: — Красные, Юра… красные
   — это… разбойники. Россию в крови потопить хотят. А белые против… против них… все равно как Георгий Победоносец… в белых одеждах… — Язык у неё стал заплетаться, потрескавшиеся от внутреннего жара губы ещё плотнее сомкнулись, но ей, видно, хотелось объяснить сыну смысл происходящего. Она собралась с силами н, превозмогая слабость и головокружение, продолжила почти восторженно: — Да, в белых одеждах… И совесть белоснежная, чистая. Поэтому белые… — И в самое ухо, словно дыша словами, совсем неслышно закончила: — Ты, Юра, должен гордиться, что твой отец в белой армии… Ты слышишь? Ты должен гордиться…
   Мальчик слушал слова матери, и сердце его переполняла гордость за отца, потому что отец у него был красивый и добрый, а значит, и дело его должно быть красивым и добрым.
   Юра заботливо поправил в ногах матери плед и ответил:
   — Да, мама. Слышу.
   Вдали пронзительно загудел паровоз. Мать Юры открыла глаза, тёмные от боли или оттого, что в вагоне было темно, и беспокойно спросила:
   — Уже Киев?
   — Нет, мама. Киев ещё далеко.
   Женщина бессильно откинулась назад, пряди волос открыли её высокий, чистый лоб, и в неясной тревоге она сказала:
   — Ты адрес помнишь?
   — Помню, помню, мама, — успокоил её мальчик. — Никольская улица.
   — В случае чего, — через силу выговорила она, — дядя тебя примет… Он многим обязан папе…
   — Не нужно об этом, — испуганно попросил мальчик: его все больше пугали слова матери, её безнадёжный тон, прерывистое, учащённое дыхание и холодный пот на её лбу.
   — Папа тебя разыщет… и вы будете вместе, — продолжала в горячке лепетать женщина.
   — Не нужно! Не нужно! — настойчиво, в каком-то недетском оцепенении стал твердить Юра, и на глазах его выступили слезы жалости и первой обиды на мир. — Я не хочу, чтобы ты говорила об этом.
   — Да, да, конечно, — отстранение от жизни ответила мать. — Это я так. …Возле ничем не примечательной станции поезд остановился. Из окна
   вагона хорошо была видна старая, с обшарпанными стенами водокачка.
   Мать время от времени просила воды, Юра взял пустую грелку и поднялся.
   — Не отходи от меня, Юра, — последним усилием воли прошептала женщина, хотела взять его за рукав, потянуть к себе, но тут же впала в забытьё.
   Прижимая к груди грелку, переступая через узлы и вповалку спящих людей, Юра поспешно выбрался из вагона. Вокруг было пустынно. Минута-две понадобились ему, чтобы набрать в грелку воды и вернуться. Но вокруг вагона уже гудела толпа: люди набежали с пыльной привокзальной площади, из низкорослого пропылённого леска, который тянулся вдоль путей.
   Всего несколько шагов отделяло Юру от вагона, но к нему никак нельзя было ни протиснуться, ни прорваться — густая стена неистово орущих, цепляющихся за поручни вагонов людей загородила ему путь. В слепом отчаянье мальчик кидался на чьи-то спины, узлы, чемоданы. Все это закрывало дорогу, высилось непроходимой стеной, в которой не было даже самой маленькой лазейки.
   — Пустите! Пожалуйста, пропустите! — громко просил мальчик, пытаясь пробиться, протиснуться, вжаться в толпу — лишь бы поближе к вагону, где была его больная мать. — Пропустите! Я с этого поезда! Я уже ехал!.. — Но его голос тонул в истошном крике, визге и ругани множества глоток, крике, вобравшем в себя яростные проклятия отчаявшихся людей, громкий плач и мольбу…
   Пронзительно, коротко свистнул паровоз, и на мгновение толпа умолкла, оцепенела, словно наткнулась на пропасть, и вдруг ещё неистовей взорвалась гулом и подалась вся разом к вагонам, сминая тех, кто был вплотную к ним. Поверх взметённых голов, поднятых узлов, поверх чьего-то судорожно рубившего воздух кулака Юра увидел, как внезапно сместились, неотвратимо поплыли вправо облепленные раскрасневшимися мужиками и бабами крыши вагонов, и, рванувшись в последнем, отчаянном порыве, почувствовал впереди себя пустоту и на какое-то мгновение, словно зависнув над бездной, потерял равновесие, но тут на него всей своей тяжестью опять надвинулась толпа, и, сжатый со всех сторон людьми и узлами, задыхаясь от бессилия и страха, он наткнулся на ту же непреодолимую, неистово орущую стену.
   Теперь на Юру давили сзади, сильно давили в спину чем-то твёрдым. Он задохнулся было, захлебнулся собственным стоном и вдруг вылетел к самому краю насыпи. На мгновение обернувшись, увидел вплотную за собой высокого здорового парня в распахнутом, разорванном пиджаке, его широко открытый рот, выпученные глаза. Взмахнув большим баулом, которым действовал как тараном, парень забросил его на головы стоящих на подножке и вцепился в кого-то. Все это Юра охватил взглядом в мгновение и тут же забыл о парне. С трудом сохраняя равновесие, он стоял на самом краю насыпи и думал: вот сейчас он не удержится и полетит под колёса. Теперь все одно, теперь надо прыгать… Но куда? За что ухватиться?.. Юра весь сжался и в этот момент увидел, как человек во френче, расталкивая стоящих в тамбуре людей, ринулся к подножке, свесился, протянул руку… Неужели ему?..
   Стараясь умерить дыхание, Юра стоял в тамбуре против Кольцова, благодарно и преданно смотрел ему в лицо карими продолговатыми глазами, губы его, по-мальчишечьи припухлые и чуть-чуть обиженные, особенно яркие на бледном узком лице, силились сложиться в улыбку.
   — Благодарю вас, — сказал Юра. — Большое спасибо.
   Голос его прерывался: ему никак не удавалось сладить с дыханием. Кольцов ободряюще похлопал Юру по плечу, ласково заглянул ему в гла-
   за.
   — Я с мамой. Она очень больна. Я, правда, пойду. Спасибо вам. Спасибо… — бормотал с радостной облегчённостью мальчик, и в сердце его с опозданием хлынул ужас: а что, если бы отстал?
   В вагоне было все так же душно, но теперь этот спёртый воздух не казался Юре таким противным, как в первые часы пути. И эти люди, пропахшие махоркой, неопрятные, суматошные и крикливые, сейчас уже почему-то не раздражали. Они были его попутчики, и он понемногу привыкал к их лицам, к их то раздражённым, то крикливо-властным, то спокойным голосам. Там, на насыпи, этот тесный, душный клочок мира ему представлялся чуть ли не землёй обетованной, обжитой и хоть как-то защищённой от человеческой сумятицы и неразберихи.
   Когда Юра добрался до своего купе, он увидел, что мама его лежит неподвижно лицом вверх, с плотно сомкнутыми веками, но как только рука мальчика легла на лоб, она шевельнулась, открыла глаза.
   — Юра, — заговорила она, едва слышно, с паузами, трудно проговаривая слова. — Юра, ты здесь… Никуда не уходи… — И слабой, сильно увлажнившейся рукой попыталась сжать его руку.
   — Мама, ты попей, вот я принёс… Тебе станет легче, да? -
   Юра осторожно приподнял ей голову, поднёс к губам горлышко грелки. Она тяжело, задыхаясь, сделала несколько глотков, хотела было улыбнуться, но не совладала с губами, прошептала:
   — Хорошо… Мне сразу лучше… но я отдохну ещё. Мне нужно отдохнуть,
   — повторяла она, словно оправдываясь перед сыном за своё бессилие. И, опять закрыв глаза, затихла.
   Поезд набрал скорость. Торопливо стучали колёса, вагон покачивало, что-то скрипело, дребезжало…
   В купе, в котором ехал Юра с матерью, было немного просторней: на верхних полках люди лежали по одному, на нижней сидели трое. Один из них, мордатый, в поддёвке, угрюмо сказал Юре:
   — Слышь, барчук, надо бы вам сойти где-нибудь!
   — Как сойти, почему? — встрепенулся Юра.
   — Уж больно плохая твоя матушка, не довезёшь, гляди! — сказал тот, стараясь не глядеть мальчику в глаза.
   Губы у Юры задрожали.
   — Нам надо в Киев…
   — Так сколько ещё до того Киева? До Екатеринослава-то никак не доедем! А она, сдаётся, у тебя тифует. Заразная.
   — Не тронь мальчонку, без тебя ему тошно. — С верхней полки свесился человек в форме железнодорожника. — С такой ряшкой тебе на фронте воевать, а не тут с мальчонкой.
   Юра вышел в коридор, встал возле соседнего купе. Там ехали военные. Среди них Юра увидел и своего спасителя.
   Высокий военный со смуглым, калмыцким лицом, щеголевато затянутый в новенькие, поскрипывающие при каждом движении ремни, возбуждённо рассказывал:
   — Что и говорить, Шкуро мы прохлопали. Его конный корпус зашёл к нам в тыл и ударил по тринадцатой армии. И конечно, белые прорвались к Луганску…
   «Наверно, красный командир, — с неприязнью подумал о нем Юра, — вон как огорчается!»
   — Это как же вас понимать, товарищ? — заинтересованно переспросил сидевший против рассказчика человек с глубокими залысинами, и Юре показалось, что слово «товарищ» он произнёс с едва заметной иронией. — Выходит, красные… мы то есть… оставили Луганск?
   — Да, позавчера там уже были деникинцы, — подтвердил человек с калмыцким лицом, передёрнув плечами, отчего ремни на нем тонко заскрипели.
   Юрин спаситель в разговор не вмешивался. Он встал, равнодушно потянулся и полез на самую верхнюю, багажную, полку.
   — А вы что же, товарищ Кольцов, решили поспать? — спросил все тот же, с глубокими залысинами. И Юра вновь приметил, что слово «товарищ» теперь прозвучало в иной тональности — в том круге людей, среди которых он жил с родителями, так произносили слово «господин».
   — Да, вздремну немного, — уже с полки ответил Кольцов.
   В купе стало тихо. Юра отвернулся к окну, начал смотреть на пробегающую мимо степь…
   Полотно железной дороги было перегорожено завалом из старых шпал. Вокруг завала сновали люди. Одеты они были кто во что: в офицерские френчи, кожаные куртки, зипуны, армяки, гимнастёрки, сюртуки, в жилетки поверх огненно-красных рубах. Мелькали среди них люди в бурках, в укороченных поповских рясах и даже в гусарских ментиках. Многие крест-накрест перепоясаны пулемётными лентами, на широких ремнях и на поясных верёвках
   — рифлёные гранаты, револьверы, у большинства в руках винтовочные обрезы. На головах картузы, бараньи шапки, шляпы и даже котелки.
   Неподалёку, у больших дуплистых деревьев, было привязано десятка два лошадей. Тут же стояла тачанка с впряжённой в неё тройкой гнедых коней. На задке тачанки косо прибита фанера с надписью: «Вей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!» В тачанке рядом с пулемётом стояла пишущая машинка. Над нею склонился огромный верзила, выполняющий обязанности пишбарышнн. По другую сторону пулемёта сидел сам батька Ангел, в сером «зипуне — кряжистый мужик с тёмным угрюмым лицом и неухоженной старообрядческой бородой.
   Ровным сумрачным голосом батька Ангел диктовал очередной приказ:
   — А ещё объявляю по армии, что Мишка Красавчик и Колька Филин, которые вчерась на хуторе Чумацком изъяли из сундука тамошнего селянина двадцать золотых царской чеканки и утаили их от нашей денежной казны, будут мной самолично биты плетью по двадцать раз каждый. По разу За каждый золотой. Все. Точка. Стучи подпись. Командующий свободной анархо-пролетарской армией мира и так далее…