Страница:
И вот наступило наконец его время, и как же неудачно оно началось! Прошло двое суток, а быть может, и больше. Об узниках словно забы-
ли…
Ротмистр Волин лежал рядом с Кольцовым. Тревожно ворочался на соломе, иногда что-то бессвязное бормотал во сне. Както под утро он приподнялся на локте, потрогал Кольцова, заговорщически зашептал:
— Капитан!.. Капитан Кольцов! Вы спите?
— Нет, — помедлив, отозвался Кольцов.
— Я все это время разрабатываю в голове разные планы побега.
— Придумали что-нибудь?
И взволнованно, словно обличая кого-то, Волин начал говорить сначала тихо, а потом, распаляясь, все громче:
— Дребедень какая-то. В духе «Графа Монте-Кристо» или ещё чего-то. И я подумал вдруг: а может, в этой самой революции и во всем этом есть какой-то биологический смысл? Как в браке дворянина с крестьянкой, чтобы внести свежую струю крови!.. Мы ведь вырождаемся… Я бы даже сказал — выродились. Инстинкт самосохранения и тот отсутствует. Спокойненько так ждём смерти. Как скот на бойне… Что вы?
— Я слушаю, — безразличным тоном сказал Кольцов.
— В какой-нибудь азиатской стране всю эту вакханалию прихлопнули бы за неделю. Ходили бы по горло в крови, но прихлопнули бы. А мы… — Ив голосе Волина зазвучала неподдельная, уничижительная горечь.
— Я не знаю, что можно придумать в нашей ситуации, — приподнявшись на локте, тихо сказал Кольцов. — Однако, ротмистр, я думаю, что законность в России скоро восстановится. И я вам советую, вернувшись домой, жениться на крестьянке. Во имя вашего потомства…
Оказалось, что их разговор слышали все. Кто-то не выдержал, засмеялся. Засмеялись и остальные.
— Браво, капитан! — поддержал полковник Львов.
— Недобрая шутка, капитан, — сухо сказал Волин и с вызовом добавил: — Но ей-богу, если бы случилось чудо, нет, если бы это помогло чуду и нам бы удалось спастись, ну что ж, я согласен жениться на крестьянке.
Проскрипела над их головами ляда, и в светлом квадрате появилось заспанное лицо охранника.
— Эй вы, там! Держите?.. — с равнодушной ленцой предупредил он.
И сверху вниз поплыло ведро с болтушкой. Капитан Ростовцев подхватил его, поставил посреди темницы.
— Прошу к столу, господа!
«Господа» не заставили себя упрашивать. Уселись мигом вокруг ведра. На ощупь опускали в ведро ложки, ели.
— Кухня шеф-повара «Континенталя» дяди Вани, — кисло пробормотал поручик Дудицкий, брезгливо помешивая ложкой в ведре.
— Я в Киеве предпочитал обедать в «Апполо», — подал реплику Волин. — Там в своё время были знаменитые расстеган.
— Что-то сейчас там, в нашем Киеве, — задумчиво произнёс полковник Львов.
— «Товарищи» гуляют по Крещатику, — сказал капитан Ростовцев так, чтобы слышали красные командиры. — Красные командиры едят в «Апполо» кондер с лошадиными потрохами…
— Я не о том. У меня в Киеве сестра. К ней должны были приехать моя жена с сыном, да вот не знаю, добрались ли… — Полковник не закончил фразу: снова заскрипела ляда и в проёме появилось несколько раскрасневшихся от выпивки лиц.
— Пожрали?.. Все! Вылазь! Вышло ваше время!..
Они по одному вылезли из подвала и, ослеплённые после темноты, остановились у широко открытой двери амбара, не решаясь выйти на улицу, залитую ярким солнечным светом. Все они были босые, без ремней, в выпущенных наружу рубахах и гимнастёрках.
Мирон пошёл вперёд, за ним двинулись пленные. Слева и справа от них насторожённо шагали с обрезами в руках конвойные.
Они прошли через двор, обогнули пулемётную тачанку, на задке которой была прибита фанера с коряво выведенной надписью: «Бей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!» — подошли к крыльцу.
— Ласково просим до хаты, — паясничал Мирон, показывая на дверь. — Сам батько Ангел пожелал с вами побеседовать.
Когда пленники вошли в просторную, украшенную вышитыми рушниками и в богатых окладах иконами горницу, батька Ангел обернулся к ним и, прищурив глаза, долго и бесцеремонно рассматривал, наслаждаясь их жалким видом. Затем, напустив на себя неприступный вид, приказал:
— Докладывайтесь, кто такие?
Полковник Львов передёрнул плечами и отвернулся.
— Та-ак… Не желаете, значит, говорить? — распаляя себя, медленно протянул атаман.
И тогда за всех на вопрос Ангела ответил Волин:
— Все мы — кадровые офицеры, кроме этих двоих. — Ротмистр указал глазами на Сиротина и Емельянова. — Среди нас — полковник Львов.
— Кадровые, говоришь, офицеры?.. А этот, говоришь, полковник? — хрипловатым то ли с перепоя, то ли ещё со сна голосом переспросил Ангел и внимательно посмотрел на Львова. — Куда ж он сапоги дел? Пропил?
У Львова дрогнуло лицо, он хотел что-то сказать, но промолчал.
— Сапоги с нас сняли ваши люди, — выступил вперёд Кольцов. — Вот этот! — И он указал глазами на Мирона, который сидел возле двери на табурете, выставив вперёд на показ ноги в трофейных сапогах, словно приготовился смотреть спектакль.
— Этот? Ай-яй-яй! А ещё боец свободной анархо-пролетарской армии мира! — укоризненно покачал головой батька и снова стал рассматривать пленных холодным, немигающим взглядом.
Затем подошёл к столу, быстрыми движениями расстелил карту: — Так вот, братва, хочу я с вами маленько побеседовать…
Вы уж не обижайтесь, у нас ни товарищев, ни благородиев. Мы по-простому: братва и хлопцы.
— А как же женщин будете величать? — не удержался, язвительно спросил Львов.
Однако Ангел сделал вид, что не услышал этого вопроса.
— Так вот, хочу я, братва, прояснить вам обстановку, чтоб, значит, мозги вам чуток прочистить. Может, чего поймёте! — Ангел склонился к карте, продолжил: — Тут вот сейчас красные. Отступают… Тут — белые. Наступают. Вроде бы как все складывается в вашу пользу, — он взглянул на белых офицеров, а затем перевёл взгляд на красных командиров, — и не в вашу пользу. Но это обман зрения. — И, сделав большую, выразительную паузу, торжествующе добавил: — На самом деле все складывается в мою пользу…
Ангел несколько раз прошёлся по горнице, снова остановился перед полковником Львовым, спросил:
— Понимаешь?
— Нет, — чистосердечно сказал полковник, считая, что ложь даже перед таким человеком, как Ангел, унизит его самого.
— Во-от. Вы все много учились и маленько заучились. — Он хитровато зыркнул взглядом в сторону красных командиров: — Кроме вас, ничему не обученных. Мы тоже, правда, в грамоте не сильны, но вот до чего дошли своим собственным мужицким умом. Война идёт где? Вот здесь… — Он указал на карту. — На железных дорогах. И слава богу, воюйте себе на здоровье! До ближайшей железной дороги сколько вёрст? Сколько, Мирон? — Лицо у батьки вытянулось, и он стал похож на большую переевшую мышь.
— Тридцать две версты с гаком, батька! — с готовностью ответил Мирон.
Батька благосклонно посмотрел на него.
— Тридцать две версты. Верно. А то и поболее, — согласился Ангел. — Это в одну сторону, а в другую — до Алексеевки, Мелитополя, Александрова, — считай, все триста будет. А в третью сторону, — неопределённо махнул он рукой, — тоже за неделю не доскачешь… и в четвёртую… Все, где железные дороги, то — ваше, а остальное, стало быть, — наше, мужицкое. Тут мы хозяева, хлеборобы… Вот вы навоюетесь, перебьёте друг дружку. А которые останутся — есть захотят. А хлебушек-то на железной дороге не родит. К нам припожалуете. Поначалу с оружием. Но мы, значит, кое-что предпримем, чтоб отбить у вас охоту с оружием к нам ходить. Ну, вы тогда с поклоном: есть-то хочется. Мы вам дадим хлебушка. В обмен на косилку, на молотилку, на иголку с ниткой… Так и заживём по-добрососедски. Потому мужик без города может прожить, а вот город без мужика… — Ангел сложил пальцы, показал всем кукиш.
Мирон не выдержал, прыснул в кулак, да так и застыл, лишь плечи у него тряслись от смеха.
— Мужицкое, значит, государство? — спросил жёстко и непримиримо полковник Львов. — Мужицкая республика?
— Что-то навроде этого. Государство, республика. Придумаем, какую названку дать. И государство как, и баб. Сами не придумаем — вы поможете. Не бесплатно, нет! За хлеб да за сало будут у нас и учёные, и те, что книжки пишут. Все оправдают, про все напишут. — Ангел снова подошёл к полковнику Львову, поднял на него тяжёлые, похмельные глаза: — Я к чему веду? Если вам все понятно, предлагаю идти ко мне на службу. Поначалу советниками. Без всяких, само собой, прав. А дельными покажетесь, в долю примем. Не обидим, стало быть. Ну?
Полковник Львов насмешливо и брезгливо поморщился и, жёстко посмотрев в глаза атамана, отчеканил:
— А не много ли тебе чести, Ангел, иметь советником полковника русской армии?
— Та-ак… — Ангел зло сощурил глаза и теперь и вовсе стал доходить на белую раскормленную мышь. — Ты ещё что скажи! Напоследок! Как попу перед смертью!.. — Он кинул было руку к раскрытой кобуре.
Сидевший у двери Мирон тоже весь подобрался, выжидающе смотрел то на полковника, то на Ангела.
Остальное произошло в доли секунды.
Кольцов, увидев у Ангела расстёгнутую крышку кобуры, понял, что это единственный шанс попытаться спастись. Резко наклонившись, он выхватил маузер из кобуры. Загремели выстрелы. Ангел, так и не успевший понять, что случилось, схватился за живот, рухнул на землю. В смертной тоске закричал конвоир, в которого Кольцов молниеносно всадил две пули.
Емельянов бросился к упавшему конвоиру, подхватил его обрез и подскочил сбоку к Мирону, который целился в Кольцова. На какое-то мгновение он опередил его, ударив обрезом по голове.
Кольцов понимал, что поле боя должно остаться за ними, иначе — гибель, иначе не добраться до тачанки. И он стрелял. От выстрелов Кольцова и Емельянова повалился Семён, тот самый, что охранял их в амбаре, за ним свалились ещё двое ангеловцев. Но Семён стоял возле подпоручика Карпухи. Падая, он успел выстрелить Карпухе в голову.
— К тачанке, живо! — крикнул Кольцов и первым выбежал на улицу.
Следом за ним бросился полковник Львов, по пути прихвати а обрез, который выронил из рук оглушённые Мирон. Дослал в патронник патрон.
Услышав выстрелы, к хате со всех ног неслись трое ангеловцев. Один из них оказался лицом к лицу с Кольцовым.
Емельянов выхватил у упавшего ангеловца винтовку. Другую схватил Сиротин.
В несколько прыжков они достигли тачанки. Полковник столкнул с сиденья щуплого ездового, однако тог с неожиданным упорством и силой стал остервенело цепляться за вожжи. Кольцов с налёта ударил его рукоятью нагана по голове, и тот, отпустив вожжи, свалился с тачанки.
Ротмистр Волин и поручик Дудицкий поспешили вслед за ними, ещё толком не успев понять, что же случилось. Времени на размышления не было.
Полковник разобрал вожжи, взмахнул ими, и кони с места рванули вскачь.
— Все? — обернулся полковник.
— Ростовцев! Капитан? — закричал Дудицкий.
И, словно услышав этот крик, капитан выскочил из хаты, неся ящик. Тяжело дыша, догнал тачанку.
— Патроны! — сказал он и передал ящик Емельянову.
— Садитесь? — крикнул Дудицкий, уступая капитану Ростовцеву место. — Садитесь же!
Капитан занёс было ногу, но вдруг словно обо что-то споткнулся. Тачанка снова понеслась по двору.
— Ростовцев сел? — ещё раз обернулся полковник и увидел, как капитан Ростовцев упал на колени, потом, словно подкошенный, медленно повалился в траву.
А следом за тачанкой с гиканьем и суматошным гвалтом уже мчались верховые, на скаку срывая карабины с плеч. Беспорядочно засвистели пули.
Кольцов схватился за пулемёт, крикнул поручику Дудицкому:
— Готовьте ленту!
Ротмистр Волин нашарил под сиденьем тачанки пулемётные ленты.
— Куда? — обернулся к Кольцову полковник Львов. — Кто знает куда?
— Прямо? К мельнице, за ней лесок! — крикнул Кольцов, прикидывая, что в лесок ангеловцы, пожалуй, не пойдут. Да и скрыться там легче.
Поднимая клубы рыжей пыли, тачанка пронеслась по околице хуторка, пугая людей, сидящих на завалинках, и сонных кур на заборе, затем лошади галопом выскочили на бугор, к мельнице. Тачанка крутнулась на бугре, обливая преследователей градом свинца.
Из дворов выскакивали все новые верховые, устремлялись в погоню. Но уже не было в ней ни ярости, ни силы, редко кто вырывался вперёд, потому что с тачанки бил не умолкая пулемёт. К рукояткам припал Кольцов.
— Экономьте патроны, капитан! — крикнул полковник, не оборачиваясь. Скрылась вдали мельница, тачанка вскочила в лесок. Ангеловцы наддали
и стали обходить слева и справа; все больше и больше смелея, иные уже запальчиво вынимали клинки. Вот они уже поравнялись с тачанкой. И тогда Кольцов снова нажал на гашетку — в седле, словно перерубленный пополам, переломился азартный ангеловец Павло, неосмотрительно вырвавшийся вперёд; другие стали попридерживать разгорячённых коней.
Преследователей становилось меньше. Но те, кто продолжал погоню, все приближались к тачанке. Впереди скакал Мирон, в руке его отливал воронёной сталью клинок. Азарт погони и злоба — все было сейчас на его искажённом, побитом оспой нотном лице. Он что-то яростно кричал то ли от злобы, то ли подбадривая самого себя: после удара, нанесённого Емельяновым, у него сильно болела голова.
Дорога сделала поворот, и Мирон оказался прямо перед пулемётом — один на один.
Кольцов долго целился и снова нажал на гашетку. Но очереди не последовало. В напряжённой тишине только звучно стучали копыта и тяжело дышали вконец запалённые лошади.
— Ленту, ленту давайте! — закричал Кольцов.
— Все! — выдохнул ротмистр Волин. — Все! Нет патронов.
Мирон ещё какое-то время скакал за тачанкой, но, обернувшись и увидев, что остался один, круто, на всем скаку, завернул копя…
Полковник ослабил вожжи, и лошади пошли шагом. Был день. Но утренний туман ещё не покинул озябшую землю, его клочья, похожие на пух невиданных птиц, цеплялись за ветви больших деревьев. Солнце проглядывало сквозь листву, заливало светом уютные круглые поляны, отгоняло облачка тумана в густые заросли. И не было тишины. Тяжело дыша, мирно пофыркивали лошади. Скрипели давно не мазанные колёса. И стоял такой громкий птичий щебет, какой редко можно услышать среди лета, а лишь ранней весной, когда природа ликует, отогреваясь после долгой зимы.
Оглядевшись вокруг, Кольцов даже усомнился: в самом ли деле всего несколько минут назад, припав к пулемёту, он отстреливался от наседавших бандитов, не во сне ли почудились ему события сегодняшнего дня?
Видимо, о том же думали и его спутники. Они сидели в тачанке, вслушиваясь в добрые, мирные звуки, и молчали.
— Сиротин, у вас не осталось ещё махорки? — спросил полковник Львов.
— По такому случаю наскребу сколько-нибудь, — ответил Сиротин и пересел поближе к полковнику. Они оторвали ещё по куску газеты, свернули цигарки, задымили, щурясь на солнце.
— Эх, жалко мне везучего подпоручика, — вздохнул Емельянов. — И капитана Ростовцева тоже.
— Подобрел ты, парень! — зло сверкнув глазами, обронил Сиротой, внезапно построжевший.
— Однако, господа, надо что-то предпринимать, — сказал Дудицкий, взглянув на полковника Львова. — Надо выбираться к своим!
— Как вы себе это мыслите? — спросил полковник.
— Не знаю, — растерянно пожал тот плечами.
— Быть может, мы уже у своих, — сказал ротмистр Волин, он заметно осмелел. — Я так думаю, что наши за эти дни крепко продвинулись.
Сиротин и Емельянов хмуро вслушивались в эти разговоры, на них никто не обращал внимания.
— Надо подумать, как нам поступить с этими! — Поручик Дудицкий кивнул на Сиротина и Емельянова. — Если мы уже на своей территории, они автоматически…
— А если нет? — раздражённо спросил Волин. — И потом неужели вашего благородства…
— При чем здесь благородство?! — почти выкрикнул Дудицкий. — Есть присяга!..
Сиротин и Емельянов почти одновременно спрыгнули с тачанки и, насторожившись, пошли рядом.
— Вот что, братва!.. Извините, господа, привычка! Скорее всего вы на нашей территории. Но это неважно! Мы с Гришей посоветовались и решили вас отпустить.
Львов весело улыбнулся, ещё не успев привыкнуть к мысли, что они на свободе.
— В бою встретимся — по-другому поговорим… — продолжал Сиротин. — Имущество делить не будем, хоть нажили мы его и сообща. Нам, сдаётся мне, эта тачанка ещё пригодится, пока доберётесь до своих. А вот ружьишко одно мы прихватим. Хоть и без патронов оно, а вид даёт, — по-свойски, расторопным говорком закончил он.
Ещё какое-то время красные командиры шли рядом с тачанкой, потом свернули с дороги, направились к зарослям. Возле кустов остановились.
Сиротин махнул рукой, бросил:
— Прощайте, братва! Может, ещё и свидимся!..
Если бы кто-нибудь из сидящих в тачанке посмотрел в это мгновение на Павла Кольцова, то увидел бы в его глазах тоску и растерянность. Сиротин и Емельянов до последней, до этой минуты оставались для Кольцова ниточкой, связывавшей его с тем, иным миром: миром его друзей, его жизни, его убеждений — Сиротин и Емельянов шагнули в кустарник. Закачались и застыли ветки. Затихли вдали шаги.
Все! Нить порвалась. Он остался один. Один отныне, среди врагов, с которыми предстояло ему теперь жить и с которыми предстояло бороться.
Пели в лесу птицы. В неподвижном воздухе висел белый пух одуванчиков.
— Сколько вместе пережили, — задумчиво сказал полковник Львов Волину,
— а вы их даже на свадьбу не пригласили.
— На какую ещё свадьбу? — недоуменно спросил Волин.
— С крестьянкой!
Все дружно, весело засмеялись. Полковник взмахнул вожжами, и кони прибавили шагу.
Мирон Осадчий тем временем возвращался после погони в хутор. Ехал напрямик, через лес. Колоколом гудела разбитая голова. Ветки хлестали по лицу, однако он не обращал на это внимания. На дорогу не выезжал — мало ли что взбредёт в голову этим белогвардейским офицерам, будь они трижды неладны. Ясно, что по лесу на тачанке далеко не уедут.
Ехал Мирон шагом, давая коню остыть. Время от времени он машинально стирал шапкой мыльный пот, который хлопьями вскипал на крупе и боках лошади. На душе у Мирона было тяжело, муторно. Батька Ангел убит. Кто станет на его место? Некому. И выходило так, что надо ему, Мирону, собирать свои нехитрые пожитки и отправляться до дому, в Киев, на Куреневку. Там переждать лихую годину, обмозговать, что к чему. А потом уже или к белым примкнуть, если они в этой войне верх возьмут, а может, и к красным податься, если будет им удача.
— Мирон!.. — слабо окликнул голос сзади, и Мирон испуганно натянул повод коня, обернулся. Возле дерева лежал Павло. — Мирон! Подмогни!.. — снова позвал Павло страдальческим голосом.
Мирон направил к Павло коня, остановился возле него, но не спешился.
— Куда тебя? — спросил он.
— В ноги… и в бок… Ты это… перевяжи меня. Слышишь, перевяжи, а то кровью изойду. Видишь, как текет? — тянулся глазами к дружку раненый, не в силах поверить, что на этот разобошла его удача.
Мирон внимательно и, цепко посмотрел на Павло, сокрушённо сказал:
— Да, не повезло тебе!.. А ну пошевели ногами!
Павло собрался с силами, приподнял голову, но тут же снова сник. Некоторое время лежал молча, с закрытыми глазами.
— Видать, кости перебиты, — с сочувствием сказал Мирон.
— Ты меня на телегу… и до Оксаны… Она выходит, — с надеждой сказал Павло.
— Кости перебиты… калекой будешь… — задумчиво обронил Мирон. — А она молодая, красивая!
— Не перекипело в тебе? — облизал сухие губы Павло.
— Нет, — чистосердечно сознался Мирон. — Люблю.
— А она меня любит. Жена она мне… Перевяжи, Мирон!
— Пройдёт время, забудет тебя… Все ведь забывается, Павло. И любовь забывается. — И Мирон тронул повод. Конь осторожно переступил через Павло, медленно пошёл к кустарнику.
— Слышь… выживу!.. — прохрипел Павло. — На руках доползу, но не видать тебе Оксаны!.. Слышишь, гнида!..
Мирон снова придержал коня, обернулся… Они выросли вместе на окраине Киева, на Куреневке. Светловолосая сероглазая Ксанка, девчонка своенравная и драчливая, была единственной, кого куреневская пацанва приняла в свои игры, ей даже прозвище дали Гетманша… Бежали годы. Стала Оксана статной красавицей, самой завидной в Куреневке невестой. Из всех парней выделила она одного — Павло, и Мирон, давно и тайно в неё влюблённый, понял: не судьба. Понять — понял, но не смирился. Когда Павло ушёл на войну, стал он топтать дорожку к Оксаниному дому, из кожи лез, чтобы угодить Оксане, стать ей подмогой, прослыть нужным, необходимым, опорой. И втайне надеялся, что не вернётся Павло с войны.
А он вернулся. Раненый. С медалями на груди. И снова Мирон ждал, на что-то надеялся. Только не по его выходило: шагал Павле по жизни словно заговорённый. И уже когда у Ангела очутились, в какие передряги попадали
— а все пули мимо.
И вот — дождался…
— Никуда ты, Павле, не доползёшь. Все. Точка. — Мирон сунул руку за сорочку, вытащил кольт.
Павло повернулся к Мирону, глядел на него не мигая. Побелевшие губы ещё что-то пытались сказать, а рука тянулась к обрезу. Но Мирон видел — не дотянется, далеко, и рука слаба.
Он поднял пистолет и, почти не целясь, выстрелил. Постоял ещё несколько мгновений и, пришпорив коня, помчался по лесу.
…Эту сцену наблюдал лежавший неподалёку в кустах раненый ангеловский ездовой. Когда Мирон выстрелил, ездовой глубже сунул голову в траву и затих, притворившись мёртвым. Впрочем, Мирон его не заметил. Он торопился подальше от этой тихой поляны, поросшей печальными жёлтыми цветами.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ли…
Ротмистр Волин лежал рядом с Кольцовым. Тревожно ворочался на соломе, иногда что-то бессвязное бормотал во сне. Както под утро он приподнялся на локте, потрогал Кольцова, заговорщически зашептал:
— Капитан!.. Капитан Кольцов! Вы спите?
— Нет, — помедлив, отозвался Кольцов.
— Я все это время разрабатываю в голове разные планы побега.
— Придумали что-нибудь?
И взволнованно, словно обличая кого-то, Волин начал говорить сначала тихо, а потом, распаляясь, все громче:
— Дребедень какая-то. В духе «Графа Монте-Кристо» или ещё чего-то. И я подумал вдруг: а может, в этой самой революции и во всем этом есть какой-то биологический смысл? Как в браке дворянина с крестьянкой, чтобы внести свежую струю крови!.. Мы ведь вырождаемся… Я бы даже сказал — выродились. Инстинкт самосохранения и тот отсутствует. Спокойненько так ждём смерти. Как скот на бойне… Что вы?
— Я слушаю, — безразличным тоном сказал Кольцов.
— В какой-нибудь азиатской стране всю эту вакханалию прихлопнули бы за неделю. Ходили бы по горло в крови, но прихлопнули бы. А мы… — Ив голосе Волина зазвучала неподдельная, уничижительная горечь.
— Я не знаю, что можно придумать в нашей ситуации, — приподнявшись на локте, тихо сказал Кольцов. — Однако, ротмистр, я думаю, что законность в России скоро восстановится. И я вам советую, вернувшись домой, жениться на крестьянке. Во имя вашего потомства…
Оказалось, что их разговор слышали все. Кто-то не выдержал, засмеялся. Засмеялись и остальные.
— Браво, капитан! — поддержал полковник Львов.
— Недобрая шутка, капитан, — сухо сказал Волин и с вызовом добавил: — Но ей-богу, если бы случилось чудо, нет, если бы это помогло чуду и нам бы удалось спастись, ну что ж, я согласен жениться на крестьянке.
Проскрипела над их головами ляда, и в светлом квадрате появилось заспанное лицо охранника.
— Эй вы, там! Держите?.. — с равнодушной ленцой предупредил он.
И сверху вниз поплыло ведро с болтушкой. Капитан Ростовцев подхватил его, поставил посреди темницы.
— Прошу к столу, господа!
«Господа» не заставили себя упрашивать. Уселись мигом вокруг ведра. На ощупь опускали в ведро ложки, ели.
— Кухня шеф-повара «Континенталя» дяди Вани, — кисло пробормотал поручик Дудицкий, брезгливо помешивая ложкой в ведре.
— Я в Киеве предпочитал обедать в «Апполо», — подал реплику Волин. — Там в своё время были знаменитые расстеган.
— Что-то сейчас там, в нашем Киеве, — задумчиво произнёс полковник Львов.
— «Товарищи» гуляют по Крещатику, — сказал капитан Ростовцев так, чтобы слышали красные командиры. — Красные командиры едят в «Апполо» кондер с лошадиными потрохами…
— Я не о том. У меня в Киеве сестра. К ней должны были приехать моя жена с сыном, да вот не знаю, добрались ли… — Полковник не закончил фразу: снова заскрипела ляда и в проёме появилось несколько раскрасневшихся от выпивки лиц.
— Пожрали?.. Все! Вылазь! Вышло ваше время!..
Они по одному вылезли из подвала и, ослеплённые после темноты, остановились у широко открытой двери амбара, не решаясь выйти на улицу, залитую ярким солнечным светом. Все они были босые, без ремней, в выпущенных наружу рубахах и гимнастёрках.
Мирон пошёл вперёд, за ним двинулись пленные. Слева и справа от них насторожённо шагали с обрезами в руках конвойные.
Они прошли через двор, обогнули пулемётную тачанку, на задке которой была прибита фанера с коряво выведенной надписью: «Бей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!» — подошли к крыльцу.
— Ласково просим до хаты, — паясничал Мирон, показывая на дверь. — Сам батько Ангел пожелал с вами побеседовать.
Когда пленники вошли в просторную, украшенную вышитыми рушниками и в богатых окладах иконами горницу, батька Ангел обернулся к ним и, прищурив глаза, долго и бесцеремонно рассматривал, наслаждаясь их жалким видом. Затем, напустив на себя неприступный вид, приказал:
— Докладывайтесь, кто такие?
Полковник Львов передёрнул плечами и отвернулся.
— Та-ак… Не желаете, значит, говорить? — распаляя себя, медленно протянул атаман.
И тогда за всех на вопрос Ангела ответил Волин:
— Все мы — кадровые офицеры, кроме этих двоих. — Ротмистр указал глазами на Сиротина и Емельянова. — Среди нас — полковник Львов.
— Кадровые, говоришь, офицеры?.. А этот, говоришь, полковник? — хрипловатым то ли с перепоя, то ли ещё со сна голосом переспросил Ангел и внимательно посмотрел на Львова. — Куда ж он сапоги дел? Пропил?
У Львова дрогнуло лицо, он хотел что-то сказать, но промолчал.
— Сапоги с нас сняли ваши люди, — выступил вперёд Кольцов. — Вот этот! — И он указал глазами на Мирона, который сидел возле двери на табурете, выставив вперёд на показ ноги в трофейных сапогах, словно приготовился смотреть спектакль.
— Этот? Ай-яй-яй! А ещё боец свободной анархо-пролетарской армии мира! — укоризненно покачал головой батька и снова стал рассматривать пленных холодным, немигающим взглядом.
Затем подошёл к столу, быстрыми движениями расстелил карту: — Так вот, братва, хочу я с вами маленько побеседовать…
Вы уж не обижайтесь, у нас ни товарищев, ни благородиев. Мы по-простому: братва и хлопцы.
— А как же женщин будете величать? — не удержался, язвительно спросил Львов.
Однако Ангел сделал вид, что не услышал этого вопроса.
— Так вот, хочу я, братва, прояснить вам обстановку, чтоб, значит, мозги вам чуток прочистить. Может, чего поймёте! — Ангел склонился к карте, продолжил: — Тут вот сейчас красные. Отступают… Тут — белые. Наступают. Вроде бы как все складывается в вашу пользу, — он взглянул на белых офицеров, а затем перевёл взгляд на красных командиров, — и не в вашу пользу. Но это обман зрения. — И, сделав большую, выразительную паузу, торжествующе добавил: — На самом деле все складывается в мою пользу…
Ангел несколько раз прошёлся по горнице, снова остановился перед полковником Львовым, спросил:
— Понимаешь?
— Нет, — чистосердечно сказал полковник, считая, что ложь даже перед таким человеком, как Ангел, унизит его самого.
— Во-от. Вы все много учились и маленько заучились. — Он хитровато зыркнул взглядом в сторону красных командиров: — Кроме вас, ничему не обученных. Мы тоже, правда, в грамоте не сильны, но вот до чего дошли своим собственным мужицким умом. Война идёт где? Вот здесь… — Он указал на карту. — На железных дорогах. И слава богу, воюйте себе на здоровье! До ближайшей железной дороги сколько вёрст? Сколько, Мирон? — Лицо у батьки вытянулось, и он стал похож на большую переевшую мышь.
— Тридцать две версты с гаком, батька! — с готовностью ответил Мирон.
Батька благосклонно посмотрел на него.
— Тридцать две версты. Верно. А то и поболее, — согласился Ангел. — Это в одну сторону, а в другую — до Алексеевки, Мелитополя, Александрова, — считай, все триста будет. А в третью сторону, — неопределённо махнул он рукой, — тоже за неделю не доскачешь… и в четвёртую… Все, где железные дороги, то — ваше, а остальное, стало быть, — наше, мужицкое. Тут мы хозяева, хлеборобы… Вот вы навоюетесь, перебьёте друг дружку. А которые останутся — есть захотят. А хлебушек-то на железной дороге не родит. К нам припожалуете. Поначалу с оружием. Но мы, значит, кое-что предпримем, чтоб отбить у вас охоту с оружием к нам ходить. Ну, вы тогда с поклоном: есть-то хочется. Мы вам дадим хлебушка. В обмен на косилку, на молотилку, на иголку с ниткой… Так и заживём по-добрососедски. Потому мужик без города может прожить, а вот город без мужика… — Ангел сложил пальцы, показал всем кукиш.
Мирон не выдержал, прыснул в кулак, да так и застыл, лишь плечи у него тряслись от смеха.
— Мужицкое, значит, государство? — спросил жёстко и непримиримо полковник Львов. — Мужицкая республика?
— Что-то навроде этого. Государство, республика. Придумаем, какую названку дать. И государство как, и баб. Сами не придумаем — вы поможете. Не бесплатно, нет! За хлеб да за сало будут у нас и учёные, и те, что книжки пишут. Все оправдают, про все напишут. — Ангел снова подошёл к полковнику Львову, поднял на него тяжёлые, похмельные глаза: — Я к чему веду? Если вам все понятно, предлагаю идти ко мне на службу. Поначалу советниками. Без всяких, само собой, прав. А дельными покажетесь, в долю примем. Не обидим, стало быть. Ну?
Полковник Львов насмешливо и брезгливо поморщился и, жёстко посмотрев в глаза атамана, отчеканил:
— А не много ли тебе чести, Ангел, иметь советником полковника русской армии?
— Та-ак… — Ангел зло сощурил глаза и теперь и вовсе стал доходить на белую раскормленную мышь. — Ты ещё что скажи! Напоследок! Как попу перед смертью!.. — Он кинул было руку к раскрытой кобуре.
Сидевший у двери Мирон тоже весь подобрался, выжидающе смотрел то на полковника, то на Ангела.
Остальное произошло в доли секунды.
Кольцов, увидев у Ангела расстёгнутую крышку кобуры, понял, что это единственный шанс попытаться спастись. Резко наклонившись, он выхватил маузер из кобуры. Загремели выстрелы. Ангел, так и не успевший понять, что случилось, схватился за живот, рухнул на землю. В смертной тоске закричал конвоир, в которого Кольцов молниеносно всадил две пули.
Емельянов бросился к упавшему конвоиру, подхватил его обрез и подскочил сбоку к Мирону, который целился в Кольцова. На какое-то мгновение он опередил его, ударив обрезом по голове.
Кольцов понимал, что поле боя должно остаться за ними, иначе — гибель, иначе не добраться до тачанки. И он стрелял. От выстрелов Кольцова и Емельянова повалился Семён, тот самый, что охранял их в амбаре, за ним свалились ещё двое ангеловцев. Но Семён стоял возле подпоручика Карпухи. Падая, он успел выстрелить Карпухе в голову.
— К тачанке, живо! — крикнул Кольцов и первым выбежал на улицу.
Следом за ним бросился полковник Львов, по пути прихвати а обрез, который выронил из рук оглушённые Мирон. Дослал в патронник патрон.
Услышав выстрелы, к хате со всех ног неслись трое ангеловцев. Один из них оказался лицом к лицу с Кольцовым.
Емельянов выхватил у упавшего ангеловца винтовку. Другую схватил Сиротин.
В несколько прыжков они достигли тачанки. Полковник столкнул с сиденья щуплого ездового, однако тог с неожиданным упорством и силой стал остервенело цепляться за вожжи. Кольцов с налёта ударил его рукоятью нагана по голове, и тот, отпустив вожжи, свалился с тачанки.
Ротмистр Волин и поручик Дудицкий поспешили вслед за ними, ещё толком не успев понять, что же случилось. Времени на размышления не было.
Полковник разобрал вожжи, взмахнул ими, и кони с места рванули вскачь.
— Все? — обернулся полковник.
— Ростовцев! Капитан? — закричал Дудицкий.
И, словно услышав этот крик, капитан выскочил из хаты, неся ящик. Тяжело дыша, догнал тачанку.
— Патроны! — сказал он и передал ящик Емельянову.
— Садитесь? — крикнул Дудицкий, уступая капитану Ростовцеву место. — Садитесь же!
Капитан занёс было ногу, но вдруг словно обо что-то споткнулся. Тачанка снова понеслась по двору.
— Ростовцев сел? — ещё раз обернулся полковник и увидел, как капитан Ростовцев упал на колени, потом, словно подкошенный, медленно повалился в траву.
А следом за тачанкой с гиканьем и суматошным гвалтом уже мчались верховые, на скаку срывая карабины с плеч. Беспорядочно засвистели пули.
Кольцов схватился за пулемёт, крикнул поручику Дудицкому:
— Готовьте ленту!
Ротмистр Волин нашарил под сиденьем тачанки пулемётные ленты.
— Куда? — обернулся к Кольцову полковник Львов. — Кто знает куда?
— Прямо? К мельнице, за ней лесок! — крикнул Кольцов, прикидывая, что в лесок ангеловцы, пожалуй, не пойдут. Да и скрыться там легче.
Поднимая клубы рыжей пыли, тачанка пронеслась по околице хуторка, пугая людей, сидящих на завалинках, и сонных кур на заборе, затем лошади галопом выскочили на бугор, к мельнице. Тачанка крутнулась на бугре, обливая преследователей градом свинца.
Из дворов выскакивали все новые верховые, устремлялись в погоню. Но уже не было в ней ни ярости, ни силы, редко кто вырывался вперёд, потому что с тачанки бил не умолкая пулемёт. К рукояткам припал Кольцов.
— Экономьте патроны, капитан! — крикнул полковник, не оборачиваясь. Скрылась вдали мельница, тачанка вскочила в лесок. Ангеловцы наддали
и стали обходить слева и справа; все больше и больше смелея, иные уже запальчиво вынимали клинки. Вот они уже поравнялись с тачанкой. И тогда Кольцов снова нажал на гашетку — в седле, словно перерубленный пополам, переломился азартный ангеловец Павло, неосмотрительно вырвавшийся вперёд; другие стали попридерживать разгорячённых коней.
Преследователей становилось меньше. Но те, кто продолжал погоню, все приближались к тачанке. Впереди скакал Мирон, в руке его отливал воронёной сталью клинок. Азарт погони и злоба — все было сейчас на его искажённом, побитом оспой нотном лице. Он что-то яростно кричал то ли от злобы, то ли подбадривая самого себя: после удара, нанесённого Емельяновым, у него сильно болела голова.
Дорога сделала поворот, и Мирон оказался прямо перед пулемётом — один на один.
Кольцов долго целился и снова нажал на гашетку. Но очереди не последовало. В напряжённой тишине только звучно стучали копыта и тяжело дышали вконец запалённые лошади.
— Ленту, ленту давайте! — закричал Кольцов.
— Все! — выдохнул ротмистр Волин. — Все! Нет патронов.
Мирон ещё какое-то время скакал за тачанкой, но, обернувшись и увидев, что остался один, круто, на всем скаку, завернул копя…
Полковник ослабил вожжи, и лошади пошли шагом. Был день. Но утренний туман ещё не покинул озябшую землю, его клочья, похожие на пух невиданных птиц, цеплялись за ветви больших деревьев. Солнце проглядывало сквозь листву, заливало светом уютные круглые поляны, отгоняло облачка тумана в густые заросли. И не было тишины. Тяжело дыша, мирно пофыркивали лошади. Скрипели давно не мазанные колёса. И стоял такой громкий птичий щебет, какой редко можно услышать среди лета, а лишь ранней весной, когда природа ликует, отогреваясь после долгой зимы.
Оглядевшись вокруг, Кольцов даже усомнился: в самом ли деле всего несколько минут назад, припав к пулемёту, он отстреливался от наседавших бандитов, не во сне ли почудились ему события сегодняшнего дня?
Видимо, о том же думали и его спутники. Они сидели в тачанке, вслушиваясь в добрые, мирные звуки, и молчали.
— Сиротин, у вас не осталось ещё махорки? — спросил полковник Львов.
— По такому случаю наскребу сколько-нибудь, — ответил Сиротин и пересел поближе к полковнику. Они оторвали ещё по куску газеты, свернули цигарки, задымили, щурясь на солнце.
— Эх, жалко мне везучего подпоручика, — вздохнул Емельянов. — И капитана Ростовцева тоже.
— Подобрел ты, парень! — зло сверкнув глазами, обронил Сиротой, внезапно построжевший.
— Однако, господа, надо что-то предпринимать, — сказал Дудицкий, взглянув на полковника Львова. — Надо выбираться к своим!
— Как вы себе это мыслите? — спросил полковник.
— Не знаю, — растерянно пожал тот плечами.
— Быть может, мы уже у своих, — сказал ротмистр Волин, он заметно осмелел. — Я так думаю, что наши за эти дни крепко продвинулись.
Сиротин и Емельянов хмуро вслушивались в эти разговоры, на них никто не обращал внимания.
— Надо подумать, как нам поступить с этими! — Поручик Дудицкий кивнул на Сиротина и Емельянова. — Если мы уже на своей территории, они автоматически…
— А если нет? — раздражённо спросил Волин. — И потом неужели вашего благородства…
— При чем здесь благородство?! — почти выкрикнул Дудицкий. — Есть присяга!..
Сиротин и Емельянов почти одновременно спрыгнули с тачанки и, насторожившись, пошли рядом.
— Вот что, братва!.. Извините, господа, привычка! Скорее всего вы на нашей территории. Но это неважно! Мы с Гришей посоветовались и решили вас отпустить.
Львов весело улыбнулся, ещё не успев привыкнуть к мысли, что они на свободе.
— В бою встретимся — по-другому поговорим… — продолжал Сиротин. — Имущество делить не будем, хоть нажили мы его и сообща. Нам, сдаётся мне, эта тачанка ещё пригодится, пока доберётесь до своих. А вот ружьишко одно мы прихватим. Хоть и без патронов оно, а вид даёт, — по-свойски, расторопным говорком закончил он.
Ещё какое-то время красные командиры шли рядом с тачанкой, потом свернули с дороги, направились к зарослям. Возле кустов остановились.
Сиротин махнул рукой, бросил:
— Прощайте, братва! Может, ещё и свидимся!..
Если бы кто-нибудь из сидящих в тачанке посмотрел в это мгновение на Павла Кольцова, то увидел бы в его глазах тоску и растерянность. Сиротин и Емельянов до последней, до этой минуты оставались для Кольцова ниточкой, связывавшей его с тем, иным миром: миром его друзей, его жизни, его убеждений — Сиротин и Емельянов шагнули в кустарник. Закачались и застыли ветки. Затихли вдали шаги.
Все! Нить порвалась. Он остался один. Один отныне, среди врагов, с которыми предстояло ему теперь жить и с которыми предстояло бороться.
Пели в лесу птицы. В неподвижном воздухе висел белый пух одуванчиков.
— Сколько вместе пережили, — задумчиво сказал полковник Львов Волину,
— а вы их даже на свадьбу не пригласили.
— На какую ещё свадьбу? — недоуменно спросил Волин.
— С крестьянкой!
Все дружно, весело засмеялись. Полковник взмахнул вожжами, и кони прибавили шагу.
Мирон Осадчий тем временем возвращался после погони в хутор. Ехал напрямик, через лес. Колоколом гудела разбитая голова. Ветки хлестали по лицу, однако он не обращал на это внимания. На дорогу не выезжал — мало ли что взбредёт в голову этим белогвардейским офицерам, будь они трижды неладны. Ясно, что по лесу на тачанке далеко не уедут.
Ехал Мирон шагом, давая коню остыть. Время от времени он машинально стирал шапкой мыльный пот, который хлопьями вскипал на крупе и боках лошади. На душе у Мирона было тяжело, муторно. Батька Ангел убит. Кто станет на его место? Некому. И выходило так, что надо ему, Мирону, собирать свои нехитрые пожитки и отправляться до дому, в Киев, на Куреневку. Там переждать лихую годину, обмозговать, что к чему. А потом уже или к белым примкнуть, если они в этой войне верх возьмут, а может, и к красным податься, если будет им удача.
— Мирон!.. — слабо окликнул голос сзади, и Мирон испуганно натянул повод коня, обернулся. Возле дерева лежал Павло. — Мирон! Подмогни!.. — снова позвал Павло страдальческим голосом.
Мирон направил к Павло коня, остановился возле него, но не спешился.
— Куда тебя? — спросил он.
— В ноги… и в бок… Ты это… перевяжи меня. Слышишь, перевяжи, а то кровью изойду. Видишь, как текет? — тянулся глазами к дружку раненый, не в силах поверить, что на этот разобошла его удача.
Мирон внимательно и, цепко посмотрел на Павло, сокрушённо сказал:
— Да, не повезло тебе!.. А ну пошевели ногами!
Павло собрался с силами, приподнял голову, но тут же снова сник. Некоторое время лежал молча, с закрытыми глазами.
— Видать, кости перебиты, — с сочувствием сказал Мирон.
— Ты меня на телегу… и до Оксаны… Она выходит, — с надеждой сказал Павло.
— Кости перебиты… калекой будешь… — задумчиво обронил Мирон. — А она молодая, красивая!
— Не перекипело в тебе? — облизал сухие губы Павло.
— Нет, — чистосердечно сознался Мирон. — Люблю.
— А она меня любит. Жена она мне… Перевяжи, Мирон!
— Пройдёт время, забудет тебя… Все ведь забывается, Павло. И любовь забывается. — И Мирон тронул повод. Конь осторожно переступил через Павло, медленно пошёл к кустарнику.
— Слышь… выживу!.. — прохрипел Павло. — На руках доползу, но не видать тебе Оксаны!.. Слышишь, гнида!..
Мирон снова придержал коня, обернулся… Они выросли вместе на окраине Киева, на Куреневке. Светловолосая сероглазая Ксанка, девчонка своенравная и драчливая, была единственной, кого куреневская пацанва приняла в свои игры, ей даже прозвище дали Гетманша… Бежали годы. Стала Оксана статной красавицей, самой завидной в Куреневке невестой. Из всех парней выделила она одного — Павло, и Мирон, давно и тайно в неё влюблённый, понял: не судьба. Понять — понял, но не смирился. Когда Павло ушёл на войну, стал он топтать дорожку к Оксаниному дому, из кожи лез, чтобы угодить Оксане, стать ей подмогой, прослыть нужным, необходимым, опорой. И втайне надеялся, что не вернётся Павло с войны.
А он вернулся. Раненый. С медалями на груди. И снова Мирон ждал, на что-то надеялся. Только не по его выходило: шагал Павле по жизни словно заговорённый. И уже когда у Ангела очутились, в какие передряги попадали
— а все пули мимо.
И вот — дождался…
— Никуда ты, Павле, не доползёшь. Все. Точка. — Мирон сунул руку за сорочку, вытащил кольт.
Павло повернулся к Мирону, глядел на него не мигая. Побелевшие губы ещё что-то пытались сказать, а рука тянулась к обрезу. Но Мирон видел — не дотянется, далеко, и рука слаба.
Он поднял пистолет и, почти не целясь, выстрелил. Постоял ещё несколько мгновений и, пришпорив коня, помчался по лесу.
…Эту сцену наблюдал лежавший неподалёку в кустах раненый ангеловский ездовой. Когда Мирон выстрелил, ездовой глубже сунул голову в траву и затих, притворившись мёртвым. Впрочем, Мирон его не заметил. Он торопился подальше от этой тихой поляны, поросшей печальными жёлтыми цветами.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Огромный и усталый от многочисленных перемен город на днепровском берегу жил тревожно и оглядчиво, потому что упорно и неотвратимо к нему приближался фронт, вокруг рыскали банды. И киевлянам, отвыкшим от мирной устойчивости, казалось удивительным, что из поездов, с перебоями и опозданием прибывающих в город, ещё толпами вываливают люди.
На одном из таких неторопливых и горемычных поездов приехал в Киев Юра. На выходах с перрона пассажиров бдительно проверяли бойцы заградотряда, но на Юру внимания никто не обратил, его подтолкнули к выходу, и он оказался на привокзальной площади. Шум и гам висели над ней. Оборванные, юркие, быстроглазые беспризорники наперебой, стараясь перекричать друг друга, предлагали поднести вещи, какие-то женщины с мешками и корзинами с трудом отбивались от их услуг. Суетились извозчики и трогали. Лотошники, продававшие штучные папиросы, бублики, кровяную горячую колбасу, в розовую и белую полоску сахарные пальцы, браво нахваливали свой товар. В стороне деловито выравнивались шеренги отбывающих на фронт красноармейцев. И над всем этим ярко светило беспечальное летнее солнце.
Было жарко и, как показалось Юре, празднично, хотя на самом деле пыльная привокзальная площадь жила обычной суматошной жизнью и люди, загнанные в её толкотню, втиснутые в её беспорядочное движение, были озабоченными, усталыми, лишёнными приподнятой оживлённости, которая отличает праздники.
Юра добрался до цели. Ещё неделю назад этот город казался ему таким далёким, словно лежал за семью морями, но наконец Юра — один, совсем один, самостоятельно — одолел все, и вот он — Киев. А ещё жило в мальчике воспоминание о прошлых приездах в этот город с отцом и мамой; тогда папина сестра, Ксения Аристарховна, с мужем встречали их на вокзале, и начинался для Юры длинный, нарядный праздник с шумным катанием по Днепру на лодках, и конные прогулки по лесу, и чудесные вечера на дате в Святошино, и самые любимые его лакомства, и ещё многое, многое другое.
Он, конечно, понимал, что сейчас будет иначе. И все равно при мысли, что лишь несколько улиц отделяют его от родных, Юру охватило такое нетерпение, что ноги сами понесли по городу: скорей! скорей? И внутри его что-то пело, словно он спешил на праздник. Правда, он подзабыл, где эта Никольская, но знал, что обязательно отыщет её, люди подскажут…
Минуя стороной знаменитый в те дни Еврейский базар, именуемый в народе Евбаз, Юра вышел на Бибиковский бульвар. Там, на углу, огляделся, спросил пожилую женщину:
— Скажите, пожалуйста, как пройти на Никольскую улицу?
Женщина очень долго объясняла мальчику, как попасть к Бессарабке и затем на Никольскую. Короткой дорогой — по Собачьей тропе — идти не посоветовала, предостерегла:
— Там такая шантрапа — обворуют, а то, чего доброго, и прибьют… Иди лучше другим путём — через Крещатик, потом по Банковой.
На Бессарабке Юра немного постоял в раздумье и решительно свернул на Собачью тропу. Прошёл Александровскую больницу. И сразу же за садом больницы открылся ему до неправдоподобности странный посёлок. Приземистые лачуги, больше похожие на собачьи будки, нежели на жилища людей, были кое-как слеплены из ломаной фанеры, старого железа, разбитых ящиков. Около них копошились какие-то люди в лохмотьях — это были нищие, мелкие воры и беспризорники.
Юра благополучно дошёл почти до конца Собачьей тропы. Иногда быстрые любопытные глаза то воровато-цепко, то нагло, с вызовом, а то равнодушно-сонно ощупывали его самого, потрёпанную курточку и добитые, слегка скособоченные ботинки и, видимо, считали их не заслуживающими внимания.
Но вот из-за одной развалюшки вынырнула костлявая фигура в развевающейся на ветру рвани. Беспризорник быстро пересёк дорогу Юре и остановился, вызывающе отставив ногу. Это был мальчишка приблизительно Юриных лет с наглыми, по-кошачьи рыжими глазами. Сквозь прореху рубашки на плече виднелась острая ключица. Мальчишка, оттопырив нижнюю губу, насвистывал что-то бойкое. Юра, чтобы не показать виду, что ему не по себе, смело направился к беспризорнику и спросил вежливо и спокойно:
На одном из таких неторопливых и горемычных поездов приехал в Киев Юра. На выходах с перрона пассажиров бдительно проверяли бойцы заградотряда, но на Юру внимания никто не обратил, его подтолкнули к выходу, и он оказался на привокзальной площади. Шум и гам висели над ней. Оборванные, юркие, быстроглазые беспризорники наперебой, стараясь перекричать друг друга, предлагали поднести вещи, какие-то женщины с мешками и корзинами с трудом отбивались от их услуг. Суетились извозчики и трогали. Лотошники, продававшие штучные папиросы, бублики, кровяную горячую колбасу, в розовую и белую полоску сахарные пальцы, браво нахваливали свой товар. В стороне деловито выравнивались шеренги отбывающих на фронт красноармейцев. И над всем этим ярко светило беспечальное летнее солнце.
Было жарко и, как показалось Юре, празднично, хотя на самом деле пыльная привокзальная площадь жила обычной суматошной жизнью и люди, загнанные в её толкотню, втиснутые в её беспорядочное движение, были озабоченными, усталыми, лишёнными приподнятой оживлённости, которая отличает праздники.
Юра добрался до цели. Ещё неделю назад этот город казался ему таким далёким, словно лежал за семью морями, но наконец Юра — один, совсем один, самостоятельно — одолел все, и вот он — Киев. А ещё жило в мальчике воспоминание о прошлых приездах в этот город с отцом и мамой; тогда папина сестра, Ксения Аристарховна, с мужем встречали их на вокзале, и начинался для Юры длинный, нарядный праздник с шумным катанием по Днепру на лодках, и конные прогулки по лесу, и чудесные вечера на дате в Святошино, и самые любимые его лакомства, и ещё многое, многое другое.
Он, конечно, понимал, что сейчас будет иначе. И все равно при мысли, что лишь несколько улиц отделяют его от родных, Юру охватило такое нетерпение, что ноги сами понесли по городу: скорей! скорей? И внутри его что-то пело, словно он спешил на праздник. Правда, он подзабыл, где эта Никольская, но знал, что обязательно отыщет её, люди подскажут…
Минуя стороной знаменитый в те дни Еврейский базар, именуемый в народе Евбаз, Юра вышел на Бибиковский бульвар. Там, на углу, огляделся, спросил пожилую женщину:
— Скажите, пожалуйста, как пройти на Никольскую улицу?
Женщина очень долго объясняла мальчику, как попасть к Бессарабке и затем на Никольскую. Короткой дорогой — по Собачьей тропе — идти не посоветовала, предостерегла:
— Там такая шантрапа — обворуют, а то, чего доброго, и прибьют… Иди лучше другим путём — через Крещатик, потом по Банковой.
На Бессарабке Юра немного постоял в раздумье и решительно свернул на Собачью тропу. Прошёл Александровскую больницу. И сразу же за садом больницы открылся ему до неправдоподобности странный посёлок. Приземистые лачуги, больше похожие на собачьи будки, нежели на жилища людей, были кое-как слеплены из ломаной фанеры, старого железа, разбитых ящиков. Около них копошились какие-то люди в лохмотьях — это были нищие, мелкие воры и беспризорники.
Юра благополучно дошёл почти до конца Собачьей тропы. Иногда быстрые любопытные глаза то воровато-цепко, то нагло, с вызовом, а то равнодушно-сонно ощупывали его самого, потрёпанную курточку и добитые, слегка скособоченные ботинки и, видимо, считали их не заслуживающими внимания.
Но вот из-за одной развалюшки вынырнула костлявая фигура в развевающейся на ветру рвани. Беспризорник быстро пересёк дорогу Юре и остановился, вызывающе отставив ногу. Это был мальчишка приблизительно Юриных лет с наглыми, по-кошачьи рыжими глазами. Сквозь прореху рубашки на плече виднелась острая ключица. Мальчишка, оттопырив нижнюю губу, насвистывал что-то бойкое. Юра, чтобы не показать виду, что ему не по себе, смело направился к беспризорнику и спросил вежливо и спокойно: