Само собой понятно, что этого еще слишком мало, чтобы утверждать то, что утверждается теперь об отроке Гаврииле.
   Ссылку на средние века, как на что-то доказательное, профессор совершенно отрицает. Помимо процессов ведьм, {172} в средние века судили животных, а под пытками мучимые евреи признавались в каких угодно нелепостях.
   В заключение профессор решительно заявляет, что о том, что Ющинский убит в ритуальных целях, об этом и говорить не приходится: никаких признаков, никакого ритуала здесь нет.
   Таким образом все эксперты от науки, - конечно, эксперта от мракобесия г. Пранайтиса мы в счет не берем, - все трое, в один голос, заявили во всеуслышание, что никаких намеков на ритуальное убийство Андрея Ющинского здесь нет и не может быть, также как и в самом учении евреев нет обряда человеческого жертвоприношения.
   LVIII.
   Исповедь народа.
   Тихо, взволнованно начал говорить, московский раввин Мазе, вызванный в суд экспертом по делу Бейлиса.
   Ему предложили ограничить себя.
   Зачем? Почему?
   Ведь вот перед нами он, истинный потомок древнего Израиля; кому-кому, а ведь ему этот суд над Библией, над Талмудом - ближе и дороже всего.
   Ведь давно все знают, что судят не Бейлиса, а еврейскую веру, еврейское учение, так тесно связанное с судьбами самого еврейского народа.
   Суд без подсудимого.
   Послушаем же того, кто считает себя призванным самим господом свидетельствовать по совести всю правду, свидетельствовать перед богом и людьми, поведав всю глубочайшую правду о религии своих предков, своих современников.
   И он, небольшого роста, вставши на стул, чтобы его было видно из-за пюпитра, все громче и громче свидетельствует здесь о религиозном сознании своего народа, о священных обрядах, нравах и обычаях его.
   Здесь, в киевском окружном суде, и оттуда перед всем миром, льется от сердца к сердцу исповедь народа, народа всюду гонимого, униженного телесно, в страданиях и {178} несчастиях сохранявшего всю мощь и силу своей духовной красоты.
   С первых же слов, взволнованных и страстных, переходящих в гнев пророка, когда говорит он о кощунственных прикосновениях к слову божию, - в зале воздается настроение жгучее, хватающее за сердце.
   Вот там, за креслами суда, пробуют смеяться, улыбаться, но нет, знаю я, и ваше сердце потребует покоя и ваша душа смутится пред словами безбоязненного исповедания веры, исповедания человека, готового на жертву жизнью за счастье и благо своего родного народа, за всю драгоценность души его, за всю его культуру, мировоззрение, понимание...
   И я невольно перенесся в отдаленные времена жизни.
   - Не так ли стояли прежде, в далекие мрачные века, они, эти сотни тысяч замученных и погибших людей, о чьих душах вспоминает в молитвословиях своих рассеянный повсюду народ, народ израильский!
   Не так ли и они тогда, давно-давно, исповедывали свою веру, исповедывали пред лицом тех, кто дым и пламень костра предпочитал всякой юстиции, кто в кровавых бесовских муках, кто в убиении тысяч людей - детей, стариков и женщин - видел проявление высшей справедливости...
   Кто были эти мучители потомков библейских праотцев?
   Это были христиане, действовавшие к позору человечества, под непосредственным внушением Рима и его легатов, один из потомков которых пришел теперь сюда и осмелился вновь открыто клеветать на неповинных людей, забыв, что именно его духовные предшественники, - это они, пьяные от крови, брели от костра к костру, в бешеных и позорных плясках, под крылом своих черных сутан, кругом кругом, носились хороводом, освещенные зловещим заревом костра, заглушая своим сатанинским пением стоны, крики и мольбы погибающих в дыме и пламени людей...
   И теперь это черное крыло принеслось сюда и осенило нас. Но времена прошли, им не вернуться, и мечта о пытках остается праздной, безумной мечтой отдельных изуверов.
   Но что это: я не скажу, что слышу, я чувствую, я вижу плач, чуть приметный шелест губ... Закрытые лица, уткнувшиеся в руки, тихие, неслышные слезы сидящих в {174} публике дочерей страдальца-народа... Как не заплакать им? Ведь тут "пред богом и людьми" дается ответ в том, что составляет для них истинный завет божий, глубочайшее святая-святых...
   Тихое воздыхание... Молитва... Молитва глубокая, сердечная, в тайне скрытая, там, во внутреннем храме человека...
   А там, посреди залы, льется ровный, мерный голос ученого служителя алтаря, который текст за текстом, строка за строкой, разбирает все то, что возложили непомерной тяжестью те, кто, в своей нечеловеческой злобе, подделывал тексты, изменял слова умышленно, объяснял их неверно... А для чего все это?..
   Единственная цель.
   - Крови, крови хотим, - вопят везде и всюду эти человеконенавистники, в антисемитизме находящие удовлетворение разгулу самых темных, животных страстей своих.
   А что же там, за судейским столом, в креслах знатных посетителей сидящих сзади суда, почему не смеются там более? Почему все, глубоко внимая, слушают так, как надлежит это, серьезным, взрослым людям?..
   Не потому ли, что теперь всем становится ясным - и будем надеяться, что вскоре стыдно станет вспоминать об этом, - что чудовищное обвинение в ритуальных жертвоприношениях среди еврейского народа есть гнусная сказка средних веков, навеянная кошмаром католического изуверства и общей некультурностью...
   Глубокий знаток Библии, Талмуда, Каббалы и многих иных книг еврейской письменности, раввин Мазе понятно, ясно, толково разъясняет все то, что интересовало судей и стороны в этом беспримерном, изумительном процессе. И все, решительно все, - я в этом убежден, - в глубине души своей почувствовали облегчение...
   Ведь вот можно все узнать, все понять и раскрыть настоящий смысл...
   И так хотелось встать и крикнуть голосом совести:
   - Разве здесь вещать нам богословские споры?..
   В зале душно, жарко...
   Объявлен перерыв...
   И вдруг, грузно, по-стариковски, поднимается из своего {175} укромного уголка гражданский истец Шмаков, знаток Библии, пантеист и ярый антисемит...
   Он добродушно, немного улыбаясь углом губ, слегка подозвал к себе раби Мазе и начал, весь погруженный в какую-то важную для него мысль, строго и добродушно беседовать с ним, отыскивая тексты, что-то сличая, сверяя...
   И так хотелось бы знать, что в ХХ-м веке люди могут, люди должны относиться друг к другу по-людски и споры науки, вынесенные теперь в суд, оставить ученым людям...
   Но нет, эти утопические мысли далеки от действительности...
   Политика классовых отношений венчает дело. И в то время, когда здесь поднята человеческая мысль за пятьдесят веков, когда в киевском окружном суде разбираются книги древнееврейской письменности, там, в глубине окраин, в тишине и смятении местечек идет широкой волной антисемитская агитация и, может быть, уже намечены не жертвы библейских первенцев, о которых так много говорилось в суде, а жертвы безумия, свирепости и ужаса подонков толпы, в которых расшевеливают этой агитацией зверя, поднимающегося из бездны мрака затемненной человеческой души...
   LXIX.
   Речь прокурора.
   Мы понимаем, что положение г. прокурора в процессе Бейлиса было крайне затруднительное. Действительно, создать из ничего нечто - это ведь такая хитрая штука, на которую не то что деловой человек, но и не всякий кудесник, не всякий маг и волшебник, бывает способен.
   Прокурор приложил все старания, чтобы выполнить возложенное на него. Но в этом выполнении мы постоянно встречаемся с его упоминанием, что он так возмущен этим делом, так негодует, что не может говорить спокойно... Вот эта черта, им самим о себе подмеченная, окрашивала все выступление г. прокурора в определенный цвет политической, страстной, нервозной речи, тон которой, до нашему мнению, совершенно не соответствовал, бесстрастности обвинения государственной власти, блюстителя закона и {176} представителя этой власти в высоком учреждении суда. И это несоответствие тона сейчас же сказалось и в деталях речи: так прокурор несколько раз говорил о подкупах евреев, о давлении еврейства, которое он чувствует даже на себе самом, и, вместе с тем, никаких доказательств подкупов и засилья он не привел и был совершенно здесь голословен...
   Совершенно произволен был прокурор и там, когда решился значительную группу свидетелей защиты назвать лжесвидетелями. Мы не понимаем, как, каким образом мог он это сказать. Ведь, совершенно же ясно, что всякий свидетель, дававший показания под присягой, до тех пор, пока он не опорочен по следствию и суду, пока на нем нет вердикта, что он действительно лжесвидетельствовал, не может быть никем, тем более представителем закона, третирован как лжесвидетель. Дело сторон критиковать свидетельские показания, сопоставлять их и делать выводы, но обвинять свидетелей в таком тягчайшем преступлении никто не может. Ведь только некультурность и забитость этих свидетелей из простонародья, виновных тем, что они опрокидывали своими показаниями многие из построений обвинителей, заставляет их молчать и не искать законного удовлетворения за публичное оскорбление в общественном правительственном учреждении чиновником государственной службы.
   Нервозность тона сделала то, что господин прокурор, почти ничего не сказавший о Бейлисе, о его виновности, все-таки нашел возможным в реплике поднять руку и, протянув ее по направлению к скамье подсудимых, заявить, что он убежден, что Бейлис - убийца Андрея Ющинского. Господин прокурор так же назвал нескольких лиц, которые, по его мнению, причастны к убийству. Вот это нам решительно непонятно! Что-нибудь одно из двух: если они причастны к убийству, а об этом же мог не знать прокурор до суда, ибо судебное следствие относительно Шнеерсона, Дубовика и еще одного, фамилию которого представитель государственного обвинения назвать не решился, - ничего не прибавило нового, то совершенно непонятно, почему они не привлечены. А если для этого нет никаких данных, - что на самом деле и есть, - то зачем об этом говорить?
   В то же время нельзя не удивляться, как, каким образом были оставлены почти без всякого прокурорского внимания {177} такие персонажи процесса, как Сингаевский, Рудзинский Латышев, Чеберякова с друзьями? Нам кажется, что процесс дал так много не только косвенных, но почти прямых улик против этих лиц, что их вполне достаточно для серьезного расследования судебной властью...
   LХХ.
   Речь г. Замысловского.
   Гражданский истец Замысловский принял очевидно на себя задачу, что называется "взять быка за рога" и, разбив все обвинения третьих лиц, ясно доказать всем, что Андрея Ющинского съел, вернее сказать упился его кровью, не кто иной, как Бейлис. И чем больше я его слушал, то все ощутительней чувствовалась потребность исполнить завет, данный нам, обывателям, г. прокурором: закричать что есть силы, благим матом: господа, мол, честные люди, остановите сего витязя союза русского народа, ибо если его послушать, да начать так людей на каторгу посылать, так лучше уж всем добровольно на каторгу уехать... И ему самому ехать надо в первую голову... Замысловский сам, очевидно, сознавал это: в начале речи и у него несколько зазрила совесть, пока не освоился он с своим положением и сам не убедил себя, что он прав, что его устами возглашается сама истина. Есть такой грех у многих людей: говорит он, говорит, и сам себя слушает, соловьем заливается. Сострит что-либо - всем тошнехонько, а он-то смеется-закатывается: вот, мол, как остроумно, чорт возьми!..
   Начал говорить сей гражданский истец и заволновался: - белый-белый, где твой румянец! Все сошло.. А иссине-белые губы дрожат... И только та же злая, почти хищническая, улыбка играла время от времени у его широкого рта, открывая прямые, твердые, белые зубы...
   - Должно быть трудненько, - подумал я, - обвинять невинного человека!..
   А когда у него вдруг упал голос, когда он должен был первый раз произнести роковое: - вон он Мендель, это он убийца, - а Мендель сидит, нервно перебирая руками, и удивленно, широко смотрит на него, словно говорит: {178} - Что ты, мол, батюшка? В своем ли уме? Или, того, спятил, что ли?..
   Когда он обернулся и встретил этот растерянно-укоризненный взгляд Бейлиса, какое-то смущение было во всем нем, то мне невольно хотелось воскликнуть:
   О, витязь, витязь...
   Что с тобой?..
   Но воскликнуть не пришлось, ибо сей славный витязь земли русской быстро справился с собой и пошел, повалил, как по-писанному:
   - Все улики ведут к Зайцеву на завод... Последние прижизненные следы пребывания мученика Андрюши были у завода Зайцева, а послесмертные - шли от завода Зайцева...
   В публике переглядывались...
   - Что он болтает?.. Как ему не стыдно?.. Почему его не остановят?..
   И в самом деле, как же так: ведь совершенно же было установлено, что самые последние следы были у дома Чеберяковой, туда заходил Андрюша с Женей после того, как они купили сала и оставили дома пальто и книжки. Нет, это все забыто... На все это наплевать... Надо долбить свое, во что бы то ни стало... А правда ли это, или неправда, стоит ли об этом задумываться?..
   - Послесмертные следы от завода...
   - Позвольте-с, как же так?..
   - Голубев показывал...
   - Что показывал?..
   - Какую-то проблематическую лазейку из усадьбы, находящейся чуть ли не за полторы версты от завода Зайцева, при чем промежуточная местность совершенно непроходима, благодаря оврагам...
   Что там! Пустяки!.. Все вали в одну кучу...
   Но ведь, помните, все это уже опровергнуто: все эти странные гвозди, лазейки...
   Ведь следователь по особо важным делам, приглашенные им понятые, все в один голос сказали, что эти предположения - сплошная ерунда... Нет, так как все эти {179} обвинения представил член союза русского народа черносотенец Голубев, - здесь закон и пророки.
   Как странно смотреть на все, что здесь происходит!..
   А господин Замысловский? Тому, как стене горох. Сыпет и сыпет свое, наперекор всем возможностям...
   И вот, говорит, Андрюшу могли убить только на заводе Зайцева, а Бейлис - управляющий там. Скажите, г.г. присяжные, ну кто может убить без ведома управляющего?
   Ведь вот, подумаешь, наивность какая: словно так и бывает: захочет кто-либо убить, сейчас приходит к управляющему и говорит:
   - Так что, Микита Николаич, убить тут нам человечка надоть, так ты уж, барин, того, не взыщи: часочка на два отлучимся, а как справимся - сейчас за дела...
   И вот так все в этой речи: крутит, крутит, что-нибудь да и выкрутит...
   И число-то двенадцатое роковое, и ружьецо Андрюши почти роковое, и тринадцати ран в висок - тоже роковое...
   Все рок и рок... Словно живешь во времена Еврипида что ли...
   А о Бейлисе что?
   Да ровно ничего...
   До смешного ничего...
   Надо поражаться, как берутся гражданские истцы обвинять человека в таком тяжелом преступлении при отсутствии всяких улик и при несомненной закулисной тщательной работе частных лиц в пользу обвинения....
   И как ни старался я уловить значение, логическую мысль, основания этой речи - не мог, ибо каждая посылка, г. Замысловского немедленно же разбивалась, как только чуть вспомнишь о свидетельских показаниях.
   И Замысловский, на мой взгляд, - совершенно оскандалился, хотя им и были приложены громадные усилия из ничего создать нечто.
   Впрочем, он ведет верный расчет: демагогически вдалбливая мысль о том, что здесь все подкуплены, что только он и его товарищи - Шмаков и юнейший из мудрых Дурасевич - бескорыстные труженики, что только они сидят здесь на суде целый месяц и ничего не получают, а что все остальные: - и свидетели, и защита - все это слуги {180} еврейства! Он рассчитывал, конечно, этими дешевыми приемами заставить поверить присяжных заседателей ему, а поверят, мол, в одном, поверят и во всем. Но его ожидания не оправдались...
   LХХI.
   Речь Шмакова.
   Странный человек - этот Шмаков, один из представителей гражданского иска в деле Ющинского-Бейлиса.
   Пожилых лет, дряхлый старик, седой как лунь, он фанатик-антисемит. Везде и всюду выступает он против евреев и, кажется, умрет с проклятиями на устах этой нации.
   Что они сделали ему?
   Конечно, ничего... Шмаков - это яркий представитель отживающего дворянского режима.
   Любитель книг и своеобразной науки, освещающей ему все вопросы с узко-националистической точки зрения. Он ненавидит все, что идет вразрез с жизнью того старого порядка, к которому он привык. Еврейский вопрос - это то зеркало общественной жизни, в котором для него отражается все ему неприятное, беспокоющее, новое, волнующее...
   Евреи - это какое-то универсальное пугало для г. Шмакова. "Они все могут". "Они всевластны, вездесущи и всемогущи". Идя от нынешнего времени в глубь веков, он не оставляет в покое не только историю христианской эры, но сварливо ворчит и на библейские времена, где он находит все то же, для него неприятное, что и в современном еврействе. Шмаков до такой степени фанатизирован своей юдофобской- идеей, что, идя последовательно, готов, это ясно видно, - расправиться и с Библией, и с Евангелием, и с другими священными книгами еврейского происхождения, расправиться круто, так как в них он видит залог того бедствия, которое он именует "еврейским засилием".
   - И зачем нам вся эта еврейская схоластика? Что общего в психологии между славянином и евреем? Для чего нам книги евреев почитать священными? С какой стати?.. Но вдруг обрывает свою речь и исподлобья посматривает на председателя. Он с удовольствием раскритиковал бы здесь {181} и Христа, и псалмопевца Давида, и Моисея, и пророков библейских, всех этих Авраамов, Исааков, Иаковов, и самого бога, ибо все это евреи, - а для чего нам все это еврейское, когда мы - русские, славяне!
   Мешает ему председатель, а то задал бы он звона всем этим священным книгам, взятым напрокат у евреев!.. Ослепленный этой идеей, он, забывая все, идет напролом, нисколько не считаясь ни с правдой жизни вообще, ни с обстоятельствами настоящего дела в частности. Ведя весь допрос по делу Бейлиса крайне пристрастно, Шмаков и в речи своей, и в реплике, остался верен себе. Главная часть его обвинений была направлена в сторону установления признаков ритуала.
   Понимая Ветхий завет крайне односторонне, совершенно не соображаясь с исторической библейской этнографией, не зная, или не умея сопоставить тексты, дать им именно то толкование, которое соответствует современному уровню знания, Шмаков постоянно смешивает то, что говорится, например, о животных, с тем, что указывается для людей. Ему безразлично, что все его выводы явно противоречат и здравому смыслу, и историческим знаниям: ему до этого нет никакого дела, ему нужно во что бы то ни стало доказать нелепую мысль о том, что евреи употребляют человеческую кровь при приготовлении мацы, и ничем иным он не интересуется.
   Так как он все-таки понял, что обвинять Бейлиса нет никакой возможности, вся вина которого сводилась лишь к тому обстоятельству, что он - еврей, г. Шмаков сейчас же выставляет оригинальную версию убийства, что Ющинский убит не Бейлисом, а Бейлисом и Чеберяковой. Он хитро улыбается при этом, - вот, мол, открыл я какую Америку...
   И действительно, как все просто у него, у этого явно больного, наяву бредившего евреями старика: Бейлису как еврею, нельзя проливать кровь, убивать, а Чеберяковой, как христианке, можно, и они добрые соседи, друг другу оказывают услуги. Бейлису понадобилась человеческая кровь, он сейчас к соседке:
   - Кума, а кума... У тебя время есть?
   - А что, куманек, что нужно-то?
   - Да тут, пустяки, крови мне для мацы нужно, а резать мне самому нельзя, Моисеев закон запрещает, так ты уж помоги, кума, мы возблагодарим... {182} - Ну, что ж, куманек, можно...Мы с тобой друзья ведь!..
   И любвеобильная госпожа Чеберяк огненным взором окинула черную бороду Менделя...
   - Ну, так когда же?
   - А что, скоро надо-то?
   - Да, надо бы скоро!..
   - Резать-то кого, курицу что ли?
   - Нет, Андрюшку надо зарезать...
   - Андрюшку, говоришь, ну что ж, зарежем Андрюшку, что он, беспутный, все болтается здесь...
   Вот собственно сокровенный смысл, этой неслыханной, воистину сумасшедшей версии господина Шмакова...
   До какой глупости могут дойти еще господа антисемиты в своих действительно изуверных предположениях, сказать не только трудно, но и невозможно... Для этих господ все допустимо, они не знают предела, который устанавливается разумом, совестью, чувством порядочности, велением научного знания... Для них, как для пьяных, море по колено: говори, плети, инсинуируй как можно больше, как можно чаще, и чем хуже, тем лучше... Ибо от клеветы всегда что-либо останется, что-либо прилипнет даже к совсем неповинным людям...
   Речи Шмакова были до крайности утомительны, изнывающи и - совершенно ни для кого не убедительны...
   Стыдно было слушать, как этот старец, убеленный сединами, во время реплики пустил в ход такую непристойность, как клятвенное заверение присяжных, что он, старик, честью своей и совестью заверяет, что убийцей Андрея Ющинского был Мендель Бейлис, и он поднял руку и показывал на него, этого несчастного человека, сидевшего там, за решеткой, на скамье подсудимых, и очевидно не знавшего, что ему делать, как быть, как защитить себя от этих нападок, этих утверждений...
   Но совесть присяжных защитила его, нерушимой стеной оградивши Менделя Бейлиса от всех тех, кто жаждал видеть его осужденным, кто хотел насладиться его мучениями и жестокими страданиями... {183}
   LХХII.
   Речи защитников.
   Я не буду разбирать здесь каждую речь защитников в отдельности. Постараюсь суммировать впечатление. Глубокая убежденность, глубокая искренность звучала во всех их речах, столь крепко, долго и мужественно стоявших на страже интересов не только подсудимого Менделя Бейлиса, но и на страже охранения чести и достоинства двух наций: русской и еврейской.
   Если речь старого льва адвокатуры Карабчевского была широка, художественна по своим приемам построения, но несомненно трудна для состава присяжных этой сессии киевского окружного суда: если речь Грузенберга напомнила мне плач и рыдание, печаль народа, всеми попираемого; если она, как и пространная речь-реплика Григоровича-Барского, подробно разбирала все улики, все мелкие штрихи, выяснившиеся во время процесса, и более всего обнаружившие следы преступной деятельности Чеберяковой и всех ее многочисленных друзей и поклонников; если вдохновенное, почти пророческое слово глубоко верующего защитника Зарудного блестяще разбивало все укрепления г.г. прокурора, гражданских истцов и распутывала все хитросплетения Пранайтиса и Шмакова в области кровавого навета и ритуала жертвоприношения, то страстная, воистину элегантная по форме, глубокая по содержанию и анализу речь и реплика В. А. Маклакова вознесли весь этот процесс, всю защиту на ту политическую высоту, с вершины которой сразу стал видным тот общественный кошмар, тот яд, и ужас произвол и насилие, которые так ярко демонстрировались в этом процессе.
   И это вознесение процесса на политическую высоту, возможную в рамках судебного разбирательства, несомненная заслуга перед Россией В. А. Маклакова. Мы хотели бы слышать еще более глубокий анализ, мы хотели бы видеть установленной непосредственную связь между деятельностью реакционного царского правительства и этим процессом, как красочным проявлением третьеиюньского столыпинского режима, но мы понимаем, что в рамках царского суда сделать больше, чем сделал это В. А. Маклаков, пожалуй и невозможно.
   {184} Речи защитников, очевидно, произвели сильное впечатление на присяжных, напряженно их слушавших. Это не могли не учесть господа обвинители, поспешившие сейчас же клятвенно уверять, что Бейлис виноват. Жалкое положение тех, кто в подтверждение своих слов не может привести никаких фактов и должен бить себя в грудь, божиться и клясться и прибегать к "звону колоколов", дабы заглушить им справедливый голос народной совести.
   Защита с достоинством ответила на эти выпады. Она еще более углубила, еще более развила свои доводы; и думаем, что эти искренние слова сделали свое целительное дело, очистив, освежив сознание тех, кто именем закона призван был в киевский окружный суд вязать и разрешать не только Менделя Бейлиса, но и весь тот общееврейский вопрос, который кипел и клубился возле этого неслыханного, кошмарного дела...
   LХХIII.
   Последнее слово обвиняемого.
   Нервно, быстро поднялся Мендель Бейлис, когда председатель предложил ему сказать свое последнее слово... Все так же хватался он за барьер решетки, сжимая и разжимая свои бледные руки.
   Скороговоркой, тихо сказал он свои последние слова, смотря прямо в глаза присяжным. Он просил отпустить его домой.
   - Я устал, - говорил он. - Мне хочется видеть семью, я ни в чем не виновен... Отпустите меня...
   И он так же торопливо сел, как и встал.
   Спокойно, бесстрастно смотрели ему в глаза присяжные заседатели, и решительно нельзя ничего было сказать, что они думают, что чувствуют, как относятся они к тому, чья участь была в их руках.
   LХХIV.
   Постановка вопросов.
   Постановка вопросов вызвала страстные юридические прения, при чем надо отметить, что прокурор совершенно не {185} говорил: он был на все согласен, да и как не согласиться, ибо более каверзных, более подло формулированных вопросов нельзя было и придумать. Прокурор был в восторге и, конечно, ничего не возражал... Ратовали и бились гражданские истцы и защита.