Сборник "В добрый путь" (1974) - итоговый в творчестве писателя. Из него взяты, пожалуй, наиболее остросоциальные новеллы.
   В рассказе "Семейный портрет" дается поистине собирательный портрет "ячейки" современного западного общества. Глава семьи - воинствующий апологет капитализма, "национальный герой", явившийся "причиной гибели множества людей". Он сильный мира сего, один из тех, кто "никогда не ездил в трамвае, автобусе, метро, никогда не чистил и не варил картошку... никогда не видел изнутри двухкомнатную квартиру, не здоровался с рабочим, не ждал в приемной у зубного врача". Его дочь, радикалка левого толка, давно покинувшая отчий дом, пишет в одну из редакций, выражая протест против того, что из таких, как ее отец, пытаются делать образец для подражания. Он провоцирует убийство в собственной семье. Его сын, спившийся мошенник, темная личность, находясь в нравственном тупике и под воздействием наркотиков, убивает сестру. Таковы отцы и дети в среде столпов современного буржуазного мира.
   Рассказ "Кто есть кто" - обличительная сатира на нравы буржуазной прессы. Молодая журналистка берет интервью у человека преклонных лет с "репутацией революционера", того, кто боролся против буржуазных общественных устоев. В глубине души журналистка признает, что ее вопросы, в частности о том, боится ли этот уже достаточно пожилой человек смерти, были неэтичными, но она целиком следует законам того общества, в котором живет и которому служит. В опубликованный текст интервью не попадают исполненные горечи и гнева слова о том, что, к сожалению, у них "на сто Наполеонов придется не больше одного Фритьофа Нансена", а в каждом чиновнике-бюрократе дремлет фашистский палач Эйхман. Вместо этого из-под ее бойкого пера выходит очерк с броским заголовком "От арестанта - до столпа общества. Юбилей "Золушки". В нем есть слова, что "умереть не страшнее, чем удалить зуб", что рабочая молодежь в его время действительно переживала революционную ситуацию, которая теперь "давно утратила актуальность". А апогеем этого очерка являются слова, якобы сказанные интервьюированным, на самом же деле представляющие прямую противоположность тому, что он думает: "...Мы живем в обществе, где существует свобода слова! Человек может сказать все, что он думает. С этими словами седовласый воитель проводил нас до двери". Цель интервью достигнута, провозглашен еще один миф об общественном конформизме.
   О некоммуникабельности в современном западном мире и трагедии человеческого одиночества рассказ "Декабрьское солнце". Слишком поздно пожилой преуспевающий предприниматель осознает, что он "всю жизнь провел в бесполезной борьбе с воображаемым врагом", каким представлялось ему "все, что вовне". Догадайся он раньше о неразрывной общности, взаимосвязи всех людей, и он был бы спасен...
   Мысли о взаимосвязи всех людей и о чувстве ответственности за то, что было и есть, буквально пронзают благополучного героя новеллы "В добрый путь!", едущего с покупками домой. Но вдруг из окна поезда он видит заброшенное кладбище. Он осознает, что истинный путь его - не к своему благополучному дому, а туда, к кладбищу, туда, где покоятся "жертвы минувшей войны" или "матросы с одного и того же затонувшего корабля", чтобы разделить муку и боль погибших. Новелла эта - современная притча. Действительно ли герой пошел, пополз на кладбище, или это пригрезилось ему? Важно, что отныне он уже не может и не хочет быть одним из тех, кто кладет "в рот какое-нибудь лакомство, сидя у телеэкрана и глядя на исхудалых негритят со вздутыми животами".
   Мысль о невозможности жить в своем замкнутом мире, тема взаимосвязи людей, причастности каждого к судьбам других, звучит с особой силой в новелле "Письмо от Ива". Эта эмоционально насыщенная новелла была названа критикой еще при жизни Боргена его литературным завещанием. Ее герой пожилой человек, живущий в уединении на берегу моря, - получает письмо, отправленное несколько десятилетий назад и написанное случайно знакомым мальчиком, приезжавшим на каникулы в Норвегию и, вероятнее всего, погибшим во время войны в одном из лагерей смерти.
   Взволнованный герой успокаивает себя тем, что у него не может быть никакой вины перед этим мальчиком, он в свое время внес свой вклад в борьбу с фашистами. К тому же ведь он не из тех, кто способен взять на себя "бремя вселенской вины". Он заслужил мир и покой, у него есть внутреннее убеждение в том, что Норвегия, а шире Скандинавия - наиболее безопасное место в современном мире, где столько зла. Он с содроганием думает о войне, о голодных детях, о борцах за свободу, брошенных в застенки, о "политически неблагонадежных" профессорах, которых полицейские до смерти избивают дубинками и плетьми. И внезапно герой ощущает свою причастность ко всему этому. Возвратившись домой и глядя на письмо, он думает, что его писал мальчик, Ив, - ребенок, который хотел верить в то, что далекий норвежский дядя жив и получит его письмо. Он не может отмахнуться от руки этого ребенка, протянутой к нему 30 лет назад. Письмо послано ему и, значит, непосредственно его касается, как и все происходящее в мире касается всех и каждого. А Норвегия не является идиллическим островком среди бушующих на земном шаре бурь. Все человечество - это единое целое, и все происходящее в мире касается всех и каждого.
   Важнейшей чертой литературного произведения Борген считал его "коммуникативную функцию", а главным стимулом для художественного творчества - "навязчивую" идею каждого писателя, "что у него есть, что поведать миру" 1. По собственному признанию в 70-е годы, Борген всегда ощущал себя человеком, принадлежащим к поколению Нурдаля Грига, Сигурда Хёля, Арнульфа Эверланна, к боевому поколению 30-х годов, борцам Сопротивления, вместе с которыми писатель отстаивал национальную независимость и духовную культуру Норвегии в 40-е годы.
   "Цель искусства - улавливать малейшие изменения в духовном климате общества" 2, - неоднократно заявлял Борген, и это в полной мере применимо к нему самому, всегда жившему тревогами и заботами нашего времени.
   Элеонора Панкратова
   1 "Friheten", 1979, 17 oct., s. 2.
   2 For den uskyldige. - В кн.: "Ord gjennom ar", s. 216.
   Из сборника "Душа ребенка", 1937
   УЖАСНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ
   Бойся и люби господа...
   Эти загадочные слова вызывают в моей памяти узкую комнату с низким потолком на улице Профессора Дала, где шестнадцать мальчиков, одетых в свитера под горло, посвящаются в изначальные и конечные тайны бытия. Длинный стол обрамлен вихрастыми головами, склоненными над добела выскобленной столешницей с выцветшими чернильными пятнами. Восемь - спиной к окну, их лица в тени, восемь других - лицом к окну, их лица освещены и полны сосредоточенности - мальчики бьются над сложнейшими вопросами. На дальнем конце стола сидит учительница. Она играет главную роль в наших ночных кошмарах; у нее нежное лицо, седые волосы с ручейками черных прядей. Но в грозно сбитых буклях черноты нет. Иногда букли вдруг развиваются и повисают жалкими космами, отчего учительница кажется какой-то одинокой, хотя и не менее внушительной.
   Я не просто вижу это. Я весь полон страха, нервного напряжения и честолюбия, но больше всего - страха. Откуда он, этот неописуемый страх перед теми, кто учит нас божьей доброте и великой справедливости устройства человеческой жизни? О, как он терзает нас! Он проникает с душным воздухом через открытую дверь и сладко пахнет липкими апрельскими почками каштанов. Пряный запах этих почек с тех пор всегда наполняет меня в минуты сомнений. Бойся и люби господа.
   - Объясни мне, как ты это понимаешь?
   Нет, я не спрашиваю читателя. Это мягкий голос учительницы, он сплетается с запахом каштанов, который уже почти одурманил нас и мешает нам сосредоточиться над вопросом о том, что значит бояться и любить господа.
   - Это значит, что господь добрый, - говорит маленький мальчик в сером вязаном свитере с тремя белыми полосками на высоком вороте; шерсть кусается, и мальчик то и дело вертит головой.
   - Это значит, что господь добрый, - робко повторяет он, и он на верном пути.
   - Правильно, - одобряет учительница. - Ну а еще?
   Мальчик смущенно грызет ногти, уже и без того наполовину обкусанные. Глаза его в поисках нужного ответа беспомощно бегают по сторонам, но сосредоточиться он не в силах. Воздух, напоенный запахом каштанов, волнами вливается через дверь, окутывает нас, давит.
   Что еще можно сказать? Что еще можно сказать? Мы должны бояться и любить господа.
   - Это значит, что господь злой, - говорит кривоносый Гуннар-крошка. Он сын чиновника, отец его умер, они с матерью еле сводят концы с концами. Пожилой вдове приходится нелегко с уродливым мальчиком. Скажи это я или кто-нибудь, от кого вряд ли много добьешься, нас бы просто наказали, не очень строго. Но ведь Гуннар-крошка с большим кривым носом и тонкими ножками считается очень способным. ("Если бы ваш сын уделял урокам больше времени, фру, он мог бы стать большим человеком".) С левого виска учительницы упала букля. Она медленно, как-то по-особому тяжело, словно через силу, поднимает глаза. Мы уже знаем этот ее взгляд - он и мягок, и зловещ. Явственно, очень явственно мы слышим, как в соседнем классе мальчики громко хором повторяют таблицу умножения на три: трижды три - девять, трижды четыре - двенадцать... Приговор еще не вынесен, но сейчас, сейчас. Да, сейчас он будет вынесен. Бойся и люби господа.
   - Потому что от этого нам будет только польза, - в отчаянии говорит Гуннар. (Ах, если бы этот мальчик уделял урокам больше времени.)
   - Гуннар!
   Приговор еще не вынесен. Мы сидели в зале суда, в открытые окна вплывал запах только что распустившихся почек; судья разрешил открыть окна по просьбе одного из свидетелей. Репортеры грызли карандаши, их беспокоило только одно: вовремя ли вынесут приговор. Что значит - вовремя? Разве приговоры не всегда выносятся вовремя? Да нет же, вы меня неправильно поняли... Вовремя, чтобы новости успели попасть в вечернюю газету. Мир должен узнать, получил обвиняемый бродяга три месяца или год и три месяца за то, что был задержан в нетрезвом состоянии и к тому же, очевидно, добывал себе средства к существованию, отчасти или полностью, незаконным путем. Обвиняемый встал. Судья выступал темпераментно, как и полагается судьям, дабы это мгновение навсегда запечатлелось в памяти подсудимого и подобных ему людей. Седая прядь упала судье на лоб, и это еще раз подчеркнуло всю внушительность, которую должна была придать ему черная мантия, казавшаяся при ярком весеннем свете выцветшей и зеленоватой.
   Над приговором, который судья держал в руках, мне виделось здание школы на улице Профессора Дала.
   - Гуннар! Ступай в угол!
   Секунду длится напряженное молчание. Упади сейчас иголка, всем почудились бы раскаты грома.
   - Слышишь, Гуннар?
   Медленно, нехотя он поднялся и прикрыл руками большие уши, как бы защищаясь от удара. Он стоял скорбно, подняв тонкие белые руки и закрыв ими голову, потом направился в угол. А мы, примерные, остались на местах. Мы радовались, что остались сидеть на своих табуретках, и заискивающе смотрели на учительницу, а она провожала Гуннара взглядом, не предвещавшим ничего хорошего.
   Мы знали, как он выглядит сейчас, наказанный, на фоне темно-коричневых обоев, нам не нужно было для этого оборачиваться и смотреть на него.
   - Гуннар! В самый угол!
   (Обвиняемый получил три месяца. Его чистосердечное раскаяние было принято во внимание и послужило смягчающим обстоятельством, но с другой стороны... Репортеры кинулись к телефонам.)
   Кто из вас может сейчас сказать мне, что значит бояться и любить господа?
   Мы относились к тем избранным, которые, очевидно, должны были знать, почему нужно бояться и любить господа. Бледный, толстый Пер А. с белесыми ресницами сказал:
   - Мы любим его, потому что он наш отец небесный, и в то же время должны бояться его, потому что он... э... потому что он...
   Учительница пыталась подбодрить его взглядом. Что бы он ни изрек, все будет принято одобрительно, хотя и он, как и все отвечавшие до него, ни на волосок не приблизился к самому главному.
   - Ну, Пер? Мы должны бояться его, потому что...
   - Потому что он... э...
   Нам становилось все яснее, что Пер знает не больше нас.
   Я сижу в зале суда - вот-вот мы, свободные, выйдем на весенний воздух и не могу отделаться от мысли, что Пер, о котором я потом ничего не слышал, похож на этого судью. Правда, судья мне нравится больше - ведь с годами люди обычно становятся как-то мягче. Но он, конечно, был из тех, кто хорошо знает, что значит бояться и любить господа.
   - Потому что он... Потому что он...
   - Злой, - твердо произнес голос в углу. Мы ничего не могли с собой поделать, и мы не хотели этого, но невольно обернулись. Бледное лицо Гуннара засеребрилось, когда из темноты угла он повернулся к окну, его руки быстро потянулись к большим ушам и начали судорожно их теребить. За окном застучал град. И этот запах каштанов!
   До чего же удивительно и страшно мгновение, когда знаешь: сейчас должно что-то произойти, эти секунды между молнией и ударом грома. Мы обернулись и смотрели на преступника, а сознание собственной безопасности грело нас, как тепло камина. Горстка спасенных, наслаждающихся зрелищем геенны огненной, мы были отделены от нее всем, чем только можно отделить и защитить от нее маленького, слабого человечка.
   Учительница встала. Я смотрел на ее белое жабо, вздымающееся над плоской грудью, на брошь из голубой эмали в золотой оправе, приколотую под самым подбородком. Выражение ее лица быстро менялось: от ужаса к злости, от злости к печали, от печали к праведному гневу - что страшнее всего, - к священному гневу, требующему немедленной расправы ("да, мой дорогой, мне придется наказать тебя, как бы больно мне ни было"). Она семенит, кивая и подергивая головой, словно цапля. И вот оно, долгожданное мгновение: учительница достает часы, спрятанные в складках платья где-то между поясом и воротником и прикрепленные к лифу тоненькой, свисающей вниз золотой цепочкой.
   - Можете идти, мальчики. А ты, Гуннар, останься!
   Я встал с липкой скамьи в зале суда и вышел на улицу; меня влекло воспоминание о школьных годах. Однажды, двадцать лет спустя, но еще до того, как здание школы перестроили под жилой дом, я, проходя мимо, на мгновение заглянул за зеленую креповую занавеску. Я увидел добела выскобленный стол с выцветшими чернильными пятнами. Увидел коричневые стены и темный позорный угол. Может, я сделал это, чтобы полнее насладиться обретенной свободой, но в меня кривой иглой вонзился страх.
   Позорный угол притягивал нас как магнит: мы знали, что там есть какая-то надпись. Что-то Гуннар написал карандашом большими, корявыми буквами, падающими друг на друга, точно небоскребы во время землетрясения, у Гуннара был плохой почерк. На другой день утром, когда мы пришли в школу, позорный угол заслоняла маленькая ширма, никто не осмелился сдвинуть ее настолько, чтобы прочитать надпись. Нам оставалось довольствоваться рассказами тех, кто побывал там, в углу, раздавленный тяжестью приговора, и читал ее собственными глазами. Те, кто не стояли в углу, ничего не знали. Преступников, как масонов, связывала круговая порука. Стремление попасть в позорный угол так возросло, что объяснить его естественными причинами было невозможно.
   Помню маленького Юхана Л. Родители у него были состоятельные люди, и его привозили в школу в экипаже, но он страдал позорным недугом: при малейшем волнении он мочился в штаны. Когда Юхан наконец попал в позорный угол и прочел надпись, нам показалось, что Нил и Миссисипи слились у его ни в чем не повинных ног, чтобы затопить всю школу. Если обычно у его лакированных ботинок струились робкие ручейки, то теперь там властно прокладывали себе дорогу полноводные реки, сметая на своем пути все препятствия в виде случайных предметов, оказавшихся на полу.
   Меня всегда поражало, откуда в мальчике столько воды, тем более что во время уроков он то и дело пускал слезу. Сама вероятность того, что его могут вызвать и спросить, почему мы должны любить господа или бояться его, наполняла глаза Юхана слезами, лицо его молило о пощаде - и не напрасно: учительница не могла устоять перед этой немой мольбой.
   Оказавшись посвященным в тайну позорного угла, Юхан как бы опорожнился на все будущие времена. Река потекла к ранцам, выстроившимся у стены будто на парад, ремни свисали на пол. Вот она разделилась на два, потом на четыре потока. Это было наводнение в пустыне. Точно чудовищная непогода обрушилась на школу. Желтоватые чулки Юхана были позорно мокры. А все из-за той надписи в углу.
   В конце концов один только Пер А. и учительница оставались в неведении. Пер - мальчик, которого все ставили нам в пример, - переживал тяжелые дни. Однажды мы засунули его головой в помойку и подержали так несколько минут. Это было суровое, историческое наказание. А его положение в классе с того дня упрочилось и перестало быть сомнительным.
   Но теперь он оказался в незавидной ситуации. Подсмотреть он не мог. Никогда в жизни он не смог бы отпустить непристойность на уроке. И теперь его же собственное оружие обернулось против него. Он единственный не знал, что написано в углу!
   Пер стал нервным и робким. Пока у него были товарищи по несчастью, он еще держался. Но они приложили все усилия, чтобы попасть в позорный угол и увидеть скандальную надпись. Робкие мальчики получили боевое крещение. Теперь они на законном основании стояли с большими мальчиками возле помойки и говорили только об этом. Помойка была нашей крепостью, враг допускался туда, только чтобы понести там наказание.
   И вот тогда Пер начал озорничать, но так примитивно и глупо, что можно было подумать: это он по рассеянности. Он робко стучал пальцами по столу, не пел перед началом занятий вместе со всеми "Возлюбленный господь". Он саботировал диктанты и делал невероятные ошибки. Он писал "каса" вместо "касса", "сонце" вместо "солнце". Никто, однако, не представлял, чего ему это стоило. Но в угол его не отправляли!
   - Пер, - говорила учительница. В ее голосе звучало удивление, он дрожал от горя, и она была искренне опечалена.
   - Пер, - говорила она уже жестче, словно хотела поставить его на место, и встречала его беспомощный взгляд.
   Мы должны бояться и любить господа, потому что...
   С тех пор как все, кроме Пера А., прочли надпись в углу, прошло несколько томительных дней. Впервые после позорной истории был опять затронут этот роковой вопрос. Гуннар снова стоял в позорном углу, который стал его чуть ли не постоянным местом. Учительница пытливо оглядела всех, и ее глаза остановились на Пере.
   - Мы должны любить и бояться господа, потому что... Скажи ты, Пер.
   Пер поспешно вскочил, глаза у него забегали.
   - Мы должны любить и бояться бога, потому что... потому что...
   - Ну? - подбадривала она его так, будто он уже почти ответил на ее вопрос.
   - Мы должны бояться и любить господа, потому что... а в углу что-то написано!
   Я иду по улице, еще не избавившись от горького чувства, вызванного залом суда и удручающим зрелищем этого бродяги-арестанта, покорно отдавшегося во власть полицейского, но меня уже снова волнует то, что случилось давно.
   Что толкнуло Пера на это необъяснимое предательство? То, что он не мог ответить, почему нужно бояться и любить господа? Мне трудно в это поверить. Что бы Пер ни ответил, он знал: ему за это ничего не будет. Может, тогда тщеславие? Но ведь он и так был на хорошем счету... Или это была для него единственная, последняя возможность узнать, что же написано в позорном углу? Больше ему нечем было жертвовать... Пусть он никогда никому не был хорошим товарищем, все равно ему страшно было решиться на такой поступок. Ведь это было рискованно! А смелым Пер никогда не был, и он чувствовал нашу ненависть, хотя и не до конца. Осознай он ее глубину, он не смог бы жить.
   - Что ты сказал? Надпись в углу?
   На лице учительницы появилось выражение наивного изумления, которое иногда появлялось у нее, когда Пер чем-нибудь огорчал ее.
   - Да, в углу. Там что-то написано. На стене в углу что-то написано, сказал он и опустил голову, чтобы не встретиться с ней взглядом.
   Он положил руки на стол и втянул голову в плечи, страшась того, что сейчас последует. Мы увидели, как учительница поднялась, услышали шелест ее черной юбки, кажется, я дальше не осмелился смотреть не нее. Я даже подумал: как хорошо нам было минуту назад, хотя мы и не знали, почему должны бояться господа.
   Мы слышали, как грозные шаги приближаются к углу, скрытому за ширмой. На мгновение мелькнули бледное лицо Гуннара, глядевшего на нас из темноты угла, и голова учительницы, склоненная к стене. Она долго изучала надпись. И вдруг отпрянула с коротким, но тяжелым вздохом. На этот раз мы внимательно следили за тем, что происходило в классе: за ее взметнувшимися в неописуемом ужасе руками, за отстегнувшимся от резкого поворота жабо. И запах каштанов! Запах каштанов, захлестнувший нас. Длинные белые пальцы Гуннара теребили и теребили его несчастные уши.
   Бывают минуты как годы. Да, но минуты страшней, а еще страшней секунды. Я готов на все. Не отлынивать от поручений, играть при гостях на пианино одним пальцем, бояться и любить господа, не терять даром ни дня, чтить отца своего и мать.
   Бойся и люби господа. И вдруг меня осенило. Господь - это сама учительница, вот она стоит на полу, дрожа в своей белой кофточке с жабо и со сверкающей брошью. Я должен бояться ее гнева, любить ее улыбку, делать все, чтобы она полюбила меня и одарила своим милосердием. О Яхве, спаси и помилуй нас...
   - Вы свободны, - прошептала она. - Можете идти... домой...
   Где радостный гвалт и возня мальчишек, бросившихся к ранцам у стены? Где победоносные крики, приветствующие час свободы? Мы словно онемели и приросли к месту. Мы не могли уйти домой, так и не узнав, что же произойдет.
   Только маленький Гуннар вышел из темного угла. И без всяких признаний было ясно, что это он. Гуннар схватил ранец и пошел, но в дверях обернулся, и опять его руки потянулись к ушам. Ранец висел на одном плече. На фоне светлого дверного проема Гуннар показался нам огромным. Он с насмешкой посмотрел на Пера. И не просто с насмешкой, а с презрением, и это презрение - мы сразу почувствовали - относилось ко всем нам, к подневольным. Руки упали, и он словно застыл по стойке "смирно". Ни страха, ни нервозности не было в нем, лишь хладнокровие и сознание собственной силы.
   На следующий день в школу он не пришел. Там его никогда больше не видели.
   Гуннар наверняка преуспел в этой жизни. Достиг высокого положения. Я думаю об этом, идя по улице и вдыхая запах каштанов. Наконец-то и я избавился от горького чувства, вызванного судебным процессом. Только теперь.
   Но я думаю еще о другом: Пер так и не узнал, что было написано в углу. Тогда учительница выгнала нас из класса, и следующий провинившийся, выйдя из позорного угла, сообщил нам, что надпись на стене стерта.
   ЕРУН И МАЛЫШ
   Маленькая Ерун была доброй девочкой. Когда случилась эта история, ей было четыре с половиной года. Маленькая Ерун жила в городе, на втором этаже красивого дома, окна которого выходили на лужайку, поросшую травой, как в деревне. К лужайке примыкал другой двор, покрытый щебнем. За ним виднелись другие дома. В одном из них жил Малыш, который не был так добр, как Ерун.
   Ерун была ангел, а не ребенок. Тихо и мечтательно она бродила по траве, погруженная в свои мысли. Она любила фантазировать и одушевляла все окружающие предметы. Ее фантазия не знала границ. Для нее все имело особый смысл. Мусорные ящики за живой изгородью с недавно распустившимися маленькими светло-зелеными листочками были домами. Деревья у ограды, отделявшей лужайку от покрытого щебнем двора, были людьми. Одно дерево носило имя дяди Яна, которого у нее никогда не было, но который был намного добрее любого из ее дядей. Другое дерево называлось господином Хирбинсеном. Ерун обращалась к дереву:
   - Господин Хирбинсен, - и улыбалась.
   Хирбинсен был остроумным и чудаковатым. Но он был мужчиной, и она не могла себе позволить третировать его, даже немножко. Однажды мама Ерун сказала:
   - Ерун, но ведь Хирбинсен всего-навсего дерево.
   И когда Ерун увидела, что Хирбинсен - это действительно дерево, она стала еще тише. Теперь она не чувствовала ни над кем превосходства. Стоило Ерун услышать плач ребенка, который был меньше ее, - она сразу же спешила к нему, бросалась рядом на траву, и они плакали вместе.
   Все взрослые единодушно считали ее ангелом.
   У Малыша было два велосипеда. Когда ему надоедал один, он начинал реветь, требуя, чтобы ему купили подростковый велосипед. Несмотря на свои четыре года, он был большим, толстым и довольно злым. Тогда его мать поспешно выходила с другим велосипедом и говорила:
   - Малыш, вот твой велосипед, возьми его.
   Малыш брал велосипед и успокаивался - он не был настолько уж вредным, но вскоре тот тоже ему надоедал. Однажды он увидел Ерун.
   Не то чтобы он не видел ее раньше. Он видел ее каждый день через сетку ограды. Но по-настоящему он увидел ее впервые. Ерун была прекрасна; темно-голубые мечтательные глаза подолгу рассматривали каждый предмет, попавший в поле ее зрения. Поэтому, когда Малыш увидел ее впервые, он долго не мог отвести от нее глаз. Она не была подвижной и непоседливой, как другие дети, которые стремглав срывались с места, если где-то затевалось что-нибудь интересное. Целый день стоял Малыш во дворе, покрытом гравием, и наблюдал за нею сквозь решетку ограды. На другой день он сказал: