Страница:
И Мильграм, обращаясь к американке, не без гордости сообщил, что тот советский журналист, который впервые в истории месяц отслужил в американской армии и написал об этом интереснейшие очерки в "Огоньке", выпускник этой самой 45-й школы.
Американка приняла информацию к сведению и вежливо произнесла свое американское "Is'nt it wonderful?" Зато супруга маршала Язова выразила на лице полное недовольство, подскочила и воскликнула: "Борови-ик ваш учени-ик?!"
Судя по её интонации, утверждал Мильграм, не сладко пришлось бы Артему, окажись он случайно тут рядом...
КАК ПРОВОЖАЮТ ПОЕЗДА
Почти во всех письмах, адресованных Галине Михайловне и мне, нас благодарят за то, что мы воспитали такого сына.
Если бы меня с женой кто-нибудь спросил: а что мы делали для этого? думаю, мы не смогли бы ответить на этот вопрос вразумительно. Как мы воспитали его честным? Как воспитали в нем обостренное чувство долга перед людьми? Как воспитали в нем любовь к родителям, к сестре? Как удалось сделать из него просто очень доброго человека, помогавшего многим вокруг? Как воспитали его удивительную любовь к жене Веронике, сумасшедшую отцовскую любовь к детям, как получилось, что его любили почти все, с кем он общался?
Я не знаю - как. Было бы лицемерием и надувательством, если бы мы начали выстраивать здесь какие-то схемы: "подъем в семь утра, зарядка, холодный душ, часовая прогулка после школы, уроки, вечерняя беседа родителей с детьми, "Спокойной ночи, малыши" по ТВ и - отбой".
Какое-то минимальное стремление к распорядку дня и жизни, конечно, у нас с Галиной Михайловной было, но при нашем беспокойном, непредсказуемом журналистском существовании это стремление выполнялось лишь очень условно. Ожидать чего-то "твердо-стабильного" было бы не только фантазией, но просто полной и вредной глупостью.
Нотации? Только не в нашем семействе! В нем царствовала атмосфера дружбы, искренности, открытости, любви, уважения и... иронии.
Если кто-то из нас, родителей, срывался на пафос, поднимал вверх указательный палец (этим иногда грешил я) или пускал слезу (это - слабость Галюши) - оба чада тут же начинали еле заметно улыбаться и перемигиваться.
И пафос заменялся шуткой, указательный палец засовывался под мышку, а под призыв Темы - "Мамочка, только не надо пляк-пляк!" - сами собой высыхали слезы и на лице жены появлялась счастливая улыбка.
Подшутить друг над другом, поспорить друг с другом - это было любимым занятием всего семейства до самого последнего времени.
Объединившиеся с нами через браки наших детей семейства наших друзей Якушкиных и Хильчевских, к счастью, выстраивали свои семейные отношения в большой степени на тех же принципах.
Помню, пожалуй, единственный случай, когда я поговорил с Артемом, что называется, серьезно. Это было летом перед 8-м классом.
К тому времени Артем уже несколько лет был душой чуть ли не всей школы - заводилой, всеобщим любимцем, шутником, всем, чем хотите, но только не "примерным мальчиком" и, конечно, не отличником. Я бы даже сказал, далеко не отличником. Да, он многое схватывал на лету, но и терял тоже довольно быстро.
Надо сказать, что в школу он ходил с большим удовольствием.
Это была прекрасная московская школа номер 45 на Профсоюзной улице, неподалеку от которой мы жили. Ее возглавлял, да и сейчас, к счастью, возглавляет строгий, требовательный, добрый, ироничный и обожаемый всеми учениками замечательный педагог и человек - Леонид Исидорович Мильграм. Теме нравилась школа, нравились преподаватели, нравился директор. Но относился Артем к школе, скорее, как к развлечению: друзья, шутки, шалости, проказы, спортивные игры и все такое прочее. Однако впереди был восьмой класс, важный рубеж.
Нужно было что-то изменить, переломить. Вот тогда и произошла та самая, может быть единственная, беседа такого рода. Это было, как сейчас помню, на Рижском вокзале. Артем вместе с классом выезжал в летний трудовой лагерь на уборку свеклы в Латвию. Мы с ним прохаживались по перрону и ели мороженое в вафельных стаканчиках. Поезд должен был отойти минут через десять.
И я решил, что это самое подходящее время для разговора.
Начал с того, что, конечно, быть любимцем класса, шутником и затейником - хорошая штука. Представляю, какое раздолье будет в этом смысле в трудовом лагере. Но, может быть, перед восьмым классом ему стоит посмотреть на себя со стороны и решить, кем же он собирается стать в будущем. Только ли пареньком, от которого все с удовольствием ждут новой шутки и розыгрыша? Или к этому отношению стоит прибавить уважение перед его знаниями, перед его умением работать, перед его серьезным отношением к жизни? Пора. Ведь жизнь скоро потребует от него самостоятельных решений. И будет состоять не только из забав и шуток. Может быть, ему стоит проверить самого себя - хватит ли у него воли для такой жизни? И не откладывать это до начала нового учебного года, а попробовать себя вот уже сейчас, в трудовом лагере. Попробовать поработать там лучше всех. Интересно, как к этому отнесутся ребята?
Что-то в этом роде я ему говорил, шагая по перрону.
Конечно, я опасался иронической улыбки: ну вот, мол, нашел папуля время и место, чтобы воспитывать сына, - на перроне Рижского вокзала за десять минут до отхода поезда.
Но, может быть, именно это обстоятельство - вокзальная суматоха и мороженое, которое мы с удовольствием оба уничтожали, - снизило некоторую пафосность моих слов, и при этом не уничтожило их нешуточного смысла.
Он посмотрел на меня задумчиво. У него бывал такой взгляд. В разгар веселья или во время какого-нибудь разговора - даже шутливого - его обычно веселые глаза вдруг становились серьезными, казалось, он смотрел не на собеседника и даже не на окружающий мир, а "обращал очи внутрь". Что-то там у него в это время происходило в душе. Что-то очень серьезное, что мог чувствовать только он. К чему-то он там внутри себя прислушивался.
Этот взгляд сохранился у него на всю жизнь. Появлялся он в самые неожиданные минуты, заставляя собеседника иногда растерянно спрашивать:
- Ты меня слышишь, Артем?
И тогда ушедший в себя Тема возвращался к действительности и с легкой улыбкой произносил:
- Да ты что, старичок, конечно!
Так вот, тогда у Темы был именно такой взгляд. Сын смотрел на меня и одновременно себе в душу. Это не мешало ему при том автоматически вылизывать мороженое из вафельного стаканчика.
Через секунду он безо всякой улыбки, безо всякой иронии произнес:
- Хорошо, папа, я понял, я попробую.
Потом кто-то крикнул "сорок пятая - по вагонам!". Темка поцеловал меня в щеку и побежал выполнять команду.
Через месяц отряд вернулся. Галине Михайловне позвонили из школы и сказали:
- Тему просто не узнать! Что с ним произошло?
- А что такое?! - с тревогой воскликнула жена.
- Знаете, он работал лучше всех. Он был дисциплинированнее всех. И при этом, как всегда, веселее всех. Он занял у нас первое место. Ребята на него смотрят просто с восхищением.
Он оставался веселым, оставался выдумщиком, оставался душой класса. Но к этому прибавились ещё и жадность к работе и упорство в ней. Ему понравилось уважение класса к нему. Ему понравилось получать хорошие отметки. Он начал глотать книги. При этом, к счастью, избежал превращения в умненького и благоразумненького отличника, каких обычно никто, кроме собственных родителей, не любит. И особенно одноклассники. А его продолжали любить. Он продолжал быть мастером на шутки и розыгрыши. Но теперь, когда его вызывали к доске, он и тут старался быть первым.
Конечно, дело было не только в том "перронном" разговоре. Дело было прежде всего, пожалуй, в жизненных примерах, которые он видел воочию перед собой (я ещё скажу об этом).
Мы никогда не видели Артема плачущим (я не имею в виду совсем детские слезы). Он был мальчишкой открытым нараспашку. Охотно делился любой радостью. Но если его охватывали горестные чувства, он предпочитал их скрывать. При мне Артем заплакал лишь однажды.
В конце десятого класса, перед самыми экзаменами, он так переусердствовал с гирями и приседаниями, что повредил себе коленный сустав и оказался в больнице. Могли рухнуть все планы поступления в институт. Вот тогда он спросил нас с Галюшей: "Неужели все пропало?" - и не сдержал слез. К счастью, все обошлось. К экзаменам он уже был в полном порядке.
Ну а потом - выпускной бал, с которым у Галюши связаны особые воспоминания. Он, понятно, проходил вечером. А на другой день Артему предстояло важное собеседование в институте.
И мама вдруг испугалась: а что, если он "сорвется", пойдет гулять до утра и провалится на собеседовании? Словом, в половине двенадцатого ночи она, не говоря мне ни слова, вышла на улицу, взяла такси и поехала в школу.
Бал проходил в актовом зале. Музыка, полумрак, мерцающие огоньки... Тему она увидела сразу. Он танцевал с девочкой. Та нежно склонила голову ему на плечо. И вот решительная мама в самый разгар танца подошла к сыну и сказала:
- Солнышко, надо ехать домой! Завтра - собеседование!
- Мам, ты подожди.
Она вышла. Когда закончился танец, показался Тема и спросил:
- Ты хочешь, чтоб я поехал домой?
- Сынулечка, да.
И они уехали.
- Я видела, что он безумно расстроен, - рассказывала мне потом Галюша. - Но не услышала ни слова упрека.
Маришка потом ругала нас обоих: "Как вы могли? Выпускной вечер бывает раз в жизни!"
И мы до сих пор не знаем - права была Галюша тогда или не права...
Его отношение к маме было всегда очень трогательным. Еще в школе он экономил на завтраках, чтобы иногда принести ей в подарок гвоздичку. В 1981 году Артем учился на последнем курсе в МГИМО и его направили на трехмесячную практику в Лиму. В первом письме он спросил маму, какой у неё размер пальца. "Солнышко, выбрось из головы эти глупости", - написала она в ответном письме.
Но, вернувшись после практики домой, Артем вручил маме маленькое золотое колечко. Откуда он взял на это деньги, выяснилось в тот жедень. Галя купила и принесла домой бананы. Увидев роскошные гроздья, Артем побелел:
- Нет, только не это!
Оказалось, он целый месяц питался в Лиме одними бананами - они там дешевые, - чтобы скопить на колечко. А когда пришел покупать, выяснилось, что денег все равно не хватает, цена за месяц выросла.
Продавец, увидев, как расстроился парень, спросил:
- Для кого кольцо?
- Для мамы.
- Ну тогда уступлю.
Надо ли говорить, что у Галюши нет украшения дороже и любимей?
Уже будучи совсем занятым человеком, он всегда старался найти время, чтобы забежать к нам. И не появлялся без цветов для мамы. Когда слишком долго мы не виделись, Галюша прибегала к испытанному приему. У Артема был единственный заметный недостаток - он любил вкусно поесть. Вероника строго следила, чтобы он не набирал веса. Но если сын уже несколько дней не заходил к нам - что делать? А вот что. Галюша звонит Теме на работу, спрашивает - не зайдет ли он к нам сегодня или завтра.
- Мам, ну жутко занят! Дай дня три, разгребу дела и приду.
Тогда Галюша, как бы между прочим:
- Жаль. А я сегодня баранину парную купила. Хотела приготовить, как ты любишь.
Пауза на другом конце телефонной линии. Потом раздается смех и Тема говорит:
- Это меняет дело. Завтра в девять вечера.
Опаздывал на час. Но - приходил. Мы были счастливы.
В МГИМО Артем учился хорошо. На студенческой практике в советском посольстве в Перу он тоже зарекомендовал себя с лучшей стороны. В результате его распределили на работу "по первому разряду" - в МИД. В МГИМО есть своя "иерархия" распределений. На первом месте, конечно, работа в Министерстве иностранных дел. Для Артема даже сделали исключение - ведь он учился на факультете журналистики.
Но Тема это лестное исключение не принял. Пришел в деканат и отказался: "Спасибо, но я всегда мечтал быть журналистом".
Мне звонил удивленный декан, выговривал: "Ну как же так, ведь мы его в д и п л о м а т ы направляем, а он, видите ли, "мечтает быть жкрналистом"! Да в Управлении кадров МИДа за эту его "мечту" мне так всыплют!"
Но мы с Галюшей были абсолютно на стороне сына. Да и мечтали мы о его журналистском будущем вместе. Я всегда считал и до сих пор считаю журналистику самой интересной профессией в мире. И не представлял его чиновником - пусть даже и в очень престижном МИДе.
Нам с женой повезло в жизни с друзьями. И Артем вместе с Маришей чуть ли не запросто общался с легендарными людьми, которые бывали у нас дома. Иногда - со своими детьми, а мы с женой бывали у них - тоже иногда со своими чадами и у которых мы бывали со своими детьми - с Маришей и Темой. Роман Кармен, Константин Симонов, Юлиан Семенов, Аркадий Сахнин... - это только самые близкие друзья. А было ещё много хороших знакомых - писателей, журналистов, пользовавшихся известностью и славой.
И не только в Москве, но и в Нью-Йорке - Норман Мэйлер, Артур Миллер, Лилиан Хеллман, Дик Кэветт, Мэри Хемингуэй (вдова "Папы") и многие другие.
И Артему к четырнадцати-пятнадцати годам, мне кажется, стало ясно, что вся удивительная жизнь этих людей, их известность, их слава, любовь к ним читателей, зрителей - десятков или сотен миллионов людей - основана не только на их таланте и не только на прекрасных человеческих качествах, таких, как честность, верность в дружбе, отвага (почти все они прошли войну), но ещё и на огромной, серьезнейшей работе, работе, работе...
Я, конечно же, рассказывал Артему о том, как Хемингуэй - его кумир уже к пятнадцатилетнему возрасту - работал у своей конторки, заменявшей ему письменный стол, каждый божий день с шести утра до часу дня без перерыва...
У нас на дачном участке, на Пахре, в самый солнечный, самый "прогулочный" или "купальный" день с раннего утра было слышно, как стучит на пишущей машинке Юлик Семенов, которого от нас отделял лишь легкий штакетный заборчик.
В Нью-Йорке, где мы жили "дверь в дверь и душа в душу" с Мэлором Стуруа - тогда корреспондентом "Известий", - я и Галя не уставали удивляться его работоспособности.
Да и моя собственная журналистская, писательская и общественная работа не оставляли большого времени для неги и ничегонеделания. Ни когда мы были в Америке, ни когда жили дома, в Москве.
Иногда, поздно вечером, заходил к нам на дачу Константин Михайлович Симонов, приглашал меня погулять и при этом чуть шутливо задавал своим слегка грассирующим говорком вопрос:
- Ну что, старик-Боровик, сколько страничек ты сделал сегодня? Нет, только сурьезно...
И с моим ближайшим другом Юликом Семеновым мы, случалось, тоже "соревновались": "Ты сколько?" - "А ты сколько?"
Все это происходило на глазах Темки и не могло не отложиться в его душе.
Я думаю, это и было главным. Это было благоприятным фоном. А тот короткий "перронный" разговор оказался удачным толчком - маленьким, но ощутимым.
А закончился тот разговор моим вопросом:
- Обещаешь?
И ответом сына уже с подножки вагона:
- Обещаю.
У нас в семье такие слова произносились не часто. Но если произносились, то обычно отношение к ним было серьезным...
Гораздо позже, уже став взрослым человеком, Артем иногда, приходя к нам шутливо произносил, ловко подражая Симонову:
- Ну что, старик Боровик, сколько страничек ты сделал сегодня? Только сурьезно...
А иногда мы садились к столу, брали листок бумаги и начинали "соревновательные" подсчеты.
- Так, сколько тебе было лет, когда вышла твоя первая книжка? А сколько, когда ты впервые опубликовался в печати? А сколько?... И т.д.
Эти традиции соревновательности были заложены всем тем опытом наших друзенй, о котором я рассказывал.
Иногда в шутку он жаловался мне:
- Не повезло мне с батяней. Что бы я ни делал, все равно все кругом говорят: "Ну конечно, сын самого Боровика, ему отец помогает!"
Мы отдавали себе отчет в том, что проблема эта непростая. Знали, как много талантливых детей известных родителей (особенно в писательских и журналистских семьях) так всю жизнь и не могли переступить границы того пространства, на котором полагается падать яблоку недалеко от яблони, и той тени, которой покрывали это пространство их родители, достигшие успеха и признания.
Поэтому я в тон ему отвечал:
- Не беспокойся, очень скоро настанет время, когда про меня будут говорить: "Смотрите, вон идет отец самого Боровика!"
Он смеялся. И я смеялся. Но довольно скоро я начал понимать, что доля правды, которая имеется в каждой шутке, в этой моей шутке - стремительно крупнела, росла не по дням, а по часам.
И мы с женой и с дочерью Мариной чувствовали себя от этого все счастливей.
первые шаги
Артема взял к себе в газету стажером Михаил Федорович Ненашев, главный редактор "Советской России". Тогда газета была весьма популярной и занимала достаточно "левые" (в тогдашнем, так сказать, "прогрессивном" значении этого слова) позиции. Попасть туда было непросто. И тем более непросто было попасть туда сыну известного журналиста.
В газетах с полным основанием остерегались брать на работу сынков и дочек. Это на чиновничьей работе молодой человек мог протирать штаны, за него работает отец и выслуга лет. А в журналистике тунеядцем быть трудно. Каждый на виду. И только сам может заявить о себе - чего он стоит. Теме нужно было сделать очень много, чтобы отстало от него стереотипное представление "сынок". Там, где кому-то требовалось сделать один шаг, чтобы достичь успеха, ему приходилось делать десять шагов.
Но эти десять шагов в "Советской России" он сделал достаточно быстро. Хоть и работал он в международном отделе, но первые командировки, в которые он попросился, были внутри страны.
Поехал в Воркуту, привез отуда серию - не побоюсь этого слова блестящих очерков, абсолютно честных и к тому же великолепно написанных. Они сразу были замечены и коллегами по газете, и читающей публикой и вызвали много благодарственных откликов с "северов".
И еще: в его очерках оттуда присутствовали такая глубина, такая философичность и такая п о э з и я, которые редко встречались в нашей журналистике тех времен.
Потом - в 1985-м - была командировка вместе с Димой Лихановым по дорогам войны. Это свое путешествие они для себя окрестили "От Москвы до Бреста".
Помню Артем позвонил по телефону из Вязьмы и сквозь телефонный треск с волнением рассказал, что им удалось там найти тот "старый дом", в котором "одну лишь ночь" жил военный корреспондент "Красной звезды" Константин Симонов со своими товарищами. Он знал, что мне это будет и интересно, и приятно. Естетственно, мы оба знали то стихотворение Симонова наизусть.
Я помню в Вязьме старый дом,
Одну лишь ночь мы жили в нем,
Мы ели то, что бог послал,
Мы пили, что шофер достал,
Мы уезжали в бой чуть свет.
Кто был в ту ночь, иных уж нет.
Но знаю я, что в смертный час За тем столом он вспомнил нас.
В ту ночь, готовясь умирать,
Навек забыли мы, как лгать,
Как изменять, как быть скупым,
Как над добром дрожать своим.
Хлеб пополам, кров пополам
Так жизнь в ту ночь открылась нам...
Артем любил поэзию Симонова и его военные романы. И самого Симонова любил, как человека: помнил наше общение с К.М., когда сам был ещё подростком. Фигура Симонова занимала в постижении жизни немалое место. И у меня, и у Артема.
Вообще фронтовые корреспонденты - Симонов, Кармен, Каплер, бывшие солдаты, ставшие писателями - Юрий Бондарев, Григорий Бакланов (я называю только тех, кто жил с нами на Пахре и кого Артем знал лично), - всегда вызывали у нас особое уважение и любовь. Возможно, мы оба немного романтизировали, и даже идеализировали некоторых из них, но ничего плохого в этом я не видел.
Командировки Артема в Воркуту, по дорогам от Москвы до Бреста были восприняты хорошо и читателями, и в редакции газеты.
Пора было оправдывать свою профессию, полученную в МГИМО: журналист-международник. И он решил сразу брать быка за рога - начинать с "горячих" точек. Собрался в Никарагуа. Там шла гражданская война - между сандинистами и "контрас", которым помогали США.
Вернувшись из Никарагуа, он решил попроситься в Афганистан.
Мы оба уговорились, что маме до времени говорить об этом не будем. Поездка сына в Никарагуа ей очень дорого обошлась. Она беспрестанно волновалась, выговаривала мне:
- Ты уже испортил мне всю жизнь тем, что носился, кажется, на все войны, на все революции, а теперь ты хочешь, чтобы по тем же дорогам ходил Тема! Зачем? Зачем мне второй раз такие испытания!
Но я понимал: если хочешь быть настоящим журналистом в нашем тревожном мире, то начинать надо именно с "горячих" точек.
Впрочем, если бы я придерживался другой точки зрения и начал бы отговаривать сына, боюсь, он все равно меня не послушал бы. Он рвался туда, где было опасно.
Тут, конечно, была и доля моей "вины". Он прочел все мои очерки из Индонезии, Никарагуа, Португалии, Чили, с Кубы, из Вьетнама, Афганистана. Знал о моих поисках Вальтера Рауффа и Отто Скорцени, о попытках прорваться в фашистскую колонию "Дигнидад" в Чили, о днях и ночах, проведенных на границе между Аргентиной и Чили после пиночетовского переворота...
Меня действительно "носило" по "горячим" точкам. Может быть, хотелось романтики, веры в чистоту помыслов... Их все меньше виделось дома. В революционных событиях, в тех экстремальных ситуациях я часто встречал людей, которые казались мне святыми. Да многие из них и были такими бесстрашными, бескорыстными, готовыми отдать все ради счастья людей, в том числе и жизнь.
Может быть, вера эта была немного наивной. Наверное, я романтизировал и революционную борьбу и борьбу за национальную независимость. Но то было искреннее чувство, и я в нем не раскаиваюсь. В справедливость той борьбы верили и Грэм Грин, и Габриэль Гарсия Маркес, и Эрнест Хемингуэй, и Пабло Пикассо, и мои друзья Кармен и Симонов, и многие другие совсем неплохие люди.
Нет, в той вере я не раскаиваюсь.
Я никогда не навязывал своих взглядов Артему. Но они передавались внутренне, как жидкость в сообщающихся сосудах. А "сосудов", приобщенных к той "системе" общения душ, к счатью, было множество - я уже назвал некоторые имена. Они ведь были кумирами не только для меня, но и для сына.
ТРУДНОЕ СЧАСТЬЕ АРТЕМА
Однажды я рассказал сыну, как в разговоре с Константином Симоновым задал ему вопрос: когда он испытывал наиболее полное чувство счастья в жизни?
К.М. подумал и ответил так:
- Ты можешь удивиться, старик Боровик, но это было во время войны. Да, во время войны. Объясню почему. Тогда все было просто: вот мы, а вот враг, вот добро, а вот - зло. И мы дрались со злом. И должны были победить зло. Кровь из носу - победить. Иначе - смерть всему и всем. Это во-первых. А во-вторых, во время войны я знал: то, что я делаю, что пишу - очень нужно людям. И на фронте и в тылу. По-настоящему нужно...
Так Симонов мне ответил тогда.
Я рассказал Теме об этом, и мы оба вспомнили того итальянца, который был у нас в гостях в Нью-Йорке вместе с Мэри Хемингуэй. Того, который тоже был "счастлив во время войны". И оба сравнили эти "два счастья". Еще мы говорили с сыном тогда о том, можно ли испытывать счастье сегодня, когда многое вокруг размыто, что идеалы, которые существовали когда-то, дискредитированы самой жизнью... Долгий был разговор. Но не пессимистический.
Мне кажется, Артем отнесся к рассказу о "счастье по Симонову" серьезно. Во всяком случае, он всегда в жизни проводил четкую линию между добром и злом. И не боялся сражаться со злом, даже если оно было гораздо сильнее его. И ещё очень хотел быть нужным людям. Хотел быть "включенным" в человеческие проблемы. Хотел делать добро людям и бить зло. И очень хотел победить зло.
И когда он уже стал совсем взрослым человеком (а это произошло до удивления рано) и очень известным журналистом, когда ему уже не нужно было доказывать свою самостоятельность, не нужно было в том числе и ездить в командировки по "горячим" точкам, он нашел самую "горячую" точку (и, если хотите, романтическую) - на родине: создал независимый концерн "Совершенно секретно", который нужен людям, который вел и ведет бескомпромиссную борьбу со злом.
Но до этого был Афганистан...
Афганистан был тогда самой горячей точкой. Я уже писал, что от Гали мы решили наши планы скрыть и ничего не говорить ей до самого дня отлета. Но, как оказалось, и от меня Артем тоже скрыл кое-что.
Пожалуй, это был единственный случай, когда он сознательно использовал доставшуюся ему фамилию. Добился приема у начальника Генерального штаба маршала Ахромеева и попросил у него письменное разрешение участвовать в боевых операциях. Журналистам такое обычно не разрешалось.
- А отец знает? - спросил Ахромеев.
- Ну конечно! - заверил Артем.
И Ахромеев подписал бумагу. О её существовании я узнал только после возвращения Артема из той тяжелейшей командировки.
Пользуясь этим разрешением, он ходил вместе с разведчиками к душманам. Вместе с десантниками его сбрасывали с вертолета. В том десанте, увидев сбитые сапоги у солдата, он без слов отдал ему свои. Сам шел по горам в кроссовках, не раз видел смерть в лицо.
Вернулся домой почерневший и похудевший.
Два дня отсыпался. А на третий принялся писать свои очерки.
Писал по ночам. Вначале с полчаса перебирал клавиши пианино, наигрывая что-то свое, только ему ведомое. Потом ставил на магнитофоне кассеты с солдатскими песнями, услышанными и записанными в Афгане. А к полуночи - "Реквием" Моцарта. Слушал, прикрыв глаза. Вызывал в памяти картины недавно виденного. Потом садился писать. И писал почти до рассвета.
Американка приняла информацию к сведению и вежливо произнесла свое американское "Is'nt it wonderful?" Зато супруга маршала Язова выразила на лице полное недовольство, подскочила и воскликнула: "Борови-ик ваш учени-ик?!"
Судя по её интонации, утверждал Мильграм, не сладко пришлось бы Артему, окажись он случайно тут рядом...
КАК ПРОВОЖАЮТ ПОЕЗДА
Почти во всех письмах, адресованных Галине Михайловне и мне, нас благодарят за то, что мы воспитали такого сына.
Если бы меня с женой кто-нибудь спросил: а что мы делали для этого? думаю, мы не смогли бы ответить на этот вопрос вразумительно. Как мы воспитали его честным? Как воспитали в нем обостренное чувство долга перед людьми? Как воспитали в нем любовь к родителям, к сестре? Как удалось сделать из него просто очень доброго человека, помогавшего многим вокруг? Как воспитали его удивительную любовь к жене Веронике, сумасшедшую отцовскую любовь к детям, как получилось, что его любили почти все, с кем он общался?
Я не знаю - как. Было бы лицемерием и надувательством, если бы мы начали выстраивать здесь какие-то схемы: "подъем в семь утра, зарядка, холодный душ, часовая прогулка после школы, уроки, вечерняя беседа родителей с детьми, "Спокойной ночи, малыши" по ТВ и - отбой".
Какое-то минимальное стремление к распорядку дня и жизни, конечно, у нас с Галиной Михайловной было, но при нашем беспокойном, непредсказуемом журналистском существовании это стремление выполнялось лишь очень условно. Ожидать чего-то "твердо-стабильного" было бы не только фантазией, но просто полной и вредной глупостью.
Нотации? Только не в нашем семействе! В нем царствовала атмосфера дружбы, искренности, открытости, любви, уважения и... иронии.
Если кто-то из нас, родителей, срывался на пафос, поднимал вверх указательный палец (этим иногда грешил я) или пускал слезу (это - слабость Галюши) - оба чада тут же начинали еле заметно улыбаться и перемигиваться.
И пафос заменялся шуткой, указательный палец засовывался под мышку, а под призыв Темы - "Мамочка, только не надо пляк-пляк!" - сами собой высыхали слезы и на лице жены появлялась счастливая улыбка.
Подшутить друг над другом, поспорить друг с другом - это было любимым занятием всего семейства до самого последнего времени.
Объединившиеся с нами через браки наших детей семейства наших друзей Якушкиных и Хильчевских, к счастью, выстраивали свои семейные отношения в большой степени на тех же принципах.
Помню, пожалуй, единственный случай, когда я поговорил с Артемом, что называется, серьезно. Это было летом перед 8-м классом.
К тому времени Артем уже несколько лет был душой чуть ли не всей школы - заводилой, всеобщим любимцем, шутником, всем, чем хотите, но только не "примерным мальчиком" и, конечно, не отличником. Я бы даже сказал, далеко не отличником. Да, он многое схватывал на лету, но и терял тоже довольно быстро.
Надо сказать, что в школу он ходил с большим удовольствием.
Это была прекрасная московская школа номер 45 на Профсоюзной улице, неподалеку от которой мы жили. Ее возглавлял, да и сейчас, к счастью, возглавляет строгий, требовательный, добрый, ироничный и обожаемый всеми учениками замечательный педагог и человек - Леонид Исидорович Мильграм. Теме нравилась школа, нравились преподаватели, нравился директор. Но относился Артем к школе, скорее, как к развлечению: друзья, шутки, шалости, проказы, спортивные игры и все такое прочее. Однако впереди был восьмой класс, важный рубеж.
Нужно было что-то изменить, переломить. Вот тогда и произошла та самая, может быть единственная, беседа такого рода. Это было, как сейчас помню, на Рижском вокзале. Артем вместе с классом выезжал в летний трудовой лагерь на уборку свеклы в Латвию. Мы с ним прохаживались по перрону и ели мороженое в вафельных стаканчиках. Поезд должен был отойти минут через десять.
И я решил, что это самое подходящее время для разговора.
Начал с того, что, конечно, быть любимцем класса, шутником и затейником - хорошая штука. Представляю, какое раздолье будет в этом смысле в трудовом лагере. Но, может быть, перед восьмым классом ему стоит посмотреть на себя со стороны и решить, кем же он собирается стать в будущем. Только ли пареньком, от которого все с удовольствием ждут новой шутки и розыгрыша? Или к этому отношению стоит прибавить уважение перед его знаниями, перед его умением работать, перед его серьезным отношением к жизни? Пора. Ведь жизнь скоро потребует от него самостоятельных решений. И будет состоять не только из забав и шуток. Может быть, ему стоит проверить самого себя - хватит ли у него воли для такой жизни? И не откладывать это до начала нового учебного года, а попробовать себя вот уже сейчас, в трудовом лагере. Попробовать поработать там лучше всех. Интересно, как к этому отнесутся ребята?
Что-то в этом роде я ему говорил, шагая по перрону.
Конечно, я опасался иронической улыбки: ну вот, мол, нашел папуля время и место, чтобы воспитывать сына, - на перроне Рижского вокзала за десять минут до отхода поезда.
Но, может быть, именно это обстоятельство - вокзальная суматоха и мороженое, которое мы с удовольствием оба уничтожали, - снизило некоторую пафосность моих слов, и при этом не уничтожило их нешуточного смысла.
Он посмотрел на меня задумчиво. У него бывал такой взгляд. В разгар веселья или во время какого-нибудь разговора - даже шутливого - его обычно веселые глаза вдруг становились серьезными, казалось, он смотрел не на собеседника и даже не на окружающий мир, а "обращал очи внутрь". Что-то там у него в это время происходило в душе. Что-то очень серьезное, что мог чувствовать только он. К чему-то он там внутри себя прислушивался.
Этот взгляд сохранился у него на всю жизнь. Появлялся он в самые неожиданные минуты, заставляя собеседника иногда растерянно спрашивать:
- Ты меня слышишь, Артем?
И тогда ушедший в себя Тема возвращался к действительности и с легкой улыбкой произносил:
- Да ты что, старичок, конечно!
Так вот, тогда у Темы был именно такой взгляд. Сын смотрел на меня и одновременно себе в душу. Это не мешало ему при том автоматически вылизывать мороженое из вафельного стаканчика.
Через секунду он безо всякой улыбки, безо всякой иронии произнес:
- Хорошо, папа, я понял, я попробую.
Потом кто-то крикнул "сорок пятая - по вагонам!". Темка поцеловал меня в щеку и побежал выполнять команду.
Через месяц отряд вернулся. Галине Михайловне позвонили из школы и сказали:
- Тему просто не узнать! Что с ним произошло?
- А что такое?! - с тревогой воскликнула жена.
- Знаете, он работал лучше всех. Он был дисциплинированнее всех. И при этом, как всегда, веселее всех. Он занял у нас первое место. Ребята на него смотрят просто с восхищением.
Он оставался веселым, оставался выдумщиком, оставался душой класса. Но к этому прибавились ещё и жадность к работе и упорство в ней. Ему понравилось уважение класса к нему. Ему понравилось получать хорошие отметки. Он начал глотать книги. При этом, к счастью, избежал превращения в умненького и благоразумненького отличника, каких обычно никто, кроме собственных родителей, не любит. И особенно одноклассники. А его продолжали любить. Он продолжал быть мастером на шутки и розыгрыши. Но теперь, когда его вызывали к доске, он и тут старался быть первым.
Конечно, дело было не только в том "перронном" разговоре. Дело было прежде всего, пожалуй, в жизненных примерах, которые он видел воочию перед собой (я ещё скажу об этом).
Мы никогда не видели Артема плачущим (я не имею в виду совсем детские слезы). Он был мальчишкой открытым нараспашку. Охотно делился любой радостью. Но если его охватывали горестные чувства, он предпочитал их скрывать. При мне Артем заплакал лишь однажды.
В конце десятого класса, перед самыми экзаменами, он так переусердствовал с гирями и приседаниями, что повредил себе коленный сустав и оказался в больнице. Могли рухнуть все планы поступления в институт. Вот тогда он спросил нас с Галюшей: "Неужели все пропало?" - и не сдержал слез. К счастью, все обошлось. К экзаменам он уже был в полном порядке.
Ну а потом - выпускной бал, с которым у Галюши связаны особые воспоминания. Он, понятно, проходил вечером. А на другой день Артему предстояло важное собеседование в институте.
И мама вдруг испугалась: а что, если он "сорвется", пойдет гулять до утра и провалится на собеседовании? Словом, в половине двенадцатого ночи она, не говоря мне ни слова, вышла на улицу, взяла такси и поехала в школу.
Бал проходил в актовом зале. Музыка, полумрак, мерцающие огоньки... Тему она увидела сразу. Он танцевал с девочкой. Та нежно склонила голову ему на плечо. И вот решительная мама в самый разгар танца подошла к сыну и сказала:
- Солнышко, надо ехать домой! Завтра - собеседование!
- Мам, ты подожди.
Она вышла. Когда закончился танец, показался Тема и спросил:
- Ты хочешь, чтоб я поехал домой?
- Сынулечка, да.
И они уехали.
- Я видела, что он безумно расстроен, - рассказывала мне потом Галюша. - Но не услышала ни слова упрека.
Маришка потом ругала нас обоих: "Как вы могли? Выпускной вечер бывает раз в жизни!"
И мы до сих пор не знаем - права была Галюша тогда или не права...
Его отношение к маме было всегда очень трогательным. Еще в школе он экономил на завтраках, чтобы иногда принести ей в подарок гвоздичку. В 1981 году Артем учился на последнем курсе в МГИМО и его направили на трехмесячную практику в Лиму. В первом письме он спросил маму, какой у неё размер пальца. "Солнышко, выбрось из головы эти глупости", - написала она в ответном письме.
Но, вернувшись после практики домой, Артем вручил маме маленькое золотое колечко. Откуда он взял на это деньги, выяснилось в тот жедень. Галя купила и принесла домой бананы. Увидев роскошные гроздья, Артем побелел:
- Нет, только не это!
Оказалось, он целый месяц питался в Лиме одними бананами - они там дешевые, - чтобы скопить на колечко. А когда пришел покупать, выяснилось, что денег все равно не хватает, цена за месяц выросла.
Продавец, увидев, как расстроился парень, спросил:
- Для кого кольцо?
- Для мамы.
- Ну тогда уступлю.
Надо ли говорить, что у Галюши нет украшения дороже и любимей?
Уже будучи совсем занятым человеком, он всегда старался найти время, чтобы забежать к нам. И не появлялся без цветов для мамы. Когда слишком долго мы не виделись, Галюша прибегала к испытанному приему. У Артема был единственный заметный недостаток - он любил вкусно поесть. Вероника строго следила, чтобы он не набирал веса. Но если сын уже несколько дней не заходил к нам - что делать? А вот что. Галюша звонит Теме на работу, спрашивает - не зайдет ли он к нам сегодня или завтра.
- Мам, ну жутко занят! Дай дня три, разгребу дела и приду.
Тогда Галюша, как бы между прочим:
- Жаль. А я сегодня баранину парную купила. Хотела приготовить, как ты любишь.
Пауза на другом конце телефонной линии. Потом раздается смех и Тема говорит:
- Это меняет дело. Завтра в девять вечера.
Опаздывал на час. Но - приходил. Мы были счастливы.
В МГИМО Артем учился хорошо. На студенческой практике в советском посольстве в Перу он тоже зарекомендовал себя с лучшей стороны. В результате его распределили на работу "по первому разряду" - в МИД. В МГИМО есть своя "иерархия" распределений. На первом месте, конечно, работа в Министерстве иностранных дел. Для Артема даже сделали исключение - ведь он учился на факультете журналистики.
Но Тема это лестное исключение не принял. Пришел в деканат и отказался: "Спасибо, но я всегда мечтал быть журналистом".
Мне звонил удивленный декан, выговривал: "Ну как же так, ведь мы его в д и п л о м а т ы направляем, а он, видите ли, "мечтает быть жкрналистом"! Да в Управлении кадров МИДа за эту его "мечту" мне так всыплют!"
Но мы с Галюшей были абсолютно на стороне сына. Да и мечтали мы о его журналистском будущем вместе. Я всегда считал и до сих пор считаю журналистику самой интересной профессией в мире. И не представлял его чиновником - пусть даже и в очень престижном МИДе.
Нам с женой повезло в жизни с друзьями. И Артем вместе с Маришей чуть ли не запросто общался с легендарными людьми, которые бывали у нас дома. Иногда - со своими детьми, а мы с женой бывали у них - тоже иногда со своими чадами и у которых мы бывали со своими детьми - с Маришей и Темой. Роман Кармен, Константин Симонов, Юлиан Семенов, Аркадий Сахнин... - это только самые близкие друзья. А было ещё много хороших знакомых - писателей, журналистов, пользовавшихся известностью и славой.
И не только в Москве, но и в Нью-Йорке - Норман Мэйлер, Артур Миллер, Лилиан Хеллман, Дик Кэветт, Мэри Хемингуэй (вдова "Папы") и многие другие.
И Артему к четырнадцати-пятнадцати годам, мне кажется, стало ясно, что вся удивительная жизнь этих людей, их известность, их слава, любовь к ним читателей, зрителей - десятков или сотен миллионов людей - основана не только на их таланте и не только на прекрасных человеческих качествах, таких, как честность, верность в дружбе, отвага (почти все они прошли войну), но ещё и на огромной, серьезнейшей работе, работе, работе...
Я, конечно же, рассказывал Артему о том, как Хемингуэй - его кумир уже к пятнадцатилетнему возрасту - работал у своей конторки, заменявшей ему письменный стол, каждый божий день с шести утра до часу дня без перерыва...
У нас на дачном участке, на Пахре, в самый солнечный, самый "прогулочный" или "купальный" день с раннего утра было слышно, как стучит на пишущей машинке Юлик Семенов, которого от нас отделял лишь легкий штакетный заборчик.
В Нью-Йорке, где мы жили "дверь в дверь и душа в душу" с Мэлором Стуруа - тогда корреспондентом "Известий", - я и Галя не уставали удивляться его работоспособности.
Да и моя собственная журналистская, писательская и общественная работа не оставляли большого времени для неги и ничегонеделания. Ни когда мы были в Америке, ни когда жили дома, в Москве.
Иногда, поздно вечером, заходил к нам на дачу Константин Михайлович Симонов, приглашал меня погулять и при этом чуть шутливо задавал своим слегка грассирующим говорком вопрос:
- Ну что, старик-Боровик, сколько страничек ты сделал сегодня? Нет, только сурьезно...
И с моим ближайшим другом Юликом Семеновым мы, случалось, тоже "соревновались": "Ты сколько?" - "А ты сколько?"
Все это происходило на глазах Темки и не могло не отложиться в его душе.
Я думаю, это и было главным. Это было благоприятным фоном. А тот короткий "перронный" разговор оказался удачным толчком - маленьким, но ощутимым.
А закончился тот разговор моим вопросом:
- Обещаешь?
И ответом сына уже с подножки вагона:
- Обещаю.
У нас в семье такие слова произносились не часто. Но если произносились, то обычно отношение к ним было серьезным...
Гораздо позже, уже став взрослым человеком, Артем иногда, приходя к нам шутливо произносил, ловко подражая Симонову:
- Ну что, старик Боровик, сколько страничек ты сделал сегодня? Только сурьезно...
А иногда мы садились к столу, брали листок бумаги и начинали "соревновательные" подсчеты.
- Так, сколько тебе было лет, когда вышла твоя первая книжка? А сколько, когда ты впервые опубликовался в печати? А сколько?... И т.д.
Эти традиции соревновательности были заложены всем тем опытом наших друзенй, о котором я рассказывал.
Иногда в шутку он жаловался мне:
- Не повезло мне с батяней. Что бы я ни делал, все равно все кругом говорят: "Ну конечно, сын самого Боровика, ему отец помогает!"
Мы отдавали себе отчет в том, что проблема эта непростая. Знали, как много талантливых детей известных родителей (особенно в писательских и журналистских семьях) так всю жизнь и не могли переступить границы того пространства, на котором полагается падать яблоку недалеко от яблони, и той тени, которой покрывали это пространство их родители, достигшие успеха и признания.
Поэтому я в тон ему отвечал:
- Не беспокойся, очень скоро настанет время, когда про меня будут говорить: "Смотрите, вон идет отец самого Боровика!"
Он смеялся. И я смеялся. Но довольно скоро я начал понимать, что доля правды, которая имеется в каждой шутке, в этой моей шутке - стремительно крупнела, росла не по дням, а по часам.
И мы с женой и с дочерью Мариной чувствовали себя от этого все счастливей.
первые шаги
Артема взял к себе в газету стажером Михаил Федорович Ненашев, главный редактор "Советской России". Тогда газета была весьма популярной и занимала достаточно "левые" (в тогдашнем, так сказать, "прогрессивном" значении этого слова) позиции. Попасть туда было непросто. И тем более непросто было попасть туда сыну известного журналиста.
В газетах с полным основанием остерегались брать на работу сынков и дочек. Это на чиновничьей работе молодой человек мог протирать штаны, за него работает отец и выслуга лет. А в журналистике тунеядцем быть трудно. Каждый на виду. И только сам может заявить о себе - чего он стоит. Теме нужно было сделать очень много, чтобы отстало от него стереотипное представление "сынок". Там, где кому-то требовалось сделать один шаг, чтобы достичь успеха, ему приходилось делать десять шагов.
Но эти десять шагов в "Советской России" он сделал достаточно быстро. Хоть и работал он в международном отделе, но первые командировки, в которые он попросился, были внутри страны.
Поехал в Воркуту, привез отуда серию - не побоюсь этого слова блестящих очерков, абсолютно честных и к тому же великолепно написанных. Они сразу были замечены и коллегами по газете, и читающей публикой и вызвали много благодарственных откликов с "северов".
И еще: в его очерках оттуда присутствовали такая глубина, такая философичность и такая п о э з и я, которые редко встречались в нашей журналистике тех времен.
Потом - в 1985-м - была командировка вместе с Димой Лихановым по дорогам войны. Это свое путешествие они для себя окрестили "От Москвы до Бреста".
Помню Артем позвонил по телефону из Вязьмы и сквозь телефонный треск с волнением рассказал, что им удалось там найти тот "старый дом", в котором "одну лишь ночь" жил военный корреспондент "Красной звезды" Константин Симонов со своими товарищами. Он знал, что мне это будет и интересно, и приятно. Естетственно, мы оба знали то стихотворение Симонова наизусть.
Я помню в Вязьме старый дом,
Одну лишь ночь мы жили в нем,
Мы ели то, что бог послал,
Мы пили, что шофер достал,
Мы уезжали в бой чуть свет.
Кто был в ту ночь, иных уж нет.
Но знаю я, что в смертный час За тем столом он вспомнил нас.
В ту ночь, готовясь умирать,
Навек забыли мы, как лгать,
Как изменять, как быть скупым,
Как над добром дрожать своим.
Хлеб пополам, кров пополам
Так жизнь в ту ночь открылась нам...
Артем любил поэзию Симонова и его военные романы. И самого Симонова любил, как человека: помнил наше общение с К.М., когда сам был ещё подростком. Фигура Симонова занимала в постижении жизни немалое место. И у меня, и у Артема.
Вообще фронтовые корреспонденты - Симонов, Кармен, Каплер, бывшие солдаты, ставшие писателями - Юрий Бондарев, Григорий Бакланов (я называю только тех, кто жил с нами на Пахре и кого Артем знал лично), - всегда вызывали у нас особое уважение и любовь. Возможно, мы оба немного романтизировали, и даже идеализировали некоторых из них, но ничего плохого в этом я не видел.
Командировки Артема в Воркуту, по дорогам от Москвы до Бреста были восприняты хорошо и читателями, и в редакции газеты.
Пора было оправдывать свою профессию, полученную в МГИМО: журналист-международник. И он решил сразу брать быка за рога - начинать с "горячих" точек. Собрался в Никарагуа. Там шла гражданская война - между сандинистами и "контрас", которым помогали США.
Вернувшись из Никарагуа, он решил попроситься в Афганистан.
Мы оба уговорились, что маме до времени говорить об этом не будем. Поездка сына в Никарагуа ей очень дорого обошлась. Она беспрестанно волновалась, выговаривала мне:
- Ты уже испортил мне всю жизнь тем, что носился, кажется, на все войны, на все революции, а теперь ты хочешь, чтобы по тем же дорогам ходил Тема! Зачем? Зачем мне второй раз такие испытания!
Но я понимал: если хочешь быть настоящим журналистом в нашем тревожном мире, то начинать надо именно с "горячих" точек.
Впрочем, если бы я придерживался другой точки зрения и начал бы отговаривать сына, боюсь, он все равно меня не послушал бы. Он рвался туда, где было опасно.
Тут, конечно, была и доля моей "вины". Он прочел все мои очерки из Индонезии, Никарагуа, Португалии, Чили, с Кубы, из Вьетнама, Афганистана. Знал о моих поисках Вальтера Рауффа и Отто Скорцени, о попытках прорваться в фашистскую колонию "Дигнидад" в Чили, о днях и ночах, проведенных на границе между Аргентиной и Чили после пиночетовского переворота...
Меня действительно "носило" по "горячим" точкам. Может быть, хотелось романтики, веры в чистоту помыслов... Их все меньше виделось дома. В революционных событиях, в тех экстремальных ситуациях я часто встречал людей, которые казались мне святыми. Да многие из них и были такими бесстрашными, бескорыстными, готовыми отдать все ради счастья людей, в том числе и жизнь.
Может быть, вера эта была немного наивной. Наверное, я романтизировал и революционную борьбу и борьбу за национальную независимость. Но то было искреннее чувство, и я в нем не раскаиваюсь. В справедливость той борьбы верили и Грэм Грин, и Габриэль Гарсия Маркес, и Эрнест Хемингуэй, и Пабло Пикассо, и мои друзья Кармен и Симонов, и многие другие совсем неплохие люди.
Нет, в той вере я не раскаиваюсь.
Я никогда не навязывал своих взглядов Артему. Но они передавались внутренне, как жидкость в сообщающихся сосудах. А "сосудов", приобщенных к той "системе" общения душ, к счатью, было множество - я уже назвал некоторые имена. Они ведь были кумирами не только для меня, но и для сына.
ТРУДНОЕ СЧАСТЬЕ АРТЕМА
Однажды я рассказал сыну, как в разговоре с Константином Симоновым задал ему вопрос: когда он испытывал наиболее полное чувство счастья в жизни?
К.М. подумал и ответил так:
- Ты можешь удивиться, старик Боровик, но это было во время войны. Да, во время войны. Объясню почему. Тогда все было просто: вот мы, а вот враг, вот добро, а вот - зло. И мы дрались со злом. И должны были победить зло. Кровь из носу - победить. Иначе - смерть всему и всем. Это во-первых. А во-вторых, во время войны я знал: то, что я делаю, что пишу - очень нужно людям. И на фронте и в тылу. По-настоящему нужно...
Так Симонов мне ответил тогда.
Я рассказал Теме об этом, и мы оба вспомнили того итальянца, который был у нас в гостях в Нью-Йорке вместе с Мэри Хемингуэй. Того, который тоже был "счастлив во время войны". И оба сравнили эти "два счастья". Еще мы говорили с сыном тогда о том, можно ли испытывать счастье сегодня, когда многое вокруг размыто, что идеалы, которые существовали когда-то, дискредитированы самой жизнью... Долгий был разговор. Но не пессимистический.
Мне кажется, Артем отнесся к рассказу о "счастье по Симонову" серьезно. Во всяком случае, он всегда в жизни проводил четкую линию между добром и злом. И не боялся сражаться со злом, даже если оно было гораздо сильнее его. И ещё очень хотел быть нужным людям. Хотел быть "включенным" в человеческие проблемы. Хотел делать добро людям и бить зло. И очень хотел победить зло.
И когда он уже стал совсем взрослым человеком (а это произошло до удивления рано) и очень известным журналистом, когда ему уже не нужно было доказывать свою самостоятельность, не нужно было в том числе и ездить в командировки по "горячим" точкам, он нашел самую "горячую" точку (и, если хотите, романтическую) - на родине: создал независимый концерн "Совершенно секретно", который нужен людям, который вел и ведет бескомпромиссную борьбу со злом.
Но до этого был Афганистан...
Афганистан был тогда самой горячей точкой. Я уже писал, что от Гали мы решили наши планы скрыть и ничего не говорить ей до самого дня отлета. Но, как оказалось, и от меня Артем тоже скрыл кое-что.
Пожалуй, это был единственный случай, когда он сознательно использовал доставшуюся ему фамилию. Добился приема у начальника Генерального штаба маршала Ахромеева и попросил у него письменное разрешение участвовать в боевых операциях. Журналистам такое обычно не разрешалось.
- А отец знает? - спросил Ахромеев.
- Ну конечно! - заверил Артем.
И Ахромеев подписал бумагу. О её существовании я узнал только после возвращения Артема из той тяжелейшей командировки.
Пользуясь этим разрешением, он ходил вместе с разведчиками к душманам. Вместе с десантниками его сбрасывали с вертолета. В том десанте, увидев сбитые сапоги у солдата, он без слов отдал ему свои. Сам шел по горам в кроссовках, не раз видел смерть в лицо.
Вернулся домой почерневший и похудевший.
Два дня отсыпался. А на третий принялся писать свои очерки.
Писал по ночам. Вначале с полчаса перебирал клавиши пианино, наигрывая что-то свое, только ему ведомое. Потом ставил на магнитофоне кассеты с солдатскими песнями, услышанными и записанными в Афгане. А к полуночи - "Реквием" Моцарта. Слушал, прикрыв глаза. Вызывал в памяти картины недавно виденного. Потом садился писать. И писал почти до рассвета.