Я боролся с собой почти целый год. Я погружался в работу, стараясь забыть, что когда-то слышал об эксцентричном маге, который, по утверждению знатоков, являлся последним из великих практикующих магов древности, алхимиком, открывшим секреты вечной жизни и уединившимся в Италии ради творчества.
   Я опасался, что он не захочет со мной встретиться, потому что все еще ненавидит меня. Я боялся, что после долгих, холодных и пустых лет поисков я наконец найду своего брата, а он повернется ко мне спиной.
   Но в человеческом сердце скрывается сила, более неодолимая, чем здравый смысл, более могущественная, чем страх. Она превращает королей в трусов, священников в солдат, а самых слабых людей в героев. Ее называют любовью. Но корень ее в обыкновенном одиночестве.
   Вот как весна 1586-го застала меня на ступенях виллы вблизи моста Вздохов. Внизу тихо журчали воды канала, за спиной я слышал звуки весел гондольера, удаляющегося на лодке в ночь, окутанную туманом, пахнущую морскими водорослями и старой магией. То, что здесь находится жилище алхимика, было очевидно, пожалуй, только для собрата по ремеслу. Я не заметил густых клубов дыма из труб, коптивших небеса в таких городах, как Париж или Прага, где алхимики – которых по понятной причине называли «коптилками» – селились плотно, занимая целые улицы. Я уловил слабый запах паров кислоты из жарко горевшего очага, услыхал низкое гудение алхимической печи, спрятанной глубоко в недрах дома, – но только потому, что мой нос улавливал подобные запахи, а уши выделяли из симфонии шумов знакомые звуки. На входной двери красовалось цветное изображение змеи, кусающей себя за хвост, уже поблекшее под действием вредоносной влаги, постепенно разрушающей Венецию с самого ее возникновения. Многие люди узнали бы этот символ, но лишь двое из ныне живущих могли бы объяснить его смысл, опираясь на знания обители Ра. Я и Акан.
   Есть одно вещество, которое, будучи медленно смешано с азотной кислотой и под заклинание мага нанесено на твердый предмет, состоящий из элементов земли – такой как камень или дерево, – заставляет молекулы этого предмета на краткое время разъединиться. Я применил это вещество для того, чтобы просунуть руку сквозь стену дома Акана и отодвинуть засов, защищающий от нежданных гостей.
   Тихо проскользнув в темную прихожую под щитом невидимости, оберегавшим меня от слуг, которые могли бы оказаться внутри, и в оболочке защитных чар, призванных избавить меня от всяких неожиданностей, я приступил к обследованию дома.
   Я принес с собой маленький светящийся шар, который по моему желанию мог испускать свет разной интенсивности: его хватило бы и на банкетный зал, и на мышиную норку. Пробираясь по незнакомым помещениям, я рассеивал лишний свет с помощью щита невидимости, стараясь случайно не разбудить спящих обитателей дома.
   Лучи моего «фонарика» выхватывали из мрака изящные колонны, отбрасывавшие янтарные тени на оштукатуренные стены и великолепные «обманные» фризы с изображением сцен из давних времен. Полы были из полированного розового мрамора, инкрустированного лазуритом, на куполообразных потолках резвились купидоны. Я восхищался высокими окнами, проходами под изогнутыми арками и словно парящей в воздухе элегантной, высеченной из мрамора лестницей, разделяющей огромный холл надвое. В ее конструкции прослеживались мои любимые приемы. Мысль о том, что виллу, в которой живет Акан, мог построить мой ученик, позабавила меня. Позабавила и встревожила, а отчего – в тот момент я не знал.
   В доме царила сонная тишина ранних утренних часов. Я, пролетающий через залы и пустые до поры комнаты, в компании туманного света – настолько слабого, что он мог оказаться всего лишь плодом воображения какого-нибудь мечтателя, – ощущал себя призраком. И все-таки я знал, что Акан в доме. Он ведь остался моим братом, и я ощущал его присутствие так же верно, как собственное сердце, тяжело и глухо стучавшее в груди.
   Я поднялся по лестнице к пышной приемной, обитой золотистым и красным штофом; шесть выходящих из нее арочных дверей вели в огромную бальную залу. В гостиной висели люстры столь тонкой работы, что в темноте напоминали тончайшие паутинки. Я заглянул и в музыкальную комнату, и студию для рисования, благоухающую свежими цветами. Этот особняк по многим признакам скорее принадлежал богатому молодому человеку со вкусом и понятием о жизни, знающему, как сохранить свое весьма неординарное место в обществе, а не алхимику.
   Другая лестница, на этот раз из резного кипариса, напоминающая увитую цветами шпалеру, вела к анфиладе комнат, отделанных красным бархатом. Здесь пахло вином и сексом. Я на миг осветил фонариком двух спящих мальчиков, раскинувшихся среди покрывал, но и тут не обнаружил ничего интересного. Рядом помещалась студия художника – в ней на мольберте стояло неоконченное полотно, на котором был изображен один из мальчиков. Другие комнаты пустовали. В спальне я обнаружил пребывающую в объятиях Морфея женщину – ее рыжие кудри разметались по подушке, однако мужчина, храпевший на кремовых холмиках ее грудей, не был Аканом.
   Наконец я вошел в комнату, которую искал, и замер. Я стоял неподвижно, заслоняя свет, сдерживая дыхание и жизненную энергию, и рассматривал ее.
   В жизни человека, независимо от того, сто лет он прожил, тысячу или десять тысяч, память – вещь специфическая. Кажется, что определенные события застывают во времени, оставаясь такими же отчетливыми, какими были в реальности, другие – размываются и тают. Похоже, отчетливость памяти не имеет никакого отношения к значимости происшествия. Возможно, вы хотели бы узнать, встречал я Юлия Цезаря или нет. Но я и сам охотно задал бы кому-нибудь этот вопрос. Но я могу в точности описать, как пахла река Тибр в один зимний день за сто лет до его рождения. Логично предположить, что увеличение продолжительности жизни влечет за собой возросшую способность запоминать то, что человек узнал и испытал, но это не так. Человек учится полагаться на иные способы сохранения того, что для него ценно.
   Стены личной спальни Акана покрывали росписи, и я сразу понял, что это такое: его воспоминания. Там обнаружилось несколько пейзажей – на некоторых шумело море, – но преобладали портреты. В большинстве своем женские. Его жен.
   Они были изображены на разных жизненных этапах – от юной невесты до пухлой матроны; фасоны их нарядов охватывали несколько столетий. Все были красивы, богато одеты, искусно написаны. Но все-таки что-то в них и во всей коллекции в целом породило в моей душе смутную тревогу. И как я ни пытался, не мог определить, что именно.
   Акан спал один на большой кровати с пологом, отлично защищающим от насекомых венецианского лета и зимних сквозняков. Тяжелые тканые портьеры сейчас были отодвинуты к стене, и сквозь дымку тонкой газовой сетки я увидел его таким, каким он остался в моей памяти: резкие черты гладкого, без морщин, лица, спокойного во сне, темные волосы, более короткие, чем когда-то; длинное худощавое тело под тонкими полотняными покрывалами. Дыхание его оставалось глубоким и ровным.
   После многих столетий ожидания и неизвестности этот момент показался мне каким-то разочаровывающим. Я не испытал ни сильного волнения, ни глубокой печали, ни облегчения, ни восхищения. Он мало изменился. Я не испытывал удивления.
   Я вышел из спальни так же тихо, как вошел. Мне хотелось посмотреть на его лабораторию.
   Я спустился по лестнице на первый этаж и повернул налево – туда, откуда доносились тихое гудение жарко натопленного очага и запах химических веществ – знакомый и в то же время таинственный, дразнящий мое любопытство и, как это ни странно, вызывающий страх. Я пошел, ориентируясь на звуки и запахи, и оказался в просторной гостиной, уютно обставленной обитыми парчой диванами, полированными столиками и искусно сделанными лампами из красного стекла. На письменном столе лежала открытая книга в кожаном переплете. Казалось, Акан только что кончил писать, но, заглянув в нее, я увидел, что в ней нет ничего, кроме хозяйственных счетов. За этой комнатой находилась лаборатория, входа в которую я пока не видел – его спрятали от случайного посетителя.
   Мое внимание привлекли стены, расписанные сложными многомерными росписями, изображающими этапы жизни алхимика. Я представил себе, как они должны были развлекать утонченных друзей Акана – и магов, и аристократов. Вот «коптилка» кашляет, надышавшись дымом у горна; а здесь он спасается бегством от взрыва в лаборатории, тут выпрашивает несколько монет у прижимистого покровителя, а здесь посмеивается, сидя над грудой созданного им золота, пока покровитель стучится во входную дверь. Вряд ли кто-то взялся бы детально изучать эту тщательно сделанную живопись. Но в ней, так же как и в портретах спальни, я заметил нечто тревожное.
   Я подошел поближе и осветил их.
   Фрески заполняли бесчисленные движущиеся фигурки, и все их вряд ли удалось бы охватить взглядом при беглом осмотре; пожалуй, даже после многочасового изучения осталось бы много пропущенных деталей. На переднем плане разыгрывались забавные сценки, которые я уже описал, а на заднем разворачивалось повествование гораздо более серьезного свойства.
   В подземной темнице замка богатого патрона, изображенной в слабо освещенном углу полотна, алхимик трудился над возгонкой, а в его склянке плавал крошечный скальп с прядями волос. Ученый держал над сосудом раненую руку, и внутрь падали капли свежей крови. Наверху возле окна я рассмотрел уличную сценку: ученик, гоняющийся с ножом в руке за маленьким уродливым человекообразным существом, и разбегающиеся в стороны испуганные прохожие.
   Я бегло просмотрел другие фрески, не придерживаясь какого-либо порядка, и обнаружил, что на различных картинках изображены похожие сюжеты – поглощенный некоей тайной работой алхимик, помещенные в мочевые пузыри животных и склянки кровь и части человеческого тела, образующие некий непонятный состав, который действует неправильно и должен быть уничтожен. Вот в углу комнаты съежилась плачущая женщина с поднятыми руками, она словно защищается от нападения. А по соседству находилось изображение беременной крестьянки, которая спала на лежанке, а алхимик трудился за столом, уставленным бутылями и заваленным книгами. На этой фреске слабо горящая свеча освещала стол и заваленного книгами алхимика, так что зрителю пришлось бы внимательно присматриваться, чтобы заметить: руки изображенной на заднем плане женщины привязаны веревкой к железной раме кровати.
   Но, пожалуй, наиболее интригующую деталь я отыскал в сценке чествования алхимика. Дело происходило в бальной зале, наполненной модно одетыми мужчинами и женщинами. Они смеялись, танцевали и поднимали золотые кубки к расписанному золотом потолку, а вокруг лежали небрежно разбросанные бархатные кошельки с золотыми монетами. В дальнем левом углу залы на столике с золотой окантовкой стояло какое-то украшение, накрытое стеклянным колоколом. При ближайшем рассмотрении оказывалось, что под колоколом лежит раскрытая раковина мидии. А из мягкой, напоминающей вагину плоти моллюска вставала прекрасная в своей наготе пышнотелая темноволосая женщина. То была Нефар.
   Тогда я понял, что именно поразило меня в портретах, висевших в спальне Акана. Все женщины на картинах, все его жены были темноволосыми и темноглазыми, с точеными лицами, и хотя они совершенно не походили друг на друга, все они напоминали Нефар настолько, насколько одно человеческое существо может напоминать другое.
   Я провел лучом по росписи, пока не увидел ее: сцену из времен Египта. Я едва рассмотрел передний план, а вот на заднем плане увидел, как фараон и его невеста поднимаются по лестнице, исчезающей, казалось, в небесах. Фараоном был Акан. Невестой – Нефар.
   Свет фонаря выхватил из темноты что-то вроде прямой линии вблизи нарисованной лестницы, словно начала растрескиваться штукатурка. Под многоплановой живописью скрывалась дверь в лабораторию. Я направился к ней.
   Я ничего не заметил – ни мелькания тени, ни резкого движения, но почувствовал на щеке дыхание, а затем – холод стального лезвия.
   – Ну и как, старина, – тихо спросил Акан, – ты решил наконец умереть?

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

   Я слегка повернул голову, но не увидел пальцев, прижимающих лезвие ножа к моему горлу. Тем не менее я почувствовал, как от движения ножа на коже появился порез и на безупречно белое жабо воротника закапала кровь.
   Я сказал:
   – Прекрасно. Ты обратил против меня мой собственный щит невидимости.
   – Ты ведь наверняка не считал, что он меня обманет.
   – А я и не собирался тебя обманывать.
    Ответь на мой вопрос.
   В моем кармане в кожаных ножнах лежал маленький стилет с лезвием, обмазанным ядовитым маслом. Я извлек его из ножен, .
   – Нет, – медленно произнес я.– Не думаю, что умру сегодня.
   Он резко ослабил давление ножа на мое горло.
   – Почему нет?
   – Потому что я еще не выполнил то, зачем пришел.
   Он по-прежнему стоял так близко от меня, что я чувствовал напряжение его мышц.
   – А в чем дело?
   Я снял щит невидимости и осторожно повернулся к нему лицом.
   – Я пришел тебя повидать.
   Он почти не походил на человека, которого я видел спящим, – в постели, скорее всего, отдыхала искусная иллюзия. У него были густые длинные волосы с проседью. Из-под одежды выпирали твердые бугры мышц, без которых прекрасно обходился мальчик Акан. Хотя наш с ним физический облик более или менее соответствовал семнадцатилетним юношам, с годами я обнаружил, что склонен мысленно представлять себя старше – это более соответствовало моему психическому состоянию. Вероятно, Акан поступал аналогично, ибо на его лице я увидел морщины, едва ли являвшиеся результатом естественного процесса старения, а в глазах прочел мудрость столетий.
   Он внезапно объявил:
   – Я рад.
   Нож со стуком упал на пол, и Акан широко развел руки, шагнув вперед, чтобы меня обнять. Мы долго стояли, крепко стиснув друг друга, и на мгновение – единственное чистое мгновение из всех потерянных столетий – мы стали такими, какими были когда-то: невинными, счастливыми и неразлучными.
   Наконец мы разжали руки, и Акан отступил назад, рассматривая меня. Он долго молчал, но я и без магии мог прочесть его мысли, ибо они совпадали с моими: грусть о прошедшем, изумление оттого, что, казалось, времени прошло не так уж много, и какое-то особое разочарование, вызванное тем, что наше воссоединение не сопровождается громкими фанфарами. Его глаза остановились на моем горле, и он сказал: – Я подпортил тебе белизну.
   Я небрежно прикоснулся к запятнанному кровью жабо. Ранка уже затянулась.
   – Если не ошибаюсь, не в первый раз.
   В его глазах промелькнула тень тревоги, когда мы оба мысленно перенеслись на крышу дома в Фивах, и быстро исчезла. Он нахмурился:
   – Зачем ты прокрался в мой дом ночью, как вор?
   – Зачем ты расставил для меня ловушки в комнатах, заполненных иллюзиями? – парировал я.
   Он улыбнулся.
   – Я лишь позволил тебе увидеть то, что ты ожидал. Думаю, пьяные мальчики получились у меня особенно пикантными.
   Я секунду молча смотрел на него, потом пожал плечами.
   – Остроумно, – согласился я. – Я бы не додумался.
   У него был довольный вид.
   – Давай, Хэн, присаживайся. – Широко взмахнув рукой, он пригласил меня сесть на одну из низких кушеток, установленных посредине комнаты. – Выпей со мной, поговори или просто побудь рядом, чтобы я привык к твоему присутствию. Я так долго ждал этого дня.
   Немного помедлив, я наклонил голову в знак согласия. Он подошел к столику, на котором стоял поднос с графинами вина и хрустальными бокалами, а я вложил отравленный стилет обратно в ножны.
   – Знаешь, меня разыскать нетрудно. В прошлом поколении я путешествовал по Европе, и теперь мое имя известно повсюду. Спроси любого знатного человека во Флоренции, в Париже или в Риме, и тебе скажут, где я нахожусь. А здесь, в Венеции, дожи кое-что мне задолжали. Если решишь меня увидеть, лишь дай о себе знать.
   – Так и ты мог бы заглянуть ко мне, когда я двести лет тому назад жил в Париже под именем Фламеля.– Он покачал головой, стоя ко мне спиной и наливая вино из графина в форме лебедя. – Ах, Хэн, у нас с тобой сложная жизнь. Я-то действительно однажды нашел тебя. – И, повернувшись ко мне, добавил: – В Риме.
   Я быстро взглянул на него.
   – Почему ты не…
   Он протянул мне бокал.
   – Разве не помнишь? Ты служил центурионом в армии Цезаря, а я был еретиком, которого тебе полагалось уничтожить.
   Я в нетерпении махнул рукой.
   – Как будто такая вещь имела бы для нас какие-то последствия.
   Акан твердо посмотрел на меня.
   – Хэн, ты можешь прочитать мои мысли?
   – Я бы не осмелился.
   Это было ложью, и, распознав это, он улыбнулся. Он заблокировал от меня свои мысли, как и я – свои.
   Он указал мне на высокий раскрашенный стул с плюшевыми подушками, и, когда я уселся, он сел на соседний.
   – Между прочим, я знаю про твой нож, – сказал он, отхлебывая вина. – Ты правильно сделал, что захватил его, хотя, думаю, яда многовато.
   – Я решил, что лучше перестраховаться.
   Он улыбнулся, но улыбка показалась мне какой-то блеклой, как и голос.
   – Так много лет прошло.
   Тишина. Гудение горна. Я отхлебнул вина. Он уставился на свой бокал.
   – Я тебя предал, – вдруг сказал он.
   – Да, – согласился я.
   Я держался твердо и спокойно и смотрел, не отрывая от него глаз.
   На его лице, которое теперь стало изнуренным, как подточенная морем когда-то крепкая скала, отразились столетия мук.
   – Понимаешь, я сделал это ради нее. Ради ее любви. Когда мы соединялись, мы трое, это было великолепно; испытанный нами экстаз превосходил все, что я мог вообразить, но какая-то часть моего существа стремилась обладать ею в одиночку, стремилась соединиться с ней, как это происходит между мужчиной и женщиной. Стать самым важным в ее жизни, оказаться единственным партнером, возлюбленным и любовником. – Он опустил взгляд на свой бокал, словно вдруг вспомнив о его существовании, и отпил глоток. – Она станет супругой фараона. Так что я должен был занять место фараона.
   Прошло мгновение, прежде чем я нашелся что ответить. Он говорил о том времени, когда не существовало города, в котором мы в тот момент находились, он говорил о вчерашнем дне. Он говорил о страстях, которые я давно пережил, но его воспоминания воскресили их на краткий жгучий миг, отозвавшийся во мне острой болью.
   Я сказал:
   – Ты захотел, поэтому взял.
   – Да.
   Он не смотрел на меня.
   – А стоила ли игра свеч, Акан?
   Опять вялая, печальная улыбка.
   – Сказать тебе, в чем заключается ирония, Хэн? Тогда, может, ты станешь не так сильно меня ненавидеть. Я хотел стать мужем Нефар, делить с ней ложе, подарить ей детей и – о да – создать между нами энергию сексуальной магии. Но чтобы добиться этого, мне пришлось пожертвовать своим совершенным молодым телом. А фараон, чью форму я принял… – он поднял бокал в мою сторону, словно в знак приветствия, а губы его искривились в усмешке, – оказался импотентом.
   Отхлебнув вина, я сидел и молчал, пытаясь следующие несколько мгновений ни о чем не думать. Разве мог я порицать его за те чувства, которые бушевали и во мне много лет тому назад? Разве радовала меня его потеря, если она была и моей, или мне следовало поздравить себя с тем, что я избежал муки, которую он познал, пребывая в уродливом бесплодном теле фараона, так и не познавшего свою прекрасную невесту?
   Я неуверенно искал в своей душе ростки радости, которую должен был бы ощущать. Меня предали, и совершивший это злодеяние лишился награды. Мне, пожалуй, хотелось бы испытать удовлетворение. Я искал в себе гнев, пробужденный его исповедью. Разбитая жизнь, разрушенная магия, смерть отца, который мог бы раскрыть нам все тайны Вселенной. Нефар, лежащая мертвой на земле. Моя прекрасная Нефар.
   Я хотел вновь познать гнев и ярость. Мне хотелось почувствовать на губах острый, сладкий вкус мести. Но страсть, как я узнал столетия назад, эфемерная вещь, не выдерживающая испытание временем. Я не мог сердиться на Акана, не мог радоваться его несчастью. Я чувствовал лишь тихую неизбывную печаль обо всем, что мы потеряли, и ноющую пустоту в сердце – там, где жила когда-то любовь к Нефар.
   Наконец я тихо произнес:
   – Если бы можно было заново прожить эти жизни, я бы большую часть времени проводил танцуя на крышах, а меньшую – посвящал грандиозным замыслам, с самого начала обреченным на провал.
   Глаза Акана подернулись дымкой, и мысли его стали мне недоступны. Если у нас и осталось что-то общее после этих долгих и нелегких лет, нас разделявших, то лишь застывшая во времени боль памяти. Теперь мы едва понимали друг друга.
   Акан поднялся, пересек комнату и остановился около стены с росписями, словно ища вдохновения в изображенных там сценках. Когда он заговорил, я четко почувствовал, что он намеревался сказать мне нечто иное:
   – И тогда ты пересек море и попал в дикую страну?
   Я сказал, что да и что почти столетие прожил там с туземцами. Мы долго беседовали о могучих реках и высоких лесах, о странных существах, живущих на уединенных островах, о верованиях и предрассудках туземных племен, которые там попадались. Я приходил во все большее возбуждение, когда мы говорили об исцеляющей желчи, камнях-проводниках, об открытиях, сделанных нами во время путешествий, о магии, сотворенной из нашего знания, об играх, в которые мы играли, о богах, которыми мы стали. Все, что, как я полагал, было известно мне одному, он тоже знал. Все, что, как мне казалось, видел я один, попадалось и ему на глаза. Секреты, которые я хранил, ибо не родился еще на свете человек, который бы их понял, не являлись для него секретами. Где побывал я, туда шел и он, и я, не сознавая этого, шагал по его следам на протяжении столетий. Ах, какое же это оказалось невыразимое утешение. Какая тихая радость.
   Когда голоса наши охрипли от разговоров и на нас снизошла приятная усталость вновь пережитых двух тысячелетий, мы замолчали, довольные обществом друг друга.
   Потом он спросил:
   – Ты встречал когда-нибудь других… похожих на нас?
   Помедлив с ответом, я в раздумье покачал головой.
   – Ходили слухи, и я надеялся… но нет. Ни разу не встречал.
   Он посмотрел на догорающее пламя масляной лампы. Голос его походил на вздох.
   – И я тоже.
   Он вдруг спросил:
   – У тебя есть дети?
   Я ответил, что нет.
   Он улыбнулся.
   – Возможно, бесплодие – это цена, которую мы платим за бессмертие.
   – Или только наш отец получил право оставить потомство, – предположил я. – То, что нас трое в одном поколении и мы – дети одного мужчины, вещь необычная. Наверное, та магия, которой он воспользовался, чтобы нас зачать – какая бы она ни была, – собрала свою дань и лишила нас репродуктивной способности.
   – Равновесие, – тихо сказал Акан, а потом добавил: – Помнишь тот день, когда мы вместе летали? Чудо, когда проходишь превращение и паришь высоко над землей, став птицей! Как тогда перед нами открылся весь мир, и мы вдруг поняли, что нет ничего невозможного, что во всем свете нет пределов тому, что мы способны совершить!
   Вспоминая это, я с грустью улыбнулся.
   Его голос стал чуть тише.
   – А помнишь, как ты понял, что не можешь умереть? В голове закипели творческие замыслы, и, казалось, тысячи жизней не хватит для того, чтобы делать, видеть, экспериментировать и завершать? Разве ты мог вообразить себе такое величие, такие свершения, и даже сейчас, Хэн, даже сейчас разве не болит у тебя душа при мысли об этом?
   – Да, – прошептал я.
   Мне не хотелось напоминать ему, что в те дни, когда я смел мечтать о чем-то подобном, я рассматривал нас как единое целое: мы трое и наша магия. Сила, принадлежавшая нам троим, делала нас неустрашимыми.
   – Мы не могли и помыслить о неудаче, – сказал он, читая мои мысли. – Мы никогда не думали о пределе. Такие вещи для бессмертных невообразимы. – Он издал тихий короткий смешок. – Вот уж никогда не пришло бы мне в голову, что и через две тысячи лет я стану все так же смешивать химикалии и бормотать заклинания, как обыкновенный служитель храма. И осмелюсь сказать, что, заглядывая из песков Египта в будущее, которое наступит через две тысячи лет, ты не представлял себя в качестве строителя каменных дворцов.
   – О, я воображал, что по мановению моей руки возникнут целые стаи послушных крылатых серафимов, – игриво ответил я. – Знал бы я, что бессмертие не приносит с собой всемогущества, подумал бы дважды, прежде чем согласиться на эту сделку.
   Он улыбнулся в ответ на мою попытку показаться легкомысленным, но скоро помрачнел.
   – Слишком много мы потеряли. Если бы мы сохранили хотя бы небольшую часть знаний, уничтоженных вместе с храмом, представь себе, что мы совершили бы за одно только столетие. А вместо этого нам пришлось учиться всему заново.
   Он умолчал про другое «если». Если бы Нефар не умерла…
   – Есть ведь твоя «Книга без слов», – сказал я. – В ней ты, должно быть, излагаешь многое из того, что когда-то прочитал в храме.
   Он хохотнул, но его глаза остались печальными.
   – Ах, друг мой, в этом-то и беда. Память у меня уже не та, что когда-то, и написанное мной теперь – лишь бледная тень того, что я знал в те годы.