А в одно воскресное утро у главного собора сам американский кардинал подошел послушать концерт, который я закатил, когда приметил его дорогое облачение да роскошные уборы. Подошел и говорит: «Этот крик — первый крик Христа, когда он на свет родился, и вопль Люцифера, когда его низринули с небес прямо в кипящий навоз и адскую грязь преисподней!»
   Сам почтенный кардинал так сказал. Ну, каково? Христос и Сатана вместе, наполовину Спас, наполовину Антихрист, и все это в моем крике, моем писке — поди-ка переплюнь!
   — Куда мне, — ответил я.
   — Или взять другой случай, через много лет, того чокнутого американского киношника, что за белыми китами гонялся. В первый же раз, как мы на него наскочили, он зыркнул глазом в меня и… подмигнул! Потом достает фунтовую бумажку, да не сестренке подал, а мою руку чесоточную взял, сунул деньги в ладонь, пожал, опять подмигнул и был таков.
   Потом я видел его в газете, колет Белого Кита гарпунищем, будто псих какой. И сколько раз мы после с ним встречались, всегда я чувствовал, что он меня раскусил, но все равно я ни разу не мигнул ему в ответ. Играл немую роль. За это я получал свои фунты, а он гордился, что я не сдаюсь и виду не показываю, что знаю, что он все знает.
   Из всех, кого я повидал, он один смотрел мне в глаза. Он да еще ты! Все остальные больно стеснительные выросли, не глядя подают.
   Да, так все эти актеры-режиссеры из «Эбби-тиэтр», и кардиналы, и нищие, которые долбили мне, чтобы я не менялся, все таким оставался, и пользовались моим талантом, моей гениальной игрой в роли младенца — видать, все это на меня повлияло, голову мне вскружило.
   А с другой стороны — звон в ушах от голодных криков и что ни день — толпа на улице, то кого-то на кладбище волокут, то безработные валом валят… Соображаешь? Коль тебя вечно дождь хлещет, и бури народные, и ты всего насмотрелся — как тут не согнуться, не съежиться, сам скажи!
   Моришь ребенка голодом — не жди, что мужчина вырастет. Или нынче волшебники новые средства знают?
   Так вот, наслушаешься про всякие бедствия, как я наслушался, — разве будет охота резвиться на воле, где порок да коварство кругом? Где все — природа чистая и люди нечистые — против тебя? Нет уж, дудки! Лучше оставаться во чреве, а коли меня от туда выдворили, и обратно хода нет, стой под дождем и сжимайся в комок. Я претворил свое унижение в доблесть. И что ты думаешь? Я выиграл.
   «Верно, малютка, — подумал я, — ты выиграл, это точно».
   — Что ж, вот, пожалуй, и все, и сказочке конец, — заключил малец, восседающий на стуле в безлюдном баре.
   Он посмотрел на меня впервые с начала своего повествования.
   И женщина, которая была его сестрой, хотя казалась седовласой матерью, тоже, наконец, отважилась поднять глаза на меня.
   — Постой, — спросил я, — а люди в Дублине знают об этом?
   — Кое-кто. Кто знает, тот завидует. И ненавидит меня, поди, за то, что казни и испытания, какие бог на нас насылает, меня только краем задели.
   — И полиция знает?
   — А кто им скажет? — Наступила долгая тишина.
   Дождь барабанил в окно.
   Будто душа в чистилище, где-то стонала дверная петля, когда кто-то выходил и кто-то другой входил.
   Тишина.
   — Только не я, — сказал я.
   — Слава богу…
   По щекам сестры катились слезы.
   Слезы катились по чумазому лицу диковинного ребенка.
   Они не вытирали слез, не мешали им катиться. Когда слезы кончились, мы допили джин и посидели еще немного. Потом я сказал:
   — «Ройял Иберниен» — лучший отель в городе, я в том смысле, что он лучший для нищих.
   — Это верно, — подтвердили они.
   — И вы только из-за меня избегали самого доходного места, боялись встретиться со мной?
   — Да.
   — Ночь только началась, — сказал я. — Около полуночи ожидается самолет с богачами из Шаннона.
   Я встал.
   — Если вы разрешите… Я охотно провожу вас туда, если вы не против.
   — Список святых давно заполнен, — сказала женщина. — Но мы уж как-нибудь постараемся и вас туда втиснуть.
   И я пошел обратно вместе с этой женщиной и ее малюткой, пошел под дождем обратно к отелю «Ройял Иберниен», и по пути мы говорили о толпе, которая прибывает с аэродрома, озабоченная тем, чтобы не остаться без стопочки и без номера в этот поздний час — лучший час для сбора подаяния, этот час никак нельзя пропускать, даже в самый холодный дождь.
   Я нес младенца часть пути, чтобы женщина могла отдохнуть, а когда мы завидели отель, я вернул ей его и спросил:
   — А что, неужели за все время это в первый раз?
   — Что нас раскусил турист? — сказал ребенок. — Это точно, впервые. У тебя глаза, что у выдры.
   — Я писатель.
   — Господи! — воскликнул он. — Как я сразу не смекнул! Уж не задумал ли ты…
   — Нет, нет, — заверил я. — Ни слова не напишу об этом, ни слова о тебе ближайшие пятнадцать лет, по меньшей мере.
   — Значит, молчок?
   — Молчок.
   До подъезда отеля осталось метров сто.
   — Все, дальше и я молчок — сказал младенец, лежа на руках у своей старой сестры и жестикулируя маленькими кулачками, свеженький как огурчик, омытый в джине, глазастый, вихрастый, обернутый в грязное тряпье. — Такое правило у нас с Молли — никаких разговоров на работе. Держи пять.
   Я взял его пальцы, словно щупальца актинии.
   — Господь тебя благослови, — сказал он.
   — Да сохранит вас бог, — отозвался я.
   — Ничего, — сказал ребенок, — еще годик, и у нас наберется на билеты до Нью-Йорка.
   — Уж это точно, — подтвердила она.
   — И не надо больше клянчить милостыню, и не надо быть замызганным младенцем, голосить под дождем по ночам, а стану работать как человек, и никого стыдиться не надо — понял, усек, уразумел?
   — Уразумел. — Я пожал его руку.
   — Ну, ступай.
   Я быстро подошел к отелю, где уже тормозили такси с аэродрома.
   И я услышал, как женщина прошлепала мимо меня, увидел, как она поднимает руки и протягивает вперед святого младенца.
   — Если у вас есть хоть капля жалости! — кричала она. — Проявите сострадание! И было слышно, как звенят монеты в миске, слышно, как хнычет промокший ребенок, слышно, как подходят еще и еще машины как женщина кричит «сострадание», и «спасибо» и «милосердие» и «бог вас благословит» и «слава тебе, господи», и я вытирал собственные слезы, и мне казалось, что я сам ростом не больше полуметра, но я все же одолел высокие ступени, и добрел до своего номера, и забрался на кровать. Холодные капли всю ночь хлестали дребезжащее стекло и, когда я проснулся на рассвете, улица была пуста, только дождь упорно топтал мостовую.

Лучезарный Феникс

Bright Phoenix 1963 год Переводчик: Н. Галь
 
   Однажды в апреле две тысячи двадцать второго тяжелая дверь библиотеки оглушительно хлопнула. Грянул гром.
   «Ну вот», — подумал я.
   У подножия лестницы, подняв свирепые глаза к моему столу, в мундире Объединенного легиона (мундир теперь сидел на нем отнюдь не так ловко, как двадцать лет назад) возник Джонатан Барнс.
   Хоть он и храбрился, но мгновение помешкал, и я вспомнил десять тысяч речей, которые он извергал, как фонтан, на митингах ветеранов, и несчетные парады под развернутыми знаменами, где он гонял нас до седьмого пота, и патриотические обеды с застывшими в жиру цыплятами под зеленым горошком — обеды, которые он поистине сам стряпал — все мертворожденные кампании, которые затевал сей рьяный политикан.
   И вот Джонатан Барнс топает вверх по парадной лестнице и до скрипа давит на каждую ступеньку всем своим весом, всей мощью и только что обретенной властью. Но, должно быть, эхо тяжких шагов, отброшенное высокими сводами, ошеломило даже его самого и напомнило о кое-каких правилах приличия, ибо, подойдя к моему столу и жарко дохнув мне в лицо перегаром, заговорил он все же шепотом:
   — Я пришел за книгами, Том.
   Я небрежно повернулся, заглянул в картотеку.
   — Когда они будут готовы, мы вас известим.
   — Погоди, — сказал он. — Постой…
   — Ты хочешь забрать книги, пожертвованные в Фонд ветеранов для раздачи в госпитале?
   — Нет, нет! — крикнул он. — Я заберу все книги.
   Я посмотрел на него в упор.
   — Ну, почти все, — поправился он.
   — Почти все? — Я мельком глянул на него, наклонился и стал перебирать карточки. — В одни руки за один раз выдается не больше десяти. Сейчас посмотрим. А, вот. Позволь, да ведь срок твоего абонемента истек тридцать лет назад, ты его не возобновлял с тех пор, как тебе минуло двадцать. Видишь? — Я поднял карточку и показал ему.
   Барнс оперся обеими руками о мой стол и навис над ним всей своей громадой.
   — Я вижу, ты оказываешь сопротивление! — Лицо его наливалось кровью, дыхание становилось шумным и хриплым. — Мне для моей работы никакие карточки не нужны!
   Он прохрипел это так громко, что мириады белых страниц перестали трепетать мотыльковыми крыльями под зелеными абажурами в просторных мраморных залах. Несколько книг еле слышно захлопнулись.
   Читатели подняли головы, обратили к нам отрешенные лица. Таково было время и самый здешний воздух, что все смотрели глазами антилопы, молящей, чтобы вернулась тишина, ведь она непременно возвращается, когда тигр приходит напиться к роднику и вновь уходит, а здесь, конечно же, утоляли жажду у излюбленного родника. Я смотрел на поднятые от книг кроткие лица и думал про все сорок лет, что я жил, работал, даже спал здесь, среди потаенных жизней и хранимых бумажными листами безмолвных людей, созданных воображением. Сейчас, как всегда, моя библиотека мне казалась прохладной пещерой, а быть может — вечно-молодым и растущим лесом, где укрываешься на час от дневного зноя и лихорадочной суеты, чтобы освежиться телом и омыться духом при свете, смягченном зелеными, как трава, абажурами, под шорох ветерков, возникающих, когда опять и опять листаются светлые нежные страницы. Тогда мысли вновь становятся ясней и отчетливей, тело раскованней, и снова находишь силы выйти в пекло действительности, в полуденный зной, навстречу уличной сутолоке, неправдоподобной старости, неизбежной смерти. У меня на глазах тысячи изголодавшихся еле добирались сюда в изнеможении и уходили насытясь. Я видел, как те, кто себя потерял, вновь обретали себя. Я знавал трезвых реалистов, которые здесь предавались мечтам, и мечтателей, что пробуждались в этом мраморном убежище, где закладкой в каждой книге была тишина.
   — Да, — сказал я наконец. — Но записаться заново — минутное дело. Вот, заполни новую карточку. Найди двух надежных поручителей…
   — Чтоб жечь книги, мне поручители ни к чему! — сказал Барнс.
   — Напротив, — сказал я, — для этого тебе еще много чего нужно.
   — Мои люди — вот мои поручители. Они ждут книг на улице. Они опасны.
   — Такие люди всегда опасны.
   — Да нет же, болван, я про книги. Книги — вот что опасно. Каждая дудит в свою дуду. Путаница, разнобой, ни черта не поймешь. Сплошной треп и сопли-вопли. Нет, мы это все обстрогаем. Чтоб все просто и ясно и никаких загогулин. Нам надо…
   — Надо это обсудить, — сказал я и прихватил под мышку томик Демосфена. — Мне пора обедать. Будь добр, составь компанию…
   Я был уже на полпути к двери, но тут Барнс, который сперва только вытаращил глаза, вдруг вспомнил про серебряный свисток, висевший у него на груди, ткнул его в свой слюнявый рот и пронзительно свистнул.
   Двери с улицы распахнулись настежь. Вверх по лестнице громыхающим потоком хлынули люди в угольно-черной форме.
   Я негромко их окликнул.
   Они удивленно остановились.
   — Тише, — сказал я.
   Барнс схватил меня за плечо.
   — Ты что, сопротивляешься закону?
   — Нет, — сказал я. — Я даже не стану спрашивать у тебя ордер на это вторжение. Я хочу только, чтобы вы соблюдали тишину.
   Услыхав грохот шагов, читатели вскочили. Я слегка помахал рукой, Все опять уселись и уже не поднимали глаз, зато люди, втиснутые в черную, перепачканную сажей форму, пялили на меня глаза, словно не могли поверить моим предупреждениям. Барнс кивнул. И они тихонько, на цыпочках двинулись по просторным залам библиотеки. С величайшей осторожностью, всячески стараясь не шуметь, подняли оконные рамы. Неслышно ступая, переговариваясь шепотом, снимали книги с полок и швыряли вниз, в вечереющий двор. То и дело они злобно косились на тех, кто попрежнему невозмутимо перелистывал страницы, однако не пытались вырвать книги у них из рук и лишь продолжали опустошать полки.
   — Хорошо, — сказал я.
   — Хорошо? — переспросил Барнс.
   — Твои люди справляются и без тебя. Можешь позволить себе маленькую передышку.
   И я вышел в сумерки таким быстрым шагом, что Барнсу, которого распирало от незаданных вопросов, оставалось только поспевать за мной. Мы пересекли зеленую лужайку, здесь уже разинула жадную пасть огромная походная Адская топка — приземистая, обмазанная смолой черная печь, из которой рвались красно-рыжие и пронзительно синие языки огня; а из окон библиотеки неслись драгоценные стаи вольных птиц, наши дикие голуби взмывали в безумном полете и падали наземь с перебитыми крыльями; люди Барнса обливали их керосином, сгребали лопатами и совали в алчное жерло. Мы прошли мимо этой разрушительной, хоть и красочной техники, и Джонатан Барнс озадаченно заметил:
   — Забавно. Такое дело, должен бы собраться народ… А народу нет. Отчего это, по-твоему?
   Я пошел прочь. Ему пришлось догонять меня бегом.
   В маленьком кафе через дорогу мы заняли столик, и Джонатан Барнс (он и сам не мог бы объяснить, почему злится) закричал:
   — Поживей там! Меня ждет работа!
   Подошел Уолтер, хозяин, с потрепанным меню в руках. Поглядел на меня. Я ему подмигнул.
   Уолтер поглядел на Барнса.
   — «Приди ко мне, о мой любимый, с тобой все радости вкусим мы», — сказал Уолтер.
   Барнс захлопал глазами:
   — Что такое?
   — «Зови меня Измаилом», — сказал Уолтер.
   — Для начала дай нам кофе, Измаил, — сказал я.
   Уолтер пошел и принес кофе.
   — «Тигр, о тигр, светло горящий в глубине полночной чащи!» — сказал он и преспокойно пошел прочь.
   Барнс круглыми глазами посмотрел ему вслед.
   — Чего это он? Чокнутый, что ли?
   — Нет, — сказал я. — Так ты договори, что начал в библиотеке. Объясни.
   — Объяснить? — повторил Барнс. — До чего ж вы все обожаете рассуждать. Ладно, объясню. Это грандиозный эксперимент. Взяли город на пробу. Если удастся сжечь здесь, так удастся повсюду. И мы не все подряд жжем, ничего подобного. Ты заметил? Мои люди очищают только некоторые полки, некоторые отделы. Мы выпотрошим примерно сорок девять процентов и две десятых. И потом доложим о наших успехах Высшей правительственной комиссии…
   — Великолепно, — сказал я.
   Барнс уставился на меня:
   — С чего это ты радуешься?
   — Для всякой библиотеки головоломная задача — где разместить книги, — сказал я. — А ты мне помог ее решить.
   — Я думал, ты… испугаешься.
   — Я весь век прожил среди Мусорщиков.
   — Как ты сказал?!
   — Жечь — значит жечь. Кто этим занимается, тот Мусорщик.
   — Я Главный Блюститель города Гринтауна, штат Иллинойс, черт подери!
   Появилось новое лицо — официант с дымящимся кофейником.
   — Привет, Китс, — сказал я.
   — «Пора туманов, зрелости полей», — отозвался официант.
   — Китс? — переспросил Главный Блюститель. — Его фамилия не Китс.
   — Как глупо с моей стороны, — сказал я. — Это же греческий ресторан. Верно, Платон?
   Официант налил мне еще кофе.
   — «У народов всегда находится какой-нибудь герой, которого они поднимают над собою и возводят в великие… Таков единственный корень, из коего произрастает тиран; вначале же он предстает как защитник».
   Барнс подался вперед и подозрительно поглядел на официанта, но тот не шелохнулся. Тогда Барнс принялся усердно дуть на кофе.
   — Я так считаю, наш план прост, как дважды два, — сказал он.
   — Я еще не встречал математика, способного рассуждать здраво, — промолвил официант.
   — К чертям! — Со стуком Барнс отставил чашку. — Никакого покоя нет! Убирайся отсюда, пока мы не поели, ты, как тебя — Китс, Платон, Холдридж… Ага, вспомнил! Холдридж, вот как твоя фамилия!.. А что еще он тут болтал?
   — Так, — сказал я. — Фантазия. Просто выдумки.
   — К чертям фантазию, к дьяволу выдумки, можешь есть один, я ухожу, хватит с меня этого сумасшедшего дома!
   И он залпом допил кофе, официант и хозяин смотрели, как он пьет, и я тоже смотрел, а напротив, через дорогу, в чреве чудовищной топки полыхало неистовое пламя. Мы молчали, только смотрели, и под нашими взглядами Барнс наконец застыл с чашкой в руке, по его подбородку стекали капли кофе.
   — Ну, чего вы? Почему не подняли крик? Почему не деретесь со мной?
   — А я дерусь, — сказал я и вытащил томик Демосфена. Вырвал страницу, показал Барнсу имя автора, свернул листок наподобие лучшей гаванской сигары, зажег, пустил струю дыма и сказал: «Если даже человек избегнул всех других опасностей, никогда ему не избежать всецело людей, которые не желают, чтобы жили на свете подобные ему».
   Барнс с воплем вскочил, и вот в мгновение ока сигара выхвачена у меня изо рта и растоптана, и Главный Блюститель уже за дверью.
   Мне оставалось только последовать за ним.
   На тротуаре он столкнулся со стариком, который собирался войти в кафе. Старик едва не упал. Я поддержал его под руку.
   — Здравствуйте, профессор Эйнштейн, — сказал я.
   — Здравствуйте, мистер Шекспир, — отозвался он.
   Барнс сбежал.
 
   Я нашел его на лужайке подле старинного прекрасного здания нашей библиотеки; черные люди, от которых при каждом движении исходил керосиновый дух, все еще собирали здесь обильную жатву: лужайку устилали подстреленные на лету книги-голуби, умирающие книги-фазаны, щедрое осеннее золото и серебро, осыпавшееся с высоких окон. Но… их собирали без шума. И пока длилась эта тихая, почти безмятежная пантомима, Барнс исходил беззвучным воплем; он стиснул этот вопль зубами, зажал губами, языком, затолкал за щеки, вбил себе поглубже в глотку, чтобы никто не услышал. Но вопль рвался вспышками из его бешеных глаз, копился в узловатых кулаках — дадут ли наконец разрядиться? — прорывался краской в лицо, и оно поминутно бледнело и вновь багровело, когда он бросал свирепые взгляды то на меня, то на кафе, на проклятого хозяина и наводящего ужас официанта, который в ответ приветливо махнул ему рукой. Огненное идолище, урча, пожирало свою пищу и пятнало гаснущими искрами лужайку. Барнс, не мигая, глядел прямо в это слепое желто-красное солнце, в ненасытную утробу чудовища.
   — Послушайте, вы! — непринужденно окликнул я, и люди в черном приостановились. — По распоряжению муниципалитета библиотека закрывается ровно в девять. Попрошу к этому времени кончить. Мне не хотелось бы нарушать закон… Добрый вечер, мистер Линкольн.
   — «Восемьдесят семь лет…»14 — сказал, проходя, тот, к кому я обращался.
   — Линкольн? — Главный Блюститель медленно обернулся. — Это Боумен, Чарли Боумен. Я тебя знаю, Чарли, поди сюда! Чарли! Чак!
   Но тот уже скрылся из виду; в печи пылали все новые книги; мимо проезжали машины, порой кто-нибудь меня окликал, и я отзывался; и звучало ли «Мистер По!», или просто «Привет!», или какой-нибудь хмурый маленький иностранец оборачивался к примеру, на имя «Фрейд», — всякий раз, как я весело окликал их и они отвечали, Барнса передергивало, будто еще одна стрела глубоко вонзалась в эту трясущуюся тушу и он медленно умирал, втайне истекая огнем и безысходной яростью. А толпа так и не собралась, никого не привлекла необычная суматоха.
   Внезапно, без всякой видимой причины, Барнс крепко зажмурился, разинул рот, набрал побольше воздуха и заорал:
   — Стойте!
   Люди в черном перестали швырять книги из окна.
   — Но ведь закрывать еще рано, — сказал я.
   — Пора закрывать! Выходите все!
   Глаза Джонатана Барнса зияли пустотой. Зрачки стали словно бездонные ямы. Он хватал руками воздух. Судорожно дернул ими книзу. И все оконные рамы со стуком опустились, точно нож гильотины, только стекла зазвенели.
   Черные люди в совершенном недоумении вышли из библиотеки.
   — Вот, Главный Блюститель, — сказал я и протянул ему ключ; он не хотел брать, и я насильно сунул ключ ему и руку. — Приходите опять завтра с утра, соблюдайте тишину и заканчивайте свое дело.
   Глаза Главного Блюстителя, пустые, словно пробитые пулями дыры, шарили вокруг и не видели меня.
   — И давно… давно это тянется?
   — Что это?
   — Это… и все… и они.
   Он тщетно пытался кивком показать на кафе, на скользящие мимо автомобили, на спокойных читателей, которые уже выходили из теплых залов библиотеки, и кивали мне на прощание, и скрывались в холодном вечернем сумраке, все до единого — друзья. Его пустой взгляд, взгляд слепца, незряче пронизывал меня. С трудом зашевелился окоченелый язык:
   — Может, вы все надеетесь меня провести? Меня? Меня?!
   Я не ответил.
   — Почем ты знаешь, — продолжал он, — может, я и людей стану жечь, не одни книги?
   Я не ответил.
   Я ушел и оставил его в темноте.
   В зале я стал принимать последние книги у читателей, они уже расходились, ведь наступил вечер и всюду сгустились тени; огромный механический идол изрыгал клубы дыма, огонь его угасал в весенней траве, а Главный Блюститель стоял рядом, точно истукан из цемента, и не замечал, как отъезжают его люди. Внезапно он вскинул кулак. Что-то блеснуло, взлетело вверх, со звоном треснуло стекло входной двери. Барнс повернулся и зашагал вслед за походной печью, она уже тяжело катила прочь — приземистая черная погребальная урна, что тянула за собою длинные развевающиеся ленты плотного черного дыма, полосы быстро тающего траурного крепа.
   Я сидел и слушал.
   В дальних комнатах, налитых мягким зеленым светом, точно лесная чаща, так славно, по-осеннему шуршат листы, пронесется еле слышный вздох, мелькнет еле уловимая усмешка, слабое движение руки, блеснет кольцо, понимающе, по-беличьи зорко глянет чей-то глаз. Меж наполовину опустевших полок пройдет запоздалый путник. В невозмутимой фарфоровой белизне туалетной комнаты потекут воды к далекому тихому морю. Мои люди, мои друзья один за другим уходят из прохладных мраморных стен, от зеленых прогалин, в ночь — и эта ночь много лучше, чем мы могли надеяться.
   В девять я вышел из библиотеки и подобрал брошенный ключ. Со мною вышел последний читатель, старый человек; пока я запирал дверь, он глубоко вдохнул вечернюю свежесть, посмотрел на город, на почерневшую пятнами от погасших искр лужайку и спросил:
   — Могут они прийти опять?
   — Пускай приходят. Мы к этому готовы, не так ли?
   Старик взял меня за руку.
   — «Тогда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козленком, и теленок и молодой лев и вол будут вместе…»15
   Мы спустились с крыльца.
   — Добрый вечер, Исайя, — сказал я.
   — Спокойной ночи, мистер Сократ, — сказал он. И в темноте каждый пошел своей дорогой.

Час Привидений

The Hour of Ghosts 1969 год Переводчик: Р. Рыбкин
 
   Это был самый лучший час.
   Это был замечательный час суток.
   Это был Час Привидений.
   Посередине комнаты Тимоти что-то закрутилось, и возникло невероятное привидение.
   Посередине комнаты Ральфа встал второй призрак, немыслимой величины и загадочного облика.
   Посередине логовища Элис, на другой стороне коридора, соткался из света, снующего взад-вперед; из воздуха и из танцующих пылинок третий — печальная, со скорбным взглядом незнакомка.
   В гостиной, внизу, встречал нежданных гостей отец.
   А мать? Мать в это время хозяйничала на кухне, между тем как Ведьма-Повариха качалась в горячем воздухе над плитой, что-то напевала пряностям, листала поваренные книги, что-то добавляла в кушанья. Только дотронувшись рукой, ты узнал бы, которая из двух настоящая. Старую толстую Ведьму твои пальцы проткнули бы насквозь. Пальцы остановились бы, ткнувшись в жаркую летнюю плоть Хозяйки Дома.
   — Вот здорово! — крикнул Тимоти.
   — Его можно обойти вокруг! — воскликнул Ральф.
   И это была правда.
   И они стали кружить и кружить вокруг своих Привидений, электронных див, принесенных невидимыми лучами специально для них, в их комнаты.
   — Они настоящие!
   — И все-таки не совсем
   — Повторите все снова, — сказала Элис лучезарному воздуху.
   — Да, — попросили мальчики, — говорите еще!
   И призрак Марли16 в комнате Тимоти затряс своими цепями из копилок и висячих замков и, вперив в мальчика взгляд похожих на бледные устрицы глаз, загоревал по своей погибшей душе:
   — О, горе мне! Я ношу цепь, которую сам сковал себе при жизни… Мне нет отдыха, нет покоя! Да будет тебе это уроком, Эбинизер Скрудж!
   А у постели Ральфа между тем призрак слепого Пью смял в руке маленький клочок бумаги с чернильным кружком на нем и воскликнул: