На каменистый берег набежала и разбилась титаническая волна.
— Море шумит! — закричал Джонни. — Ой, мам! Океан! Волны! Море!
Волны накатывались на далекий скалистый берег. Джонни зажмурился и улыбнулся, его лицо стало от этого вдвое шире. Грохочущие волны с ревом врывались в маленькое жадное ушко.
— Да, Джонни, — сказала мать. — Ты слышишь море.
День подходил к концу. Джонни лежал на спине, утонув головой в подушке; в ладонях у него, как в колыбели, лежала раковина, и он поглядывал, улыбаясь, в большое окно справа от постели. Был виден весь пустырь на другой стороне улицы. По нему, как потревоженные жуки, носились мальчишки, и было слышно, как они кричат: «Это я убил тебя первый!» — «А сейчас я тебя!» Или: «Так нечестно!» Или: «Теперь командиром буду я, а то не играю!»
Казалось, эти голоса звучат где-то вдалеке и, словно качаясь на волнах солнечного света, то приближаются, то удаляются. Солнечный свет был как глубокая, сияющая золотая вода, эта вода лизала берег лета и грозила залить его. Медленная, ленивая, теплая, почти неподвижная. Мир отражался в ней вверх ногами, и все в нем было замедленное. Медленней тикали часы. Медленно-медленно прокатился по улице пышущий жаром металл трамвая. Будто смотришь кино, и у тебя на глазах кадры замедляются и стихает постепенно звук. Все стало мягче и расплывчатей. И ничто больше не имело значения.
До чего хочется выйти и поиграть! Он не сводил с ребят глаз — смотрел, как они в неподвижном зное залезают на заборы, играют в мяч, бегают на роликах. Голова все тяжелела, тяжелела, тяжелела. Веки, как занавес, опускались все ниже, ниже. Морская раковина лежала на подушке около его уха. Он снова прижал ее.
Бух-х — разбивались волны, тр-рр — рассыпались на песке. На желтом песке берега. А когда откатывались назад, на песке оставались пузыри пены, похожие на те, что падают из медвежьей пасти. Пузыри лопались и исчезали, как сновиденья. И снова волны, и снова пена. И, переворачиваясь в ряби отступающих волн, омытые соленой влагой, разбегались в разные стороны коричневые пятна — песчаные крабы. Буханье холодной зеленой воды, прохладный песок. Звук создавал картины, маленькое тело Джонни овевал легкий бриз. И внезапно жаркий день перестал быть давящим и жарким. Часы затикали быстрей. Скорее залязгал металл трамваев. Глухие удары волн о невидимый сверкающий пляж подстегнули медлительный мир лета, и он ожил и задвигался.
Да, теперь он понял: лучше этой раковины ничего нет на свете. В любой долгий и скучный день только приложи ее к уху — и ты уже проводишь каникулы на далеком, обдуваемом всеми ветрами берегу.
Четыре тридцать, сказали часы. Время принимать лекарство, сказали быстрые звонкие шаги матери в сверкающем коридоре. Она поднесла к его рту серебряную ложку с лекарством. Вкус, увы, был… какой бывает у лекарства. Джонни скорчил гримасу, заготовленную специально для таких случаев. Чтобы скорее перестать чувствовать этот вкус, он запил молоком, а потом посмотрел вверх, на доброе, светлое лицо матери, и спросил:
— Можем мы когда-нибудь поехать на море, мам?
— Конечно. Может быть, на Четвертое Июля, если твой отец получит свой двухнедельный отпуск в это время. За два дня доедем на машине до берега, проведем там неделю и вернемся.
Джонни сел поудобней; глаза у него были какие-то чудные.
— Я никогда не видел настоящего моря, а только в кино. Готов поспорить, оно и пахнет по-другому, и вид у него другой, чем у нашего Лисьего Озера. Оно огромное и в тысячу раз лучше. Так обидно, что нельзя прямо сейчас туда отправиться!
— Ждать недолго, сынок. Вы, дети, такие нетерпеливые.
— Очень хочется.
Она села на кровать и взяла его за руку. Не все, что она сказала, было понятно, но кое-что он все же понял.
— Если бы мне пришлось писать книгу о философии детства, я бы, наверно, назвала ее «Нетерпение». Нетерпение во всем. Вынь да положь — и так всегда. Завтра кажется далеким-далеким, вчера словно не было. Племя Омаров Хайямов — вот вы кто. Живете минутой. Станешь старше, поймешь, что способность быть терпеливым, ждать, заранее рассчитывать говорит о зрелости, то есть о том, что ты стал взрослым.
— Не хочу быть терпеливым. Не хочу лежать в постели. Хочу на морской берег.
— А на прошлой неделе ты хотел бейсбольную перчатку, сейчас и ни минутой позже! «Пожалуйста, ну пожалуйста! — просил ты. — Ой, какая она красивая, ты только на нее посмотри! И последняя в магазине, на полке больше ни одной не осталось!»
Какая же все-таки она странная, эта мама!
А мать продолжала между тем:
— Помню, однажды, когда я еще была маленькой девочкой, я увидела в магазине куклу. Я показала на нее маме, сказала, что эта последняя, все остальные проданы и эту тоже продадут, если ее не купить сейчас же. На самом деле на полке было не меньше десятка таких кукол. Просто у меня не было сил ждать. Мне тоже не хватало терпения.
Джонни повернулся на бок. Глаза его стали широкие-широкие и были полны теперь голубого света.
— Но я не хочу ждать! Если я буду слишком долго ждать, я вырасту, и мне уже не будет интересно.
На это она не сказала ни слова. Она сидела в той же позе, но пальцы ее рук теперь судорожно сжимались, а глаза стали влажными, может быть, из-за того, о чем она думала. Она зажмурила глаза, открыла снова и сказала:
— Иногда мне… кажется, что дети знают о жизни больше, чем мы, взрослые. Кажется, что ты… прав. Но я не решаюсь тебе об этом сказать. Это… как бы не по правилам.
— Каким, мама?
— Цивилизации. Радуйся жизни, Джонни. Радуйся, пока ты ребенок.
Она произнесла это громко, и голос был не такой, как всегда.
Джонни прижал раковину к уху.
— Мама! Знаешь, чего бы мне хотелось? Оказаться прямо сейчас на берегу моря, бежать к воде, держаться за нос и кричать: «Кто последний — обезьяна!»
И он весело рассмеялся.
Внизу, на первом этаже, зазвонил телефон. Мать пошла взять трубку.
Джонни лежал и слушал раковину.
Еще целых два дня впереди. Он опять поднес к уху раковину и вздохнул. Целых два дня! В комнате было темно. В больших квадратах окна томились пойманные звезды. Ветер покачивал деревья. На тротуаре внизу взвизгивали, раскатываясь, ролики.
Он закрыл глаза. Снизу, из столовой, доносился стук ножей и вилок. Отец с матерью ужинали. Вот отец рассмеялся своим звучным смехом.
Волны по-прежнему разбивались одна за другой о берег внутри морской раковины. И… что-то еще слышно:
— Там, где катятся валы, где играет с волной волна, где криком чаек полны утро и вечер дня…
— Что?!
Он замер. Прислушался. Удивленно заморгал.
И еще, чуть слышно:
— …Солнце на волнах, море без дна. Э-гей, э-гей, приналягте, друзья…
Будто сотня, а то и больше голосов пели под скрип уключин.
— …Придите к морю, где паруса…
И другой голос, совсем отдельный, едва различимый сквозь шум волн и океанского ветра:
— Приди же к морю-циркачу, что за валом бросает вал; к сверканью соли на берегу, по тропе, которой не знал…
Он отнял раковину от уха, изумленно на нее посмотрел. Потом прижал снова.
— …Ты хочешь ли к морю, мой маленький друг, хочешь ли к морю прийти? Так возьми меня за руку, маленький друг, возьми меня за руку, маленький друг, и вместе со мной иди!
Дрожа, он крепче прижал раковину, приподнялся и сел в постели, часто-часто дыша. Сердце прыгало и билось о стенку его груди.
Волны глухо ударялись о далекий берег и рассыпались брызгами.
— …Ты когда-нибудь раковину видал? Перламутровый штопор морей, широкий вначале, сходит на нет, вот здесь он вьется, вот тут его нет, но, мой мальчик, конец у него все же есть — там, где камни от пены белей!
Маленькие пальцы вжались в спираль раковины. Да, все правильно. Раковина закручивается, закручивается, закручивается, а потом вдруг ничего нет.
Он закусил губу. Что… что такое говорила мама? Про детей. Про какую-то… философию детей? Про нетерпение. Нетерпение! Да, правда, он нетерпелив! Ну и что в этом плохого? Его свободная рука, сжавшись в маленький, твердый и белый кулак, ударила по стеганому одеялу.
— Джонни!
Молниеносным движением Джонни отнял раковину от уха, сунул под простыню. По коридору от лестницы к двери его комнаты приближались шаги отца.
— Спокойной ночи, сынок.
— Спокойной ночи, пап!
Мать и отец крепко спали. Было далеко за полночь. Тихо. Он вытащил бесценную раковину из-под простыни и поднес к уху.
Да, все как было. По-прежнему шумят волны. И вдалеке скрип уключин, щелканье раздуваемого ветром паруса, слова песни, чуть слышные в порывах соленого морского ветра.
Он прижимал раковину к уху сильней и сильней.
В коридоре застучали каблуки матери. Шаги остановились, она открыла дверь и вошла.
— Доброе утро, сынок! Ты все еще спишь?
Постель была пуста. В комнате только тишина и солнечный свет. Этот свет лежал в постели как лучезарный больной, и на подушке покоилась его сотканная из лучей голова. Стеганое одеяло, это красно-голубое цирковое знамя, было откинуто. Смятая постель была как бледное старческое лицо в морщинах и казалась пустей пустого.
Мать нахмурилась и громко топнула.
— Вот шалун! — воскликнула она. — Наверняка убежал играть с соседскими головорезами! Ну погоди! Потом… — Она умолкла и улыбнулась. —…Шалунишка узнает, как крепко я его люблю. Дети так… нетерпеливы.
Она подошла к постели и начала приводить ее в порядок, и вдруг рука наткнулась под простынями на какой-то твердый предмет. Мать вытащила на свет что-то гладкое и блестящее.
Она опять улыбнулась. Это была раковина.
Мать сжала ее в руке и поднесла к уху — просто так. Глаза у нее стали совсем круглые. Рот приоткрылся.
Комната завертелась вокруг нее застекленной каруселью с яркими стегаными знаменами.
Раковина ревела ей в ухо.
Волны с грохотом разбивались о далекий берег. Откатывались, оставляя холодную пену на неведомом пляже.
Потом — топот бегущих по песку детских ног. Тонкий мальчишеский голос прокричал:
— Эй, ребята, скорее! Кто последний — обезьяна! И — звук маленького тела, бултыхнувшегося в эти волны…
Наблюдатели
В этой комнате пишущая машинка стучит, будто костяшки пальцев по дереву, и капельки пота падают на клавиши, которых беспрерывно касаются мои дрожащие руки. А еще насмешливо пищит москит, кружащий у меня над головой, и несколько мух, постоянно задевающих за экран-сетку. Вокруг голой электрической лампочки, висящей на потолке, трепещет бабочка, напоминающая клочок белой бумаги. Муравей ползет по стене; я наблюдаю за ним — и невесело смеюсь. Какая ирония: блестящие мухи, рыжие муравьи и сверчки, защищенные своей броней. Как жестоко мы все трое ошибались: Сьюзен, я и Вильям Тинсли.
Кем бы вы ни были, если к вам в руки попадут эти записки, никогда больше не давите муравья на обочине дороги, не убивайте шмеля, с шумом пролетающего мимо вашего окна, не уничтожайте сверчков, поселившихся у вас за очагом.
Вот в чем заключалась страшная ошибка Тинсли.
Вы конечно помните Вильяма Тинсли? Человека, потратившего миллион долларов на средства против мух, муравьев и других насекомых?
В офисе Тинсли не было места для мух или москитов. Ни на белой стене, ни на зеленом столе — нигде в кабинете не могло укрыться ни одно насекомое. Тинсли уничтожал их при помощи своей фирменной хлопушки для мух. Я никогда не забуду это орудие убийства. Тинсли, как истинный монарх, правил своим королевством, пользуясь хлопушкой, будто скипетром.
Я был секретарем Тинсли и его правой рукой в индустрии по производству кухонной посуды; иногда я давал ему советы относительно вложения денег.
В июне тысяча девятьсот сорок четвертого года Тинсли носил хлопушку для мух с собой на работу. Ближе к концу недели если я занимался какими-нибудь документами, то о появлении Тинсли узнавал по характерным щелчкам — босс приканчивал утреннюю порцию своих жертв.
Шли дни, и я замечал, что Тинсли постоянно на чеку. Он диктовал мне, но его глаза последовательно прочесывали северную, южную, восточную, западную стены, ковер, книжные полки и даже мою одежду. Один раз я рассмеялся и ввернул что-то насчет Тинсли и Клайда Битти — бесстрашных дрессировщиков диких животных, а он напрягся и повернулся ко мне спиной. Я замолчал. «Люди имеют право на странности», — подумал я тогда.
— Привет, Стив, — сказал как-то утром Тинсли, помахав зажатой в руке хлопушкой, когда я взял карандаш и приготовился записывать. — Ты не мог убрать трупы перед тем, как мы начнем работать?
На толстом ковре цвета охры ваялись павшие в неравном бою мухи; смятые, неподвижные тела с вывернутыми крыльями. Я побросал их одну за другой в мусорную корзину, мрачно бормоча себе под нос.
— С. Х. Литтлу, Филадельфия. «Дорогой Литтл, мы готовы вложить деньги в ваше новое средство против мух. Пять тысяч долларов…»
Пять тысяч? — переспросил я и перестал писать.
Тинсли не обращал на меня ни малейшего внимания.
— «…Пять тысяч долларов. Советуем начать производство, как только позволят условия военного времени. Искренне ваш…» — Тинсли щелкнул хлопушкой. — Думаешь, я спятил?
— Это постскриптум или ты обращаешься ко мне? — спросил я.
Позвонили из компании по борьбе с термитами, Тинсли велел выписать им чек на тысячу долларов за то, что они обработали его дом. Затем похлопал по ручке металлического стула.
— Вот что мне нравиться в офисах, — заявил он. — Металл, бетон — все такое надежное, прочное, здесь никогда не заведутся термиты. — Босс вскочил с кресла, хлопушка просвистела в воздухе. — Проклятие, Стив, эта тварь все время находилась здесь!
Что-то прожужжало в последний раз, и наступила тишина.
Нас окружали четыре безмолвных стены: казалось, потолок пристально нас разглядывает… Воздух медленно выходил через ноздри Тинсли. Я никогда не видел инфернального насекомого.
Тинсли взорвался:
— Помоги мне найти ее! Черт тебя подери, помоги!
— Одну минуту, подожди… — ответил я.
Кто-то постучал в дверь.
— Не входите! — пронзительно закричал Тинсли. — Отойдите от двери и не вздумайте ее открыть! — Он стремительно метнулся к двери, запер ее, прижался спиной. — Быстрее, Стив, начинай систематические поиски! Не сиди!
Стол, стулья, подсвечник, стены. Как обезумевшее животное, Тинсли искал, нашел источник жужжания и нанес сокрушительный удар. Мертвое, блестящее тельце упало на пол, и Тинсли со странным торжеством раздавил его ногой.
Он начал успокаивать меня, но я разозлился.
— Послушай, — резко сказал я, — я твой секретарь и главный помощник, а не наводчик для стрельбы по быстро летающим целям. У меня нет глаз на затылке!
— И у них тоже! — воскликнул Тинсли. — Ты знаешь, что они делают?
— Они? Кто, черт возьми, они такие?
Он замолчал. Устало подошел к письменному столу и сел в кресло.
— Не имеет значения, — сказал Тинсли через некоторое время. — Забудь об этом. И никому не рассказывай о нашем разговоре.
Я смягчился:
— Билл. Тебе следует обратиться к психиатру…
Тинсли горько рассмеялся:
— А психиатр расскажет своей жене, та — подругам, а потом они обо всем узнают. Они повсюду. Да, повсюду. Я не хочу, чтобы моя компания была остановлена.
— Если ты имеешь в виду сто тысяч долларов, которые потратил на средства против мух и муравьев за последние четыре недели, — сказал я, — то кто-то должен тебя остановить. Ты разоришь себя, меня и других держателей акций. Видит Бог, Тинсли…
— Замолчи! — рявкнул он. — Ты не понимаешь.
Пожалуй, тогда оно так и было. Я ушел в свой кабинет и целый день был вынужден слушать жестокие удары проклятой хлопушки, доносившиеся из-за стены.
Тем же вечером я ужинал со Сьюзен Миллер. Я рассказал ей о Тинсли, а она выслушала меня с вежливым профессиональным интересом. Потом постучала сигаретой о стол, закурила и сказала:
— Стив, я, конечно психиатр, но у меня нет ни одного шанса, если Тинсли не придет ко мне добровольно. Я не смогу помочь ему, если он сам того не захочет. — Она похлопала меня по плечу. — Но ради тебя я его посмотрю. Впрочем, если пациент со мной не заодно, считай, что сражение уже наполовину проиграно.
— Ты должна мне помочь, Сьюзен, — сказал я, — Через месяц он окончательно тронется. Мне кажется, у него мания преследования…
Мы подъехали к дому Тинсли.
Первая встреча прошла удачно. Мы много смеялись, танцевали, а потом поужинали в «Коричневом эле». Тинсли даже и в голову не пришло, что стройная женщина с тихим голосом, с которой он кружился в вальсе, была психиатром, внимательно изучавшим его реакции.
Сидя за столиком, я наблюдал за ними, стараясь не улыбаться, и услышал, как рассмеялась одной из шуток моего босса Сьюзен.
Мы молча ехали обратно в приятном, расслабленном настроении, которое часто возникает после приятно проведенного вечера. В машине пахло духами Сьюзен, из приемника доносилась приглушенная музыка, колеса автомобиля негромко шуршали по асфальту.
Я взглянул на Сьюзен, она посмотрела на меня, и ее брови поднялись вверх, показывая, что она не обнаружила ничего странного в поведении Тинсли. Я пожал плечами.
Вдруг в открытое окно влетела бабочка и затрепетала белыми гладкими крылышками возле стекла.
Тинсли закричал, резко дернул в сторону руль и рукой в перчатке схватил бабочку. Его лицо побледнело. Завизжали шины. Сьюзен схватилась за руль и выровняла автомобиль; в следующее мгновение машина остановилась на обочине дороги.
Пока мы стояли, Тинсли сжал пальцы и молча смотрел, как ароматная пыль медленно опускается на руку Сьюзен. Все трое сидели и тяжело дышали.
Сьюзен снова повернулась ко мне, и теперь в ее взгляде было понимание. Я кивнул.
Тинсли уставился прямо перед собой. Словно во сне он произнес:
— Девяносто девять процентов всех живых существ составляют насекомые…
Он поднял стекла и в полнейшем молчании развез нас всех по домам.
Через час мне позвонила Сьюзен:
— Стив, у него выработался жуткий комплекс. Завтра мы с ним ужинаем. Я ему понравилась. Возможно, мне удастся выяснить то, что нас интересует. Кстати, Стив, у него есть какие-нибудь домашние животные?
У Тинсли никогда не было ни собаки, ни кошки. Он испытывал отвращение к животным.
— Могла бы и сама догадаться, — сказала Сьюзен. — Ну, спокойной ночи, Стив. До завтра.
Мухи размножались быстро и гудели в ярком солнечном свете летнего дня, как тысячи хитрых золотых электрических устройств. Они кружились в воздухе, стремительно падали вниз и откладывали яйца среди отходов, чтобы снова спариваться и шуршать крылышками, а я наблюдал за их кружением и размышлял о том, почему Тинсли так их боится и убивает. Вокруг, описывая изящные дуги, жужжали бесчисленные насекомые, их прозрачные крылышки трепетали. Я заметил стрекоз и навозных жуков, ос, желтых пчел и коричневых муравьев. Мир вдруг стал для меня гораздо более живым, чем раньше, потому что агрессивная осторожность Тинсли заставила и меня обратить внимание на эти крохотные живые существа.
Еще не осознавая своих действий, я стряхнул с куртки маленького рыжего муравья, который упал на меня с куста сирени, и повернул к знакомому белому дому, где жил адвокат Ремингтон, в течение сорока лет представлявший интересы семьи Тинсли; он приступил к своим обязанностям еще до того, как Билл появился на свет. С Ремингтоном у нас было чисто деловое знакомство, но все же я пришел к нему и позвонил в дверь, а через несколько минут уже разговаривал с ним, держа в руках хрустальный бокал шерри.
— Помню… — задумчиво произнес Ремингтон. — Бедняга Тинсли. Ему было всего семнадцать, когда это произошло.
Я даже наклонился вперед.
— Что произошло? — По тыльной стороне моей ладони среди золотистых волосков ползал муравей, потом безнадежно запутался в зарослях и перевернулся на спину, отчаянно шевеля жвалами. Я наблюдал за муравьем. — Какой-то несчастный случай?
Адвокат Ремингтон мрачно кивнул, в его карих глазах появилась боль. Он рассказал мне о происшедшем в нескольких точных фразах:
— Осенью отец Тинсли взял его с собой на охоту на озеро в районе Наконечника Стрелы — это было в тот год, когда юноше исполнилось семнадцать. Прекрасная погода, отличный, ясный и холодный осенний день. Я помню, потому что охотился тогда же в семидесяти милях от того места. Дичи было полно. Ветер наполнил воздух запахом сосен, над озером разносились звуки выстрелов. Отец Тинсли прислонил свое ружье к кусту, чтобы завязать шнурок, и как раз в этот момент в воздух поднялась стая перепелов и полетела прямо на Тинсли и его сына. — Ремингтон заглянул в свой бокал, словно рассчитывал увидеть там то, о чем рассказывал. — Один из перепелов толкнул ружье, и оно выстрелило прямо в лицо старшему Тинсли!
— Боже мой!
Я представил себе, как отец Тинсли покачнулся, поднял руки к превратившемуся в алую маску лицу, а потом его покрасневшие ладони опустились, и он упал. А стоявший рядом юноша смотрел на отца и не мог поверить своим глазам.
Я торопливо допил шерри. Ремингтон продолжал:
— Но это еще далеко не все. Многие бы посчитали, что и так молодому Тинсли крепко досталось. Однако то, что произошло потом, не могло не наложить отпечатка на психику семнадцатилетнего юноши. В поисках помощи он пробежал пять миль, оставив в лесу погибшего отца, отказываясь поверить в его смерть. Задыхаясь от крика, срывая с себя одежду, парень добрался до дороги и вернулся с врачом и двумя другими мужчинами. Прошло около шести часов. Солнце начало клониться к закату, когда они торопливо шагали через сосновый лес туда, где остался Тинсли-старший. — Ремингтон замолчал и покачал головой. Его глаза были закрыты. — Все тело, руки, ноги и то, что еще недавно было красивым сильным лицом, покрывала сплошная шевелящаяся маска насекомых. Жуки, муравьи, мухи всех видов собрались на пир, привлеченные сладким запахом крови. На всем теле старшего Тинсли не осталось и квадратного дюйма гладкой кожи!
Перед моим мысленным взором предстал сосновый лес и трое мужчин, стоявших возле окаменевшего юноши, который не в силах отвести взгляда от тела отца, пожираемого маленькими голодными существами. Где-то стучал дятел, бежала по стволу белка, перепела хлопали своими маленькими крыльями, а трое мужчин взяли мальчика за плечи и заставили его отвернуться от ужасного зрелища…
Вероятно, я застонал, потому что, когда обнаружил, что сижу в библиотеке, я увидел, что Ремингтон смотрит на меня и на мою окровавленную руку, в которой и остался раздавленный бокал… Боли я не почувствовал.
Так вот почему Тинсли так панически боится насекомых и животных, — выдохнул я несколько минут спустя. Сердце у меня в груди бешено колотилось. — Все эти годы его страх рос как на дрожжах и теперь полностью им завладел.
Ремингтон проявил интерес к проблемам Тинсли, но я постарался успокоить старика и спросил:
— А чем занимался его отец?
— Я думал, вы знаете! — удивленно воскликнул Ремингтон. — Старший Тинсли был известным натуралистом. Даже очень известным. В этом есть некая ирония — его убили те самые существа, которых он изучал, не так ли?
— Да. — Я встал и пожал руку Ремингтона. — Благодарю вас, адвокат. Вы мне очень помогли. А сейчас мне пора уходить.
— До свидания.
Я стоял под открытым небом перед домом Ремингтона; муравей по-прежнему ползал по моей руке. В первый раз я начал понимать Тинсли и сочувствовать ему. Я сел в машину и поехал к Сьюзен.
Она отогнула вуаль своей шляпки и задумчиво посмотрела вдаль.
— То, что ты мне рассказал, очень хорошо объясняет поведение Тинсли. Он постоянно погружен в свои мысли. — Сьюзен помахала рукой. — Взгляни по сторонам — легко ли поверить в то, что насекомые повинны во всех ужасах, творящихся вокруг? Вот мимо нас пролетает бабочка-данаида. — Сьюзен щелкнула пальцами. — Может, она прислушивается к каждому нашему слову? Старший Тинсли был натуралистом. Что с ним произошло? Он сунул нос туда, куда не следовало, поэтому они, они, которые контролируют животных и насекомых, убили его. День и ночь последние десять лет эта мысль преследовала Тинсли, и всюду, куда падал его взгляд, он видел бесчисленные проявления жизни этого мира. Постепенно его подозрения стали обретать форму и содержание!
— Не могу сказать, что я его виню, — заметил я. — Если бы мой отец так погиб…
— Он отказывается разговаривать, пока в комнате есть хотя бы одно насекомое, не так ли, Стив?
— Да, Тинсли боится: вдруг они обнаружат, что он разгадал их тайну.
— Ты и сам видишь, как это глупо, не так ли? Он не в состоянии удержать свое знание в секрете — если согласиться с тем, что бабочки, муравьи и мухи есть олицетворение зла. Ведь и ты, и я слышали его рассуждения, да и другие тоже. Однако Тинсли упорствует в своем заблуждении, считая, что до тех пор, пока он не произносит ни единого слова в их присутствии… Ну, он все еще жив, не так ли? Они его не уничтожили, да? И если они действительно порождение зла и страшатся его, тогда почему же с Тинсли до сих пор не покончили?
— Может быть, с ним просто играют? — предположил я. — Ты знаешь, как-то странно получается. Старший Тинсли погиб как раз в тот момент, когда был совсем близок к большому открытию. Все укладывается в схему.
— Тебе не следует так долго сидеть под горячим солнцем, — рассмеялась Сьюзен.
— Море шумит! — закричал Джонни. — Ой, мам! Океан! Волны! Море!
Волны накатывались на далекий скалистый берег. Джонни зажмурился и улыбнулся, его лицо стало от этого вдвое шире. Грохочущие волны с ревом врывались в маленькое жадное ушко.
— Да, Джонни, — сказала мать. — Ты слышишь море.
День подходил к концу. Джонни лежал на спине, утонув головой в подушке; в ладонях у него, как в колыбели, лежала раковина, и он поглядывал, улыбаясь, в большое окно справа от постели. Был виден весь пустырь на другой стороне улицы. По нему, как потревоженные жуки, носились мальчишки, и было слышно, как они кричат: «Это я убил тебя первый!» — «А сейчас я тебя!» Или: «Так нечестно!» Или: «Теперь командиром буду я, а то не играю!»
Казалось, эти голоса звучат где-то вдалеке и, словно качаясь на волнах солнечного света, то приближаются, то удаляются. Солнечный свет был как глубокая, сияющая золотая вода, эта вода лизала берег лета и грозила залить его. Медленная, ленивая, теплая, почти неподвижная. Мир отражался в ней вверх ногами, и все в нем было замедленное. Медленней тикали часы. Медленно-медленно прокатился по улице пышущий жаром металл трамвая. Будто смотришь кино, и у тебя на глазах кадры замедляются и стихает постепенно звук. Все стало мягче и расплывчатей. И ничто больше не имело значения.
До чего хочется выйти и поиграть! Он не сводил с ребят глаз — смотрел, как они в неподвижном зное залезают на заборы, играют в мяч, бегают на роликах. Голова все тяжелела, тяжелела, тяжелела. Веки, как занавес, опускались все ниже, ниже. Морская раковина лежала на подушке около его уха. Он снова прижал ее.
Бух-х — разбивались волны, тр-рр — рассыпались на песке. На желтом песке берега. А когда откатывались назад, на песке оставались пузыри пены, похожие на те, что падают из медвежьей пасти. Пузыри лопались и исчезали, как сновиденья. И снова волны, и снова пена. И, переворачиваясь в ряби отступающих волн, омытые соленой влагой, разбегались в разные стороны коричневые пятна — песчаные крабы. Буханье холодной зеленой воды, прохладный песок. Звук создавал картины, маленькое тело Джонни овевал легкий бриз. И внезапно жаркий день перестал быть давящим и жарким. Часы затикали быстрей. Скорее залязгал металл трамваев. Глухие удары волн о невидимый сверкающий пляж подстегнули медлительный мир лета, и он ожил и задвигался.
Да, теперь он понял: лучше этой раковины ничего нет на свете. В любой долгий и скучный день только приложи ее к уху — и ты уже проводишь каникулы на далеком, обдуваемом всеми ветрами берегу.
Четыре тридцать, сказали часы. Время принимать лекарство, сказали быстрые звонкие шаги матери в сверкающем коридоре. Она поднесла к его рту серебряную ложку с лекарством. Вкус, увы, был… какой бывает у лекарства. Джонни скорчил гримасу, заготовленную специально для таких случаев. Чтобы скорее перестать чувствовать этот вкус, он запил молоком, а потом посмотрел вверх, на доброе, светлое лицо матери, и спросил:
— Можем мы когда-нибудь поехать на море, мам?
— Конечно. Может быть, на Четвертое Июля, если твой отец получит свой двухнедельный отпуск в это время. За два дня доедем на машине до берега, проведем там неделю и вернемся.
Джонни сел поудобней; глаза у него были какие-то чудные.
— Я никогда не видел настоящего моря, а только в кино. Готов поспорить, оно и пахнет по-другому, и вид у него другой, чем у нашего Лисьего Озера. Оно огромное и в тысячу раз лучше. Так обидно, что нельзя прямо сейчас туда отправиться!
— Ждать недолго, сынок. Вы, дети, такие нетерпеливые.
— Очень хочется.
Она села на кровать и взяла его за руку. Не все, что она сказала, было понятно, но кое-что он все же понял.
— Если бы мне пришлось писать книгу о философии детства, я бы, наверно, назвала ее «Нетерпение». Нетерпение во всем. Вынь да положь — и так всегда. Завтра кажется далеким-далеким, вчера словно не было. Племя Омаров Хайямов — вот вы кто. Живете минутой. Станешь старше, поймешь, что способность быть терпеливым, ждать, заранее рассчитывать говорит о зрелости, то есть о том, что ты стал взрослым.
— Не хочу быть терпеливым. Не хочу лежать в постели. Хочу на морской берег.
— А на прошлой неделе ты хотел бейсбольную перчатку, сейчас и ни минутой позже! «Пожалуйста, ну пожалуйста! — просил ты. — Ой, какая она красивая, ты только на нее посмотри! И последняя в магазине, на полке больше ни одной не осталось!»
Какая же все-таки она странная, эта мама!
А мать продолжала между тем:
— Помню, однажды, когда я еще была маленькой девочкой, я увидела в магазине куклу. Я показала на нее маме, сказала, что эта последняя, все остальные проданы и эту тоже продадут, если ее не купить сейчас же. На самом деле на полке было не меньше десятка таких кукол. Просто у меня не было сил ждать. Мне тоже не хватало терпения.
Джонни повернулся на бок. Глаза его стали широкие-широкие и были полны теперь голубого света.
— Но я не хочу ждать! Если я буду слишком долго ждать, я вырасту, и мне уже не будет интересно.
На это она не сказала ни слова. Она сидела в той же позе, но пальцы ее рук теперь судорожно сжимались, а глаза стали влажными, может быть, из-за того, о чем она думала. Она зажмурила глаза, открыла снова и сказала:
— Иногда мне… кажется, что дети знают о жизни больше, чем мы, взрослые. Кажется, что ты… прав. Но я не решаюсь тебе об этом сказать. Это… как бы не по правилам.
— Каким, мама?
— Цивилизации. Радуйся жизни, Джонни. Радуйся, пока ты ребенок.
Она произнесла это громко, и голос был не такой, как всегда.
Джонни прижал раковину к уху.
— Мама! Знаешь, чего бы мне хотелось? Оказаться прямо сейчас на берегу моря, бежать к воде, держаться за нос и кричать: «Кто последний — обезьяна!»
И он весело рассмеялся.
Внизу, на первом этаже, зазвонил телефон. Мать пошла взять трубку.
Джонни лежал и слушал раковину.
Еще целых два дня впереди. Он опять поднес к уху раковину и вздохнул. Целых два дня! В комнате было темно. В больших квадратах окна томились пойманные звезды. Ветер покачивал деревья. На тротуаре внизу взвизгивали, раскатываясь, ролики.
Он закрыл глаза. Снизу, из столовой, доносился стук ножей и вилок. Отец с матерью ужинали. Вот отец рассмеялся своим звучным смехом.
Волны по-прежнему разбивались одна за другой о берег внутри морской раковины. И… что-то еще слышно:
— Там, где катятся валы, где играет с волной волна, где криком чаек полны утро и вечер дня…
— Что?!
Он замер. Прислушался. Удивленно заморгал.
И еще, чуть слышно:
— …Солнце на волнах, море без дна. Э-гей, э-гей, приналягте, друзья…
Будто сотня, а то и больше голосов пели под скрип уключин.
— …Придите к морю, где паруса…
И другой голос, совсем отдельный, едва различимый сквозь шум волн и океанского ветра:
— Приди же к морю-циркачу, что за валом бросает вал; к сверканью соли на берегу, по тропе, которой не знал…
Он отнял раковину от уха, изумленно на нее посмотрел. Потом прижал снова.
— …Ты хочешь ли к морю, мой маленький друг, хочешь ли к морю прийти? Так возьми меня за руку, маленький друг, возьми меня за руку, маленький друг, и вместе со мной иди!
Дрожа, он крепче прижал раковину, приподнялся и сел в постели, часто-часто дыша. Сердце прыгало и билось о стенку его груди.
Волны глухо ударялись о далекий берег и рассыпались брызгами.
— …Ты когда-нибудь раковину видал? Перламутровый штопор морей, широкий вначале, сходит на нет, вот здесь он вьется, вот тут его нет, но, мой мальчик, конец у него все же есть — там, где камни от пены белей!
Маленькие пальцы вжались в спираль раковины. Да, все правильно. Раковина закручивается, закручивается, закручивается, а потом вдруг ничего нет.
Он закусил губу. Что… что такое говорила мама? Про детей. Про какую-то… философию детей? Про нетерпение. Нетерпение! Да, правда, он нетерпелив! Ну и что в этом плохого? Его свободная рука, сжавшись в маленький, твердый и белый кулак, ударила по стеганому одеялу.
— Джонни!
Молниеносным движением Джонни отнял раковину от уха, сунул под простыню. По коридору от лестницы к двери его комнаты приближались шаги отца.
— Спокойной ночи, сынок.
— Спокойной ночи, пап!
Мать и отец крепко спали. Было далеко за полночь. Тихо. Он вытащил бесценную раковину из-под простыни и поднес к уху.
Да, все как было. По-прежнему шумят волны. И вдалеке скрип уключин, щелканье раздуваемого ветром паруса, слова песни, чуть слышные в порывах соленого морского ветра.
Он прижимал раковину к уху сильней и сильней.
В коридоре застучали каблуки матери. Шаги остановились, она открыла дверь и вошла.
— Доброе утро, сынок! Ты все еще спишь?
Постель была пуста. В комнате только тишина и солнечный свет. Этот свет лежал в постели как лучезарный больной, и на подушке покоилась его сотканная из лучей голова. Стеганое одеяло, это красно-голубое цирковое знамя, было откинуто. Смятая постель была как бледное старческое лицо в морщинах и казалась пустей пустого.
Мать нахмурилась и громко топнула.
— Вот шалун! — воскликнула она. — Наверняка убежал играть с соседскими головорезами! Ну погоди! Потом… — Она умолкла и улыбнулась. —…Шалунишка узнает, как крепко я его люблю. Дети так… нетерпеливы.
Она подошла к постели и начала приводить ее в порядок, и вдруг рука наткнулась под простынями на какой-то твердый предмет. Мать вытащила на свет что-то гладкое и блестящее.
Она опять улыбнулась. Это была раковина.
Мать сжала ее в руке и поднесла к уху — просто так. Глаза у нее стали совсем круглые. Рот приоткрылся.
Комната завертелась вокруг нее застекленной каруселью с яркими стегаными знаменами.
Раковина ревела ей в ухо.
Волны с грохотом разбивались о далекий берег. Откатывались, оставляя холодную пену на неведомом пляже.
Потом — топот бегущих по песку детских ног. Тонкий мальчишеский голос прокричал:
— Эй, ребята, скорее! Кто последний — обезьяна! И — звук маленького тела, бултыхнувшегося в эти волны…
Наблюдатели
The Watchers 1945 год Переводчики: В. Гольдич, И. Оганесова
В этой комнате пишущая машинка стучит, будто костяшки пальцев по дереву, и капельки пота падают на клавиши, которых беспрерывно касаются мои дрожащие руки. А еще насмешливо пищит москит, кружащий у меня над головой, и несколько мух, постоянно задевающих за экран-сетку. Вокруг голой электрической лампочки, висящей на потолке, трепещет бабочка, напоминающая клочок белой бумаги. Муравей ползет по стене; я наблюдаю за ним — и невесело смеюсь. Какая ирония: блестящие мухи, рыжие муравьи и сверчки, защищенные своей броней. Как жестоко мы все трое ошибались: Сьюзен, я и Вильям Тинсли.
Кем бы вы ни были, если к вам в руки попадут эти записки, никогда больше не давите муравья на обочине дороги, не убивайте шмеля, с шумом пролетающего мимо вашего окна, не уничтожайте сверчков, поселившихся у вас за очагом.
Вот в чем заключалась страшная ошибка Тинсли.
Вы конечно помните Вильяма Тинсли? Человека, потратившего миллион долларов на средства против мух, муравьев и других насекомых?
В офисе Тинсли не было места для мух или москитов. Ни на белой стене, ни на зеленом столе — нигде в кабинете не могло укрыться ни одно насекомое. Тинсли уничтожал их при помощи своей фирменной хлопушки для мух. Я никогда не забуду это орудие убийства. Тинсли, как истинный монарх, правил своим королевством, пользуясь хлопушкой, будто скипетром.
Я был секретарем Тинсли и его правой рукой в индустрии по производству кухонной посуды; иногда я давал ему советы относительно вложения денег.
В июне тысяча девятьсот сорок четвертого года Тинсли носил хлопушку для мух с собой на работу. Ближе к концу недели если я занимался какими-нибудь документами, то о появлении Тинсли узнавал по характерным щелчкам — босс приканчивал утреннюю порцию своих жертв.
Шли дни, и я замечал, что Тинсли постоянно на чеку. Он диктовал мне, но его глаза последовательно прочесывали северную, южную, восточную, западную стены, ковер, книжные полки и даже мою одежду. Один раз я рассмеялся и ввернул что-то насчет Тинсли и Клайда Битти — бесстрашных дрессировщиков диких животных, а он напрягся и повернулся ко мне спиной. Я замолчал. «Люди имеют право на странности», — подумал я тогда.
— Привет, Стив, — сказал как-то утром Тинсли, помахав зажатой в руке хлопушкой, когда я взял карандаш и приготовился записывать. — Ты не мог убрать трупы перед тем, как мы начнем работать?
На толстом ковре цвета охры ваялись павшие в неравном бою мухи; смятые, неподвижные тела с вывернутыми крыльями. Я побросал их одну за другой в мусорную корзину, мрачно бормоча себе под нос.
— С. Х. Литтлу, Филадельфия. «Дорогой Литтл, мы готовы вложить деньги в ваше новое средство против мух. Пять тысяч долларов…»
Пять тысяч? — переспросил я и перестал писать.
Тинсли не обращал на меня ни малейшего внимания.
— «…Пять тысяч долларов. Советуем начать производство, как только позволят условия военного времени. Искренне ваш…» — Тинсли щелкнул хлопушкой. — Думаешь, я спятил?
— Это постскриптум или ты обращаешься ко мне? — спросил я.
Позвонили из компании по борьбе с термитами, Тинсли велел выписать им чек на тысячу долларов за то, что они обработали его дом. Затем похлопал по ручке металлического стула.
— Вот что мне нравиться в офисах, — заявил он. — Металл, бетон — все такое надежное, прочное, здесь никогда не заведутся термиты. — Босс вскочил с кресла, хлопушка просвистела в воздухе. — Проклятие, Стив, эта тварь все время находилась здесь!
Что-то прожужжало в последний раз, и наступила тишина.
Нас окружали четыре безмолвных стены: казалось, потолок пристально нас разглядывает… Воздух медленно выходил через ноздри Тинсли. Я никогда не видел инфернального насекомого.
Тинсли взорвался:
— Помоги мне найти ее! Черт тебя подери, помоги!
— Одну минуту, подожди… — ответил я.
Кто-то постучал в дверь.
— Не входите! — пронзительно закричал Тинсли. — Отойдите от двери и не вздумайте ее открыть! — Он стремительно метнулся к двери, запер ее, прижался спиной. — Быстрее, Стив, начинай систематические поиски! Не сиди!
Стол, стулья, подсвечник, стены. Как обезумевшее животное, Тинсли искал, нашел источник жужжания и нанес сокрушительный удар. Мертвое, блестящее тельце упало на пол, и Тинсли со странным торжеством раздавил его ногой.
Он начал успокаивать меня, но я разозлился.
— Послушай, — резко сказал я, — я твой секретарь и главный помощник, а не наводчик для стрельбы по быстро летающим целям. У меня нет глаз на затылке!
— И у них тоже! — воскликнул Тинсли. — Ты знаешь, что они делают?
— Они? Кто, черт возьми, они такие?
Он замолчал. Устало подошел к письменному столу и сел в кресло.
— Не имеет значения, — сказал Тинсли через некоторое время. — Забудь об этом. И никому не рассказывай о нашем разговоре.
Я смягчился:
— Билл. Тебе следует обратиться к психиатру…
Тинсли горько рассмеялся:
— А психиатр расскажет своей жене, та — подругам, а потом они обо всем узнают. Они повсюду. Да, повсюду. Я не хочу, чтобы моя компания была остановлена.
— Если ты имеешь в виду сто тысяч долларов, которые потратил на средства против мух и муравьев за последние четыре недели, — сказал я, — то кто-то должен тебя остановить. Ты разоришь себя, меня и других держателей акций. Видит Бог, Тинсли…
— Замолчи! — рявкнул он. — Ты не понимаешь.
Пожалуй, тогда оно так и было. Я ушел в свой кабинет и целый день был вынужден слушать жестокие удары проклятой хлопушки, доносившиеся из-за стены.
Тем же вечером я ужинал со Сьюзен Миллер. Я рассказал ей о Тинсли, а она выслушала меня с вежливым профессиональным интересом. Потом постучала сигаретой о стол, закурила и сказала:
— Стив, я, конечно психиатр, но у меня нет ни одного шанса, если Тинсли не придет ко мне добровольно. Я не смогу помочь ему, если он сам того не захочет. — Она похлопала меня по плечу. — Но ради тебя я его посмотрю. Впрочем, если пациент со мной не заодно, считай, что сражение уже наполовину проиграно.
— Ты должна мне помочь, Сьюзен, — сказал я, — Через месяц он окончательно тронется. Мне кажется, у него мания преследования…
Мы подъехали к дому Тинсли.
Первая встреча прошла удачно. Мы много смеялись, танцевали, а потом поужинали в «Коричневом эле». Тинсли даже и в голову не пришло, что стройная женщина с тихим голосом, с которой он кружился в вальсе, была психиатром, внимательно изучавшим его реакции.
Сидя за столиком, я наблюдал за ними, стараясь не улыбаться, и услышал, как рассмеялась одной из шуток моего босса Сьюзен.
Мы молча ехали обратно в приятном, расслабленном настроении, которое часто возникает после приятно проведенного вечера. В машине пахло духами Сьюзен, из приемника доносилась приглушенная музыка, колеса автомобиля негромко шуршали по асфальту.
Я взглянул на Сьюзен, она посмотрела на меня, и ее брови поднялись вверх, показывая, что она не обнаружила ничего странного в поведении Тинсли. Я пожал плечами.
Вдруг в открытое окно влетела бабочка и затрепетала белыми гладкими крылышками возле стекла.
Тинсли закричал, резко дернул в сторону руль и рукой в перчатке схватил бабочку. Его лицо побледнело. Завизжали шины. Сьюзен схватилась за руль и выровняла автомобиль; в следующее мгновение машина остановилась на обочине дороги.
Пока мы стояли, Тинсли сжал пальцы и молча смотрел, как ароматная пыль медленно опускается на руку Сьюзен. Все трое сидели и тяжело дышали.
Сьюзен снова повернулась ко мне, и теперь в ее взгляде было понимание. Я кивнул.
Тинсли уставился прямо перед собой. Словно во сне он произнес:
— Девяносто девять процентов всех живых существ составляют насекомые…
Он поднял стекла и в полнейшем молчании развез нас всех по домам.
Через час мне позвонила Сьюзен:
— Стив, у него выработался жуткий комплекс. Завтра мы с ним ужинаем. Я ему понравилась. Возможно, мне удастся выяснить то, что нас интересует. Кстати, Стив, у него есть какие-нибудь домашние животные?
У Тинсли никогда не было ни собаки, ни кошки. Он испытывал отвращение к животным.
— Могла бы и сама догадаться, — сказала Сьюзен. — Ну, спокойной ночи, Стив. До завтра.
Мухи размножались быстро и гудели в ярком солнечном свете летнего дня, как тысячи хитрых золотых электрических устройств. Они кружились в воздухе, стремительно падали вниз и откладывали яйца среди отходов, чтобы снова спариваться и шуршать крылышками, а я наблюдал за их кружением и размышлял о том, почему Тинсли так их боится и убивает. Вокруг, описывая изящные дуги, жужжали бесчисленные насекомые, их прозрачные крылышки трепетали. Я заметил стрекоз и навозных жуков, ос, желтых пчел и коричневых муравьев. Мир вдруг стал для меня гораздо более живым, чем раньше, потому что агрессивная осторожность Тинсли заставила и меня обратить внимание на эти крохотные живые существа.
Еще не осознавая своих действий, я стряхнул с куртки маленького рыжего муравья, который упал на меня с куста сирени, и повернул к знакомому белому дому, где жил адвокат Ремингтон, в течение сорока лет представлявший интересы семьи Тинсли; он приступил к своим обязанностям еще до того, как Билл появился на свет. С Ремингтоном у нас было чисто деловое знакомство, но все же я пришел к нему и позвонил в дверь, а через несколько минут уже разговаривал с ним, держа в руках хрустальный бокал шерри.
— Помню… — задумчиво произнес Ремингтон. — Бедняга Тинсли. Ему было всего семнадцать, когда это произошло.
Я даже наклонился вперед.
— Что произошло? — По тыльной стороне моей ладони среди золотистых волосков ползал муравей, потом безнадежно запутался в зарослях и перевернулся на спину, отчаянно шевеля жвалами. Я наблюдал за муравьем. — Какой-то несчастный случай?
Адвокат Ремингтон мрачно кивнул, в его карих глазах появилась боль. Он рассказал мне о происшедшем в нескольких точных фразах:
— Осенью отец Тинсли взял его с собой на охоту на озеро в районе Наконечника Стрелы — это было в тот год, когда юноше исполнилось семнадцать. Прекрасная погода, отличный, ясный и холодный осенний день. Я помню, потому что охотился тогда же в семидесяти милях от того места. Дичи было полно. Ветер наполнил воздух запахом сосен, над озером разносились звуки выстрелов. Отец Тинсли прислонил свое ружье к кусту, чтобы завязать шнурок, и как раз в этот момент в воздух поднялась стая перепелов и полетела прямо на Тинсли и его сына. — Ремингтон заглянул в свой бокал, словно рассчитывал увидеть там то, о чем рассказывал. — Один из перепелов толкнул ружье, и оно выстрелило прямо в лицо старшему Тинсли!
— Боже мой!
Я представил себе, как отец Тинсли покачнулся, поднял руки к превратившемуся в алую маску лицу, а потом его покрасневшие ладони опустились, и он упал. А стоявший рядом юноша смотрел на отца и не мог поверить своим глазам.
Я торопливо допил шерри. Ремингтон продолжал:
— Но это еще далеко не все. Многие бы посчитали, что и так молодому Тинсли крепко досталось. Однако то, что произошло потом, не могло не наложить отпечатка на психику семнадцатилетнего юноши. В поисках помощи он пробежал пять миль, оставив в лесу погибшего отца, отказываясь поверить в его смерть. Задыхаясь от крика, срывая с себя одежду, парень добрался до дороги и вернулся с врачом и двумя другими мужчинами. Прошло около шести часов. Солнце начало клониться к закату, когда они торопливо шагали через сосновый лес туда, где остался Тинсли-старший. — Ремингтон замолчал и покачал головой. Его глаза были закрыты. — Все тело, руки, ноги и то, что еще недавно было красивым сильным лицом, покрывала сплошная шевелящаяся маска насекомых. Жуки, муравьи, мухи всех видов собрались на пир, привлеченные сладким запахом крови. На всем теле старшего Тинсли не осталось и квадратного дюйма гладкой кожи!
Перед моим мысленным взором предстал сосновый лес и трое мужчин, стоявших возле окаменевшего юноши, который не в силах отвести взгляда от тела отца, пожираемого маленькими голодными существами. Где-то стучал дятел, бежала по стволу белка, перепела хлопали своими маленькими крыльями, а трое мужчин взяли мальчика за плечи и заставили его отвернуться от ужасного зрелища…
Вероятно, я застонал, потому что, когда обнаружил, что сижу в библиотеке, я увидел, что Ремингтон смотрит на меня и на мою окровавленную руку, в которой и остался раздавленный бокал… Боли я не почувствовал.
Так вот почему Тинсли так панически боится насекомых и животных, — выдохнул я несколько минут спустя. Сердце у меня в груди бешено колотилось. — Все эти годы его страх рос как на дрожжах и теперь полностью им завладел.
Ремингтон проявил интерес к проблемам Тинсли, но я постарался успокоить старика и спросил:
— А чем занимался его отец?
— Я думал, вы знаете! — удивленно воскликнул Ремингтон. — Старший Тинсли был известным натуралистом. Даже очень известным. В этом есть некая ирония — его убили те самые существа, которых он изучал, не так ли?
— Да. — Я встал и пожал руку Ремингтона. — Благодарю вас, адвокат. Вы мне очень помогли. А сейчас мне пора уходить.
— До свидания.
Я стоял под открытым небом перед домом Ремингтона; муравей по-прежнему ползал по моей руке. В первый раз я начал понимать Тинсли и сочувствовать ему. Я сел в машину и поехал к Сьюзен.
Она отогнула вуаль своей шляпки и задумчиво посмотрела вдаль.
— То, что ты мне рассказал, очень хорошо объясняет поведение Тинсли. Он постоянно погружен в свои мысли. — Сьюзен помахала рукой. — Взгляни по сторонам — легко ли поверить в то, что насекомые повинны во всех ужасах, творящихся вокруг? Вот мимо нас пролетает бабочка-данаида. — Сьюзен щелкнула пальцами. — Может, она прислушивается к каждому нашему слову? Старший Тинсли был натуралистом. Что с ним произошло? Он сунул нос туда, куда не следовало, поэтому они, они, которые контролируют животных и насекомых, убили его. День и ночь последние десять лет эта мысль преследовала Тинсли, и всюду, куда падал его взгляд, он видел бесчисленные проявления жизни этого мира. Постепенно его подозрения стали обретать форму и содержание!
— Не могу сказать, что я его виню, — заметил я. — Если бы мой отец так погиб…
— Он отказывается разговаривать, пока в комнате есть хотя бы одно насекомое, не так ли, Стив?
— Да, Тинсли боится: вдруг они обнаружат, что он разгадал их тайну.
— Ты и сам видишь, как это глупо, не так ли? Он не в состоянии удержать свое знание в секрете — если согласиться с тем, что бабочки, муравьи и мухи есть олицетворение зла. Ведь и ты, и я слышали его рассуждения, да и другие тоже. Однако Тинсли упорствует в своем заблуждении, считая, что до тех пор, пока он не произносит ни единого слова в их присутствии… Ну, он все еще жив, не так ли? Они его не уничтожили, да? И если они действительно порождение зла и страшатся его, тогда почему же с Тинсли до сих пор не покончили?
— Может быть, с ним просто играют? — предположил я. — Ты знаешь, как-то странно получается. Старший Тинсли погиб как раз в тот момент, когда был совсем близок к большому открытию. Все укладывается в схему.
— Тебе не следует так долго сидеть под горячим солнцем, — рассмеялась Сьюзен.