И Валька не пошла больше в школу. Вышла назавтра из дому, прошла немножко вдоль забора, а потом, словно вспомнив что-то, с плачем побежала назад. Мама взяла ее на руки и понесла в школу сама - вместе с чернильницей в испачканных чернилами пальчиках, вместе с полотняной сумкой, на которой неумелой рукой девочки было вышито кривыми буквами ее красивое имя.
   Меня не было тогда два дня дома, и мать хотела уладить это дело сама. Собиралась даже сказать учителю, что ему, хотя он и пан, не годится быть зверем, но он затопал на нее и зарычал еще сильнее, чем на маленькую первоклассницу. Возвращаясь домой, они обе плакали, и мама успокаивала Валю тем, что придет управа и на панов.
   Но я не хотел ждать, пока она придет. Вернувшись домой вечером, я взял с собой увесистую палку, поставил ее возле школьного крыльца и постучал в дверь того, кто не заслуживал святого имени "учитель".
   Куля, должно быть, дремал или просто валялся в пьяном угаре: я застал его в постели. Он сел - весь измятый, взлохмаченный - и хриплым голосом спросил:
   - Ну, чего?
   Когда же я предложил ему выйти со мной во двор, он все понял и встал...
   - Зачем во двор? Чего я пойду так поздно во двор? - бормотал он, шаря глазами вокруг, по-видимому силясь что-то припомнить. Потом он кинулся в угол к этажерке, и я угадал его намерение...
   Под рукой у меня было только одно оружие - табурет у порога, который я схватил и швырнул в угол. Должно быть, удачно, потому что осадник взревел, и вслед за этим вдогонку мне по школьной двери ударили два выстрела из его пистолета...
   Это было давно, когда я был еще подростком, когда полицейские могли бросить меня в подвал.
   А сегодня враг - ничтожный, подлый убийца детей - ночью, по-волчьи, прокрался в светлый наш дом и тут же - рядом со мной, рядом с нами, солдатами, - ударил Валю так страшно, как это могут придумать только они...
   Верочки больше нет: где-то там, на нашем кладбище, уже, видимо, опустили в глубокую узкую яму маленький сосновый гробик. Валя тоже не видела этого...
   Она лежит на койке районной больницы, а я сижу у нее в ногах. Давно сижу - давно прошел тяжелый сегодняшний день, - а она все молчит. Забинтованная голова бессильно лежит на подушке, и бледное, окаймленное бинтами лицо кажется мне маленьким, детским. Никто этого не видит, и я встаю, смотрю на закрытые глаза и сжатые губы сестры и шепчу:
   - Валюша... славная моя... скажи что-нибудь... Скажи...
   Тогда плеча моего снова касается чья-то рука, и голос - тихий, знакомый голос Марьи Степановны - опять выводит меня из забытья:
   - Как вам не стыдно! Ведь я же говорила, что нельзя волноваться. Больной от этого не станет легче.
   Я привык верить умным людям, я был неплохим солдатом, и поэтому я послушно сажусь.
   - Скажите, доктор, она... будет жить?
   - Ну, милый мой, конечно, будет! - говорит старушка, и добрые глаза ее серьезно смотрят на меня. - Ничего им с нами не сделать, разбойникам. Валю я им не отдам.
   У Марьи Степановны - бывшего врача партизанской бригады - наша Валя была санитаркой. Она учила Валю перевязывать раны, она отправляла мою сестренку вместе с хлопцами в бой и не спала ночами, думала: где-то теперь девочка со звездой на кубанке, с красным крестом на сумке с бинтами...
   - Все будет хорошо, - говорит Марья Степановна, - вы поглядите, какое дыхание.
   Мои глаза едва-едва могут уловить движение Валиной груди, а все же с каждым ее вздохом растет в душе у меня надежда. Да, она будет жить! Мне кажется, что Валя вот-вот улыбнется, взглянет на меня... Но голова ее лежит на белой подушке неподвижно, окутанное бинтами лицо все еще мертвенно бледно...
   Безысходная горькая злоба закипает у меня в душе, и мне становится тесно и душно в палате.
   И вот тогда пришли они - Павлюк Концевой и председатель райсовета Шевченко.
   - Товарищ секретарь, - вскочил я с места, - Павел Иванович, дайте мне ребят!.. Хотя бы десять, пятнадцать... Разрешите нам на недельку исчезнуть. И мы приведем их сюда. Ну, может, без ног или без рук... ну, может, и без головы, но приведем!.. Павел Иванович, разрешите!..
   Павел Иванович берет меня за руку выше локтя и почти шепотом говорит:
   - Тут спокойствие нужно, Сурмак... Давай сначала поздороваемся. Ну, добрый день... или, пожалуй, добрый вечер...
   - Да, потише, Василь, - говорит Шевченко. - Вышли вместе с бюро и зашли. Что тут особенного?..
   - Ну, как сестра? - спрашивает Павел Иванович.
   - К вечеру лучше немножко стало, товарищ комбриг, - отвечает за меня Марья Степановна, забывая, что Концевой уже больше трех лет не "товарищ комбриг", а секретарь райкома. - Завтра необходимо оперировать, вынуть осколок. А при такой большой потере крови...
   Павел Иванович стоит у изголовья Валиной постели. Высокий, ссутуленный годами панской тюрьмы, уже почти седой...
   - Все будет хорошо, - говорит он. - Завтра утром тут будет хирург. Самолетом. Смирнов. Мы недавно звонили в обком.
   - Ну, а как Жданович? - спрашивает Шевченко про Михася. - Проводите нас, доктор, к нему. Пошли, Павло Иванович.
   Михась в жару, бредит:
   - Ребенка, ребенка моего возьми!.. Подай диски, Козлов!..
   - И так вот не умолкая, - замечает дежурная сестра.
   - Этот полегче, - говорит Марья Степановна. - Повреждена немного голова и бедро. Только тоже большая потеря крови.
   - А речку я... пе-ре-пол-зу... не бойся! Подайте мне его сюда. Чего стоишь?!
   Михась порывается встать, но боль в ноге и тяжелая голова снова прижимают его к постели.
   Павел Иванович молчит. Он смотрит на обвитую бинтом голову своего отважного подрывника, потом кивает головой:
   - Эх, Жданович! Как дорого, парень, пришлось тебе заплатить... И ты, Василь, тоже... Войну им хочешь объявить? Так, брат, не делается. Те, кому это поручено, справятся и сами. А помогать им надо умеючи.
   16
   Произошло все это так.
   Копейка забрел к Михасю вскоре после собрания, на котором организовался колхоз. Забрел впервые, и это было ему на руку: можно было очень похоже на правду удивляться достатку зятя и хвалить его хозяйственность.
   - Порядочек у тебя, Сильвестрович, надо сказать, образцовый, - говорил он, стоя с Михасем на крыльце. - Один забор чего стоит! Кубометров, поди, сорок пошло?
   - Черт их мерял. Возил да пилил.
   Михась имел представление, что за фрукт его непрошеный гость, хорошо знал и то, как относится к Копейке большинство его, Михасевых, товарищей, как относимся я и Микола. Знал, смотрел на проходимца сверху вниз, как может смотреть на такого партизан, фронтовик, инвалид. Но, с другой стороны, после собрания Михась чувствовал, что все мы, те, кто вступил в колхоз, отошли от него, остались по ту сторону реки и между нами встал его высокий, крепкий забор. Более того: Михась понимал, что не мы отошли от него, а он сам отделился от нас, так как сам поставил этот забор. И потому, что за речкой и забором он почувствовал себя одиноко, а ему очень хотелось думать, что правда на его стороне, Михась слушал слова Копейки сначала терпеливо, а потом и благосклонно.
   - Теперь, известно, с лесом вольготней, - говорил Копейка. - И молодец, что не зевал. Тут брат, такое дело: что выхватишь, то и твое, как из кипятка. Гумно тоже недавно ставил?
   - Прошлый год.
   - Сколько оно тебе, браток, одного здоровья стоило, инвалиду...
   - Пойду кобыле корму задам, - сказал хозяин.
   Копейка поплелся следом. Пока замешивалась сечка, Михась выпустил кобылу попоить. И тут Копейка снова начал хвалить и кобылу с жеребенком, и корыто у колодца, из которого они пили, и желоб, где Михась подмешивал в сечку отруби. И все, что говорил Копейка, падало на "обиженное" сердце зятя, как капля за каплей на камень.
   Послать такого утешителя к черту, как он сделал бы раньше, Михась уже не мог: капли делали свое дело.
   - Нет ли у тебя, Сильвестрович, работенки какой для меня? - заговорил опять Копейка. - Хотя бы за хлеб. Теперь, брат, нечего за многим гнаться.
   Работенка нашлась, и Копейка сразу же пошел в деревню за своим мешком с инструментами.
   Валя пришла к нам назавтра и опять плакала.
   - На кой он нам сдался, говорю я. И ларь этот - на черта он мне! Некуда доски девать?.. Натаскал их полную хату. Ну... я не знаю, мама, а вчера, как подумала, так и спать не могла... И теперь никак не успокоюсь... Так и чудится, что это он... гроб сколачивает...
   - Да ты что, глупая! Подумай, что ты говоришь!..
   Ночью Валя плакала, тайком, чтоб не услышал чужой, и просила Михася не связываться с "этим типом", а этот самый "тип" делал вид, что храпит на лавке, а сам прислушивался.
   - Баба, Сильвестрович, и есть баба, - говорил он на следующий день, не спеша строгая доску. - И твоя, брат, скорее потянет за маткой да за братьями. Ты для нее дело второе...
   Под вечер, как только Копейка вышел, Михась объявил, чтобы Валя больше к нам не ходила. "Или ты замужем - тогда слушай мужа, а нет - так нет!" Валя ответила, что "одно из двух: или Копейка, или я", а не то возьмет ребенка и уйдет к маме.
   Михась не ударил ее, как это было в первый раз, но и Верочки не отдал.
   - Ты, Валя, не фордыбачь, - сказал он ей после долгого молчания. - Ты не думай, что я забыл...
   Он говорил и смотрел на Валю таким необычным взглядом, как будто хотел напомнить ей далекий перелесок, зимнюю стужу и первую свою рану, которую не кто иной - она перевязала.
   И Валя теперь поняла его, почуяла сердцем, что он хочет сказать.
   - Ну так зачем же ты с ним шепчешься, Миша?! Зачем он тут ползает?.. Вон идет уже, глянь, полюбуйся.
   Копейка подходил от реки.
   - Не я шепчу, а он, - понизил голос Михась. - И ты не очень прислушивайся. Я знаю, что делаю.
   Маленькая Верочка, сидевшая на коленях у отца, посмотрела на Михася, посмотрела на Валю и, не умея сказать ничего больше, пролепетала "та-та" и "ма-ма". Михась прижал малышку к себе, а Валя замолчала...
   Она поняла еще раз и очень ясно, что Верочки никто ей не отдаст, что без Верочки - что бы там ни было - она никуда не уйдет, да идти ей никуда не надо.
   - Так ты смотри, Михась, - сказала она и чуть не бегом кинулась в кухоньку-боковушку. Сказала бы, может, и еще что, да не хотела, чтобы услышал чужой и - еще пуще - чтобы он увидел ее слезы.
   А чужой уже топтался в сенях, обивая с валенок снег.
   Недели через две Копейка сляпал наконец ларь под овес, и хозяин поставил вечером чарку.
   Чарка эта была не первая. Михась время от времени выпивал с ним и раньше по рюмочке, выпивал с тоски, и на душу ему опять начинали падать теплые липкие капли льстивых речей. Но вскоре это ему приелось. Уже неоднократно расхвалено было все - от высокого забора, с которого Копейка начал, до последней доски на чердаке сарая... Копейка, по-видимому, и сам считал, что достаточно уже распарил мужика и можно приступить к дальнейшей обработке. Он заговорил о войне, которая вот-вот должна начаться, про незавидную судьбу, ожидающую активистов с приходом тех, кто "наведет порядок...".
   Тогда Михась окончательно понял, что дело нечисто. Ему представилось, что он, как глупый, доверчивый бычок, опустил башку, Копейка почесывает ему между рогов, а сам держит нож наготове...
   И зять решил выпить с Копейкой как следует. "Посмотрим, кто больше выдержит и что ты мне еще скажешь!"
   Валя выпила с ними немного, легла с Верочкой на печь и притаилась.
   А они сидели за столом друг против друга и опрокидывали стакан за стаканом. Копейка сдал первым: его развезло, и он заговорил начистоту. Спьяна ему казалось, что он только намекает, но от этих намеков Михась не спал в ту ночь до утра, и встав раньше Копейки, сидел курил и думал.
   А подумать было о чем. Зять знал, сколько водки выпил с Копейкой Микола, и все зря. А тут этот же самый Копейка за один раз выложил перед ним - "намеками" - такое... Есть, мол, люди, которые "не спят и сейчас". Их еще маловато, но скоро будет больше. И Рымша уже здесь. Ему известно, что у вас тут делается и кто чем дышит, потому что это не кто-нибудь чужой, а свой человек, здешний, и от него ничего не укроется. Может, он даже из вашей, а может, из соседней деревни - это неважно. Важно другое: откуда он здесь появился и кто его послал. И кто хочет, тот и сегодня может жить так, чтобы завтра ему сказали спасибо...
   Валя рассказала потом, что несколько раз повторялось имя молодого Носика. Один раз Копейка обмолвился даже и о Гришке Бобруке... Михась не мог этого припомнить и винил в том чарку.
   Теперь, наутро после попойки, он молча дымил самосадом и все думал о том, что, если бы вчера он был чуть-чуть трезвее, если б у него ума побольше, можно было бы выпытать у Копейки еще кое-что.
   После завтрака, когда Валя, взяв Верочку с собой, ушла с куделью на соседний хутор, Михась начал атаку.
   - Ты научи меня, Сергей, что мне делать, - заговорил он с таким чистосердечным видом, какой только мог принять.
   Копейка раздумывал недолго.
   - Ты парень ходовой, - прогудел он, по своей привычке и сейчас глядя исподлобья. - Тебе стоит захотеть - много мог бы сделать.
   - Почему ж ты думаешь, что я не хочу? Меня, брат, только научи...
   Тогда Копейка начал яснее намекать на то, что везде по деревне есть "чересчур горячие хлопцы", актив, которых приходится "охолаживать". "Кое-где наши их уже охолаживают, ты сам, верно, слышал..."
   Михась встал и, как бы между прочим, начал осматривать один из своих костылей. Он взял его за нижний, окованный конец и тем же кротким тоном спросил:
   - Так ты мне, может, предложишь гранату бросить в кого-нибудь из них? Может, в Шарейку, а может, лучше в шурина моего, Василя?..
   Копейка понял все, хотел вскочить. Но не успел. По кепке его гвозданул, словно цеп, увесистый солдатский костыль. Копейка прикрыл рукою лицо и, сгорбившись, метнулся к двери. Но на бегу он еще дважды или трижды успел почувствовать на собственной спине, что не с тем завел разговор!..
   Через час Михась был у нас с заявлением. А под вечер в хате у него сидел младший лейтенант Филиппов.
   - Знаешь, Миша, - сказал он, выслушав все, - не был бы я с тобой вместе в партизанах, не знал бы я тебя, - ей-богу же, хоть к ответственности привлекай... Ну что тебе было сказать хоть Василию? Ну что тебе было еще хоть день похороводиться с Копейкой?.. А теперь нам опять - ищи ветра в поле... Эх ты!..
   А "ветер в поле" вернулся к хутору за рекой на рассвете.
   17
   - "Не было бы у нас пана Рымши, был бы черт инший". Так, кажется, говорили когда-то?.. Ты начинай с Бобрука. Он не сдавал поставок. За это мы его и судили. А кто такой Рымша - сынок ли Бобрука или сынок Рыбалтовича, этим займутся другие. Кому ты уже рассказал об этом? Миколе? Ну, ему можно, а больше пока подожди.
   Павел Иванович Концевой, которому я сообщил все, что рассказал мне Михась, в заключение нашей беседы еще раз повторяет:
   - Все, брат, в наших руках. Не надо горячиться. Спокойно, напористо, планово. Возьмем.
   Я вспоминаю это сейчас, когда мы идем по деревне в ту сторону, где на пригорке, в самом конце Заболотья, стоит Бобруково гнездо.
   Нас много. Рядом со мной работник райфо и комсомолец Володька Цитович с ломиком на плече.
   - А может, и клуб он поджег, и записку ту на дверь прилепил? спрашивает Володька. - Василь Петрович, он?
   - Может быть, - говорю я, и мне становится смешно: не Бобруку заниматься такими штуками: тяжел бобер и на ногу не скор...
   Подходя к забору усадьбы Шпека, Шарейка вдруг кричит:
   - Эй! Погоди!
   И правда, прятаться поздно. Шпек поворачивает от хлева назад. Мягко ступая валенками в калошах, шляхтич быстро идет к воротам и еще на ходу, издалека, по своему обыкновению улыбается:
   - День добрый! Куда ж это вы всем колхозом?
   - Ну, как сегодня твои почки? - в свою очередь спрашивает Шарейка.
   - Хе-хе-хе, ты, бригадир, всегда что-нибудь такое скажешь!.. И правда, куда вы?
   - Бобрука раскулачивать. Пошли. Ты ведь, кажется, давно хотел за него взяться.
   Шпек опять хихикает, и по его лицу не узнать, что он думает.
   - Я только топор возьму, бригадир, - говорит он, - я вас догоню, товарищи...
   Вот и он, тот самый высокий забор, те самые крепкие ворота!.. Во время войны Заболотье сгорело, почти вся деревня, кроме хуторов. А Бобрукова хата - хоть и в деревне, да с краю - не занялась... Щеколда калитки довольно высоко от земли. Я вспоминаю, стоя возле нее, как было мне когда-то семь лет, и я, маленький батрачок с потрескавшимися черными ногами, никак не мог достать с земли до этой щеколды...
   Огромная собака поднимается с завалинки и не спеша идет нам навстречу. Остановившись передо мной, зверюга мрачно рычит сквозь отвислые губы и смотрит так, словно выбирает, с какого места за меня приняться...
   - Надо постучать в окно. А вон Бобручиха выглядывает!
   Немолодое женское лицо мелькнуло в окне и снова скрылось. Бобрук вышел из сеней и с порога позвал собаку.
   - Что скажете, товарищ председатель? - спросил старик, и по глазам его я увидел, что ему и спрашивать не надо: знает.
   Старику показали постановление райфо: его постройки по суду передаются колхозу.
   - Гумно сначала будем разбирать, - сказал я.
   Бобрук еще раз взглянул из-под большой овчинной шапки.
   - Ну что ж, ваша власть, берите...
   Не так получилось с бабами. Сама Бобручиха, Митрофанова жена Аксеня и две ее дочки - одна уже взрослая девка, - как по команде, высыпали из хаты. Идя следом за нами к гумну, они начали голосить. Бобрук остался стоять, где стоял.
   - А сыночки мои, а соколики! - запричитала Бобручиха. - А слышите ли вы, а видите ли?
   - Далеко, тетка, сынки, не услышат, - сказал Микола. - Простудишься только зря.
   Микола пошел быстрей. И тогда, как бы что-то вспомнив, Аксеня рванулась к гумну. Она стала спиной к двери, крестом раскинув руки.
   - Иди, иди, безрукий черт! - закричала она. - Отсохла одна - и другая отсохнет! Иди!
   Мой партизан побледнел.
   - Отойди, - процедил он сквозь зубы. - Отойди с дороги, пока я с тобой по-хорошему...
   - Постой, погоди, - взял я его за здоровую руку. - Погоди, я сам.
   В глазах Миколы, мне показалось, уже загорелся бешеный огонек.
   - Ты... фашистская... ты нам... - понес он со слезами на глазах.
   - Микола! Спокойно. Ты что это - с бабой!..
   - Подожди, - подошел, как всегда спокойный, Гаврусь Коляда. - А ну, кума, подвинься на печи! Все равно всего не укроешь, даром тут растопырилась... Ты думаешь, он или я твое гумно себе забираем? Давай-ка лучше ключ и не дури.
   Аксеня отодвинулась от двери и опустила руки. Потом протянула одну из них в сторону Гавруся и разжала кулак. Ключ упал на землю.
   - Вот видишь, - все так же спокойно продолжал Коляда, поднимая ключ, и замка не надо портить.
   Он отомкнул огромный замок, снял скобу, и скрипучая половина гуменных ворот распахнулась.
   Тогда Аксеня словно опомнилась.
   - Давитесь! Берите все! - закричала она. - Боком вылезет, боком! Могилу твою будут так растаскивать, голодранец, могилу!
   Гаврусь выносил из гумна лестницу.
   - Я не умер еще, не отпевай...
   Первым взбежал по лестнице Володька Цитович.
   - А боже ты мой, а милый ты мой, - голосила старуха, покуда он взбирался вверх по крыше. - А неужто ты не узришь и не услышишь?..
   - Хлопчики-и! - кричал Володька уже на самом коньке. - Ах ты, елки зеленые, как далеко видно!..
   Комсомольцы один за другим взбегали наверх. Внизу остался один Микола. Бобрук все еще стоял там, где он нас встретил. Шарейка взбирался по лестнице следом за мной, а Микола - я взглянул на него - начал сворачивать цигарку. Одной рукой, как всегда.
   - Леня! - окликнул я Шарейку. - Побудь, может, там, не подымайся.
   Шарейка посмотрел на меня, оглянулся вниз и, должно быть, понял, чего я хочу. Кто его знает, Миколу, может вспыхнуть еще раз.
   - Ну, хлопцы, начнем, - уже командует Коляда. - Солома еще добрая, Василь. Может, вязать? Жалко.
   - Вали вниз. На подстилку пойдет или в саман на замес посечем. Соломой крыть больше не будем.
   Гумно огромнейшее. Глянешь сверху - голова кружится. Хлопцы дружно сдирают гребень и добираются до первых решетин. Подбавив нового леса, мы из этого сруба через несколько дней начнем строить на Первой Круглице колхозный амбар.
   - Еще как новое, - гудит Гаврусь. - Осторожненько, с толком его разобрать, - все пойдет в дело: и стропила и решетины... А ведь мы его, Василь, еще с твоим отцом, покойником, строили. Жаль, не дожил дядька Петрусь, когда разбирать пришлось... Гляди, и пан солтыс идет.
   И правда, по двору шел с топором Шпек.
   - Вот уж кому не хочется сюда, - говорит Гаврусь. - Как свекру пеленки стирать...
   Вместе со Шпеком подошел Бобрук. Шляхтич оставил топор внизу и, по приказанию Шарейки, стал взбираться по лестнице. Ползет на карачках. И нам уже видно: бледный, хотел бы хихикнуть, да губы не слушаются...
   Еще не добравшись до середины крыши, Володька Цитович заглянул сквозь решетины внутрь гумна и закричал:
   - Хлопчики, окорока! Объявляется конкурс, кто первый доберется!
   - Эй вы! - крикнул я. - Это, хлопцы, не наше: я за них в райфо не платил!
   - Ничего, - успокаивает меня Гаврусь. - Ты не бойся, Василь, черт его, это мясо, угрызет: верно, с какого-нибудь четвертого года еще!
   И это может быть. Случилось же, когда Бобрук женил своего Митрофана, что свадебные гости, подвыпивши, стали швырять друг в друга червивым салом. Довелось и мне попробовать когда-то такую кулацкую шкварку. Вывезут, бывало, на рынок откормленных кабанов, сойдутся "настоящие хозяева" и давай друг перед другом выхваляться. "Мой, - говорит один, - ничего уже есть не может. Разве что кусочек хлеба маслом намажешь, съест, а так..." - "А я и совсем бы не продавал, - не хочет отстать другой, - но куда будешь сало да мясо девать. У меня ж оно еще с третьего года висит в гумне..."
   Такие вот окорока и колбасы обнаружил теперь Володька.
   Бобруковы бабы внизу решили, что хлопцы и в самом деле торопятся, чтоб захватить их запасы.
   - Стоишь, как столб! - закричала на Бобрука старуха. - Вон окорока хотят пообрезать. Черт им там верил! Снимай иди, чего стоишь?
   На лестнице все еще сидел Микола, курил. Бобрук не осмелился потревожить его, пошел в гумно без лестницы.
   Аксеня уже стояла там на куче соломы и, сжав в руках косу, напрасно тянулась, стараясь подрезать ею веревки, державшие жердь с окороками.
   - Тетка Текля, а тетка! - подзуживал сверху Володька. - Что ж это вы так мало Тарадре за обновление иконы дали, один кусок сала? Вы бы еще окорочек подкинули, пока не поздно.
   - Володька! - кричу я. - Не трогайте, не надо!
   - Да что вы, товарищ председатель, - даже обиделся он. - Станем мы руки марать об это добро! Да я ей сейчас помогу!
   Он достал из кармана нож.
   - Лови! - крикнул он сквозь дырку вниз и перерезал веревку. Один конец жерди опустился и, пока парень успел перерезать вторую веревку, вниз соскользнули сухие, червивые окорока...
   ...Солома сброшена. Теперь нужно собрать ее в одно место, а затем уже спускать решетины и стропила. Пока у нас перекур.
   Возле гумна теперь тише: Бобруковы бабы прячут где-то свою скоромину, а наши подводы еще не приехали.
   Зато передо мной стоит сам Бобрук.
   - Еще ведь и решения окончательного нет, - бормочет он. - Мало ли что районный суд, может, высшая власть не так посмотрит...
   - А твоя баба ведь уже ездила в Минск, - отвечает ему Гаврусь. - Вы думали, что там, наверху, не советская власть?
   - Она всюду, конечно, одна. И никто супротив власти ничего не говорит...
   - Так что, мы виноваты?
   - Я не говорю, что вы. Разве ж я говорю, что вы? Только как-то оно с налету все. Я ж одинокий человек, старик... Я всю жизнь работал...
   - А я, по-твоему, что, не работал? - все так же спокойно отвечает Гаврусь. - Мы здесь все, по-твоему, паны? Вот твои батраки - и один и другой!.. А кто тебе гумно строил, коли не я?
   - Дядька Бобрук, - спросил Володька Цитович, - а почему это вы одинокий? Где ж ваши сыновья?
   - А вожжи еще у тебя? - прибавил Микола. - Я спрашиваю, вожжи еще у тебя, на которых Саньку Чижика повесили? Чего молчишь?
   - Микола, - сказал я, - не надо.
   - Да что ты меня все учишь?..
   - Ну, будет, будет, ну, сядь, - обнял его Шарейка. - Мы все знаем, ты не кипи зря, зачем? Ты теперь лучше на работе кипи. А я тебе за это песню спою, хочешь?
   И Шарейка завел девичьим, тоненьким голосом:
   Недогадлив мой парнишка,
   Недогадлив, но хорош!..
   Хлопцы как будто только и ждали этого, засмеялись.
   - А ну тебя, - улыбнулся Микола и сел.
   Бобрук стоит один, молчит. Совсем как древний каменный идол. И Шпек сегодня не такой, как всегда: не пробует хихикать, и, когда я на него смотрю, шляхтич, кажется, хочет отвернуться...
   "Спокойно, напористо, планово. Возьмем", - вспоминаю слова Концевого.
   А потом перед глазами встает маленький сосновый гробик... Кровавый след на снегу от хутора до самой реки... Бледное лицо лежащей в беспамятстве Вали...
   Поднимаюсь. Трудно не думать о тех, кто прячется где-то за спинами этих вот шпеков и бобруков. Я хочу, я до боли хочу еще сегодня, сейчас встретиться с убийцами Верочки!..
   "...Всё, брат, в наших руках", - снова воспоминаю я спокойные слова.
   Привык верить умным людям, был неплохим солдатом. И потому я проглатываю горячую, горькую злобу и, немного успокоившись, говорю:
   - Ну, хлопцы, будем дальше разбирать.
   18
   Наша старушка любит порассуждать вслух, вспоминая прошлые времена. Как-то, занимаясь шитьем у окна, она говорила:
   - Тоже ведь жили люди когда-то в курных хатах. И неужто так трудно было им выдумать трубу?
   И вот при таких, можно сказать, передовых взглядах она однажды вдруг заявила:
   - Что ж, Василь, вольному воля, а я тебе все-таки советую хорошенько подумать.
   - О чем это, мама? - удивился я.
   - Сам должен понимать, о чем. Девчина она, ничего не скажешь, хорошая, да пара ли она тебе?
   Сказала и спохватилась: "Что ж это я?.. Пускай она там и учительница, и все, что хочешь, а все-таки как же это: моему Василю да не пара?"