– Куда вы меня ведете? Месье Стейнер, помогите же, ради Бога!
Карлик подгонял меня пинками, я задыхался под жесткой мешковиной, кричал, брыкался. Открывались и закрывались какие-то двери, потом под ногами оказались ступеньки. Моя решимость таяла с каждым шагом: я понял, что меня ведут в подвал. Мой конвоир держал меня крепко, но агрессивности не проявлял. Мы миновали котельную – я услышал гул и урчание бойлера.
Потом было еще столько дверей, которые Раймон отпирал и запирал, гремя тяжелыми ключами, столько пропитанных сыростью коридоров, поворотов, туннелей, где приходилось идти, пригнувшись, что я совсем запутался. Неужели под этим домом скрываются такие огромные катакомбы? Мне стало жутко: ведь здесь чахли в заточении красавицы, оглашали эти своды криками и рыданьями. Мы шли по очередному коридору, круто уходившему вниз; мои зубы выбивали дробь. Наконец Раймон заставил меня опуститься на четвереньки и втолкнул в крошечную, сырую, затхлую каморку. Он снял с меня мешок и, не сказав ни слова, запер дверь на ключ.
Первое, что я увидел, – большие круглые часы на потолке, единственный источник слабого света в этом карцере. Механизм был явно неисправен: там что-то жужжало, как жужжат осы и мухи на последнем издыхании, вертясь кверху брюхом и бессильно перебирая лапками. Выпуклое стекло напоминало уставившийся на меня огромный глаз, – наверно, туда же, в часы, была вмонтирована камера слежения. Я был один на один с непрестанным мерным скрежетом, я сбился с дыхания, торопливо глотая застоявшийся зловонный воздух, не мог толком выдохнуть, сердце зачастило. Я присел на тощий тюфяк, торчавшие из него соломинки искололи мне все ляжки. В углу я разглядел маленький душ и самый примитивный туалет. Смотреть на часы не решался: чего доброго, постарею в одночасье. Я стал звать на помощь и даже не слышал собственного голоса, в этих совершенно непроницаемых стенах он тонул, как в колодце. Время от времени тонкий дребезжащий звук будто рассекал воздух. По моему лицу струился пот, хотя температура здесь была минусовая. Это подземелье представляло собой каменный мешок, что-то вроде воздушного пузыря в толще гор.
Мало-помалу мною овладевала паника. Рассудок накрыло волной, я барахтался и тонул, теряя всякую способность мыслить здраво и вообще соображать. Вдруг схватило живот. Я едва успел спустить штаны и – не до стыда уж было – опорожнил взбунтовавшийся кишечник прямо на пол. Потом отполз в противоположный угол карцера, чтобы по возможности не нюхать собственную вонь. Я злился на себя – лучше бы принял их условия, – а еще пуще злился на Элен. В конце концов, все случилось из-за нее: нечего было заигрывать со стариком, понятно, что его благоверная приревновала. Я лежал без сил, грязный, мерзкий, зажимал уши, чтобы не слышать, как бегут стрелки, пытался спрятаться от сорвавшегося с цепи времени, чувствуя, как оно пожирает меня изнутри и превращает до срока в дряхлую развалину. Я был сломлен. Сдался сразу, понятий чести, совести, достоинства для меня больше не существовало. Все, что угодно, лишь бы не гнить в этой дыре.
Прошло, наверно, много времени, и вот наконец лязгнул, открываясь, замок. Луч фонарика скользнул по стене к полу, кто-то шмыгнул носом, принюхиваясь. Я узнал его сразу и прямо на четвереньках кинулся к своему спасителю.
– Месье Стейнер, выпустите меня отсюда, пожалуйста! Я на все согласен.
Я стоял перед ним на коленях, и от меня нестерпимо воняло.
– Мне так неудобно… – пробормотал я, кивнув на свои штаны.
Стейнер, стоя на пороге, пошарил лучом фонарика по стенам, затем осветил часы.
– Всякий раз, когда я спускаюсь сюда, у меня такое же чувство, как в детстве, – будто меня хоронят заживо. Я понимаю, как тебе страшно.
От его неожиданного «ты» и сочувственного тона я чуть не прослезился.
– Они перегнули палку, не стоило тебя так сурово наказывать. Но ты уж не обессудь, их тоже можно понять. Франческа и так вся на нервах: ей от твоей Элен крепко досталось, это, скажу я тебе, та еще штучка. Да еще наша старая распря опять на днях всплыла: почему-де в «Сухоцвете» не бывает мальчиков-красавчиков. Франческа злится, говорит, это дискриминация. Но юноши-то посильнее девушек, их и похищать не так легко, и охранять труднее. С этим надо будет что-то делать… Ну, и ты еще вывел ее из себя, надо же – с ног сшиб.
– Я… я не хотел.
– Ладно, замяли. Вот тебе наш план: ты сейчас же уедешь с Раймоном. Будешь делать в точности все, что он скажет. Запомни: привезешь трех девушек – получишь Элен.
– Трех девушек? Да, но… но почему трех?
У него вырвался короткий грудной смешок.
– Потому что твоя Элен стоит трех, и вообще наше решение не обсуждается. Все, пошли.
Обратный путь оказался значительно короче (подозреваю, что Раймон нарочно водил меня кругами по одним и тем же коридорам, чтобы сильнее напугать). Стейнер был настолько деликатен, что даже не упомянул о случившейся со мной неприятности. В туалетной комнате у лестницы я принял душ. Хозяин дал мне чистую одежду, сам принес все из моего чемодана. Он, так сказать, взял меня под крыло. Под горячими струями я успокоился, озноб прошел. Но самое тяжкое испытание было еще впереди: сказать все Элен. Раймон поднялся со мной наверх, повернул ключ в замке, впустил меня и запер за мной дверь. Мне дали десять минут, чтобы попрощаться.
Сердце у меня так и упало, едва я переступил порог. Зрелище было кошмарное: по комнате будто смерч пронесся, простыни и одеяла сброшены с кровати, стол и стулья опрокинуты, отопительная труба помята, все наши туалетные принадлежности раскиданы по полу. Два стекла в окне разбиты, остальные в трещинах. Над всем этим погромом стоял тошнотворно густой запах духов. По ковру блестками были рассыпаны осколки. Элен сидела съежившись в углу и всхлипывала. На подбородке у нее запеклась кровь. Лицо заострилось, побелело и сморщилось, как подсыхающая простыня. Она вскочила и бросилась мне на шею.
– Бенжамен, любимый, бедный мой, они хоть ничего тебе не сделали?
Знакомый мне нервный тик опять подергивал ее лицо, и с него словно осыпалась вечно озадачивавшая меня юность. Губы оттопырились, рот перекосился. Жуткое дело: я уже видел не ее, такую, как есть, а тот портрет, что набросал Стейнер. Вымышленное лицо съело реальное. У всех у нас так: последнее обличье заслоняет все прежние. Я рассказал ей обо всем, что произошло после обеда, и о тайне «Сухоцвета», ничего не скрыл и даже сгустил краски. Она все повторяла: не может быть, это немыслимо. Наконец я дошел до сделки, выложил условия и, набравшись духу, признался, что дал согласие. Она сперва подумала, что я блефовал.
– Ты правильно сделал, милый, хоть время выиграл, нелегко тебе пришлось, бедненький! Но ты ведь останешься со мной, правда?
Вот так вопрос после всех ужасов, которые я ей тут расписывал, – меня это просто доконало. Я покачал головой: выбора нет, если я не подчинюсь, пиши пропало. Стейнер дал мне слово, все будет в порядке. Тут Элен отпрянула от меня, и ее как прорвало:
– Они врут, Бенжамен, врут! А ты знаешь, что им известно о нас все – где я живу, где учусь? Попались мы с тобой, как мухи в паутину, из-за этого снега. Случай преподнес им на блюдечке то, что всегда приходилось искать за сотни километров. Знаешь, что, еще когда ты в первый раз постучался в дом и сообщил им номер нашей машины, они сразу же навели о нас справки? Телефонная линия действительно была повреждена, но у них есть мобильник в полном порядке.
Она выкладывала подробности, доказывала, голос ее срывался на визг.
– А ты не хочешь спросить, почему здесь такой разгром и откуда я все это знаю?
Моему эгоизму она всегда дивилась.
– Не успел ты выйти, я только прилегла отдохнуть – вдруг является Франческа. Да с таким видом – ну просто карающий меч. И начинает бесцеремонно меня щупать, будто лошадь на ярмарке, волосы потрогала, даже в рот заглянула. Я ее отпихиваю, а она как пошла меня честить – и шлюхой, и дешевкой, и подстилкой. Мало того, еще и драться вздумала. Злоба у нее сочилась из всех пор. Я отбивалась, кидалась в нее чем ни попадя. Видел у нее фонарь под глазом – это я ей мишленовским путеводителем засветила, я его листала, искала, где бы нам сегодня поужинать. На сантиметр бы выше, и я б ее без глаза оставила. Она вроде отступила и вдруг опять как набросится – и нокаутировала меня. Потом заперла здесь, а перед этим все мне выложила. «Твоя песенка спета, потаскушка смазливая, – сказала, – не видать тебе больше Парижа».
Элен молотила кулачком меня в грудь, подкрепляя свои слова, левая щека ее кривилась, лицо подрагивало от напряжения.
– Подожди, это еще не все. Стейнер, похоже, и вправду хотел, чтобы мы уехали, еще в первый вечер. Он на меня запал. Но карлик не дремал, позвонил хозяйке, та мигом примчалась из Лиона, и они вдвоем заставили старикана нас задержать. Вот почему он был такой злой с утра. А сегодня они все разыграли как по нотам: специально заманили тебя в подвал, чтобы ты оказался виноватым. И уезжать никуда не думали; Раймон высадил Франческу со Стейнером за откосом, и они вернулись в дом через потайную дверь. А он поехал дальше, за нашей машиной в гараж. Стейнер пошел в подвал, ждать тебя, а Франческа – прямо ко мне. Они специально оставили кое-какие мелочи в гостиной, в спальнях, в кухне, как вехи, чтобы ты пришел куда надо. Но если б ты даже остался со мной, они все равно нашли бы к чему придраться.
Итак, мы с Элен знали каждый свою часть правды; то, что она сказала, ошеломило меня.
– Бенжамен, как ты не понимаешь, мы их пленники! Нельзя им доверять.
От упрямства Элен впору было свихнуться. Она стояла передо мной живым укором. Ладно, пусть меня обвели вокруг пальца, заморочили, но что это, по сути, меняло? Наши стражи сильнее, значит, надо покориться. Бороться с ними равносильно самоубийству. Я уже довольно натерпелся в «Сухоцвете», с меня хватит. Как автомат, я твердил Элен, что сделка честная, что я вовсе не бросаю ее. Клялся, что вернусь, как только выполню договор. Обнял было ее, но она меня оттолкнула, назвала олухом, рохлей. Нервы у нее сдали, лицо морщилось, гримасничало, глаза стали сумасшедшие. Она не знала, как меня убедить. Бледная была, как на смертном одре. Разрыдалась, сползла на пол, обхватила мои ноги.
– Не оставляй меня, Бенжамен, умоляю, не уезжай! – всхлипывала она.
Тут вошел Раймон – отведенные нам десять минут истекли – и бесцеремонно растащил нас, отцепив руки Элен от моих ног, как канаты от корабля. Элен засмеялась; ситуация и впрямь была бы комичной, не будь она такой жуткой. Ее отчаяние вдруг выплеснулось в припадке ярости: она набросилась на слугу как фурия, я ее никогда такой не видел. В первый раз он легко оттолкнул ее. Она схватила отломанную ножку стула и ринулась на него снова. Одной рукой он тащил меня к двери, другой отражал ее натиск. Элен осыпала его бранью, кляла последними словами и все пыталась попасть по голове – она была выше его ростом. Молниеносным хуком, держа меня при этом по-прежнему железной хваткой, он отшвырнул ее в дальний угол. Вот какой я видел мою любовницу в последний раз: сломанная кукла на полу с вытаращенными глазами, полными ужаса. Вне себя я лягнул Раймона, заорал: «Элен, я люблю тебя, я вернусь!» Проклятый недомерок выволок меня в коридор, запер дверь на ключ, обернулся ко мне и, заслоняя лицо – я все еще пытался ударить его, – ловко свалил подножкой и профессиональным захватом прижал к полу.
– Ты еще драться вздумал? Мало тебе?
Я видел мерзкую рожу совсем близко, его дыхание обдавало меня запахом мятной свежести. Карлик справился со мной одной левой и даже не выплюнул при этом жевательную резинку! Тем временем Элен, уже придя в себя, колотила в дверь и вопила:
– Я низенькая, нескладная, некрасивая, и еще у меня целлюлит, шпоры и прыщи! Я вам не подхожу! Отпустите меня!
Подоспевшая Франческа чуть ли не бегом потащила меня вниз по лестнице. Синяк на ее щеке расплылся до самого глаза, и от него лучами расходились еще сильнее безобразившие ее красные прожилки. Она вытолкнула меня на крыльцо. Было темно, сыпал мелкий снежок. От колючего холода в голове немного прояснилось – я еще плохо соображал после потасовки. Сад в свете фонаря казался серебряным. У стены я увидел нашу машину, уже довольно густо припорошенную снегом. Легковушка Стейнеров стояла у крыльца с включенным мотором и зажженными фарами. Прислонясь к капоту и скрестив на груди руки, меня поджидал «сам» – в длинном кожаном пальто, волосы спрятаны под поднятый воротник. После царившего в доме бедлама странно было видеть его таким безмятежно спокойным.
– Простите, Бенжамен, за всю эту нервотрепку. Не бойтесь за Элен. Мы обещаем беречь ее, как родную дочь. Вы будете регулярно получать от нее весточки.
Я ощутил разочарование: широкоплечий покровитель опять говорил мне «вы». Меня низвели в ранг простого знакомого. Он снова держался с отчужденностью уединившегося в горной келье францисканца. Но от его рукопожатия мне стало теплее. Так мы и стояли вдвоем, рука в руке, в зачарованном кругу возле этого зловещего дома, терзаясь одной и той же мукой. Наше прощание было прервано грохотом и звоном разбитого стекла. Это Элен наверху принялась крушить все подряд.
– Я поднимусь, – прошипела Франческа.
– Только без рукоприкладства, – предупредил ее Стейнер.
Он сказал именно то, что хотел сказать я. Раймон в теплом полушубке сидел за рулем. Чемоданы уже лежали в багажнике. Стейнер усадил меня на переднее сиденье, пристегнул ремень безопасности, сунул мне в карман какую-то бумажку и потрепал по щеке.
– Мужайтесь, мой мальчик. Нам еще представится случай получше узнать друг друга.
Все произошло так быстро, что я никак не мог собраться с мыслями. Вот уже несколько минут один вопрос пробивался в моем мозгу сквозь предотъездную сумятицу. Сформулировал я его, лишь когда мы тронулись:
– А где гарантия, что вы ее отпустите?
Но машина уже катила, шурша шинами и оставляя в снегу две глубокие борозды. Ответа я не услышал, только увидел через заднее стекло Жерома, энергично махавшего мне рукой. Франческа же мне и «до свидания» не сказала.
И все, что было так трудно нынче утром, вдруг стало легко и просто: дороги были проезжими, деревни обитаемыми, навстречу попадались другие машины, снегоочиститель, грузовик, посыпавший шоссе солью. Когда мы проезжали через какой-то городок, я при свете фонарей взглянул на бумажку, которую дал мне Стейнер, – это был тот самый рисунок, Элен постаревшая на сорок лет. Я расплакался, шепча: «Прости, Элен, прости». Раймон улыбнулся мне широкой улыбкой слабоумного – этот оскал стоял у меня перед глазами, даже когда я зажмуривался. Его лицо глянцево блестело, точно китайская миниатюра. Я зарыдал пуще, в голос, хлюпая носом. Он выхватил из бардачка шоферскую фуражку и нахлобучил ее на голову:
– К вашим услугам, месье!
Бенжамен Толон умолк, как будто у него кончился завод. В последние минуты его голос превратился в еле слышный шелест. Я вытянула ноги. У меня все затекло, по телу бегали мурашки.
– А дальше? – прошептала я.
Он показал пальцем на небо. Оно порозовело. До рассвета осталось чуть-чуть. Уже встряхивались в ветвях ранние птахи. Был слышен плеск струй: поливальные машины, не жалея воды, мыли асфальт на паперти. Колокола собора Парижской Богоматери пробили пять часов, и все их собратья на обоих берегах откликнулись звоном. Где-то заворковал голубь.
– Вы не хотите рассказать, что было дальше?
Нет, он устал, ему хотелось поспать немного до прихода врача. Маска на нем пожелтела от слюны и напоминала бинт, наложенный на открытую рану. Шерстяная шапочка делала его похожим на лыжника – откуда только взялся лыжник летом, да еще в пижаме? Было в нем что-то отталкивающее.
– Когда я увижу ваше лицо?
Он провел пальцем по губам – так трогают шрамы.
– Когда я доскажу свою историю до конца.
– Когда же вы доскажете?
– Скоро.
– Учтите, что мое дежурство кончается завтра. У нас с вами тоже договор.
Перед служебным входом в общую терапию несколько больных уже пили кофе, болтали, покуривая на террасе. В первых косых лучах вспыхнули шпили, коньки крыш, антенны. Над городом зависло ожидание. Вслед Бенжамену удивленно оглядывались, послышались смешки. У меня тревожно заныло сердце, когда он уходил по коридору, ссутулясь, какой-то очень маленький.
Я вдруг почувствовала, что очень устала, и удивилась, как это за два с лишним часа ни разу не подумала о Фердинанде. Пока я внимала рассказу Бенжамена, все остальное перестало для меня существовать. Я пошла спать; бесцветное небо пребывало в нерешительности – то ли озариться солнцем, то ли набухнуть дождем. Что-то чернело на горизонте, это мог быть след уходящей ночи или гряда надвигающихся туч. На моей кровати, свернувшись клубочком, зарывшись щекой в подушку и сцепив ручки между колен, спала Аида. Одеяло она сбила к самым ногам и замерзла до гусиной кожи. В этой позе девочка казалась такой беззащитной! Будто снова стала младенчиком. Я прилегла рядом с ней, накрыла нас обеих тонким одеялом. Отвела прядку волос, прилипшую к ее лбу. Потом тихонько повернула ее и обняла. Ровное дыхание приятно щекотало мне шею. В маленькие ушки-раковинки хотелось нашептывать чудесные сказки. От нее дивно пахло, так пахнут только спящие дети: теплом и молоком. Ручки и ножки были по-мушиному тоненькие. Между приоткрытыми губами проглядывал розовый язычок, длинные ресницы чуть подрагивали. Воплощение детства, заповедной поры до неминуемого разделения человечества на мужчин и женщин. И не в пример нам, глупым взрослым, она не запрограммирована.
Я поцеловала ее в закрытые глаза, нежно прижала к себе. («Что же мне с тобой делать, сиротка ты моя?») И молила Бога, засыпая, чтобы не объявился очередной псих или самоубийца. Час спустя я проснулась от стукнувшего в голову вопроса: а видел ли Бенжамен своими глазами узницу «Сухоцвета»? Ведь картинки и видео – еще не доказательство. С этой мыслью я снова провалилась в сон.
Карлик подгонял меня пинками, я задыхался под жесткой мешковиной, кричал, брыкался. Открывались и закрывались какие-то двери, потом под ногами оказались ступеньки. Моя решимость таяла с каждым шагом: я понял, что меня ведут в подвал. Мой конвоир держал меня крепко, но агрессивности не проявлял. Мы миновали котельную – я услышал гул и урчание бойлера.
Потом было еще столько дверей, которые Раймон отпирал и запирал, гремя тяжелыми ключами, столько пропитанных сыростью коридоров, поворотов, туннелей, где приходилось идти, пригнувшись, что я совсем запутался. Неужели под этим домом скрываются такие огромные катакомбы? Мне стало жутко: ведь здесь чахли в заточении красавицы, оглашали эти своды криками и рыданьями. Мы шли по очередному коридору, круто уходившему вниз; мои зубы выбивали дробь. Наконец Раймон заставил меня опуститься на четвереньки и втолкнул в крошечную, сырую, затхлую каморку. Он снял с меня мешок и, не сказав ни слова, запер дверь на ключ.
Первое, что я увидел, – большие круглые часы на потолке, единственный источник слабого света в этом карцере. Механизм был явно неисправен: там что-то жужжало, как жужжат осы и мухи на последнем издыхании, вертясь кверху брюхом и бессильно перебирая лапками. Выпуклое стекло напоминало уставившийся на меня огромный глаз, – наверно, туда же, в часы, была вмонтирована камера слежения. Я был один на один с непрестанным мерным скрежетом, я сбился с дыхания, торопливо глотая застоявшийся зловонный воздух, не мог толком выдохнуть, сердце зачастило. Я присел на тощий тюфяк, торчавшие из него соломинки искололи мне все ляжки. В углу я разглядел маленький душ и самый примитивный туалет. Смотреть на часы не решался: чего доброго, постарею в одночасье. Я стал звать на помощь и даже не слышал собственного голоса, в этих совершенно непроницаемых стенах он тонул, как в колодце. Время от времени тонкий дребезжащий звук будто рассекал воздух. По моему лицу струился пот, хотя температура здесь была минусовая. Это подземелье представляло собой каменный мешок, что-то вроде воздушного пузыря в толще гор.
Мало-помалу мною овладевала паника. Рассудок накрыло волной, я барахтался и тонул, теряя всякую способность мыслить здраво и вообще соображать. Вдруг схватило живот. Я едва успел спустить штаны и – не до стыда уж было – опорожнил взбунтовавшийся кишечник прямо на пол. Потом отполз в противоположный угол карцера, чтобы по возможности не нюхать собственную вонь. Я злился на себя – лучше бы принял их условия, – а еще пуще злился на Элен. В конце концов, все случилось из-за нее: нечего было заигрывать со стариком, понятно, что его благоверная приревновала. Я лежал без сил, грязный, мерзкий, зажимал уши, чтобы не слышать, как бегут стрелки, пытался спрятаться от сорвавшегося с цепи времени, чувствуя, как оно пожирает меня изнутри и превращает до срока в дряхлую развалину. Я был сломлен. Сдался сразу, понятий чести, совести, достоинства для меня больше не существовало. Все, что угодно, лишь бы не гнить в этой дыре.
Прошло, наверно, много времени, и вот наконец лязгнул, открываясь, замок. Луч фонарика скользнул по стене к полу, кто-то шмыгнул носом, принюхиваясь. Я узнал его сразу и прямо на четвереньках кинулся к своему спасителю.
– Месье Стейнер, выпустите меня отсюда, пожалуйста! Я на все согласен.
Я стоял перед ним на коленях, и от меня нестерпимо воняло.
– Мне так неудобно… – пробормотал я, кивнув на свои штаны.
Стейнер, стоя на пороге, пошарил лучом фонарика по стенам, затем осветил часы.
– Всякий раз, когда я спускаюсь сюда, у меня такое же чувство, как в детстве, – будто меня хоронят заживо. Я понимаю, как тебе страшно.
От его неожиданного «ты» и сочувственного тона я чуть не прослезился.
– Они перегнули палку, не стоило тебя так сурово наказывать. Но ты уж не обессудь, их тоже можно понять. Франческа и так вся на нервах: ей от твоей Элен крепко досталось, это, скажу я тебе, та еще штучка. Да еще наша старая распря опять на днях всплыла: почему-де в «Сухоцвете» не бывает мальчиков-красавчиков. Франческа злится, говорит, это дискриминация. Но юноши-то посильнее девушек, их и похищать не так легко, и охранять труднее. С этим надо будет что-то делать… Ну, и ты еще вывел ее из себя, надо же – с ног сшиб.
– Я… я не хотел.
– Ладно, замяли. Вот тебе наш план: ты сейчас же уедешь с Раймоном. Будешь делать в точности все, что он скажет. Запомни: привезешь трех девушек – получишь Элен.
– Трех девушек? Да, но… но почему трех?
У него вырвался короткий грудной смешок.
– Потому что твоя Элен стоит трех, и вообще наше решение не обсуждается. Все, пошли.
Обратный путь оказался значительно короче (подозреваю, что Раймон нарочно водил меня кругами по одним и тем же коридорам, чтобы сильнее напугать). Стейнер был настолько деликатен, что даже не упомянул о случившейся со мной неприятности. В туалетной комнате у лестницы я принял душ. Хозяин дал мне чистую одежду, сам принес все из моего чемодана. Он, так сказать, взял меня под крыло. Под горячими струями я успокоился, озноб прошел. Но самое тяжкое испытание было еще впереди: сказать все Элен. Раймон поднялся со мной наверх, повернул ключ в замке, впустил меня и запер за мной дверь. Мне дали десять минут, чтобы попрощаться.
Сердце у меня так и упало, едва я переступил порог. Зрелище было кошмарное: по комнате будто смерч пронесся, простыни и одеяла сброшены с кровати, стол и стулья опрокинуты, отопительная труба помята, все наши туалетные принадлежности раскиданы по полу. Два стекла в окне разбиты, остальные в трещинах. Над всем этим погромом стоял тошнотворно густой запах духов. По ковру блестками были рассыпаны осколки. Элен сидела съежившись в углу и всхлипывала. На подбородке у нее запеклась кровь. Лицо заострилось, побелело и сморщилось, как подсыхающая простыня. Она вскочила и бросилась мне на шею.
– Бенжамен, любимый, бедный мой, они хоть ничего тебе не сделали?
Знакомый мне нервный тик опять подергивал ее лицо, и с него словно осыпалась вечно озадачивавшая меня юность. Губы оттопырились, рот перекосился. Жуткое дело: я уже видел не ее, такую, как есть, а тот портрет, что набросал Стейнер. Вымышленное лицо съело реальное. У всех у нас так: последнее обличье заслоняет все прежние. Я рассказал ей обо всем, что произошло после обеда, и о тайне «Сухоцвета», ничего не скрыл и даже сгустил краски. Она все повторяла: не может быть, это немыслимо. Наконец я дошел до сделки, выложил условия и, набравшись духу, признался, что дал согласие. Она сперва подумала, что я блефовал.
– Ты правильно сделал, милый, хоть время выиграл, нелегко тебе пришлось, бедненький! Но ты ведь останешься со мной, правда?
Вот так вопрос после всех ужасов, которые я ей тут расписывал, – меня это просто доконало. Я покачал головой: выбора нет, если я не подчинюсь, пиши пропало. Стейнер дал мне слово, все будет в порядке. Тут Элен отпрянула от меня, и ее как прорвало:
– Они врут, Бенжамен, врут! А ты знаешь, что им известно о нас все – где я живу, где учусь? Попались мы с тобой, как мухи в паутину, из-за этого снега. Случай преподнес им на блюдечке то, что всегда приходилось искать за сотни километров. Знаешь, что, еще когда ты в первый раз постучался в дом и сообщил им номер нашей машины, они сразу же навели о нас справки? Телефонная линия действительно была повреждена, но у них есть мобильник в полном порядке.
Она выкладывала подробности, доказывала, голос ее срывался на визг.
– А ты не хочешь спросить, почему здесь такой разгром и откуда я все это знаю?
Моему эгоизму она всегда дивилась.
– Не успел ты выйти, я только прилегла отдохнуть – вдруг является Франческа. Да с таким видом – ну просто карающий меч. И начинает бесцеремонно меня щупать, будто лошадь на ярмарке, волосы потрогала, даже в рот заглянула. Я ее отпихиваю, а она как пошла меня честить – и шлюхой, и дешевкой, и подстилкой. Мало того, еще и драться вздумала. Злоба у нее сочилась из всех пор. Я отбивалась, кидалась в нее чем ни попадя. Видел у нее фонарь под глазом – это я ей мишленовским путеводителем засветила, я его листала, искала, где бы нам сегодня поужинать. На сантиметр бы выше, и я б ее без глаза оставила. Она вроде отступила и вдруг опять как набросится – и нокаутировала меня. Потом заперла здесь, а перед этим все мне выложила. «Твоя песенка спета, потаскушка смазливая, – сказала, – не видать тебе больше Парижа».
Элен молотила кулачком меня в грудь, подкрепляя свои слова, левая щека ее кривилась, лицо подрагивало от напряжения.
– Подожди, это еще не все. Стейнер, похоже, и вправду хотел, чтобы мы уехали, еще в первый вечер. Он на меня запал. Но карлик не дремал, позвонил хозяйке, та мигом примчалась из Лиона, и они вдвоем заставили старикана нас задержать. Вот почему он был такой злой с утра. А сегодня они все разыграли как по нотам: специально заманили тебя в подвал, чтобы ты оказался виноватым. И уезжать никуда не думали; Раймон высадил Франческу со Стейнером за откосом, и они вернулись в дом через потайную дверь. А он поехал дальше, за нашей машиной в гараж. Стейнер пошел в подвал, ждать тебя, а Франческа – прямо ко мне. Они специально оставили кое-какие мелочи в гостиной, в спальнях, в кухне, как вехи, чтобы ты пришел куда надо. Но если б ты даже остался со мной, они все равно нашли бы к чему придраться.
Итак, мы с Элен знали каждый свою часть правды; то, что она сказала, ошеломило меня.
– Бенжамен, как ты не понимаешь, мы их пленники! Нельзя им доверять.
От упрямства Элен впору было свихнуться. Она стояла передо мной живым укором. Ладно, пусть меня обвели вокруг пальца, заморочили, но что это, по сути, меняло? Наши стражи сильнее, значит, надо покориться. Бороться с ними равносильно самоубийству. Я уже довольно натерпелся в «Сухоцвете», с меня хватит. Как автомат, я твердил Элен, что сделка честная, что я вовсе не бросаю ее. Клялся, что вернусь, как только выполню договор. Обнял было ее, но она меня оттолкнула, назвала олухом, рохлей. Нервы у нее сдали, лицо морщилось, гримасничало, глаза стали сумасшедшие. Она не знала, как меня убедить. Бледная была, как на смертном одре. Разрыдалась, сползла на пол, обхватила мои ноги.
– Не оставляй меня, Бенжамен, умоляю, не уезжай! – всхлипывала она.
Тут вошел Раймон – отведенные нам десять минут истекли – и бесцеремонно растащил нас, отцепив руки Элен от моих ног, как канаты от корабля. Элен засмеялась; ситуация и впрямь была бы комичной, не будь она такой жуткой. Ее отчаяние вдруг выплеснулось в припадке ярости: она набросилась на слугу как фурия, я ее никогда такой не видел. В первый раз он легко оттолкнул ее. Она схватила отломанную ножку стула и ринулась на него снова. Одной рукой он тащил меня к двери, другой отражал ее натиск. Элен осыпала его бранью, кляла последними словами и все пыталась попасть по голове – она была выше его ростом. Молниеносным хуком, держа меня при этом по-прежнему железной хваткой, он отшвырнул ее в дальний угол. Вот какой я видел мою любовницу в последний раз: сломанная кукла на полу с вытаращенными глазами, полными ужаса. Вне себя я лягнул Раймона, заорал: «Элен, я люблю тебя, я вернусь!» Проклятый недомерок выволок меня в коридор, запер дверь на ключ, обернулся ко мне и, заслоняя лицо – я все еще пытался ударить его, – ловко свалил подножкой и профессиональным захватом прижал к полу.
– Ты еще драться вздумал? Мало тебе?
Я видел мерзкую рожу совсем близко, его дыхание обдавало меня запахом мятной свежести. Карлик справился со мной одной левой и даже не выплюнул при этом жевательную резинку! Тем временем Элен, уже придя в себя, колотила в дверь и вопила:
– Я низенькая, нескладная, некрасивая, и еще у меня целлюлит, шпоры и прыщи! Я вам не подхожу! Отпустите меня!
Подоспевшая Франческа чуть ли не бегом потащила меня вниз по лестнице. Синяк на ее щеке расплылся до самого глаза, и от него лучами расходились еще сильнее безобразившие ее красные прожилки. Она вытолкнула меня на крыльцо. Было темно, сыпал мелкий снежок. От колючего холода в голове немного прояснилось – я еще плохо соображал после потасовки. Сад в свете фонаря казался серебряным. У стены я увидел нашу машину, уже довольно густо припорошенную снегом. Легковушка Стейнеров стояла у крыльца с включенным мотором и зажженными фарами. Прислонясь к капоту и скрестив на груди руки, меня поджидал «сам» – в длинном кожаном пальто, волосы спрятаны под поднятый воротник. После царившего в доме бедлама странно было видеть его таким безмятежно спокойным.
– Простите, Бенжамен, за всю эту нервотрепку. Не бойтесь за Элен. Мы обещаем беречь ее, как родную дочь. Вы будете регулярно получать от нее весточки.
Я ощутил разочарование: широкоплечий покровитель опять говорил мне «вы». Меня низвели в ранг простого знакомого. Он снова держался с отчужденностью уединившегося в горной келье францисканца. Но от его рукопожатия мне стало теплее. Так мы и стояли вдвоем, рука в руке, в зачарованном кругу возле этого зловещего дома, терзаясь одной и той же мукой. Наше прощание было прервано грохотом и звоном разбитого стекла. Это Элен наверху принялась крушить все подряд.
– Я поднимусь, – прошипела Франческа.
– Только без рукоприкладства, – предупредил ее Стейнер.
Он сказал именно то, что хотел сказать я. Раймон в теплом полушубке сидел за рулем. Чемоданы уже лежали в багажнике. Стейнер усадил меня на переднее сиденье, пристегнул ремень безопасности, сунул мне в карман какую-то бумажку и потрепал по щеке.
– Мужайтесь, мой мальчик. Нам еще представится случай получше узнать друг друга.
Все произошло так быстро, что я никак не мог собраться с мыслями. Вот уже несколько минут один вопрос пробивался в моем мозгу сквозь предотъездную сумятицу. Сформулировал я его, лишь когда мы тронулись:
– А где гарантия, что вы ее отпустите?
Но машина уже катила, шурша шинами и оставляя в снегу две глубокие борозды. Ответа я не услышал, только увидел через заднее стекло Жерома, энергично махавшего мне рукой. Франческа же мне и «до свидания» не сказала.
И все, что было так трудно нынче утром, вдруг стало легко и просто: дороги были проезжими, деревни обитаемыми, навстречу попадались другие машины, снегоочиститель, грузовик, посыпавший шоссе солью. Когда мы проезжали через какой-то городок, я при свете фонарей взглянул на бумажку, которую дал мне Стейнер, – это был тот самый рисунок, Элен постаревшая на сорок лет. Я расплакался, шепча: «Прости, Элен, прости». Раймон улыбнулся мне широкой улыбкой слабоумного – этот оскал стоял у меня перед глазами, даже когда я зажмуривался. Его лицо глянцево блестело, точно китайская миниатюра. Я зарыдал пуще, в голос, хлюпая носом. Он выхватил из бардачка шоферскую фуражку и нахлобучил ее на голову:
– К вашим услугам, месье!
Бенжамен Толон умолк, как будто у него кончился завод. В последние минуты его голос превратился в еле слышный шелест. Я вытянула ноги. У меня все затекло, по телу бегали мурашки.
– А дальше? – прошептала я.
Он показал пальцем на небо. Оно порозовело. До рассвета осталось чуть-чуть. Уже встряхивались в ветвях ранние птахи. Был слышен плеск струй: поливальные машины, не жалея воды, мыли асфальт на паперти. Колокола собора Парижской Богоматери пробили пять часов, и все их собратья на обоих берегах откликнулись звоном. Где-то заворковал голубь.
– Вы не хотите рассказать, что было дальше?
Нет, он устал, ему хотелось поспать немного до прихода врача. Маска на нем пожелтела от слюны и напоминала бинт, наложенный на открытую рану. Шерстяная шапочка делала его похожим на лыжника – откуда только взялся лыжник летом, да еще в пижаме? Было в нем что-то отталкивающее.
– Когда я увижу ваше лицо?
Он провел пальцем по губам – так трогают шрамы.
– Когда я доскажу свою историю до конца.
– Когда же вы доскажете?
– Скоро.
– Учтите, что мое дежурство кончается завтра. У нас с вами тоже договор.
Перед служебным входом в общую терапию несколько больных уже пили кофе, болтали, покуривая на террасе. В первых косых лучах вспыхнули шпили, коньки крыш, антенны. Над городом зависло ожидание. Вслед Бенжамену удивленно оглядывались, послышались смешки. У меня тревожно заныло сердце, когда он уходил по коридору, ссутулясь, какой-то очень маленький.
Я вдруг почувствовала, что очень устала, и удивилась, как это за два с лишним часа ни разу не подумала о Фердинанде. Пока я внимала рассказу Бенжамена, все остальное перестало для меня существовать. Я пошла спать; бесцветное небо пребывало в нерешительности – то ли озариться солнцем, то ли набухнуть дождем. Что-то чернело на горизонте, это мог быть след уходящей ночи или гряда надвигающихся туч. На моей кровати, свернувшись клубочком, зарывшись щекой в подушку и сцепив ручки между колен, спала Аида. Одеяло она сбила к самым ногам и замерзла до гусиной кожи. В этой позе девочка казалась такой беззащитной! Будто снова стала младенчиком. Я прилегла рядом с ней, накрыла нас обеих тонким одеялом. Отвела прядку волос, прилипшую к ее лбу. Потом тихонько повернула ее и обняла. Ровное дыхание приятно щекотало мне шею. В маленькие ушки-раковинки хотелось нашептывать чудесные сказки. От нее дивно пахло, так пахнут только спящие дети: теплом и молоком. Ручки и ножки были по-мушиному тоненькие. Между приоткрытыми губами проглядывал розовый язычок, длинные ресницы чуть подрагивали. Воплощение детства, заповедной поры до неминуемого разделения человечества на мужчин и женщин. И не в пример нам, глупым взрослым, она не запрограммирована.
Я поцеловала ее в закрытые глаза, нежно прижала к себе. («Что же мне с тобой делать, сиротка ты моя?») И молила Бога, засыпая, чтобы не объявился очередной псих или самоубийца. Час спустя я проснулась от стукнувшего в голову вопроса: а видел ли Бенжамен своими глазами узницу «Сухоцвета»? Ведь картинки и видео – еще не доказательство. С этой мыслью я снова провалилась в сон.
Часть третья. УСМИРЕНИЕ ПЛОТИ
Исчезновение рассказчика
Когда на другой день около пяти я пришла в больницу, чтобы отдежурить последнюю ночь, меня ждал неприятный сюрприз: Бенжамен Толон ушел. Никто его не задерживал, он был в своем праве. Подписал отказ от госпитализации и освободил палату. Хуже того: уходя, он снял маску и шапочку, они валялись на стуле. Я накинулась на дежурных:
– У вас хоть фотография его осталась? Как он выглядит?
– Обыкновенно.
– Может, есть какая-нибудь примета – родимое пятно, шрам?
– Да нет, он ничем не отличается от нас с вами.
– Он оставил адрес или телефон?
– Нет. Сказал, что у него нет определенного места жительства.
– Как вы могли его отпустить, не предупредив меня?
– Но это же не ваш больной!
Я как с ума сошла: ловко же он провел меня своим маскарадом. Сейчас же бежать, разыскать его, исколесить весь Париж вдоль и поперек! Но ведь я даже не знаю, какой он из себя. Я взяла маску с шапочкой, зачем-то понюхала их и спрятала в карман. Зла была на весь свет. Рассказы, которые интересно послушать, – не диво, но бывают такие, что раскалывают надвое вашу жизнь. История Бенжамена была как раз такого сорта. Посланец из мира загадочного, он заразил меня своей тайной. И вот теперь, когда мне предстояло узнать развязку, он кинул меня, вроде как оставил одну у края бездны. Его рассказ подействовал на меня успокаивающе, он отогнал застившую весь свет тень Фердинанда. Но Бенжамен взял и испарился, бросив меня на растерзание мыслям о любовнике. А меня ожидала шумная и бесцеремонная толпа страждущих, которым не терпелось излить в мои уши переполнявшие их помои.
Пора было заняться прочисткой собственных мозгов: решено, я изничтожу моего ненаглядного, на атомы его разложу, и пусть порвутся последние ниточки, которые еще связывают нас. Так лисица, попав в капкан, отгрызает себе лапу, чтобы освободиться. Усилием воли я убью свои чувства.
Мало было Фердинанду ухлестывать за каждой встречной юбкой ~ он вдобавок никогда не упускал случая унизить меня. Когда любишь человека, то показываешь ему свои слабости, не боясь удара ниже пояса; Фердинанд же мои знал наперечет и пользовался этим безжалостно, ох, как же он умел оставить от меня мокрое место! В общем разговоре, стоило мне открыть рот, он меня осаживал: тебе не понять, ты не творческая личность. На мои книги по психиатрии смотрел с ухмылкой: ты что, и вправду думаешь, что эта бодяга кому-нибудь нужна? Если, не дай Бог, мне случалось ввернуть медицинский термин, он тут же перебивал меня: «Матильда, Бога ради, не надо жаргона!» – и всех вокруг приглашал вместе с ним посмеяться над ученой дамой. Поначалу, когда Фердинанд еще был от меня без ума, ему нравилось устраивать «сеансы прозрения» – так он это называл. Нацепив бифокальные очки, он сажал меня под лампу и рассматривал тысячекратно увеличенные поры моей кожи, каждое пятнышко на ней, каждый изъян – и успокаивался. Разбирал меня, что называется, по косточкам. «Самые красивые женщины, – говорил он, – это те, которых еще толком не видел; после такого осмотра ни одна не покажется совершенством». А то еще попрекал меня моим бесплодием: «Ты и психиатрией-то занялась, потому что не можешь иметь детей!»
Настал день, когда я поняла: его эстетство было лишь позой, удобной, чтобы держать меня в узде. Искусством дать понять окружающим, будто ты представляешь собой куда больше, чем может показаться на первый взгляд, он овладел в совершенстве. В компании порой рисовался: я, мол, буддист – намекал на покровительство некоего ламы, превознося его мудрость и проницательность. И улыбался блаженной улыбкой человека, близкого к нирване. Вы замечали, что буддисты всегда улыбаются? Или еще строил из себя неприкаянную душу, человека без родины – а всего-то навсего его мать была из Лиможа, а отец из Лилля. Ему хотелось носить печать изгнанничества, ну прямо как орден Почетного легиона. Вечное его мальчишеское стремление быть особенным, жить не так, как все – «рохли», погрязшие в мещанском болоте.
Играя на сцене, он заикался, но совсем чуть-чуть; в первые месяцы я этих запинок даже не замечала, зато потом получила в руки отличное оружие. Обратись к логопеду, твердила я, это ведь лечится. Как врач я чувствовала себя на своей территории, тут он не мог со мной тягаться. Чем чаще я об этом заговаривала, тем хуже слушался его язык, спотыкаясь на первых слогах, – даже жаль его делалось, когда он никак не мог выговорить слово. В последнее время я радовалась каждому его промаху, то и дело повторяла, как он скован на подмостках, прятала подпяточники, которые он носил, чтобы выглядеть повыше – Фердинанд комплексовал по поводу своего роста, – напоминала о его возрасте: 36 лет, а ничего еще не достиг, имя его известно только узкому кругу завсегдатаев театральных кафе.
– Ну чем ты занимаешься? «Кушать подано», дубляж: – и это, по-твоему, работа? Когда же ты наконец получишь настоящую роль? – интересовалась я, да еще сыпала соль на рану: – Ты вряд ли оставишь след в истории, разве что следы спермы в постелях твоих любовниц!
Когда мне удавалось поддеть его, я была счастлива. Сам виноват: он начал первым; толика жестокости в отношениях, видите ли, обостряет чувства, добавляет перцу в пресные будни. Я лишь платила ему той же монетой, просто он этого не ожидал. А зря: в совместной жизни каждый из двоих наживает капитал обид и предъявляет другому счет с процентами. Сексуальные изыски, черпая романтика – а сам оставляет мне свои брюки, чтобы я их выгладила к завтрашнему спектаклю!
Его поэтичное красноречие, в свое время покорившее меня, на поверку оказалось набором банальностей. Я была жестоко разочарована, когда один из Фердинандовых друзей спьяну выболтал мне все про его подходцы к девушкам. Он, оказывается, попросту заучивал наизусть стихи, цитаты, забавные истории, чтобы, щеголяя ими перед своими пассиями, выглядеть неотразимо (и обманчиво) глубокомысленным. Стало быть, все те перлы, что он рассыпал передо мной в нашу первую встречу, – я-то думала, по вдохновению, – были позаимствованы; мало того, он еще и пользовался ими давным-давно с множеством других женщин. Он даже записывал их на листочках, копил «шпаргалки». Ты меня надул, Фердинанд, обманщик ты и больше никто, верно говорят, не все то золото, что блестит, мне твои бородатые шутки осточертели.
Как и вчера, я бесилась: невыносимо было сознавать, что, сколько ни черни моего любовника, все равно он крепко сидит во мне, так крепко, что не дает ни жить, ни дышать. Ну ладно же, сегодня я отгорожусь от него всей своей болящей братией. Мне осталось провести в больнице четырнадцать часов – побуду святой, раз блудницей не получается. Видно, моя молитва была услышана: с наступлением вечера все чокнутые города Парижа, как сговорившись, шли и шли в приемный покой, пошатываясь под бременем невзгод и одиночества. Они заполонили отделение «Скорой помощи», каждый со своей мольбой, откуда только брались, просто сочились из стен столицы, как плесень из сыра. Шумные, агрессивные, возбужденные; все-таки психи – это жуткое зрелище. Никакого уважения к моей персоне; я была им кругом должна: должна свое время, свою молодость, свою энергию; для них было совершенно естественно, чтобы я всю себя посвящала этой грязной работе. И не я одна: интерны, терапевты, медсестры – все сбивались с ног и не могли справиться с нахлынувшей волной людского горя. Страдание казалось почти ощутимым, можно было бы измерить его уровень, как измеряют уровень загрязнения воздуха над Парижем. Вечер шел своим чередом, только жалобы менялись: казалось, каждому часу соответствовала определенная патология. Сознавая, что недостойна избранной стези, я включила плейер, спрятав наушники под волосами и прикрыв проводок воротником халата. Больной говорил что-то, как из-за стекла, до меня долетали отдельные слова – как раз достаточно, чтобы я могла притвориться, будто слушаю. Глаза его глядели с мольбой, ждали сострадания, участия. А я посмеивалась про себя: знал бы ты, до какой степени мне наплевать! Музыка – это целый мир, в котором я могу скрыться от всех. Слушать музыку Баха куда лучше, чем стенания людей.
– У вас хоть фотография его осталась? Как он выглядит?
– Обыкновенно.
– Может, есть какая-нибудь примета – родимое пятно, шрам?
– Да нет, он ничем не отличается от нас с вами.
– Он оставил адрес или телефон?
– Нет. Сказал, что у него нет определенного места жительства.
– Как вы могли его отпустить, не предупредив меня?
– Но это же не ваш больной!
Я как с ума сошла: ловко же он провел меня своим маскарадом. Сейчас же бежать, разыскать его, исколесить весь Париж вдоль и поперек! Но ведь я даже не знаю, какой он из себя. Я взяла маску с шапочкой, зачем-то понюхала их и спрятала в карман. Зла была на весь свет. Рассказы, которые интересно послушать, – не диво, но бывают такие, что раскалывают надвое вашу жизнь. История Бенжамена была как раз такого сорта. Посланец из мира загадочного, он заразил меня своей тайной. И вот теперь, когда мне предстояло узнать развязку, он кинул меня, вроде как оставил одну у края бездны. Его рассказ подействовал на меня успокаивающе, он отогнал застившую весь свет тень Фердинанда. Но Бенжамен взял и испарился, бросив меня на растерзание мыслям о любовнике. А меня ожидала шумная и бесцеремонная толпа страждущих, которым не терпелось излить в мои уши переполнявшие их помои.
Пора было заняться прочисткой собственных мозгов: решено, я изничтожу моего ненаглядного, на атомы его разложу, и пусть порвутся последние ниточки, которые еще связывают нас. Так лисица, попав в капкан, отгрызает себе лапу, чтобы освободиться. Усилием воли я убью свои чувства.
Мало было Фердинанду ухлестывать за каждой встречной юбкой ~ он вдобавок никогда не упускал случая унизить меня. Когда любишь человека, то показываешь ему свои слабости, не боясь удара ниже пояса; Фердинанд же мои знал наперечет и пользовался этим безжалостно, ох, как же он умел оставить от меня мокрое место! В общем разговоре, стоило мне открыть рот, он меня осаживал: тебе не понять, ты не творческая личность. На мои книги по психиатрии смотрел с ухмылкой: ты что, и вправду думаешь, что эта бодяга кому-нибудь нужна? Если, не дай Бог, мне случалось ввернуть медицинский термин, он тут же перебивал меня: «Матильда, Бога ради, не надо жаргона!» – и всех вокруг приглашал вместе с ним посмеяться над ученой дамой. Поначалу, когда Фердинанд еще был от меня без ума, ему нравилось устраивать «сеансы прозрения» – так он это называл. Нацепив бифокальные очки, он сажал меня под лампу и рассматривал тысячекратно увеличенные поры моей кожи, каждое пятнышко на ней, каждый изъян – и успокаивался. Разбирал меня, что называется, по косточкам. «Самые красивые женщины, – говорил он, – это те, которых еще толком не видел; после такого осмотра ни одна не покажется совершенством». А то еще попрекал меня моим бесплодием: «Ты и психиатрией-то занялась, потому что не можешь иметь детей!»
Настал день, когда я поняла: его эстетство было лишь позой, удобной, чтобы держать меня в узде. Искусством дать понять окружающим, будто ты представляешь собой куда больше, чем может показаться на первый взгляд, он овладел в совершенстве. В компании порой рисовался: я, мол, буддист – намекал на покровительство некоего ламы, превознося его мудрость и проницательность. И улыбался блаженной улыбкой человека, близкого к нирване. Вы замечали, что буддисты всегда улыбаются? Или еще строил из себя неприкаянную душу, человека без родины – а всего-то навсего его мать была из Лиможа, а отец из Лилля. Ему хотелось носить печать изгнанничества, ну прямо как орден Почетного легиона. Вечное его мальчишеское стремление быть особенным, жить не так, как все – «рохли», погрязшие в мещанском болоте.
Играя на сцене, он заикался, но совсем чуть-чуть; в первые месяцы я этих запинок даже не замечала, зато потом получила в руки отличное оружие. Обратись к логопеду, твердила я, это ведь лечится. Как врач я чувствовала себя на своей территории, тут он не мог со мной тягаться. Чем чаще я об этом заговаривала, тем хуже слушался его язык, спотыкаясь на первых слогах, – даже жаль его делалось, когда он никак не мог выговорить слово. В последнее время я радовалась каждому его промаху, то и дело повторяла, как он скован на подмостках, прятала подпяточники, которые он носил, чтобы выглядеть повыше – Фердинанд комплексовал по поводу своего роста, – напоминала о его возрасте: 36 лет, а ничего еще не достиг, имя его известно только узкому кругу завсегдатаев театральных кафе.
– Ну чем ты занимаешься? «Кушать подано», дубляж: – и это, по-твоему, работа? Когда же ты наконец получишь настоящую роль? – интересовалась я, да еще сыпала соль на рану: – Ты вряд ли оставишь след в истории, разве что следы спермы в постелях твоих любовниц!
Когда мне удавалось поддеть его, я была счастлива. Сам виноват: он начал первым; толика жестокости в отношениях, видите ли, обостряет чувства, добавляет перцу в пресные будни. Я лишь платила ему той же монетой, просто он этого не ожидал. А зря: в совместной жизни каждый из двоих наживает капитал обид и предъявляет другому счет с процентами. Сексуальные изыски, черпая романтика – а сам оставляет мне свои брюки, чтобы я их выгладила к завтрашнему спектаклю!
Его поэтичное красноречие, в свое время покорившее меня, на поверку оказалось набором банальностей. Я была жестоко разочарована, когда один из Фердинандовых друзей спьяну выболтал мне все про его подходцы к девушкам. Он, оказывается, попросту заучивал наизусть стихи, цитаты, забавные истории, чтобы, щеголяя ими перед своими пассиями, выглядеть неотразимо (и обманчиво) глубокомысленным. Стало быть, все те перлы, что он рассыпал передо мной в нашу первую встречу, – я-то думала, по вдохновению, – были позаимствованы; мало того, он еще и пользовался ими давным-давно с множеством других женщин. Он даже записывал их на листочках, копил «шпаргалки». Ты меня надул, Фердинанд, обманщик ты и больше никто, верно говорят, не все то золото, что блестит, мне твои бородатые шутки осточертели.
Как и вчера, я бесилась: невыносимо было сознавать, что, сколько ни черни моего любовника, все равно он крепко сидит во мне, так крепко, что не дает ни жить, ни дышать. Ну ладно же, сегодня я отгорожусь от него всей своей болящей братией. Мне осталось провести в больнице четырнадцать часов – побуду святой, раз блудницей не получается. Видно, моя молитва была услышана: с наступлением вечера все чокнутые города Парижа, как сговорившись, шли и шли в приемный покой, пошатываясь под бременем невзгод и одиночества. Они заполонили отделение «Скорой помощи», каждый со своей мольбой, откуда только брались, просто сочились из стен столицы, как плесень из сыра. Шумные, агрессивные, возбужденные; все-таки психи – это жуткое зрелище. Никакого уважения к моей персоне; я была им кругом должна: должна свое время, свою молодость, свою энергию; для них было совершенно естественно, чтобы я всю себя посвящала этой грязной работе. И не я одна: интерны, терапевты, медсестры – все сбивались с ног и не могли справиться с нахлынувшей волной людского горя. Страдание казалось почти ощутимым, можно было бы измерить его уровень, как измеряют уровень загрязнения воздуха над Парижем. Вечер шел своим чередом, только жалобы менялись: казалось, каждому часу соответствовала определенная патология. Сознавая, что недостойна избранной стези, я включила плейер, спрятав наушники под волосами и прикрыв проводок воротником халата. Больной говорил что-то, как из-за стекла, до меня долетали отдельные слова – как раз достаточно, чтобы я могла притвориться, будто слушаю. Глаза его глядели с мольбой, ждали сострадания, участия. А я посмеивалась про себя: знал бы ты, до какой степени мне наплевать! Музыка – это целый мир, в котором я могу скрыться от всех. Слушать музыку Баха куда лучше, чем стенания людей.