Тогда же Элен сделала широкий жест, который тронул меня до глубины души: анонимно, через подставных лиц, она за неделю скупила четыре тысячи экземпляров моего первого романа, забив пачками книг подвал своего дома. Тем самым она подарила мне нечто большее, чем денежную прибыль: я вошел в список бестселлеров, стал популярным писателем. Это было как снежный ком: публика кинулась раскупать книгу, которая так хорошо продавалась. Мой издатель растаял от барышей и предложил мне процент с продаж, превзошедший все мои ожидания. Элен помогла мне стартовать на поприще, где все зависит в первую очередь от людского мнения. Чтобы отметить радостное событие, она предложила поехать отдохнуть в Швейцарию. Дальше вы уже знаете.
   Итак, покинув застрявшую машину, мы приближались к этому дому – не то шале, не то мызе, – утопавшему в снегу.

 
   Я жестом остановила его: в оконце уже пробивался бледный свет. Все монстры собора Парижской Богоматери, сновавшие под покровом темноты по башням и галереям, застыли в своих каменных одеяниях. Внизу, на паперти, фонари белели, словно маленькие маяки. Париж выплывал из потемок, занимался смурной рассвет, будто какой-то усталый рабочий сцены пытался еще на один день установить над крышами декорацию летнего неба. Было около пяти часов.
   – Вы должны уйти, я не хочу, чтобы вас застали здесь.
   – Прошу вас, дайте мне досказать.
   Мой гость тяжело дышал, точно марафонец, которого остановили посреди дистанции. Сейчас он выглядел особенно жалко – чучело чучелом. Как я могла впустить его?
   – Остальное вы расскажете мне сегодня вечером или завтра, если захотите. А теперь ступайте! Я порылась в шкафу, извлекла белый халат.
   – Вот, наденьте, чтобы вас не заметили, когда пойдете по коридорам.
   Он взял халат и, понурив голову, присвистнул сквозь зубы:
   – Вы никогда не узнаете, что было дальше!
   Я закрыла за ним дверь, дважды повернула ключ в замке и с тяжелой головой прилегла на кровать. Устала я смертельно. Я взяла плейер и поставила арию «Es ist vollbracht» («Все кончено») из «Страстей по Иоанну».
   Мне хотелось отмыться от первой ночи здесь, от своей никчемности, от этой идиотской истории. Эх ты, бедолага, твой секрет прост: ты такой же, как все. Я камнем провалилась в сон. Через час запищал мой бипер и высветился номер: меня вызывали в отделение «Скорой помощи» на острый случай delirium tremens.




Часть вторая. «СУХОЦВЕТ»





Любовник-автомат


   Утром 14 августа, в воскресенье, я проснулась в радужном настроении. Я проспала, вернувшись из больницы, часа два, не больше, но чувствовала себя вполне бодрой. Позвонил Фердинанд, и его обволакивающий, как сеть, голос пролил мне бальзам на сердце. Он любит меня, скучает: этих простых слов было достаточно, чтобы тени рассеялись. Погода стояла великолепная. Я наспех оделась, пошла в бассейн у Центрального рынка, и плавала до изнеможения. Жила я тогда в однокомнатной квартирке в Сантье, на улице Нотр-Дам-де-Рекувранс. Мне хотелось с толком провести день перед новым ночным заточением, и, кое-как побросав вещи в рюкзачок, я пешком отправилась в Люксембургский сад. Воскресений я всегда боялась: выходные дни похожи на затертые монеты, заранее знаешь, что они пройдут как всегда, бесцветные и безликие. Но это воскресенье начиналось неплохо. Я села у фонтана Медичи, в тени платанов, предвкушая сразу два удовольствия: освежающие струи воды и интересное чтение. Мне необходима была передышка, чтобы выдержать еще ночь в больнице. Луизу Лабе я оставила дома и взяла томик «Тысячи и одной ночи», которую давно собиралась почитать – мне было любопытно, за что на эту книгу наложен запрет в большинстве арабских стран.
   Только я села, как отбою не стало от желающих меня снять – налетели роем, склонялись один за другим к моему, так сказать, изголовью. Бабник сродни попрошайке: тоже следует закону больших чисел, его волнует количество и ни в коем случае не отдельно взятая персона. Такой тип точно знает, что из десяти женщин, которых он клеит, хотя бы одна согласится выпить с ним чашечку кофе. А из десяти, которых он угостит, неужто не найдется одной-двух, которые, поартачившись немного, позволят и больше? Он не обольщает, он осаждает, берет измором.
   Хоть я и была в приподнятом настроении, они в то утро меня достали своими плоскими шуточками и дурацкими подходцами. Настырно подсаживались и несли какую-то околесицу, особо не задумываясь, а сами тем временем так и раздевали меня глазами. Вкрадчиво-льстивые и напористые, все они понятия не имели, что ухаживать и увиваться – это разные вещи. Только один попался ничего, кудрявый, совсем молоденький, с пухлым ртом.
   – Знаете, брюнетки вообще-то не в моем вкусе, но для вас я готов сделать исключение.
   Он мешкал, продумывал тактику. Ну просто лапочка! Я встала и ушла, улыбнувшись ему («Не унывайте, будет и на вашей улице праздник»). Никогда не держу зла на мужчину, если он мне не понравился: приятно, что попытался. Вот Фердинанд – тот умеет распускать хвост. У всех этих донжуанчиков короткое дыхание, он – другое дело; а ведь тоже когда-то подсел ко мне в кафе, но взял в оборот так лихо, просто наповал сразил своей самоуверенностью, заставив забыть мои предубеждения. Вроде ничего особенного и не говорил, но все с таким блеском, что в его устах обыденное становилось необыкновенным. С ним никогда не было скучно, он обладал талантом, которому я всю жизнь завидовала: умел возвести самые незначительные случаи из своей жизни в ранг эпопеи. Через час знакомства я узнала его главный жизненный принцип: бежать как от огня от трех напастей – работы, родни и женитьбы.
   У Фердинанда была одна страсть – театр, он лелеял мечту стать звездой сиены, и ничто не могло заставить его свернуть с избранного пути. Он раз и навсегда предпочел бедствовать, но гореть священным огнем на подмостках, нежели с комфортом прозябать в какой-нибудь конторе. Я всегда восхищалась людьми, которые знают, чего хотят, – сама-то я живу одним днем и обманываю себя, называя свою нерешительность спонтанностью. Нравилось мне и то, что Фердинанд не был весь как на ладони, всегда себя контролировал; больше всего он боялся дать волю эмоциям, и за этим чувствовался какой-то надлом. С ним ни в коем случае нельзя было представлять вещи, как они есть, следовало либо все приукрашивать, либо чернить. Над прозой повседневности рождалась легенда, звездный шлейф событий. Мы лжем, говорил он, из уважения к ближнему, чтобы ему не наскучить. Рассказчик от Бога, он сыпал анекдотами, читал стихи, выдавал потрясающие тирады, и я могла слушать его бесконечно. Это был лучший отдых после моей медицины! Неутомимый в пеших прогулках, он водил меня ночами по всему Парижу, дарил мне город, который я с восторгом открывала. Изобретал замысловатые, запутанные маршруты, показывал только ему известные переулочки, потайные дворы, которые он метил надписью или каббалистическим знаком на стене. Красивым его не назовешь, но в нем бездна обаяния: в полных губах, длинных черных вьющихся волосах, в глазах, которые вас будто ласкают, – под этим взглядом так и хочется коснуться его лица. Ради него я в считанные дни рассталась с моим тогдашним дружком. Я решила, что встреча с ним была мне предназначена свыше: ведь даже номер его телефона я запомнила сразу, как будто знала всю жизнь. С самого начала я сказала себе: не торопись, смакуй этого человека, как хорошее вино, дай ему прорасти в тебе.
   Не в пример нынешним любовникам, которые ложатся в постель, не успев познакомиться, мы, по обоюдному согласию, оттягивали этот торжественный момент. Я подвергла его испытанию: отдавалась поэтапно и не просто так, а за определенное количество увлекательных рассказов. За первый он подучил право пожать мои пальцы, за втором – поцеловать в щеку, за третий – погладить руку до локтя и так далее. В лучших республиканских традициях я разделила территорию своего тела на три десятка «департаментов», причем в случае недостатка вдохновения или если нарушались условия договора, завоеванные области подлежали возврату. Фердинанд имел право только на один рассказ в день. Таким образом, он раздевал меня постепенно, и этот пакт просуществовал между нами полтора месяца: я обошлась ему в сорок историй, учитывая штрафные санкции и особо заманчивые места, стоившие как минимум двух рассказов. Не раз мы оба возбуждались до того, что едва не срывали всю затею. А под самый конец Фердинанд нарочно допустил несколько промахов, чтобы обставить мою капитуляцию с максимальной помпой. Вероятно, он в то время встречался и с другими женщинами, которые утоляли его распаленное желание.
   Когда миновал этот испытательный срок, начался пир острых ощущений. Теперь законодателем стал Фердинанд, это его изобретением был наш, как он говорил, крестный путь: он брал меня несколько раз за вечер, провожая домой, – в подворотне, на скамейке, на капоте машины и, наконец, в лифте, когда мы поднимались ко мне. На каждой остановке мне полагалось кончать. Это была наша с ним голгофа, дивная гамма самых неожиданных утех. Фердинанд вообще был мистиком от секса. Любовью он занимался истово, как иные творят молитву; каждая близость непременно становилась экспериментом, открывала нам новые горизонты ощущений. Наслаждение женщины было для него своеобразным культом, в криках партнерши ему слышалась музыка райских кущ. Оргазм же в его глазах представлял неповторимый момент, когда отбрасывается стыд и совершается чудо, в котором достигает пароксизма стремление человека, существа завершенного, вырваться из своих рамок и воспарить над временем. В постели свершалось преображение, она становилась алтарем, на котором любимая превращалась в божество, святую или фурию. И я восходила на алтарь, не зная, обожествляют ли конкретно меня или вечно женственное вообще.
   Фердинанд не переставал ошеломлять меня, и я не знала, как его благодарить за то, что он дал мне зайти так далеко. Он открыл во мне нечто, о чем я прежде не подозревала: иной раз в его объятиях блаженство было таким нестерпимо острым, что я впадала в какой-то транс, содрогалась от смеха и плача, прижимаясь к нему, как будто достигла земли обетованной. Он делал со мной все, что хотел. Например, мы шли в грязную гостиницу, куда проститутки водят клиентов; он швырял меня, увешанную побрякушками, звенящими браслетами, на заплеванный пол, где валялись окурки и упаковки от презервативов, и там, под хохот шлюх и пьяные выкрики, мы овладевали друг другом; омерзительная обстановка и уверенность, что за нами подсматривают завсегдатаи, стократ усиливала наслаждение. Он пылко целовал мои ухоженные руки, накрашенные ногти, которые царапали его кожу, оставляли на ней глубокие раны. Он заклинал меня терзать его, мучить, благословлял эти раны как свидетельство нашей страсти, нашего неистовства. Однажды он разделил меня с молоденькой проституткой, двадцатилетней марокканкой, которая оказалась родом из тех же краев, что и моя бабушка со стороны отца. От такого совпадения мне стало не по себе. Впервые я поцеловала женщину в губы, а потом она целовала меня между ног. Не скажу, чтобы было неприятно, но больше я не захотела, по крайней мере в таких условиях. Любовь «на паях», как говорит одна моя подруга, – это не для меня. Когда я смотрела, как Фердинанд на диво старательно сосет эту красотку, меня чуть не вырвало. Он жил в постоянном поиске новых эротических открытий, ни одного случая в жизни не упустил. По его несколько старомодному выражению, он отрицал любовь, эту буржуазную комедию. Говорил: дай мне несколько месяцев, и я научу тебя, как изжить ревность и собственнические инстинкты. Но я оказалась неважной ученицей, допотопные предрассудки крепко сидели во мне. Еще он часто добавлял: ты для мужчины – просто находка. Наконец-то я встретил женщину, которая никогда не потребует сделать ей ребенка. Твое бесплодие – дар Божий. С Фердинандом было раздолье плоти, зато сердце и душу он держал на голодном пайке.
   Сказать по правде, этот незаурядный любовник был машиной – и только. Все начиналось дивной симфонией, а заканчивалось, как в боксерском поединке, полным нокаутом. Ему надо было одного – чтобы я под ним выложилась до донышка. Если уж совсем начистоту, в постели он был чудовищно серьезен, всякий раз воображая себя героем романа де Сада или Батая [4]. Особенно Батая: однажды даже повез меня в Везле, где тот похоронен, и заставил отдаться – зимой, под моросящим дождем – прямо на его могиле. После этого мне пришлось обильно оросить надгробье – такая вот дань памяти усопшего. Именно в ту ночь я поняла, что движет Фердинандом: снобизм. Бывают снобы, сдвинутые на деньгах или светскости, а бывают сексуальные. Он хотел во что бы то ни стало прослыть извращением: это придавало ему весу в глазах окружающих. Наша с ним комната очень скоро превратилась в филиал секс-шопа: наручники, плетки, резиновые члены, кожаные маски и прочий хлам из порнофильмов – не могу сказать, чтобы мне все это очень нравилось. Отрицая условности в любви, мы оказались в плену условностей разврата.
   Он доводил меня до такой степени накала, что все разговоры становились излишними. Вознесенная столь высоко, я изнывала: к волне вожделения мне недоставало волны слов. Я не ханжа, но люблю, когда после жаркого поединка в постели за наслаждением следует ласка и партнерам есть о чем поговорить. Увы, как телячьи нежности, так и умственные изыски были не в его вкусе, и я не узнавала в нем ослепившего меня поначалу краснобая. Бывает так, что любовь с первого взгляда оказывается чисто физической и не находит отклика в душе. Жаль мне любовников, которые познают друг друга только через секс!
   Фердинанд предпринял последнюю попытку привить мне свои вкусы и как-то в отпуске нанял для меня невольницу. Это была здоровенная девка из Тулузы, в миру студентка филологического факультета; ее дебелые телеса выпирали из-под кожаной сбруи. Ей полагалось исполнять все мои прихоти, а мне – за малейшее неповиновение бить ее хлыстом. Сама я при этом была полуголая и в туфлях на высоких шпильках. Я ломала голову, что бы ей приказать, но дальше мытья посуды и стряпни моя фантазия не пошла. Она проявила инициативу, забралась под стол, когда мы ели, подползла к моему стулу и, стянув с меня трусики, принялась ублажать языком. Фердинанд тем временем лупил ее по заду и осыпал отборной бранью. Я не выдержала и рассмеялась. Он вспылил, я извинилась и пообещала быть суровой и безжалостной. Но даже самые изощренные ласки этой любовницы по найму не могли меня возбудить. Кончилось тем, что мы с ней даже подружились. Ей и самой эти игрища с клиентами давались нелегко, особенно когда попадались уроды или законченные скоты. Но такие сеансы хорошо оплачивались, да и опыт порой давали незабываемый.
   Около четырех я неспешным шагом пошла из Люксембургского сада; в голове звучал бодрый мотивчик, из тех, что выскребут из души любую печаль. Я люблю этот сад – он мнит себя парком, но даже в его просторах есть что-то интимное. Еще больше люблю Париж, любовью, граничащей с шовинизмом, люблю, потому что не родилась в этом городе, а сознательно предпочла в нем жить. Я никогда не терзалась, разрываясь между Марокко и Бельгией, я принадлежу тому отечеству, которое сама себе выбрала. А Париж – это ведь не просто город во Франции, это государство в государстве. Я ощущала в себе радостную энергию, была полна решимости достойно проявить себя в своем деле – держитесь, душевные недуги! Пожалуй, я преувеличивала тяготы дежурства в Отель-Дье, в конце концов, это как-никак одна из лучших столичных клиник. На скамейках длинноногие девицы с едва намечающимися грудками испытывали свои чары на прыщавых юнцах; когда парочки целовались, казалось, будто они заглатывают друг друга. Я смотрела, как две девчушки возятся с синицей, сломавшей крыло, и вдруг меня будто громом поразило: а ведь Фердинанд мне врет. Он говорил со мной так ласково только для того, чтобы развеять мои подозрения. Он успокаивал меня – значит, ему есть что скрывать. От этой мысли все закружилось перед глазами. Пришлось срочно сесть; меня прошиб пот, чересчур обильный даже для жаркого дня. Платок промок насквозь, едва я обтерла лицо и руки. Этого человека не удержать, он ускользал, как вода между пальцами. В первый месяц я старательно играла роль ненасытной Мессалины, потакая его пунктику, соответствовала стереотипу раскрепощенной женщины, притворялась, будто презираю пары со стажем, прочные союзы. Но больше я не могу, я устала. Я не создана прыгать из постели в постель, вот в чем дело; может быть, это не делает мне чести, но мне плевать. Мое извращение в том, что я патологически нормальна. В конце концов, разве желание избежать в любви избитого не избито само по себе донельзя?
   Когда Фердинанд понял, что я никакая не партнерша по оргиям, а всего лишь безнадежно обыкновенная, банально влюбленная женщина, я думала, он меня бросит. Молила Бога, чтобы бросил. Но нет, он почему-то изменил линию поведения: оказывается, сентиментальный вертопрах прикипел ко мне. Послушать его, так до встречи со мной в его жизни не было ничего стоящего, так, однодневки. Как по волшебству, он вдруг стал поборником верности, заговорил о браке, о том, чтобы усыновить ребенка. Это он-то, ярый противник моногамии, вызывался быть мужем и отцом семейства! Что-то тут явно было нечисто. В самом деле, он меня любил или хотел, как говорится, и невинность соблюсти, и капитал приобрести: не потерять меня и сохранить холостяцкую вольницу? Беда в том, что лгун может иногда сказать и правду, да только никто ему не поверит. Вот и я не верила ни одному его слову, он меня совсем заморочил. Давал обещания, забывал о них и снова обещал. Его вольты изматывали меня. Любовь боролась во мне с желанием докопаться до истины, и я стала шпионить за своим ненаглядным; больше всего мне хотелось насадить его на булавку, как бабочку под стеклом. Я рылась в его одежде, в нижнем белье, шарила по карманам. Откуда бы он ни пришел, с порога хваталась за его руки, вынюхивала на подушечке среднего или указательного пальца запах женщины – я-то знала, какой он до этого охотник. Я была сама себе противна – как можно пасть так низко? – но ничего не могла с собой поделать.
   Часами я расшифровывала его записную книжку: это был настоящий кладезь, письмена, требовавшие не меньше терпения и прозорливости, чем какой-нибудь старинный манускрипт. Все записи в ней поддавались двоякому, а то и троякому толкованию, за всякой назначенной встречей могла крыться интрижка, возможная соперница. Я копила улики, таинственные адреса, будто нарочно неразборчивые, фамилии, наспех, как бы в беспорядке нацарапанные имена, которые могли быть и мужскими, и женскими, инициалы над номером телефона, цифры которого были написаны так небрежно, что читались и так и эдак. И на все эти каракули находилось объяснение: агент, например, или директор театра, с которым нужно срочно связаться. В этом хаосе чувствовалась система, и я ставила себе целью выявить ее, вооружившись лупой и карандашом. Мне случалось набирать какой-нибудь номер, я слушала голос и, устыдившись, вешала трубку. Если голос был женский, пыталась представить себе его обладательницу, ее возраст, характер. Нежный голосок был для меня признаком чувственности, и я мечтала слышать только стервозных абоненток. С Фердинандом я узнала морок красивых слов – красивых и лживых. Он изъяснялся теперь на двух языках – любви до гроба и независимого непостоянства, говорил «Я люблю тебя» и «Я люблю свою свободу» на одном дыхании, и я терялась, не понимая, что же ему все-таки нужнее – якорь или воля. А ведь мастером двойной игры был в свое время мой родной отец. В Льеже, где мы жили, он целых пятнадцать лет содержал еще одну жену, родившую ему двух детей, и ухитрялся жить на два доме, благо расстояние между ними было всего несколько километров, по разным берегам Мааса [5]. Я так и не познакомилась с двумя моими единокровными сестрами почти одних лет со мной, одна из которых, говорят, вылитая я. Везет же мне: после двуличного отца достался лживый любовник; в обоих случаях мужчина вешал мне лапшу на уши, и я уже не знала, можно ли вообще верить словам.



Маленькая фея


   От хорошего настроения не осталось и следа; после Люксембургского сада в больницу я пришла злая на весь свет, огрызалась на медсестер, наорала на какого-то интерна так, что тот залился краской, послала куда подальше журналиста, который собирал материал о буднях дежурных врачей. Вечер начался хуже некуда, я срывалась на пациентов, слушала их вполуха, не глядя выписывала транквилизаторы. В эту окаянную жару у слабых на голову вовсе крыша ехала, и у меня в первую очередь. Некоторые из больных изводили меня кошмарной разговорчивостью. Я повторялась, дважды задавала одни и те же вопросы, ставила диагнозы наобум. О карьере я больше не помышляла. Так бы и крикнула всем этим утопающим, которые отчаянно цеплялись за меня: да тоните себе, исчезните с глаз долой раз и навсегда! И главное – заткнитесь наконец, скопище жалких нытиков! Философы на мою голову! Один неплохо одетый мужчина, жаловавшийся на угнетенное состояние, многословно винил себя во всех смертных грехах. Послушать его, он был причиной всех невзгод своей семьи и всех бед Франции тоже. Твердил без конца: это все я, я мразь. Под конец я не выдержала: а дыра в озоновом слое – тоже ваша работа? Он ошеломленно уставился на меня: как вы догадались?
   Мне надо было на ком-то сорвать злость, и под горячую руку подвернулся Бенжамен Толон. Дежуривший днем психиатр оставил для меня записку в его карте: вы уверены, что госпитализация была необходима? Что значит этот маскарад? Мой ряженый действовал на нервы персоналу и другим больным, те дразнили его Фантомасом, издевались, подначивали открыть лицо. Двое даже попытались сорвать с него маску. Желая спрятаться, он только привлекал к себе внимание. Я зашла к нему – во избежание инцидентов его поместили в отдельную палату – и предупредила, что его вышвырнут на улицу, если он не прекратит это безобразие. Я попыталась вложить в свою тираду все отвращение, на какое только была способна, но так нервничала, что растеряла слова. Только в дверях сумела наконец выдать нечто связное:
   – И не вздумайте сегодня являться ко мне с вашими бреднями. Только попробуйте – я вызову санитаров и скажу, что вы набросились на меня.
   Он пожал плечами:
   – Тем хуже для вас!
   Этот ответ меня доконал. Я больше не могла, я готова была бежать куда глаза глядят, они мне все осточертели. Не понимаю, почему этот ряженый довел меня до такого состояния, но он усугубил мою неуверенность. Он будто видел меня насквозь из-под своей маски, раскусил меня, самозванку. Я убежала в туалет и разревелась, сил моих не была. Все, хватит, ни минуты больше не посвящу человеческому отребью. Надо успокоиться, иначе мне самой впору будет обращаться к психиатру, Фердинанд, пожалуйста, вытащи меня из этой клоаки! Любовь – это чудо, потому что она замыкает весь мир на одном человеке, с которым вам хорошо, любовь – это кошмар, потому что она замыкает весь мир на одном человеке, без которого вам плохо. Фердинанд уехал и, как крысолов с дудочкой, опустошил столицу, остались только я да толпа помешанных. Десять минут я слушала кантату «Actus tragicus» и пыталась почерпнуть в мрачновато-торжественном пении хора урок стойкости и силы. Волшебную математику Баха мне открыл в свое время дед, отец моей матери. Я в ответ напевала ему обрывки арабских и андалузских песен. Он просил перевести, а я не могла. Ярый антиклерикал, он любил в христианстве только богослужения на латыни и точно так же обожал, не понимая слов, молитвы в мечети. Это он, потом, когда родители разошлись и отец переехал в Антверпен со своей второй женой, посоветовал мне уносить ноги от домашних истерик и попытать счастья во Франции. Когда уходишь из семьи, то бежишь от навязанного тебе раздора, чтобы создать свой, избранный добровольно. Я должна во что бы то ни стало взять себя в руки, я просто не имею права давать слабину. В конце концов, свою профессию я выбрала сама. Надо привыкать работать в открытой ране общества, там, где все стонет и воет от боли, надо быть отзывчивой, выслушивая излияния всех этих мужчин и женщин, которые приходят ко мне за помощью. Я вышла из туалета, вполне успокоившись, и с покаянной головой пошла извиниться перед медсестрами за резкость. Они меня понимали, им тоже были знакомы любовные горести, и мне стало досадно, что я для всех – открытая книга.
   Я осталась со своими благими намерениями, часы тянулись до ужаса медленно, но тут вдруг Париж, большой мастак на самые романтические случайные встречи, подарил мне маленькую радость, вознаградившую меня за всю эту ночь. Какой-то невыносимо вонючий клошар с окровавленной головой – об нее разбили бутылку – вопил: «Я еле дотягиваю до конца месяца, а уж последние четыре недели совсем туго!» Одна молоденькая санитарка, уроженка Пондишери с охрово-смуглой кожей, кивнув на него, сказала мне: