Об этом Франческа твердила то и дело, равенство полов в «Сухоцвете» было у нее прямо-таки лейтмотивом. Ее возмущало, что «скверна» априори считается пороком исключительно женским. Стейнер соглашался, кивал, обещал. Открыто перечить супруге он не решался. Она была лидером группы, ее мозгом, и он признавал ее главенство. Суд над тремя грациями привел хозяев в превосходное расположение духа. Под занавес они с умным видом сделали вывод: красота не приносит счастья и не доводит до добра. На третий день вечером мы все вместе выпили, и меня похвалили за успешную работу. Затем парочка отправилась отмечать событие в ресторан, меня, однако, кутить не взяли. Оставили одного, заперев на ключ в комнате. Вернулись они ночью, часа в три, изрядно навеселе, натыкались на столы и стулья, давились от смеха. В десять утра супруги отбыли на восток, сдав меня с рук на руки вернувшемуся в тот же день слуге.
   Сердце мне грело лишь воспоминание об одной-единственной прогулке по парку Монсо, где Стейнер, взяв меня под руку, завел речь о моих опусах.
   – Вы подаете большие надежды, я уже говорил вам это по телефону. В вас есть писательская жилка. Ваш плагиат – ребячество, чем скорее вы о нем забудете, тем лучше. Но и Элен оказывает вам медвежью услугу тем, что пишет за вас. Вам никто не нужен, главное – работать, работать и работать. Знаете, Бенжамен, я хотел бы иметь такого сына, как вы.
   Я был горд и счастлив. Не так уж много он сказал, но эти слова с лихвой искупили все тяготы последних двух месяцев.
   Насчет трех наших «виновных» я знал только, что лишь один приговор будет приведен в исполнение в ближайшее время. Две других, сами того не подозревая, ждали своей очереди. Отсрочка составляла от полугода до двух лет. За это время осужденная могла растолстеть, подурнеть, заболеть или уехать за границу. В таких случаях дело пересматривалось триумвиратом, и бывало, что приговор отменяли. Выходит, что иные «несравненные» благодаря случайности или появившемуся изъяну оставались на свободе. Многого я так и не узнал: например, каким образом Раймон похищал намеченную жертву, когда и где это должно было произойти. О Клео, Жюдит и Лейле больше не упоминалось ни словом, запрещалось даже произносить их имена. Горько, конечно, было за этих девушек, обреченных на заклание; что ни говори, а они были дивно хороши, века потребовались природе и цивилизации, чтобы создать такое совершенство. Но в конце концов, мне-то что до них, с какой стати я должен их жалеть? Им суждено состариться до срока? Но ведь со мной это случилось еще в колыбели. А меня-то никто не пожалел.
   Так что я больше думал о том, что скоро буду свободен и кончится этот кошмар. Ни тебе беготни по Парижу, ни бессонных ночей. Можно будет посидеть дома, спокойно поработать над книгой. Для меня так и осталось загадкой, зачем я понадобился Стейнеру. Раймон отлично справился бы и один. Но я решил не вникать – дело хозяйское. Несмотря на похвалы Стейнера, мой роман не клеился: сочинять живых героев, правдоподобные ситуации я не умел, и все тут. Была у меня одна мечта: когда я заберу Элен, мы с ней переманим к себе Раймона. Я понимал, что это из области фантазии; хозяева добровольно не расстанутся с таким ценным кадром. Раймон между тем готовился к отъезду. Упаковывал папки, фотографии, пленки, сжег множество снимков, вывез кое-какие вещи. У него появились повадки заговорщика, по вечерам он ходил на цыпочках, требовал погасить в квартире свет, из-за задернутых штор выглядывал на улицу. Мне велел ходить только по черной лестнице, не пользоваться лифтом, по возможности не попадаться на глаза рассыльным: на первом этаже нашего дома помещались какие-то конторы. День ото дня карлик усиливал бдительность. Он снял гараж, а в бардачке машины я нашел фонарик – такой включают таксисты, когда свободны. Очевидно, «доставка» должна была состояться вот-вот. Впрочем, не мое дело: я всего лишь мелкая сошка, какой с меня спрос! Я и работал-то на них не по своей воле, а по принуждению. Дальнейшее меня не касалось. Наконец установилась хорошая погода. Майское солнце вовсю сияло над Парижем. Я думал о том, что скоро увижу мою милую и мы забудем всю эту историю как страшный сон. И она поможет мне дописать роман.
   И вот однажды вечером Раймон – он сидел, углубившись в тест в женском журнале (что-то вроде: «Кто вы: Красная Шапочка или Серый Волк?») и посасывая леденец «Чупа-чупс», – снял трубку зазвонившего телефона: это был Стейнер, и он требовал меня. До жути елейным голосом хозяин поведал мне новость: Элен сбежала!



Совращение пигмея


   Это дико, но я пришел в ужас. Улизнув от Стейнеров, Элен лишила меня долгожданной победы, она все испортила. Это ведь я, я должен был, выполнив условия, освободить ее, по какому праву она со мной не считается? Я был почти зол на нее за то, что она перехватила у меня инициативу. Всю ночь я не сомкнул глаз, вздрагивал от малейшего шороха, ждал: вот сейчас грозный хозяин постучит в дверь. Я не строил иллюзий насчет доброго папочки: ясно, кому придется отдуваться за беглянку, всыплет он мне по первое число, а то и похлеще что-нибудь учинит. Я чуть не плакал, перебирая в уме самые мрачные перспективы. Рано утром, в полвосьмого, зазвонил телефон: Элен нашли, догнали в лесу в пяти километрах от «Сухоцвета». До моего приезда ее посадят в подземелье. Кассеты с посланиями отменяются. Я, наконец, заснул, моля Бога, чтобы ее хоть не избили.
   И еще один сбой дал наш отлаженный механизм, из-за чего отъезд пришлось отсрочить на несколько недель. Дело в том, что Раймон впервые оказался в Париже один, без надзора хозяина или Франчески. Гномик исправно присматривал за мной, но за гномиком-то некому было присматривать. Он почуял свободу, и кровь взыграла в нем, как в былые времена. Стояла весна, время, когда женщины словно выходят из чистилища, открывая взорам роскошества, которые были спрятаны всю долгую зиму. Возобновлялся хоровод любви, разгул изобильной и доступной плоти. Но не для Раймона. Длинноногие щеголихи, пышногрудые кокетки дефилировали мимо него, будто говоря: тебе не обломится. На людях просто жаль его становилось, так он всем своим видом молил хотя бы взгляда. Да, слабоват был карлик по женской части, тут Стейнер оплошал: не следовало посылать его одного в самый цветник. Это мне воздержание давалось легко, а в нем бродили желания, и ему трудно было совладать с нерастраченной мощью своего тела. Я убеждался в этом каждое утро: завтрак он подавал мне в пижаме, выставляя на обозрение внушительных размеров бугор. Сколько раз я просил его надеть хотя бы брюки. А однажды ночью случайно обнаружил кое-что почище: меня замучила бессонница, и, встав, чтобы попить молока – Раймон говорил, что оно действует лучше всякого снотворного, – я увидел, что в кухне почему-то горит свет и дверь приоткрыта. Оттуда доносились странные звуки, какое-то урчание; я подкрался на цыпочках и заглянул. Раймон, в спущенных до щиколоток штанах, в белых перчатках, копошился, разложив перед собой на полу с десяток порнографических журналов. Всклокоченный, с налитыми кровью глазами, он выплевывал ругательства, брызгая слюной на страницы, с которых непотребные девки показывали ему все свои прелести спереди и сзади. При виде меня он охнул, залился краской и торопливо подтянул штаны.
   Я убежал к себе – меня чуть не стошнило. Наутро он явился ко мне с покаянным видом, извинялся и просил ничего не говорить хозяевам. У него, мол, бывают «рецидивы», честное слово, больше никогда. Мне бы тогда сыграть на этом, распалить в нем похоть, настроить его против Стейнера и Франчески, глядишь, и удалось бы вырваться на свободу. Случай был – лучше не придумаешь. Но я им не воспользовался. За молчание потребовал от моего гнома только одного: пусть принесет мне все журналы с клубничкой, которые прячет в шкафах. Я разжег огонь в камине и заставил его собственноручно сжечь всю эту кипу мерзостей до последней титьки и задницы. Для Раймона это был нож острый. Но я остался непреклонен: не хватало еще устраивать в этом доме Онаново блудилище!
   Думаете, мой страж образумился? Отнюдь; так бешеным кобелем и остался, только дежурный звонок Жерома каждый день ненадолго приводил его в чувство. Просто невозможно стало на улицу выйти с этим миниатюрным гигантом. От первых же стройных ножек, от любых блеснувших глазок он съезжал с катушек. Хмель ударял ему в голову от такого изобилия девушек, стайками порхавших вокруг, и всего того, что нетрудно было угадать под одежками. Мне приходилось быть бдительнее любой дуэньи, чтобы держать его в рамках. Он говорил: есть женщины такой дивной красоты, что я на них и смотреть не решаюсь, боюсь рухнуть замертво. Да и вообще, при виде каждой понимаю, что мне не место в этом мире. Они – совершенные творения, а я – ошибка природы.
   Беда, как водится, подкралась незаметно. Однажды вечером – день был будний – Раймон попросил меня куда-нибудь с ним сходить: ему было одиноко. Я согласился. Мы сперва пошли в кино, около полуночи поужинали, а затем отправились по клубам. На ночную жизнь я теперь смотрел как будто издалека, уверенный, что мне это больше не грозит. Заведения были все на одно лицо, везде одна и та же публика, юные идиоты с пустыми глазами корчились среди адского грохота, старательно изображая из себя буйно-помешанных. Я-то считал, что это мне в таких местах тяжко, но только теперь понял, насколько круче приходилось Раймону. С его росточком он едва доставал девицам до груди, а иным и вовсе до пупка, в котором обычно красовалось колечко или серьга. Бедный гном терял голову от такой близости к тайнам наготы. Заплутав в чаще бесконечно длинных ног и агрессивно торчащих бюстов, он звал на помощь. Тот, кто не пользуется успехом у женщин, видит их лучше и познает глубже, чем неотразимый соблазнитель. Раймону все было как нож в сердце – пахнуло ли изо рта или из-под мышки, резанул ли слух язвительный смешок, задело ли его покатое плечико или круглый животик. Когда он устремлялся в эту варварскую толпу, лавируя среди полуголых тел – видна была только его высоко поднятая рука, точно перископ подводной лодки, – у меня щемило сердце.
   В ту ночь, часов около четырех, когда я уже с ног валился и намекал, что пора домой, он упросил меня зайти еще на одну танцульку возле площади Пигаль: мол, выпьем по последней. На улице Бланш какой-то громила с финкой, вынырнув из темноты, хотел было заставить нас расстаться с деньгами. Раймон свалил его, боднув головой в живот, и после этого раунда немного приободрился. Дискотека на втором этаже мигала, как огромный глаз циклопа на темной глыбе здания; женщины, одетые только в узенькие трусики, приплясывали в свисавших с потолка корзинах, несколько амбалов плавно покачивались, точно канатоходцы на проволоке, перезрелые матроны дрыгали ногами. Был предутренний час, когда в ночных вертепах идет в ход залежалый товар и оказавшиеся без пары мужчины и женщины довольствуются тем, что осталось. Скучал там какой-то скелетоподобный ходячий манекен с прозрачной кожей и неестественно расширенными зрачками; чересчур пухлые губы выглядели странно, будто их на живую нитку пришили к лицу трупа. Разбитные малолетки с откляченными задницами, толстушки в лохмотьях ценою в целое состояние собирались уже отчалить несолоно хлебавши, во всеуслышание объявляя, что местечко, мол, дрянь. Раймон устало присел на продавленный диванчик, из которого отовсюду лез волос; рядом с ним целовались взасос два атлета в кожаных жилетках. Мой слуга совсем потерялся на фоне высоких фигур и вид имел еще более бледный, чем обычно. Но сработал непреложный закон: кто выделяется, тот рано или поздно привлекает внимание, – и на Раймона, которого обычно никто в упор не видел, по крайней мере одна пара глаз в ту ночь посмотрела с интересом.
   Я еще раньше заметил эту шалаву – спутника у нее не было, зато самоуверенности хватало, чтобы не топтаться в одиночестве, и вокруг нее прямо-таки хоровод вился. Она с потрясающей непринужденностью висла то на одном, то на другом, прижималась всем телом, и ее руки змеями ползали по спине партнера. Разноцветные полосы света скользили по ее лицу; она притягивала к себе все взгляды своими умопомрачительными округлостями, широкими плечами, вызывающе малым количеством одежды. И вот, виляя бедрами под дуэт трубы и саксофона, она вдруг – кто бы мог подумать! – направилась прямо к Раймону и пригласила его на танец. Он сперва подскочил, как будто его током ударило, и чуть было не обратился в бегство. Она удержала его за руку, да так властно. Он еще поупирался, потом скрепя сердце подчинился. Это надо было видеть: мой недомерок выкатывается на площадку и выделывает кренделя вокруг красавицы – ну прямо как планета вокруг Солнца. Надо думать, ночная публика всякого насмотрелась, раз не выпала в осадок при виде этой невероятной парочки! Тянулись минуты, Раймон корчился, как припадочный, а партнерша бросала на него недвусмысленные взгляды. У него глаза на лоб лезли, он не понимал, что происходит. Около шести, перед закрытием, диск-жокей выдал подряд несколько слоуфоксов, и, когда простуженный голос Барри Уайта захрипел Only want to be with you, девица прижала Раймона к груди, умостив между двух полушарий, которые были больше его головы. Будто танцевала с плюшевым медвежонком. А вскоре после этого она уволокла моего спутника, увела за ручку, как старшая сестра маленького братишку. Вот так и заварилась эта каша.
   Идиллия продлилась неделю; о своих обязанностях мой слуга начисто забыл. Его пассию звали Мариной; он был ее капризом: ей взбрела фантазия попробовать карлика, переспать с человеком-фаллосом. Захотела игрушку и получила. Она клялась ему, что у нее никогда не было такого любовника, – тут она не врала. Раймон же из этого заключил, что нравится ей, – но он ошибался.
   Девица им просто попользовалась, а он, простак, раскатал губы. Как те бедняки, что, сорвав куш в лотерею, теряют рассудок, мой приапчик совсем разума лишился от Марины. И неудивительно: женщина давным-давно была для него чем-то вроде далекого Китая, о котором он мог только мечтать. Оттого что одна из них, да еще какая, положила на него глаз, он весь завибрировал, а оттого что она сама выбрала его в дансинге и чуть ли не силком утащила, просто спятил. Раймон кинулся очертя голову в пламя, имя которому – женщина, и разговенье после долгого поста ударило ему в голову. Наконец-то он сравнялся со своим хозяином в том, в чем тот всегда мог дать ему сто очков вперед. Буйство плоти подействовало на него, как солнечный свет на долго пробывшего в шахте человека. Он ослеп, ошалел и совсем потерял волю. Дома появлялся ненадолго, только переодеться и помыться, успевал купить кое-что, состряпать на скорую руку, позвонить Стейнеру и наврать ему с три короба. Меня он умолял помочь выбрать костюм, причесаться, пригладить жесткий, как щетка трубочиста, ежик волос. Уходя, спрашивал, не пахнет ли у него изо рта, задаривал меня подарками. Изредка откровенничал со мной, живописал, облизываясь, как не пробовавший женщины мальчишка, прелести своей любовницы, рассказывал, что она выделывает в постели. В такие минуты лицо его расплывалось от похоти, и мне приходили на ум жабы, которые раздуваются вдвое, когда поют брачную песню.
   Марина быстро смекнула, что Раймон рожден прислуживать; она заставляла его делать все по дому, готовить и только после этого допускала к телу. Воображаю, как карлик-субретка в одних кальсонах и носках, повязав передник, шуровал пылесосом, драил ванну, усердствовал в предвкушении награды. Но на седьмой день к вечеру красавица дала ему отставку. Наигралась и бросила, просто сказала, чтобы он больше не приходил. Жизнь для него утратила смысл, как будто Бог сперва осенил его своей благодатью, а потом оставил.
   Отвергнутый гном стал еще безобразнее, просто смотреть было страшно. Он никак не мог поверить в случившееся. Удар был особенно жесток от того, что все произошло слишком быстро – еще вчера он был на коне, а сегодня потерял все; Раймона это сломило. Как он ни пытался вернуть благосклонность любовницы, та и знать его не желала. Он был раздавлен, не ел, не спал, бродил, как тень, стал заговариваться. Целыми днями кружил вокруг телефона, все ждал, что она позвонит, попросит прощения, вновь призовет в свои объятия. Ходил он нечесаный, небритый, то и дело прикладывался к бутылке, от него попахивало перегаром – в общем, совсем потерял человеческий облик. Пуще всего он теперь боялся хозяйского гнева, все канючил, мол, поклянитесь, что ничего не скажете. Он был у меня в руках, я мог бы запросто выторговать свободу, но и на этот раз проморгал свой шанс. Его нытье мне осточертело, работу он совсем забросил, дом запустил, кормил меня недожаренной или пересоленной дрянью, когда вообще находил в себе силы что-нибудь приготовить. Я не выдержал, тайком позвонил Жерому и выложил все про его слугу. Хозяин ничего не подозревал; новость его огорошила. Я удостоился слов благодарности: он знал, что на меня можно положиться.
   Долго ждать не пришлось. В ту же ночь, около часу, в Париж прикатила Франческа – всю дорогу от Безансона мчалась на предельной скорости. Она застала Раймона в гостиной – в одних трусах, пьяный, он тупо таращился в телевизор. При виде ее он затрясся: то был Командор, явившийся покарать преступившего закон. Хозяйка с ослушником не церемонилась, с размаху влепила ему пощечину, схватив за волосы, уволокла в другую комнату и заперлась с ним там. Всю ночь до меня доносились приглушенные отзвуки рыданий и криков. Я почти не спал, а ранним утром обнаружил Стейнершу в кресле в гостиной перед полной окурков пепельницей и наполовину опустошенной бутылкой джина. Она пожелтела, лицо стало как слоновая кость; сидела, съежившись в старенькой парке, и ее бил озноб – должно быть, переусердствовала в мордобое и воплях. Провинившегося слугу она заперла в спальне.
   Франческа обернула ко мне осунувшееся лицо и знаком пригласила сесть рядом с ней.
   – Бенжамен, я ценю вашу лояльность в истории с Раймоном. Вы молодец, что предупредили нас.
   Похоже, ее здорово выбило из колеи, если она заговорила со мной по-человечески, будто забыв, как глубоко меня всегда презирала. Я вдруг увидел то, что скрывалось за ее неизменно суровой миной: перепуганное существо, которое барахталось в волнах накатывающих лет и взывало о помощи. Она то и дело доставала из кармана пудреницу, быстро обмахивала пуховкой лицо и заплывшую жиром шею, точно хотела окутаться мучным облаком. Пудра, не удержавшись на коже, градом сыпалась на грудь.
   – Он непростительно забылся. Но одну вещь вам следует знать.
   Франческа закрыла глаза, тяжелые веки упали, как спущенные паруса. Губы у нее подрагивали, и казалось, будто большой приоткрытый рот постоянно бормочет, но не молитву, а брань в адрес всего света.
   – Не он один дал слабину. Жером, может быть, рассказывал вам: у меня была бурная молодость, которую определяли две страсти – любовь и философская мысль. Когда я не тешилась в объятиях юношей – или девушек, это мне было все равно, – то читала труды философов. Я люблю их за то, что они сложны, я сказала бы даже, темны, за то, что приходится попотеть, чтобы постичь их: для меня это как сухой фитиль или бомбы замедленного действия. Тома мирно спят на пыльных полках библиотек, а мысль бродит в умах людей и рано или поздно подобно взрыву потрясает мир. Я прерывала любовные игры лишь затем, чтобы вернуться к чтению, и откладывала книгу только для того, чтобы продолжить сладострастные забавы.
   В девятнадцать лет у меня была мечта: стать ангелом любви. Я хотела, чтобы тело мое принадлежало каждому, кто его захочет: это было что-то вроде долга, моего обязательства перед ними всеми. Меня коробила избирательность желания: почему одним все, а другим ничего? Нет уж, на пир Эроса пусть и изгои будут званы. В то время мне хотелось, чтобы вихрь удовольствий поглотил меня. Однако очень скоро старый, как мир, любовный акт наскучил мне своей простотой, а самые разнузданные сексуальные фантазии на поверку оказались однообразными, да и надуманными. Каким бы сильным ни было наслаждение, мне этого было мало, мало. И тогда я поняла, что для плоти есть границы – а для мысли нет. Жить плотью – значит смириться с рутиной, развивать мысль – преодолеть обыденность, подняться над жалким существованием. Только по привычке я продолжала вести прежнюю разгульную жизнь; тело мое возбуждалось все так же легко, но душа к этому больше не лежала. Чтобы сохранить свободу, я уже отвергла два предназначения женщины: брак и потомство. Оставалось отринуть третье – собственно секс. Мало-помалу я отдалялась от того мира, которым правит любовь, я повернулась к нему спиной, прежде чем он сам отторг меня. Я уходила со сцены, пусть без меня обольщают и обольщаются, этой горячки, этого безумия с меня довольно. Ведь когда я была хороша собой, я сама этого не знала, а когда поняла, от былой красоты осталось лишь воспоминание. Я еще держала себя в форме, но время брало свое. Молоденькие девчонки, чья единственная заслуга состояла в том, что они родились двадцатью годами позже, чем я, уводили мужчин у меня из-под носа, затмевали меня. Недолго мне оставалось покорять: хорошенького понемножку, побыла в сонме избранных, а теперь твое место в толпе обычных лиц. Молодость – привилегия преходящая, а платишь за нее всю оставшуюся жизнь.
   В ту пору я и встретила Стейнера; он думал, что я порочна, тогда как я была всего лишь безучастной. Он имел зуб на женщин – за то, что слишком нравился им. Он их будто всех наказывал, любовь отождествлялась для него с местью, унижение входило в программу, – на мой взгляд, это было мелочно. Однако я сыграла на его обиде, чтобы привлечь на свою сторону; так мы создали нашу коалицию, принесли обет целомудрия и поклялись отказаться от плотских и чувственных радостей. Я в то время преподавала философию в выпускном классе лицея. Ну так вот, я взяла отпуск без сохранения жалованья, и мы переехали в «Сухоцвет», веря, что нашли средство, способное помочь бедам человечества. Пусть никому больше не мозолит глаза вездесущий мираж красоты – вот чего мы хотели. Не прошло и полугода, как желания, которые, мне казалось, я обуздала, снова стали донимать меня. Глупо, но что есть, то есть, никуда не денешься. Сдаваться я не собиралась. Видела, как стойко держатся мои союзники, и благодаря им держалась сама, а они в свою очередь черпали мужество в моей самоотверженности. Когда тело властно требовало своего, я прибегала к спиртному и сигаретам – они помогали том, где разум помочь уже бессилен. Я стала много есть, растолстела, не следила за собой. Для кого мне было поддерживать форму? Для Стейнера и этого его придурка Раймона? Только во сне я утоляла вожделение, которое подавляла в себе наяву. Я сильный человек, и я не нарушила клятвы.
   А потом появилась Элен. Когда вы уехали в Париж, моей заботой номер один было держать Стейнера от нее подальше. Уж я-то его знаю, многого он так и не смог в себе изжить и к девушкам по-прежнему питает преступную слабость. Признаюсь вам, на Элен, бледную, исхудавшую, больно было смотреть. Она объявила голодовку и собственную жизнь превратила в орудие шантажа. Еще она царапала себе лицо, клочьями выдирала волосы, нарочно вызывала у себя этот жуткий тик, который ее перекашивает. Словом, уродовала себя, как могла, лишь бы доказать нам, что зря мы ее не отпускаем. Но меня такими штучками не проймешь: я не забыла, как она чуть не выбила мне глаз. Элен бранилась, поливала нас грязью, да так изощренно, что я только диву давалась. Но со временем она присмирела и снова стала есть. Кассеты с вашим голосом каждую неделю слушала по десять – двадцать раз подряд и в конце концов убедилась, что вы ее не бросили. Тогда она заявила, что ей скучно, потребовала книг, журналов, телевизор, радио. Я дала ей кое-какие тома из своей библиотеки – «Пир» Платона, «Разум в истории» Гегеля, «Трактат» Витгенштейна. Мы с нею обсуждали эти книги, я дивилась ее начитанности, развитому уму. Она запоем читала романы, особенно обожала детективы, за которыми я специально ездила в Доль.
   Наши отношения вступили в новую фазу под знаком мирного сосуществования и даже заигрывания. Элен была разной со мной и с Жеромом: его она принимала полуодетая, приглашала присесть на постель, делала комплименты; мол, как он хорошо сохранился, – вызывала на откровенность. Со мной затевала ученые споры, да как умно! Она красилась, переодевалась по нескольку раз на дню, полировала свои розовые ноготки, покрывала их перламутровым лаком. И кокетничала, актерствовала вовсю. Ваша подружка, Бенжамен, вся такая хрупкая, изящная, как статуэтка, но это только видимость. Бывало, она с утра – сущий ангел, а к обеду – мегера. Меня эти скачки ее настроения просто с ума сводили. Она на меня фыркала: «Да приведите же себя в порядок, ну хоть на диету сядьте, посмотрите, на кого вы похожи – раскормленная гусыня, да и только».
   Я сама себе удивлялась, но почему-то слушалась ее: ограничила себя в еде, сделала прическу, целыми днями бегала в городе по магазинам, выбирая новые платья. Показывалась ей в них, и она решала, идет мне или не идет. Когда она была в духе, то позволяла мне ее причесать, и я могла перебирать пряди ее волос. Меня тянуло к ней, день ото дня все сильнее, и я ничего не могла с этим поделать.