– Вы сейчас слышали стоны?
   Стейнер сел рядом со мной на табурет; губы его шевелились у самого моего рта. Свет от лампы падал на его макушку, и корни волос казались розовыми. Такая гуща, такой каскад белых и серебристых прядей ниспадал с его головы, что у меня защемило сердце. Мои-то волосы даже в двадцать лет были и тоньше, и реже.
   – Это, Бенжамен, стонет вон та женщина. Она заперта в нескольких метрах отсюда.
   Дыхание его стало прерывистым. Он откинул назад свою шевелюру, и мне бросились в глаза толстые, похожие на колючки волоски, торчавшие из ушей. Прошло некоторое время, прежде чем информация дошла до моего сознания.
   – Здесь поблизости заперта женщина?
   – А вы знаете почему? Хотя бы догадываетесь?
   Его правое веко подергивалось, какое-то лихорадочное возбуждение овладело им. Нос морщился от нервного тика. Он сжал кулаки и опустил глаза, как будто то, что он собирался мне поведать, не могло быть сказано лицом к лицу.
   – На этой женщине лежит вина…
   У меня вдруг защипало в горле. Я не смел переспросить.
   – Повторяю: вина, и я сказал бы даже, тяжкая вина!
   Он встал, прихватив табурет, вышел из освещенного круга, выключил видео. Теперь я не видел его лица. Только слышал дыхание да негромкое гудение приборов. Его бестелесный голос тревожил меня, он витал, точно дух. Мне необходимо было пресечь эти излияния, уже тогда я предчувствовал: если выслушаю – окажусь в его руках.
   – Во-первых, да будет вам известно, господин проныра, что мы находимся на перевале между Швейцарией и Францией. В пятистах метрах граница. В войну эта мыза с сорок первого года служила базой Сопротивления. Партизаны Франш-Конте использовали особенности этой местности – земля здесь мягкая, как сыр, – прорыв целую сеть катакомб, где скрывались беженцы и хранилось оружие. Один подземный ход вел в Швейцарию, но он был закончен только к осени сорок четвертого, как раз когда войска союзников освобождали департамент. Ни немцы, ни полиция так его и не обнаружили, хотя получили не один донос. В то время вход в него был замаскирован и открывался с помощью хитроумного устройства. А тогдашний хозяин мызы, член голлистской сети Сопротивления, слыл сочувствующим правительству Виши, так что был вне подозрений. Я рассказываю вам все это, потому что сам провел здесь целую зиму, когда мне было шесть лет. Мой отец, коммунист, руководитель ячейки Сопротивления, прятал нас в этом подвале – мою мать, сестер и меня, – а потом переправил в Швейцарию, где мы жили до конца войны. От тех долгих недель взаперти у меня на всю жизнь осталась боязнь темноты. У нас тогда были только свечи, которые больше коптили, чем светили. Я изо всех своих силенок помогал, когда ставили крепь, таскал мешки с камнями, доски, приносил еду. За эти месяцы в подполье я многому научился: маскировать выкопанную землю, рыть ходы, укреплять своды. Я, конечно, был совсем мал, но такие вещи не забываются. Эти навыки сослужили мне службу, когда я семь лет назад разыскал этот полуразвалившийся дом, купил его у одной семьи из Нешателя, которой он достался по наследству, и привел в порядок. Почти все катакомбы обвалились. Мы с Раймоном, ценой почти двух лет изнурительного труда в строжайшей тайне, расчистили восемьдесят метров подземного хода. А еще вырыли два тайника в конце коридора и эту нишу, которая стала моим кабинетом.
   Мне показалось, что сейчас уместно будет его перебить, и я встал.
   – Прошу прощения, месье Стейнер, но я должен подняться к Элен!
   – Сядьте на место!
   Он произнес это таким тоном, что я понял: спорить бесполезно. В сумраке я скорее угадывал, чем видел очертания его внушительной фигуры. А ну как он бросится на меня и прихлопнет, точно муху?
   – Я буду краток, обещаю вам. Позвольте все же вернуться немного назад, я попрошу у вас еще буквально несколько минут внимания. Как вы уже знаете, я юрист, адвокат; профессия доходная, и благодаря ей я сошелся с состоятельными людьми. Я живу в достатке, на иждивении никого не имею. Но работой своей я всегда занимался лишь ради хлеба насущного, истинное мое призвание иное: я – странник по дорогам любви. Всю жизнь я менял женщин, как перчатки. Еще в студенческие годы меня называли революционером по женской части: действительно, бороться я предпочитал в постелях. Женился я приличия ради, и под этим надежным прикрытием пустился во все тяжкие. Лишь одно дело на свете я любил – тешить все новых и новых любовниц, у меня было одно чаяние в жизни – разжигать дивное пламя, тлеющее между ног сменявших друг друга партнерш. Одна только мысль, что я повстречаю красивую девушку, заставляла меня подниматься каждое утро. Жена на все закрывала глаза. Эта дура двадцать лет надеялась, что я переменюсь. В конце концов ее терпимость стала тяготить меня. Я задыхался в клетке супружества, совместное существование не давало простора для маневра. Более яркая, более насыщенная жизнь проходила мимо. Мы развелись. Я спешил жить, время поджимало.
   Но после развода все пошло не так, как я ожидал. Возраст – коварная штука: я сам не заметил, как стал уже не тот. Женщины мне отказывали. Раньше я брал их с налету, мои ухаживания напоминали облаву, теперь же свелись к униженной мольбе. И я, привыкший к легким победам, жил с тех пор в постоянном страхе получить от ворот поворот. Жена – я слишком поздно это понял – в каком-то смысле служила мне защитой от подобных щелчков. Теперь я был невостребован, мне предстояло пополнить ряды неудачников, и я уже видел себя в недалеком будущем сморщенным старичком, вынужденным платить за милости, которые доселе сыпались на меня, как из рога изобилия. Говорят, были бы деньги, и все женщины твои – это неверно: женщина может за деньги лечь в постель, но влечение, страсть купить нельзя. Только порхая от юбки к юбке, я находил вкус в жизни и, лишившись этой возможности, впал в глубокую депрессию. Юных красоток, которые холодно отворачивались от меня, я презирал и вожделел одновременно, если мне потом случалось увидеть какую-нибудь из них подурневшей или обезображенной, то радовался и вздыхал с облегчением: одной печалью меньше. Видя, как целуются влюбленные, слыша смех молоденькой девушки, я чувствовал себя оплеванным, будто мне нанесли личное оскорбление.
   Вот тогда-то Раймон невольно спас меня и наставил на путь истинный. Он служил мне уже десять лет, с тех пор как я выручил его в суде – ему грозил большой срок за растление. Работал он шеф-поваром в одном ресторане, был занят несколько вечеров в неделю, а в остальное время вел мой дом. Когда я развелся, он остался со мной. Мой образ жизни не был для него тайной, и все мои похождения он принимал так же близко к сердцу, как я сам. Я был для него воплощением всего того, чем он только мечтал быть. В свое время он был женат на какой-то стерве, которая его бросила. На моей памяти у него не было ни одной женщины, ни единой интрижки. Оно и понятно при его внешности: он был до того безобразен, что порой и меня от него с души воротило. Как сказала одна моя подружка: верно, когда мать его родила, у нее молоко скисло.
   Он любил подсматривать за голыми женщинами, тайком пробирался в их спальни, наблюдал за ними в ванной; я подозревал, что он шпионил и за мной, когда мне изредка случалось привести очередную пассию к себе домой. Был у него еще один мерзкий пунктик, с которым я пытался бороться: в своем ресторане он запирал хорошеньких посетительниц в туалете при помощи специальной отмычки. Они не могли выйти, пока кто-нибудь из персонала не приходил на их крики. Хозяин, уволив сначала, как водится, пару-тройку иммигрантов, заподозрил его. Раймон объяснил мне свое поведение: он-де столько раз видел, как красотки перепихивались в туалетных кабинках со всякими скотами, что, по его мнению, лучшего они не заслуживают. Я пригрозил выгнать его, если он не прекратит. Порой он с такой яростью обрушивался на весь женский пол, что мне было не по себе.
   И вот однажды я встретил Франческу Спаццо – это было девять лет тому назад. Встретил, уже будучи наслышан о ней как о самом развратном создании на свете. Она прошла, как говорится, огонь, воду и медные трубы, и вряд ли кто-нибудь еще мог тронуть ее сердце. Для этой женщины, столь же самовлюбленной, сколь и стервозной, ценность человека измерялась лишь удовольствием, которое она рассчитывала от него получить. Любовников и любовниц за ней числилось больше, чем дней в году, и всем она разбивала сердца, ломала судьбы, развращала души. Не раз ей приходилось спасаться от мести ревнивых мужчин или женщин, доведенных до помешательства ее презрением. Ее губили собственные пороки вкупе с теми, которые она пробуждала в других. Связаться с нею значило разрушить весь уклад своей жизни, пуститься в рискованное путешествие, не зная, где оно закончится. Я потерял от нее голову; я признал ее превосходство, стал рабом ее прихотей, благоговел перед ее образованностью – она тогда преподавала философию. Впервые в жизни я пытался удержать женщину навсегда; а ведь мне было уже пятьдесят восемь лет.
   Я был слишком влюблен, и ей это скоро наскучило; она бросила меня. Я молил ее вернуться, пресмыкался, на какие только унижения не шел! Я преследовал ее так неотступно, что в конце концов она определила меня в вербовщики: я должен был поставлять ей юношей и девушек и смотреть, как она тешится с ними. Умела же она околдовать, просто какой-то злой гений. Я попался в собственную ловушку: престарелому Казанове, влюбившемуся в женщину моложе годами, с лихвой воздалось от нее за сердечные раны, которые он всю жизнь беспечно наносил другим. А я теперь и в объятиях юных девушек не мог забыть свое фиаско. Раймона моя новая роль привела в бешенство; он жил моей жизнью и мои несчастья воспринимал как свои. Если я уходил со сцены, он тоже должен был уйти. Однажды вечером он явился ко мне.
   «Хозяин, помните эту Франческу, что нас продинамила?»
   «Как я могу забыть ее, дурень!»
   Я терпеть не мог эту его манеру: он всегда употреблял первое лицо множественного числа, когда говорил о чем-то неприятном. Делить с ним радости – это еще куда ни шло, но горести – нет, увольте.
   «Так вот, хозяин, я с ней за нас расквитался. Эта тварь никому больше не подгадит, хватит ей, дряни смазливой, по мужикам таскаться».
   Я похолодел, испугавшись худшего. До какого безумства мог он дойти? Нет-нет, успокоил он меня, он не убил ее и не изнасиловал. Мы поехали в коттедж в Восточном предместье, который он купил на свои сбережения. Спустились в подвал. Раймон отпер металлическую дверь; миновав небольшой коридорчик, мы оказались перед еще одной дверью, с зарешеченным окошком. Ничего себе – настоящий карцер оборудовал своими руками! Он показал на окошко, и я заглянул: на надувном матрасе, подле неаппетитных объедков и ведерка-параши, сидела Франческа – встрепанная, разъяренная. Даже в заключении она не утратила своей горделивой осанки, хотя находилась в камере уже неделю. Этот идиот Раймон похитил ее, чтобы отомстить за меня!
   «Глядите, хозяин, уж я научу уму-разуму эту потаскуху, будет знать, как вас морочить! Каждый день я ее спрашиваю: согласны вы вернуться к месье Стейнеру? Пока упирается – будет гнить здесь. Еще погожу немного, а потом вдвое урежу паек. Вот увидите, прекратит выкобениваться, сама к вам на брюхе приползет как миленькая!»
   Я схватил Раймона за вихры и встряхнул.
   «Да ты совсем спятил? Ты хоть понимаешь, что за такие шутки, да с твоей судимостью, угодишь прямиком за решетку? Один раз я тебя предупредил, дважды повторять не стану. Ты немедленно отпустишь Франческу и принесешь ей свои извинения. Надеюсь, она примет от нас денежную компенсацию и будет молчать».
   Но на сей раз Раймон осмелел и показал норов. Ведь отпусти мы сейчас Франческу, она не преминет донести на нас, даже если возьмет деньги. Тут узница, слышавшая из-за двери нашу перебранку, подошла к окошку и подала голос, заявив, что хочет с нами поговорить. И вот мы сидим все втроем в омерзительной Раймоновой камере; мне было мучительно стыдно видеть эту женщину, которую я все еще любил, втоптанной в грязь. А она вдобавок оставила открытой парашу: мол, я унижена, так извольте и вы нюхать. Как ни в чем не бывало Франческа предложила договориться.
   «Мне более чем понятны мотивы, побудившие Раймона похитить меня, понятны потому, что я сама отчасти разделяю их. Пребывание здесь натолкнуло меня на мысль, которая, как я догадываюсь, вызревает и у вас. У тебя, Раймон, потому что ты уродлив и всегда был чужим на празднике любви, а у тебя, Жером, потому что ты стареешь, и стареешь тяжело. Мне уже далеко за сорок. До сих пор мир был у моих ног, ибо я плевала на всех и умела держаться королевой. Вы, может быть, знаете, что у этнологов есть такой термин «престижное скотоводство»: в Африке и на Мадагаскаре пастуха тем больше уважают, чем больше у него стадо, пусть даже от такого количества скота нет проку. Так и я, окружив себя толпой жеребцов и кобылок, щеголяла своим стадом. У королевы должен быть двор, иначе какая же она королева? Но в последние годы трон подо мной пошатнулся: хоть я и слежу за собой, занимаюсь всеми видами спорта, обращаюсь время от времени к услугам хирурга-косметолога, время подтачивает меня, и я перехожу в категорию женщин, «сохранивших остатки былой красоты». Каждую весну я вижу, как на улицы высыпают оравы молоденьких девушек, и знаю: они отодвигают меня в тень. Какими фигурками они щеголяют – за такие впору душу прозакладывать дьяволу, какими формами – женщинам постарше ничего не остается делать, кроме как оплакивать прошлое. Их ножки будто дразнят меня, при виде их бюстов мне хочется спрятать свой. В двадцать лет красота – это естество, в тридцать пять – награда, в пятьдесят – чудо. Мне вслед все реже поворачиваются головы, я больше не слышу восхищенного шепотка. И чем вступать в заведомо проигранную битву, лучше я сложу оружие. Когда читаешь свой приговор в глазах окружающих, пора откланяться. Вам угодно держать меня в заточении, господа? Извольте! Но учтите: это не я вам нужна».
   Я не понимал, о чем толкует Франческа, и подозревал, что она просто хочет выиграть время.
   «Подумайте хорошенько, вы оба. Бросив меня в этот карцер, Раймон поразил цель, но не ту».
   Мой слуга, кажется, уже все понял и слушал затаив дыхание.
   «Вы хотите сказать, мадам (надо же, «мадам», а только что была «потаскуха»), что нам следовало бы заняться девушками помоложе?»
   «Помоложе, конечно, тоже, но не это главное». «И покрасивее?»
   «В самую точку, Раймон. А ты послушай, послушай своего слугу, Жером, золотые слова».
   Озадаченный, я не спешил высказаться. Ясное дело: Франческа заговаривает нам зубы, лишь бы выбраться отсюда, И при этом держится-то как, а уж рот откроет – профессор, да и только. Во мне нарастала злость.
   «Так почему же мы говорим о красавицах, господа? Да потому, что, вопреки известной цитате, красота есть не обещание счастья, но верная гибель [6]. Красавицы и красавцы – точно боги, спустившиеся к нам с небес, и своим совершенством они бросают нам вызов. Повсюду на своем пути они сеют раздор и горе, напоминая каждому о его невзрачности. Быть может, красота – свет, но этот свет лишь сгущает тьму; она возносит нас высоко, но потом низвергает в такую бездну, что мы горько раскаиваемся в том, что прикоснулись к ней».
   Я был шокирован, Бенжамен, так же, как, наверно, и вы сейчас. Я слушал эту женщину, которая отвергла меня, и понимал, что мне нечего ей возразить. Все во мне протестовало против ее слов, и в то же время я чувствовал за ними то же горе, которое настигло и меня. Франческа сказала вслух то, что я лишь смутно чувствовал. Но облеченная в слова, идея возмутила меня. Умела же эта чертовка жестко назвать вещи своими именами!
   «Красота есть высшая несправедливость. Одной лишь своей внешностью красивые люди принижают нас, вычеркивают из жизни – почему им все, а нам ничего? Богатым может стать каждый, а вот красивым надо родиться: красоту не наживешь, сколько бы ни прожил. А теперь, господа, подумайте: если вы, как и я, готовы признать, что красота есть гнусность и преступление против человечества, надо делать выводы. Красивые люди наносят нам оскорбление, а значит, должны быть наказаны. Вы согласны со мной, не так ли? Раймон, заперев меня здесь, подсказал мне практическое решение, которое следует воплотить в жизнь».
   Вот теперь я понял все; мне стало так жутко, что даже дыхание перехватило, – план был поистине чудовищный. А Франческа, поняв, что мы, как говорится, созрели, добила нас:
   «Правильно делают мусульмане – они прячут лица своих женщин под покрывалом и держат их взаперти. Они знают, как коварна внешность. В одном они не правы: не делают разницы между ослепительно красивыми лицами и всеми прочими и главное – не изолируют красивых юношей, которые не менее опасны».
   Изолируют! Слово прозвучало, все было сказано. Франческа кратко и ясно, как дважды два, сформулировала то, что мучило нас обоих, и указала выход. Бред, гиньоль какой-то, я не желал больше ее слушать. Я отпустил ее, дал денег и на протяжении многих недель отказывался с ней встречаться. Но она залучила в союзники Раймона, и тот не давал мне покоя. В конце концов я сдался. Но вы меня, похоже, не слушаете, Бенжамен! О чем вы думаете?



Дань с лица


   Действительно, я вот уже несколько минут демонстративно посматривал на часы.
   – Прошу прощения, – сказал я, – но Элен, наверно, беспокоится, что меня долго нет.
   Стейнер встал, подхватил табурет и уселся напротив меня, снова оказавшись под лампой.
   – Элен знает, что вы со мной, ее предупредили. Милый мой Бенжамен, – он взял мои руки в свои, будто хотел, чтобы его мысль передалась мне через прикосновение, – я знаю, мой рассказ прозвучал невнятно, давайте я объясню…
   – Нет-нет, месье Стейнер, я все понял, но какое отношение ваша история имеет ко мне?
   Мне казалось, что я уже достаточно заплатил за свое любопытство; пусть выгонит меня вон, я это заслужил – и довольно. Стейнер выпустил мои руки, встал, прошелся по тесному кабинету. Досадливая складка пересекла его лоб. В этом крошечном помещении он казался еще выше, шире, размашистее. Я все ждал, когда он заденет макушкой потолок.
   – Так я не убедил вас, Бенжамен?
   Он вдруг стал похож на затравленного зверя.
   – Вы не сознаете, какой пыткой может быть красота? Я говорю не только о кумирах моды и кино – я о той красоте, что хлещет вас наотмашь в толпе на улице, бьет под дых, наповал!
   – Признаться, мне это никогда не приходило в голову.
   Стейнер, казалось, по-настоящему расстроился. «Только не возражай ему, только не спорь», – повторял я себе, ломая голову, как же мне от него отделаться. Вот ведь влип! Он снова сел и уставился прямо мне в глаза – ни дать ни взять учитель, пытающийся вдолбить тупице ученику трудную теорему. Опять взял мои руки; они были влажные и холодные, а от его пальцев исходило умиротворяющее тепло. Он принялся медленно массировать мне ладони, восстанавливая кровообращение, всецело сосредоточился на этом занятии и как будто забыл, зачем мы здесь. Я не знал, что и думать. А он как воды в рот набрал. Мне почему-то стало трудно дышать. Он мучил меня молчанием так же, как только что – разглагольствованиями. Чтобы прекратить эти гляделки, я, нарушив свой же зарок, решился возразить:
   – Но ведь некрасивых куда больше?
   – Слабый аргумент, Бенжамен. Пусть даже красота – редкость, все равно она слишком бросается в глаза, наглая, оскорбительная. И коварная: внушает нам, будто она хрупка, а сама, как сорная трава, вырастает вновь и вновь, сколько ее ни коси.
   Теперь Стейнер вещал, проповедовал. Он формулировал свои убеждения так уверенно и невозмутимо, что мне стало не по себе. До чего мы можем так договориться, я не знал: чем больше я услышу, тем крепче он повяжет меня. Тут я по извечной своей непоследовательности сменил тактику, решив во всем с ним соглашаться.
   – Действительно, я никогда об этом не задумывался!
   Но этот ход конем не расположил его ко мне, наоборот, рассердил. Он нахмурился.
   – Вы сами не верите в то, что сказали, Бенжамен, вы попросту юлите.
   Я замотал головой, но без особого убеждения и стушевался. Его блеклые глаза смотрели сквозь меня.
   – Посмотрим на проблему иначе: вы не боитесь состариться?
   Я медлил с ответом, задетый за живое, и злился на себя, что и так уже наговорил слишком много.
   – Сказать по правде, я всегда чувствовал себя старше своего возраста.
   – Похвальная искренность. Так согласитесь, ведь все эти совершенные создания толкают нас в могилу, делают закат наших дней невыносимым?
   – Может, и так, но я их как-то не вижу.
   – Он их не видит!
   Голос его сорвался на крик.
   – Поразительно, право, поразительно. А вот я только их и вижу. Теперь вы понимаете, какую боль причинили мне, явившись сюда с вашей Элен?
   Он перевел дыхание и рявкнул:
   – Женский рой достал меня и здесь, где я надеялся наконец-то найти покой!
   Стейнер выругался, брызжа слюной прямо мне в лицо. Я содрогнулся от его воплей и в свою очередь вышел из себя.
   – Послушайте, это ваша проблема, при чем тут я? Я хочу вернуться в Париж и ничего больше.
   Со страху я пустил петуха и скорее пропищал эти слова, чем произнес, а от собственной дерзости меня прошиб озноб.
   – Ошибаетесь, Бенжамен, теперь это ваша проблема.
   Стейнер вдруг заговорил очень мягко. Я не поспевал за перепадами его настроения. Он перешел почти на шепот, отчетливо выговаривая каждый слог.
   – Вы нарушили неприкосновенность моего жилища, за такие веши надо платить.
   Я зажмурился, сказав себе: не может быть, это сон, ничего этого на самом деле нет. Но когда я вновь открыл глаза, Стейнер, на миг исчезнувший за моими сомкнутыми веками, по-прежнему нависал надо мной и даже как будто стал еще больше, еще чудовищнее.
   – Вернемся к моему первому вопросу: вы поняли, почему женщина, чьи стоны вы слышали, заперта здесь?
   А я-то успел забыть о ней.
   – Она искупает здесь свое преступление – красоту!
   Он помолчал, наслаждаясь произведенным впечатлением. Чувствуя, что хладнокровия у меня надолго не хватит, я промямлил;
   – Вы хотите сказать… постойте, я вас не совсем понимаю…
   – Вы меня прекрасно понимаете. Мы держим красивых женщин в заключении в подземелье под этим домом, таким образом обезвреживая их. Они платят нам дань с лица.
   Я с трудом сглотнул, сердце колотилось часто-часто. Стейнер был мертвенно-бледен, или это мне только казалось. Было что-то неестественное в его пафосе, как будто своими доводами он пытался убедить сам себя. Мне еще хотелось верить, что вся эта речь – лишь эксцентричная выходка.
   – Да бросьте, вы меня разыгрываете, просто смеетесь!
   – Я серьезен, как никогда в жизни, Бенжамен, и вы это знаете. Помните, я сказал вам: тот разговор с Франческой в подвале Раймона возмутил меня до глубины души. Поначалу я и знать ничего не хотел: надо ли говорить, что я обожал свежую прелесть юности; разве мог я видеть скверну в том, что давало мне когда-то столько счастья? Да я и не оставил надежды еще погулять на этом пиру. Даже сегодня к моей ненависти примешивается ностальгическое чувство, моя снисходительность к Элен – тому доказательство. Франческа же требовала, чтобы я навсегда отказался от всего, ради чего жил. Мы спорили так, что клочья летели. Она знала, чем меня взять: мол, время моих побед ушло безвозвратно, ждать мне от прекрасного пола больше нечего, светит разве что унылое супружество с какой-нибудь серой мышкой-ровесницей. Я долго колебался, сознание ее правоты боролось во мне с надеждой: а вдруг я все-таки заслужу отсрочку? И все же Франческа одержала верх: я отступился, разом отринув все, что было мне дорого. И я стал другим человеком, я, можно сказать, обратился в новую веру – и прозрел. Всю жизнь я заблуждался. Урок, преподанный Франческой, был мучителен, но тем крепче я его усвоил. Я пошел на это из любви к ней, а поскольку больше она не могла принадлежать ни одному мужчине, страсть моя угасла и на смену ей пришла дружба, душевная близость. Месяц спустя в моей квартире мы втроем – Раймон, она и я – дали торжественный обет посвятить нашу жизнь искоренению красоты во всех ее видах, вне зависимости от цвета кожи и пола. Мы поклялись также навек отказаться от любовных утех, ибо никто не может быть господином и рабом одновременно.
   Стейнер опять вскочил, словно подброшенный пружиной; казалось, сидеть при упоминании о тех судьбоносных минутах для него было кощунственно.
   – Да, я знаю, нас мало, жалкая горстка, но мы сильны своей непоколебимой решимостью. Осушить океан, свернуть горы – с самого начала для нас не было ничего невозможного. Мы устремились в эту затею очертя голову – я до сих пор удивляюсь нашей дерзости. Но мы верили, что трудимся на благо человечества во имя святой цели: очистить Землю от скверны. Если ты был когда-то коммунистом, это не проходит бесследно. Это навсегда – непримиримость, воодушевлявшая вас в былые времена, не угасает в душе. Удобства ради я женился на Франческе – нет нужды говорить, что брак наш чисто фиктивный. Мы долго не могли решить, где лучше прятать узниц – в городе или в деревне. Мне пришла на память мыза в горах, где я скрывался в войну. Здесь, на плоскогорьях Юра, безлюдно, зимой лютые морозы, к тому же меня знали и уважали в округе – в общем, это место по всем статьям подходило для осуществления нашего плана. Да-да, я здесь в большом почете, я ведь сын партизана, люди ценят меня за заслуги отца и за то, что я выкупил и отстроил эту развалюху. Со всей местной полицией я на «ты», я даже не раз возглавлял чествования ветеранов и тому подобные мероприятия. Мэр коммуны со своими помощниками спускался в подвал, они видели эту расчищенную часть подземного хода и кабинет, где мы сейчас с вами беседуем. Но им неизвестно, что вон там, за металлическими стеллажами, начинается еще один туннель, в конце которого – две камеры…