— Не заливай, — заключил Антонен. — Слишком уж ты мал, чтобы знать о борделях. Объясню попозже, когда устроишься в дортуаре.
 
   Прошло пять лет. Все эти годы где-то продолжалась война, отголоски которой доносились и до пансиона Вердье. Учителя постоянно перешептывались, сообщая друг другу последние сводки, передаваемые по Лондонскому радио.
   Жюльену горе-конспираторы были смешны: уж слишком театральным выглядело это шушуканье по углам, нередко учителя даже не слышали звонков. В зависимости от политических убеждений образовались кланы: голлисты, петеновцы, сторонники папаши Лаваля и те, кто продолжал нашептывать о жидомасонском заговоре. В тонкости Жюльен не вникал — это были штучки для стариков. Лет в шестнадцать, наверное, еще можно было ими заинтересоваться, да и то вряд ли что поймешь. Порой требовалось вмешательство директора Вердье, чтобы разнять парочку учителей, готовых перегрызть друг другу глотки.
   — Господа! — взвизгивал он фальцетом. — Какой пример вы подаете детям! Оставьте дискуссии за стенами пансиона! Прошу не забывать: именно политики довели страну до того жалкого состояния, в котором она сейчас находится!
   Поневоле приходилось покоряться герою Первой мировой и смирять клокочущую в груди ярость. А старина Леон укоризненно качал восковой головой, и седая пакля его челки, как никогда, напоминала фитиль огромной свечи. Если спорящих унять не удавалось, он принимался громко кашлять в носовой платок, и тогда дамы бросались со всех ног, чтобы подхватить его под руки, а консьерж спешил протянуть стакан с водой.
   Жюльен часто размышлял над материнскими письмами. В военное время почта работала с перебоями, письма и посылки находили адресатов с большими задержками — достаточно было взглянуть на штамп. Тогда голос матери звучал совсем тихо, еле слышно, не голос — шепот: «Не волнуйся за меня, у меня все в порядке…» Мальчик сравнивал этот голос со светом далеких звезд, которые земным глазам все еще кажутся живыми, сверкающими, а на самом деле уже успели обратиться в пыль. Когда на уроке естествознания учитель впервые рассказал им об этом чуде природы, внутри у Жюльена все похолодело — настолько очевидной была аналогия с письмами Клер.
   Мать призывала: «Расти поскорее, набирайся сил. Когда кончится война, мне понадобится твоя помощь, ведь теперь ты — глава семьи. Надеюсь, к этому времени я не слишком состарюсь и меня будут принимать за твою старшую сестру… »
   Что сталось с Клер с тех пор, как были написаны эти строки? Жюльен почти ничего не знал о войне, но очень боялся авиа-налетов. В последнее время бомбардировки англичан составляли часть той реальности, в которой приходилось жить. Два-три раза в неделю в дортуар прямо посреди ночи врывался кто-нибудь из преподавателей со свечой в руке, и тогда приходилось мучительно вырывать себя из сна, оставлять нагретую за ночь постель, быстро натягивать халат или закутываться в одеяло и спускаться в подвал под оглушительный, заполняющий все небо вой. Обычно это были нашпигованные смертельным грузом бомбардировщики «Б-17», летевшие со стороны Англии. Самолетов не было видно, но они издавали жужжание, словно гигантские насекомые. Вслед за звуками начинал дрожать пол под ногами, а с потолка осыпаться известка, заметая головы воспитанников белой порошей.
   — Носовые платки! — испуганно командовала мадемуазель Мопен. — Прикройте волосы носовыми платками!
   Каждый раз при авиа-налете Жюльен вспоминал о матери, и горло ему сжимала тоска. Он старался не думать о том, что, возможно, сейчас она, услышав сигнал воздушной тревоги, забилась в какой-нибудь подвал или даже ее завалило обломками разрушенного здания. Сколько ни пытался он гнать страшные мысли, воображение рисовало ему все новые и новые картины: мать ранена, на голову ей упало что-то тяжелое, она лишилась памяти. Ее отвезли в больницу, где она теперь лежит, с виду совсем здоровая, но забывшая о том, что у нее есть сын, который вот уже пять лет ждет ее в пансионе парижского пригорода.
   В полутьме сотрясаемого взрывами жалкого убежища Жюльен лихорадочно проигрывал в уме всевозможные варианты: мать в Лондоне спасется вместе с другими беженцами под гул фашистских самолетов «V-1», мать среди партизан-подпольщиков, в грубой, уродующей ее куртке ползет в зарослях кустарника, чтобы не наткнуться на немецкий патруль. Однако самую мучительную тревогу в этих видениях у него вызывали мужчины. Безликие, но из плоти и крови, они пребывали в опасной близости к Клер, касались ее — иногда случайно, а порой и намеренно… Эти картины причиняли мальчику боль, и он чувствовал, как судорожно сжимаются большие пальцы его ног в грубых башмаках на деревянной подошве. Жюльен содрогался при мысли, что однажды мать явится за ним в пансион в сопровождении широкоплечего, с отливающим синевой подбородком типа.
   Больше всего на свете Клер боялась старости. Там, в доме деда, она часами простаивала перед зеркалом, рассматривая едва намечающиеся морщинки возле глаз. Интересно, пять лет — это много по понятиям взрослых? Успеешь ли состариться за такой срок? Жюльен с трудом представлял Клер в образе сухонькой старушки. Ему было известно, что пять лет — половина собачьего века. А что значат они для женщины? Он попробовал произвести подсчет, и выходило, что мать начнет стареть, когда ей исполнится тридцать. Подумать только, тридцать! Невообразимо много. Жюльен не в состоянии был определить возраст тех, кому за двадцать: все без исключения казались ему пожилыми, что бы при этом они о себе ни думали. Стремясь получше во всем разобраться и получить данные для сравнения, мальчик принялся расспрашивать женщин, служивших в пансионе, о том, сколько им лет. Мадемуазель Мопен его отругала: ни в коем случае нельзя интересоваться возрастом дам!
   Хуже всего, что у него даже не было фотографии Клер. Они покинули дом в такой спешке, что мысль об этом ему и в голову не пришла. Да и слишком уж мал был он тогда, чтобы все предусмотреть. Теперь, не имея возможности обращаться к снимку — надежному документу, — дабы вспоминать ее лицо, Жюльен со все возрастающим отчаянием ощущал, как, растворяясь, исчезает из памяти образ матери. Тщетно пытался он представить лицо Клер — оно ускользало, подернувшая его пелена не рассеивалась, а, наоборот, становилась все плотнее, словно мать медленно отступала в полосу тумана, неумолимо поглощавшего ее с каждым шагом. Поразительно, но черты деда Шарля оказались неуязвимыми, они так и стояли перед глазами, словно высеченные из камня, и эта чудовищная несправедливость приводила Жюльена в бешенство.
   В попытке воспрепятствовать полному исчезновению образа Клер мальчик, не посвящая никого в свою тайну, начал вести что-то вроде дневника, состоявшего из рисунков, где он по памяти воспроизводил картины прошлого. Мать, дом, сад. Снова и снова мать, во всевозможных позах, по-разному одетая. Адмирал, разумеется, присутствовал тоже, в образе мрачного пастыря. Увы, последняя иллюстрация удалась плохо: пальцы не слушались, и невольно вместо устрашающей фигуры с палкой выходили какие-то каракули.
   Увидев рисунок, Антонен воскликнул:
   — Ничего себе Дед Мороз! Можно подумать, он в трауре. Чучело какое-то, им только детей пугать!
   Художеством своим Жюльен был доволен. Рисовал он хорошо — недаром мадемуазель Мопен часто его хвалила. От ее слов мальчик заливался краской, но ведь что правда, то правда: глаз у него был верный и выходило похоже.
 
   Война поставила под удар привычки и жизненные удобства каждого. Но дети переносили лишения легче, чем взрослые: привычный ход существования был нарушен, что в какой-то мере удовлетворяло свойственную им жажду новизны.
   Леон Вердье, ярый противник черного рынка, всячески давал понять, что не потерпит общения своих воспитанников со спекулянтами.
   — Война, — разъяснял он в столовой, когда ученики рассаживались за длинными столами, — разразилась как раз вовремя, чтобы заставить нас бороться с ленью. Франция погрязла в сибаритстве, в праздности оплачиваемых отпусков, в стремлении к легкой жизни. Все думают только об отдыхе! Утрачен вкус к подвижничеству, к хорошо выполненной работе. Народный фронт, проводя политику бездельников, толкнул нас на неправедный путь — путь легкости, и тут же последовало возмездие. Почивая на лаврах Первой мировой, мы стали побежденным народом. Теперь самое время пробудиться от спячки, и каждый должен доказать, что избавился от этого наваждения, избрав путь честности. Выпавшее на нашу долю испытание позволит нам очиститься, общество выдвинет новых вождей — молодых, сильных, не одурманенных сомнительными теориями. Они научатся правильно мыслить, и для них прежде будет дело, а уж потом — слово. Женщины низко склонят головы, займут подобающее им место и перестанут обезьянничать в попытке сравняться с мужчинами умственными способностями. Они смирятся со своей чисто физиологической функцией, определенной самой природой, положившей предел их развитию, и вспомнят о преданности и покорности.
   Вам же, дети мои, ни в коем случае не следует брать пример с пустословов, которые бесчестят столицу, молодых дегенератов, демонстрирующих перед нашими поработителями жалкий пример «французского возрождения». Воспользуйтесь моментом для очищения, закалитесь в испытании, поднимайтесь, гордые и прямые, как молодые дубки! Позже вы оцените шанс, вам ниспосланный, и не станете проклинать этот период вашей жизни. Вы плохо питаетесь? Это правда. Мерзнете? И это правда. Но правда и то, что только в лишениях выковываются души избранных, будущих вождей. Война не даст вам погрязнуть в безделье, размягчить свою душу праздностью. У молодых волков желудок всегда пуст — ибо таково необходимое условие для удачной охоты. Пусть эти гордые звери во всем служат вам примером. Держите голову высоко поднятой и не слушайте голоса желудка. Да будет щедрой ваша зимняя жатва! Вот что вы должны вынести из военного лихолетья.
   Речь эта, с незначительными вариациями, повторялась каждую неделю. Редко она произносилась на одном дыхании — помехой был непрестанный кашель старины Леона. Обычно перед тем, как начать выступление, оратор проглатывал две большие ложки сиропа ююбы [8], отчего рот у него становился черным.
   Жюльену особенно нравилась часть, в которой говорилось о молодых волках. Временами, когда Вердье бывал особенно в ударе, он приправлял ее латинскими цитатами, наподобие: Magnus ab integro saeculorum nascitur orbo[9], или: Нипс saltem everso juvenem succurrere saeclo/Neprohibet[10], которых никто не понимал. Заключал свою речь он всегда одинаково:
   — Пансион переживет все невзгоды, не опустившись до мошенничества, унижающего честь нации. Нет — черному рынку! Нет — постыдному обмену! Да падет кара небесная на головы тех, кто выменивает яйца и масло на табак для удовлетворения своих гнусных страстишек! Наше учреждение останется на высоте. Выживанию — да! Спекуляции — нет! Подобно обитателям Ноева ковчега во времена Всемирного потопа, мы сумеем обеспечить себя всем необходимым и хлопнем дверью перед носом сволочи, которая обогащается на несчастье французов.
   Практическим воплощением этой железной морали явилось окультуривание напоенных водой, словно губки, лужаек бывшего плаца. Однокашники, считавшие Жюльена деревенским жителем, пытались проконсультироваться у него по вопросам сельского хозяйства, и он волей-неволей вынужден был сознаться, что ничего не смыслит в земледелии. Каждый день после обеда, кое-как покончив с домашними заданиями, воспитанники шли в огород — копать и рыхлить.
   Дылда Антонен подстерегал момент, когда женщины садились на корточки между грядками фасоли, и старался заглянуть им под юбки, отчего острый кадык на длинной шее приходил в движение.
   За военное пятилетие пансион не раз становился ареной самых фантастических экспериментов. На уроках естествознания, например, пробовали изготавливать мыло с помощью подручных средств. Получалось вязкое вещество, и от этих липнущих к рукам комков было не так-то легко избавиться. Все пускалось в ход, чтобы возместить нехватку сырья. Месье Моди, учитель физики и химии, задался целью произвести сахарин, который по сладости превосходил бы тот, что продавался в магазинах. «Если повезет, — заявил он, — у нас будет продукт с сахаристостью в тысячу раз большей на единицу массы, чем у промышленного». Несколько месяцев подряд Моди старался добиться результата, руководствуясь сомнительной формулой, выпаривая на медленном огне какие-то загадочные субстанции, от которых провоняло все здание. С наступлением осени устраивались рейды по сбору каштанов и желудей, которые затем превращались в муку и кофе. А по ночам, когда Леон Вердье мирно спал, учителя собирались в химической лаборатории и с помощью аппарата собственного изобретения гнали из кормовой свеклы самогон. Мадемуазель Мопен летом собирала учеников и, раздавая им пустые спичечные коробки, напутствовала:
   — Сейчас мы пойдем в огород и будем собирать насекомых, которых вы сразу увидите на овощах. Это колорадские жуки. Когда вернемся, подсчитаем, кому сколько удалось собрать. Десяток жуков приравнивается к одному очку.
   «Вот было бы здорово, — мечтал Антонен, — если бы за десять очков она разрешала заглянуть ей под юбку!»
   Большинство воспитанников ненавидели охоту на колорадских жуков. Однако Жюльен воспринимал это омерзительное занятие как тяжкое, но благотворное испытание, позволяющее закалить характер. Заключая насекомых в темницу коробка, он учился преодолевать отвращение. А ему нужно было стать сильным, ведь Клер писала ему об этом в каждом письме. После войны они начнут новую жизнь, и наверняка не из легких, поэтому он должен к ней подготовиться, чтобы не разочаровать мать.
   — Вот черт! — недоумевал Антонен. — Ты прямо как с цепи сорвался. Похоже, эта дрянь пришлась тебе по вкусу. Не собираешься ли ты набивать ею брюхо, как китайцы?
   Однажды, кажется, в апреле 1943 года, у Моди, перебравшего самогона, случился нервный припадок. С выпученными глазами, раздирая на себе одежду, бедняга носился по коридорам и вопил: «Говорит Лондон, у меня для вас экстренное сообщение. Прослушайте его: я ненавижу, ненавижу, ненавижу вас всех!»
   «Радио» пришлось связать и запереть в изоляторе, где санитар вылил на голову несчастному целое ведро ледяной воды. До вечера у Моди не прекращались судороги, он корчился на железной койке, имитируя навязчивую мелодию позывных Би-би-си: «Пам-пам-пам-пам».
   В другой раз пастор Биколен, преподаватель латыни, отравился табаком, собственноручно им приготовленным из сушеных овощных очистков. Он лежал на полу в дортуаре, задыхающийся, с синюшным лицом, и царапал грудь, словно собирался содрать с нее кожу. Когда же больного попросили объяснить природу овладевшего им недуга, он принялся цитировать «Буколики» — что-то насчет пастуха Коридона и жестокого Алексиса [11], что произвело на присутствующих отвратительное впечатление.
   Как лучшему рисовальщику, Жюльену было поручено писать портреты маршала Петена. Оказалось, что акварели с изображением маршала хорошо продаются в Борделье, особенно после воскресной службы. Немедленно открылась живописная мастерская, производство портретов было поставлено на поток. Основой для них служили вырезанные из картона прямоугольники. Неравные способности мастеров порой приводили к поразительным результатам, но тут на помощь приходило кепи — деталь, благодаря которой все-таки достигалось сходство. Просушив как следует свои творения, живописцы получали разрешение отлучиться из пансиона и отправлялись бродить по улицам городка, предлагая свой товар прохожим. Антонен во время этих вылазок почти всегда добивался успеха. Он цеплялся к горожанам, выкрикивая чудовищным фальцетом: «Сразу видно, месье, что вы — настоящий француз! Пожертвуйте небольшую сумму во имя отца Франции [12], это принесет вам счастье! Подайте несчастным сиротам войны! Во имя тех, кто заплатил за Францию своей кровью!»
   Чем дольше жертва медлила, не решаясь запустить руку в карман, тем громче начинал вопить парень:
   — Вы ведь не коммунист, месье, нет? Только коммунист мог бы отказаться купить портрет великого маршала!
   Сгорая от стыда, Жюльен обычно держался сзади. Торговля портретами приносила пансиону хоть какие-то деньги, и поскольку Жюльен оставался единственным, кому удавалось сделать похожий рисунок, ему одновременно доставались и похвала мадемуазель Мопен, и зависть соперников по ремеслу.
   — Нам грех жаловаться, — частенько философствовал Антонен, — поплевываем в потолок да развлекаемся. Нужно этим пользоваться: после ухода немцев начнется гражданская война. Коммунисты уж точно попробуют захватить власть, и тогда люди повалят на улицы. Новая война будет пострашнее нынешней — француз пойдет на француза!
   У Жюльена было смутное представление о коммунистической угрозе, но Антонен взялся ликвидировать этот досадный пробел.
   — Символ коммуняк — красный флаг. По взмаху флага всех начинают расстреливать. Жалованье военных напрямую зависит от числа убитых, и, уж можешь поверить, безработицы у них нет. Коммунисты лишают тебя всего: дом, земля, жена, собака — все будет принадлежать государству. Никаких денег — один партбилет. Обладатели корочек получают право вволю жрать, остальные дохнут с голоду. Я видел это в фильме «Тинтин в Стране Советов» — ну, скажу тебе, старик, смешного здесь мало!
   Выслушивая мрачные пророчества приятеля, Жюльен старался справиться с хлебом из каштановой муки, выпечку которого наладил Леон Вердье. Жевать его было все равно что есть промокашку. Кофе же, который подавался по утрам, отличался сложным вкусом: отдавал одновременно и известкой, и жженой соломой. Воспитанники все, как один, корчили гримасы. И только Жюльен держался стоически: чтобы выйти победителем из этого испытания, он думал о корсарах, затерявшихся в море на утлом суденышке. Для выживания им приходилось пить собственную мочу и есть крыс. Этих людей невозможно сломить, ибо выкованы они из той же стали, что и лезвия их сабель. Таким предстояло сделаться и ему: несгибаемым перед лицом опасности и презирающим удобства. «Зимний хлебушек», — любил говорить старина Леон, называвший «зимой» военные годы, а «хлебушком» — воспитанников, молодую поросль, поднявшуюся за этот суровый период. Жюльену сравнение нравилось. Серьезным подспорьем в деле самовоспитания служила библиотека, правда, заметно поредевшая с тех пор, как пришлось подчиниться списку «Отто» [13] и сжечь огромное количество запрещенных книг. Но Гитлер ничего не имел против приключенческих романов, которыми сам зачитывался и которые относил к «чистым» и способным вдохновить молодежь на подвиги. Стеллажи читального зала еще ломились под тяжестью духовной пищи, так что Жюльену было чем удовлетворить свой аппетит. Он тщательно скрывал, что штудирует эти книги, как учебники по военному делу: с целью овладеть наукой побеждать. Иногда мальчик делал тайные пометки — как выдолбить пирогу, поставить палатку или разжечь костер; знал назубок сорта кактусов, из которых можно выжимать сок, чтобы не погибнуть от жажды, если окажешься посреди пустыни, изучал виды ядовитых растений и тех, что заживляют раны. Жюльен хотел быть готовым ко всему, противостоять самым неблагоприятным обстоятельствам — ведь одному Богу известно, куда их с Клер забросит судьба, когда уберутся немцы!
   Со старанием прилежного школьника накапливал он полезную информацию, осваивал разные мелкие хитрости, которые смогут пригодиться путешественнику. Он узнал, как обмануть медведя, и изучил те жизненно важные точки, в которые нужно целиться при охоте на крупных хищников, если хочешь уложить их с первого выстрела.
   Бумаги не хватало, и мальчик, воспользовавшись отсутствием дежурной преподавательницы, приспособился потихоньку вырывать из книг первые и последние пустые страницы. На уроках уже давно перешли на карандаши, стирая записи, сделанные накануне. Да и те были на вес золота — не могло быть и речи о выдаче их ученикам раньше срока, отмеченного в специальной тетради, где велся строгий учет канцтоваров.
   — Нажимайте послабее, — призывали учителя, — и карандаши прослужат вдвое дольше.
   Нехватка ощущалась во всем. Недоставало топлива, и преподаватели старались собрать в классе побольше учеников, чтобы обойтись одной печкой. В ход шло содержимое старых шкафов, отслужившие срок парты — все превращалось в дрова для растопки. Мужская часть преподавательского состава обнаружила полную неспособность к ручному труду, и дети, возмущенные такой некомпетентностью, стали предлагать свои услуги.
   — Ишь негодники, что придумали! — возмутился Леон Вердье. — Я не допущу, чтобы к вам в руки попали топоры. Повредите себе пальцы, а мне потом отвечай!
* * *
   Так шло время — в нелепых занятиях, в разраставшемся, как снежный ком, недовольстве. Учительская нередко становилась ареной ссор из-за талонов на питание.
   — У нас же есть печатный станок! — возмущался Вержю. — Неужели мы не в состоянии подделать эти чертовы талоны! Другие не упустили бы такую возможность. Все плутуют, везде воровство. И только мы, видите ли, должны демонстрировать свою честность! Чего ради?
   — Прошу не забывать, что мы — педагоги! — возражал старина Леон. — Долг каждого из нас — служить примером. Мы в ответе за души наших питомцев.
   — Да послушайте, вы! — взрывался Вержю. — Вся страна водит за нос фрицев. Что до незапятнанной души, то по сегодняшним ценам черного рынка она не стоит и пяти граммов масла!

2

   Обитателям пансиона пришлось привыкнуть жить в полутьме — во-первых, окна закрывались листами черной бумаги, а во-вторых, на поверхность электрических лампочек наносилась синяя краска. С противовоздушной обороной шутки плохи — светящиеся окна навели бы на ложный след англичан, безобидное детское учреждение они могли принять за подозрительный заводик в Борделье. Такая вероятность вызывала озабоченность у старины Леона, который регулярно обходил коридоры, проверяя, не отклеилась ли из-за сырости бумага на окнах. Эти меры предосторожности провоцировали у некоторых воспитанников удушье на почве клаустрофобии и тяжелые приступы астмы, с которыми трудно было справляться при практически полном отсутствии медикаментов. У Жюльена, правда, обстановка подлодки при полном погружении особой неприязни не вызывала — он представлял пансион в виде гигантского «Наутилуса», ушедшего под землю и совершавшего на огромной глубине свое тайное путешествие.
   Закутавшись в одеяло, предусмотрительно взятое в дортуаре, Жюльен в одиночестве сидел в библиотеке, дополняя и уточняя список необходимых вещей, которые должен иметь при себе потерпевший кораблекрушение. Он перечитывал «Таинственный остров» так внимательно, словно собирался сдавать экзамен, в подробностях изучая содержимое сундука, брошенного в море капитаном Немо. Иногда в мечтах мальчик видел себя на берегу атолла, о который бьются огромные, накатывающие со всех сторон волны, в компании прирученного им негритенка, служившего ему верой и правдой. На необитаемом острове можно было бы соорудить крепкую хижину для них с Клер и обнести ее забором, чтобы мать чувствовала себя в безопасности. Негритенок из племени людоедов повиновался малейшему движению его пальца и даже просто взгляду, подтверждая готовность выполнить любое приказание раболепными репликами «Да, хозяин!» или «Слушаюсь, хозяин!». Великодушный Жюльен запрещал ему так себя называть, но абориген и слышать об этом не желал, неизменно обращаясь к нему, как к господину. Он никогда не уставал и всегда пребывал в прекрасном настроении. Легко вскинув на плечо ствол кокосовой пальмы, негритенок постоянно напевал заунывную песню рабов — сборщиков хлопка.
   В тайном альбоме-дневнике Жюльен нарисовал остров, хижину и Клер, очаровательную, в звериных шкурах, похожую на дикарок из кинофильмов о Тарзане.
   — Слышал? — прошептал как-то вечером Антонен, усаживаясь напротив. — Теперь уж известно наверняка: американцы высаживаются! Война, считай, закончилась, боши уже драпают. Зададут же им жару американцы! Это теперь вопрос нескольких недель. Если так все и будет, к летним каникулам Францию полностью освободят.