— Не стучи, не нужно! — умолял он отца, хватая за полу куртки.
   — Мокрая курица! — бранился тот. — Боишься, что судно обвалится? Вот глупец! Да на свете нет ничего прочнее. Запомни: все, что делает твой отец, — надежно и прочно!
   Но мальчика его слова не убеждали, у него перехватывало дыхание, он вырывался и убегал, словно одна лишь тень судна могла его раздавить. Ему казалось, будто он слышит, как внутри корабля уже что-то хрустит, ломается, неумолимо надвигается на него… Обычно бегство Жюльена сопровождалось злобным смешком Матиаса:
   — Вот подрастешь немного, мы выйдем в море, вдвоем. Я привяжу тебя к бушприту, как носовую фигуру. Тогда можешь хныкать сколько угодно, хоть выплачь все глаза — не поможет. Пора, пора заняться твоим воспитанием, пока мать еще не отдала тебя в ученики к парикмахеру!
   Тогда, сидя под столом в гостиной и уставившись на маленьких альпийских стрелков из раскрашенного олова, Жюльен с необычайной яркостью представил эту картину. Двухмачтовик… лег на бок в считанные секунды… Одна из опор упала, и недостроенный парусник обрушился на отца. Матиасу едва хватило времени, чтобы поднять глаза и увидеть, как с чудовищным скрипом приближается к его голове деревянный борт. Инстинктивно он попытался пригнуться, но корабль навалился на него всей своей страшной массой, вдавив его в землю, и треск ломающегося киля заглушил предсмертный вопль.
   — Вытащили его?! — взревел дед, молотя палкой об пол. — Возможно, он только ранен. Песок сухой, он мог в него провалиться, ничего себе не повредив! Песок под ним просел, и это его защитило, слышите вы, банда идиотов!
   — Но, месье Шарль, — запротестовал мастер, — завалившийся на бок корпус не так то легко выпрямить. Когда я уходил, парни пытались приподнять его с помощью лебедки, да неизвестно еще, выдержат ли канаты.
   — Необходимо достать его, чего бы это ни стоило! — вновь закричал Адмирал. — Никто из Леурланов не заслужил такой смерти! Уверен — его спас песок.
   Однако он ошибся: в тот день песок не был настолько сух, чтобы отец мог уйти на глубину. Позже Жюльену приходилось не раз слышать, как слуги судачили о произошедшей на верфи аварии — достаточно было подойти к буфетной и навострить уши. И непременно хоть один из них да произносил:
   — Боже праведный! Когда хозяина придавило, даже в забегаловке «Грота-рей» [14] было слышно, как захрустели его ребра! Ну, скажу я вам, у нас волосы встали дыбом. Когда корабль выпрямили, то на месте практически ничего не нашли. Тела в общем-то и не было, так, кучка внутренностей вперемешку с перемолотыми костями. Песок впитал всю кровь. Никто не смог бы его опознать, в нем уже не было ничего человеческого, это могли быть останки кого угодно — освежеванного зверька, например. Его собирали совковой лопатой, в полном смысле слова, — этим все сказано!
   Чудовищный натурализм рассказа вызывал недоверие у служанок, и мужчины, забавы ради, добавляли к нему все новые детали, сопровождая их грубыми смешками. Как ни странно, Жюльен не испытывал от этого боли. Что-то вроде головокружения, растерянности — пожалуй, но душевной боли — никогда. Если уж быть искренним до конца, то на самом деле он почувствовал облегчение, словно внезапно исчезла грозящая ему страшная опасность. Должен ли он был этого стыдиться, мучиться угрызениями совести — как знать? Он всегда, сколько себя помнил, боялся отца. С раннего детства в нем укоренилось убеждение, что с годами взаимоотношения с отцом будут все больше и больше осложняться, пока не станут и вовсе не переносимыми.
   Нет, чувства горя в тот день он не испытал. Он помнит, как бродил по дому, опустевшему после отъезда деда, и звал мать. Клер нигде не было. Наверняка она тоже уехала, присоединившись к остальным, в суматохе забыв о сыне. Впрочем, в доме оставалась прислуга, и в буфетной он отыскал кухарку Розину, которая предложила нажарить ему лепешек. Мальчик тотчас же согласился при условии, что она разрешит нарезать ему из теста человечков, звездочки и полумесяцы.
   Остаток пути Жюльен провел в полузабытьи, время от времени, резко, как от толчка, пробуждаясь. В коридоре мужчины вполголоса обсуждали неизбежную высадку союзников, не называя источника информации. Никто не знал, чем объяснялось перемещение немецких войск. Говорили о появлении американцев на юге, в районе Ниццы. Да, оттуда начнется наступление… Жюльена убаюкивала негромко льющаяся речь, не имевшая к нему прямого отношения. Война казалась ему делом взрослых, одним из тех нелепых занятий, в которых детям разобраться невозможно, — таких, например, как политика, выборы, биржа…
   В конце концов он забылся, и ему приснились смутные, как в тумане, картины боя; американцы, высаживающиеся в Марселе прямо посреди косяков сардин; карнавальное шествие в Ницце с огромными картонными чучелами, которые вдруг вспыхивали, распространяя черный дым… Разбудил его громкий паровозный гудок — поезд прибыл на морфонский вокзал. Жюльен вздрогнул и резко выпрямил спину. Мать, проснувшаяся чуть раньше, тронула его за плечо:
   — Приехали!
   Внизу, на перроне, Жюльена поразил солоноватый вкус морского воздуха. В лицо ударил пьянящий запах йода и водорослей. И в миг, когда раздались резкие, полные отчаяния крики чаек, от которых у него чуть не полопались барабанные перепонки, его вдруг пронзила мысль, что он просто все забыл, забыл, не отдавая себе в этом отчета, словно на пять лет лишился памяти, а теперь она снова к нему вернулась вместе с утраченными ощущениями. Его зазнобило от свежести раннего утра. Не отдохнувший за ночь, он чувствовал усталость во всем теле и едва не стучал зубами. Мальчик посмотрел вверх, чтобы разглядеть парящих на ветру крупных морских птиц. Чайки, альбатросы, бакланы — он никогда не умел их различать, но от этих слов исходил терпкий аромат приключений, на память приходили пираты, затерянный в безбрежном океанском просторе плот, уже взятый в кольцо кровожадными акулами…
   Чайки камнем падали вниз, но в последнюю секунду, словно спохватившись, резко изменяли траекторию полета и нехотя, томно описывали дугу, предшествующую часто неуклюжему, лишенному грации приземлению.
   Вернувшись с небес на землю, Жюльен посмотрел на мать: ее бледное от плохо проведенной ночи лицо было маленьким и усталым. Впервые после их встречи Клер показалась ему постаревшей, не той, что оставалась в его воспоминаниях. Здесь, на перроне вокзала, прохладным ранним утром она выглядела увядшей, в ее внешности появилось что-то болезненное, будто небрежный грим бессонницы сделал ее глаза безжизненными.
   — Нужно пойти к нотариусу, — сказала мать, поправляя волосы. — Рановато, правда, но я его предупредила. Долго мы у него не задержимся: денег у меня больше нет, а значит, не больно-то мы интересные клиенты.
   Говорила она, глядя не на Жюльена, а поверх его головы, будто хотела что-то рассмотреть вдали.
   Они вышли с вокзала. Полицейских, досматривающих пассажиров, не оказалось. Мальчик подумал о том, что немцы отсюда, должно быть, уже убрались. Он весь дрожал: в пансионе пришлось забыть, что такое свежий ветер, от которого горят уши и покалывает щеки. Они пересекли площадь, уже ощущая тяжесть от своего словно прибавившего в весе багажа. Жюльен был поражен, насколько мала деревня по сравнению с той, что существовала в его воображении. Дома, улицы будто съежились после дождя, вроде одежды из дешевой ткани, которая, если попадешь в ней под ливень, садится сразу на два размера.
   Интересно, не наблюдают ли сейчас за ними? В кафе толпился народ, наверняка найдутся те, кто их узнает. Он-то здорово вытянулся, а вот Клер только остригла волосы.
   Жюльену казалось, что он ощущает на себе чужие взгляды, которые вызывали на коже легкий зуд. Краем глаза он следил за неясными силуэтами посетителей за окнами кафе, в основном мужчин в фуражках и синих рабочих блузах. Одинокая лошадь, очевидно, раздраженная запахом бензина, распространявшимся от припаркованных поблизости машин, била копытом о мостовую.
   «Вернулась! — должно быть, говорили люди. — Вот уж верно — ни стыда совести!»
   Мать направилась к дому нотариуса. Костюм ее сильно помялся, особенно на спине, и это очень опечалило мальчика: он хотел видеть Клер безупречно одетой и уверенной в себе.
   Собравшись с духом, она нажала кнопку звонка. Долго не открывали, за занавесками на первом этаже маячили тени. Наконец девица в черной блузке их впустила, пробормотав что-то нечленораздельное и не отрывая глаз от пола. На ее макушке нелепо торчал крохотный пучок. Прежде чем попасть к нотариусу, им пришлось пройти по глухому, без окон коридору. В кабинете держался запах табака — причем хорошего, высокосортного. Одонье застегивал на жилете последние пуговицы. Он сильно раздобрел, его щеки приобрели нездоровый фиолетовый оттенок из-за проступающей под кожей густой сетки мелких сосудов. Жюльен старался не слушать, как нотариус рассыпается в притворных изъявлениях дружбы и напускной озабоченности — условности, к которым прибегали взрослые при общении, всегда вызывали у него скуку, — а сосредоточил внимание на убранстве кабинета. Кипы картонных папок, несколько то ли гипсовых, то ли мраморных статуй, модель корабля, оловянные кружки — словом, ничего интересного.
   — Не лучше ли пареньку пройти на кухню и выпить горячего молока, пока мы будем обсуждать дела? — предложил хозяин.
   — Нет, — возразила мать, — говорите при нем, ничего не утаивая. Считайте, что перед вами взрослый человек, у него есть право все знать.
   — Что ж… пусть будет так, как вы хотите, — в растерянности протянул нотариус. — Попробуем во всем разобраться, а Мари пока сварит нам кофе. Настоящий, разумеется. Уверен, после ночи, проведенной в поезде, он не помешает.
   Он явно тянул время, не решаясь начать. Жюльен сразу это почувствовал — так поступали многие взрослые: толкли воду в ступе, если разговор приобретал нежелательный оборот или был неприятен.
   — Дела, прямо сказать, не блестящи, — наконец ринулся в атаку нотариус. — Вы долго находились в отъезде и вряд ли поддерживали переписку с вашим свекром Шарлем Леурланом, ведь так?
   Мальчик перехватил взгляд Одонье, брошенный на мятую юбку Клер, не ускользнула от него и вспыхнувшая в глазах законника искорка презрения. Ему захотелось уйти, взять мать за руку и сказать: «Плюнь на этого борова, поедем домой, справимся и без его помощи. Никто нам не нужен. Ты просила меня стать сильным — я стал им. Ничто на свете теперь меня не испугает». Но вместо этого им пришлось долго выслушивать разглагольствования нотариуса, чьи чересчур проницательные глазки пронзали их насквозь.
   Одонье говорил, бурно жестикулируя и шумно вдыхая носом воздух, открывая все новые папки и перебирая какие-то бумаги. Дом тем временем стал оживать, наполнился суетой и движением, по коридорам, словно в пантомиме, засновали худые женщины в черном. Где-то за стеной монотонной скороговоркой затрещал радиоприемник, настроенный на Лондон. Время от времени одна из женщин на цыпочках входила в кабинет Одонье и шептала ему что-то на ухо. Нотариус хмурил брови, ерзал в кресле, выводя бессмысленные каракули на листе бумаги.
   — Итак, вы все-таки намерены там поселиться? — спросил он, видимо, решившись наконец сократить время визита. — Усадьба в ужасном состоянии — ничего общего с тем, что вы видели прежде. Боже! Простите, что я вам это говорю, но ведь перед смертью старина Шарль был немного не в себе. Он все пустил на самотек — рассчитал слуг, поскольку не мог им платить. Жил один, окончательно опустился. Когда он отправлялся бродить по окрестностям, его часто принимали за браконьера.
   — Но что же произошло? — прозвучал вопрос матери.
   — Банкротство, мадам! — проговорил Одонье фальшиво-горестным тоном. Вам не хуже моего известно, что он брал заказы у англичан на постройку яхт для богачей. Война сразу лишила господина Шарля его обычной клиентуры. Немцы все пять лет вели за ним пристальное наблюдение, что отнюдь не способствовало процветанию его предприятия. Поскольку прошел слушок, что у него не все в порядке с комендатурой, клиенты стали обращаться к другим владельцам для ремонта, очистки подводной части или конопачения судов. Скоро заказы и вовсе прекратились: блокнот господина Шарля, где он вел записи, оказался пуст. Рабочих пришлось распустить, а недостроенные корабли продолжали гнить на стапелях. Кончилось тем, что их продали на дрова. Сердце кровью обливалось на это смотреть. Только представьте: красавицы яхты, предназначенные для плавания в открытом море, настоящие сокровища, с превосходными, прочными корпусами…
   — А земли? — прервала его Клер.
   — Мало-помалу все ушло на уплату долгов — рабочим, поставщикам. Ведь он не желал оставаться должником, считал это делом чести. Многие, кому стало известно о его бедственном положении, поспешили этим воспользоваться и не прочь были купить гектар-другой, разумеется, за бесценок. Земля распродавалась по клочкам, по крохам.
   — И ничего не осталось?
   — Не совсем так. Сохранился небольшой участок, гектара в три, в месте, получившем название «Воронье поле», и еще дом. Но в доме-то и заключается главная проблема. В бывшем вашем поместье ни жить, ни заниматься земледелием нельзя, не советую вам с сыном туда наведываться. Там вас подстерегает опасность, реальная опасность, угрожающая вашей жизни. Немцы отчего-то решили, что Воронье поле служило взлетно-посадочной полосой для английских «лизандеров» и что по ночам туда на парашютах сбрасывали оружие для партизан. Лично я уверен, что это месть какого-нибудь обозленного крестьянина, из желания навредить месье Шарлю написавшего «разоблачительное» письмо в комендатуру. Немцы взяли да и заминировали Воронье поле. Видели бы вы, сколько зверей там нашло свою смерть, сколько полегло коров, привыкших там пастись! Место это крайне, крайне опасно.
   — А что с усадьбой? — спросила мать.
   — Усадьба, — вздохнул Одонье, — усадьбе тоже не повезло. Когда англичане пытались разбомбить военно-морскую базу в Термере, один из самолетов попал под зенитный обстрел и, чтобы попытаться приземлиться на брюхо, был вынужден освободить бомбовые отсеки. Снаряды попадали в лес Крендье [15], неподалеку от ваших владений, однако одна бомба угодила прямо в дом, пробила крышу и угнездилась на чердаке в куче старых матрасов, не разорвавшись. Она до сих пор там, и никто ее не обезвредил. В любой момент самая незначительная вибрация — хлопнувшая дверь или скрипнувшая доска паркета — может вызвать взрыв.
   Жюльен навострил уши. При мысли о бомбе на чердаке у него забилось сердце, разве не было это обещанием удивительного, сопряженного со смертельной опасностью приключения?
   — И большая бомба? — не удержалась Клер.
   — Еще бы! — присвистнул нотариус, и в его голосе зазвучали снисходительные нотки, характерные для мужчин, которые любят, подчеркивая преимущества своего пола, щегольнуть осведомленностью во всем, что касается оружия, двигателей или законов механики. — Полтонны. Стоит ей взорваться, и от дома останется лишь гигантская воронка, не говоря уж о том, что от детонации немедленно сработают мины на Вороньем поле. Будет настоящий ад. Нет, и речи не может быть о том, чтобы вы там поселились!
   — Свекр жил в доме?
   — Нет, в домике садовника. Но предосторожность была иллюзорной. Случись взрыв, его бы попросту распылило.
   — Он подорвался на мине?
   — Да. Я уже говорил, последнее время он вел себя странно: сам с собой беседовал, клял почем свет стоит ворон, бросал в них камни, точно мальчишка. Видели, как он несколько раз пролезал под колючей проволокой, преследуя птиц. Когда ему кричали, чтобы он вернулся, старик уверял, что знает расположение мин. Знает! Прошу прощения, что приходится касаться подобных деталей, но когда это произошло, от него практически ничего не осталось. Его опознали благодаря перстню с печаткой да наручным часам — вещи у меня, они в вашем распоряжении. Излишне напоминать, что недвижимость — как земля, так и усадьба — не подлежит продаже, прежде нужно обезвредить и то и другое, а немцы этого не позволят.
   — Послушайте, мэтр, — не вытерпела Клер, — вам отлично известно, что немцы вот-вот уйдут.
   — Допустим, — согласился нотариус. — Впрочем, здесь их присутствие никогда особенно не ощущалось — стратегические интересы отсутствуют. Рельеф неблагоприятен для высадки войск — слишком крутой береговой склон. Но это не меняет дела. Для разминирования нужен специалист, а в ближайшем будущем на него рассчитывать не приходится. Если появятся союзники, им и без того будет чем заняться.
   — Мэтр, — устало произнесла мать, — идти нам некуда. Усадьба — все, что у нас осталось.
   — Конечно, я не могу помешать вам вступить во владение вашими землями, — поджав губы, проговорил Одонье, — но ведь это безумие, чистое безумие, тем более с ребенком, которого не заставишь сидеть на месте.
   Жюльена покоробило от этих слов. Неужели его принимают за безответственного мальчишку? Его охватила такая ненависть, что он готов был схватить чернильницу и запустить ею в лицо обидчику.
   — Раз уж вы упорствуете, пожалуй, я перейду к оглашению завещания.
   Он стал громко читать какую-то тарабарщину, из которой Жюльен мало что понял. Однако к концу процедуры мальчик пришел к выводу, что дед Шарль оставил ему в наследство имение, которым матери предстояло управлять до его совершеннолетия. Именно это он и хотел узнать.
   — Вы ставите меня в тяжелое положение, — заявил Одонье, складывая документы. — Если произойдет несчастье, я всю жизнь буду чувствовать себя виноватым.
   Мать знала, что нотариус лукавил, и поэтому не стала его разуверять. Было очевидно, что он ждет не дождется ухода неприятных посетителей. Но в последний момент, когда Одонье уже поднимался с кресла, его, как видно, стали мучить угрызения совести.
   — Не потащитесь же вы туда пешком, тем более с вещами, — сказал он. — Я велю Мари запрячь лошадь, она довезет вас до фермы Водре, а оттуда до имения рукой подать. Особенно будьте осторожны с минным полем, никогда не пытайтесь проникнуть за колючую проволоку. Слышишь, малыш? Это тебе не игрушки, ты просто превратишься в кровавое месиво, понял?
   — Не говорите с ним, как с деревенским дурачком, — оборвала нотариуса мать. — Уж он-то не допустит промашки. Не заблуждайтесь на его счет: из нас двоих он более осмотрительный.
   Одонье проворчал что-то и вышел из кабинета. Вскоре послышалось, как он отдает отрывистые приказания Мари, служанке с тощим пучком на голове. Последовало недолгое совещание домочадцев, в котором роль первой скрипки отводилась свистящему шепоту супруги мэтра.
   — Пусть сама разбирается, — донеслось до Жюльена. — Ты им ничего не должен — они без гроша. Нет у тебя перед ними никаких обязательств. Чего ради рисковать своей репутацией из-за этих голодранцев? А уж она-то… Знаешь, что о ней говорят… убийца…
   Одонье призвал жену сбавить тон и вернулся в кабинет, сообщив, что коляска подана. Мари, дескать, хорошо знает дорогу, хотя и не отличается сообразительностью.
   Пока они с матерью усаживались в коляску, он все повторял свои предостережения, напомнил еще раз, что в дом попала бомба, снова вернулся к коровам с развороченными внутренностями, нашедшим смерть на Вороньем поле, и в качестве последнего напутствия прибавил:
   — Семейство Горжю по-прежнему живет в деревне. Будьте с ними поосторожнее — они имели зуб на месье Шарля за то, что несколько молочных коров из их стада пробрались через ограждение и подорвались. Горжю считали, что ваш свекр был виновен в их гибели. Глупость, конечно, но попробуй вдолби что-нибудь в голову этой публике!

5

   Лошадь лениво тащила коляску, с глухим стуком ударяя копытами по мостовой. Мари сидела на козлах, согнувшись в три погибели и втянув голову в плечи. Когда ее о чем-нибудь спрашивали, она отвечала не оборачиваясь, в ее голосе чувствовалась враждебность. Всем своим видом она напоминала испуганного зверька, который считает, что опасность устранена, если перестает ее видеть. Чем больше они удалялись от Морфона, тем сильнее становилось возбуждение Жюльена.
   Дорога, тянувшаяся вверх по склону холма, вела в ту часть местечка Морфон, которая получила название Морфон-на-Холме. Этот покрытый лесом шишковидный нарост был единственным возвышением на гладком теле равнины. Холм, пологий с одной стороны, с другой круто обрывался, обнажая известняковые отложения, где с глухим рокотом бились тяжелые волны. Некогда сеньор Морфона выстроил на холме замок, тот самый донжон, которым потом завладел дед Шарль, превративший его в дворянскую усадьбу. Оттуда вся местность просматривалась как на ладони, взгляд до самой линии горизонта мог скользить по равнине, не натыкаясь ни на малейшее препятствие. На вершине же начинался лес Крендье с вековыми деревьями, гигантские стволы которых покрывали мох и грибы, идущие на трут для зажигалок. Жюльен плохо помнил эту часть имения, постоянный полумрак, царивший там, всегда вызывал у него безотчетный страх.
   На пути им то и дело попадались выжженные взрывами верхушки деревьев, посреди густой зелени — белесые воронки от снарядов. «Словно клеймо на шерсти животного», — подумалось мальчику.
   — Выше подниматься не стану! — возвестила Мари плаксивым голосом. — Вон там, в конце дороги, начинается минное поле. Уж больно часто гремят взрывы. И недели не пройдет, чтобы какого-нибудь зверя, пробравшегося за загородку, не разорвало в клочья. То кабана, то лисицу. Сначала словно желтый факел запылает, а потом валит черный дым, да такой едкий, что не продохнешь. Поосторожнее, мадам Клер, особенно с мальчишкой — у них в этом возрасте шило в одном месте.
   Жюльен приготовился было нагрубить, но тут мерзавка вдруг вытянула тощую руку, указывая на проплешину в густой траве.
   — Смотрите, — сказала она, перекрестившись, — здесь подобрали останки вашего свекра, упокой Господь его душу. Мне-то кажется, он сам искал смерти. Посудите сами — можно ли в здравом уме бродить по таким местам? Последнее время он жил как дикарь, превратился в зверя в полном смысле слова. Многие боялись близко к нему подходить. Дни и ночи напролет все таскался по лесу да по полям. На плаще места живого от грязи не было, да и сам ничуть не лучше дикого кабана. И ведь подумать только, Господи Боже, с его-то богатством! По всему видать, он сам искал свою погибель. Благо еще, немцы здесь почти не появлялись, а то подстрелили бы его как зайца!
   Мать только поморщилась, а Жюльен не удержался и посмотрел на воронку. Земля, серая по краям, постепенно уходила в черноту, а на самой глубине взрывом обнажило известняк подпочвенного слоя. Перед глазами возникла страшная картина произошедшей трагедии. Он попробовал настроить себя на грустный лад, но ничего не вышло. Из-за матери он словно превратился в игрока, поставившего все свое состояние на единственный номер, и не имел больше ни гроша, чтобы подать нищему.
   Мари натянула поводья.
   — Здесь я вас и оставлю, — произнесла она с вызовом и в то же время виновато. — Дорогу вы знаете. И все же это безрассудно — невозможно там жить нормальному человеку, все равно что в пещере в первобытные времена. Годных для возделывания земель нет, если не считать крошечного участка за сараем, но ведь и здесь нужно умение, а уж какие из вас крестьяне! Вы просто помрете с голоду, милая дамочка. Но в конце концов это вам решать, меня это не касается.
   Клер и Жюльен сошли на землю. Вдоль дороги щетинилась колючками спираль проволочного заграждения. Немцы не потрудились даже сделать настоящую изгородь, а просто размотали несколько рулонов проволоки между вбитыми в землю столбами. Угрожающего вида таблички, установленные на равном расстоянии друг от друга, предупреждали о грозящей опасности. Под мертвыми головами надпись на немецком гласила: «Остожно, мины!».
   Черепа эти, нарисованные по трафарету, напомнили Жюльену мрачную символику пиратских флагов. Вороны то взлетали с поля, то вновь садились и клевали непаханую землю в поисках личинок пожирнее.
   — На птиц не смотрите, — напоследок напутствовала их Мари, разворачивая лошадь, — если они спокойно расхаживают, это не означает вовсе, что нет опасности, просто они слишком легкие для того, чтобы сработал взрыватель. Только птицы и могут здесь разгуливать — собакам уже этого не дано.
   Даже не махнув им на прощание рукой, она стегнула лошадь поводьями и стала спускаться с холма.
   Какое-то время Клер и Жюльен стояли неподвижно посреди каменистой дороги. Взрыв, унесший жизнь деда, разбросал вокруг комья земли, раздробил камни, пробив солидную брешь в проволочной ограде. Никто не заделал дыру из боязни напороться на мину, и теперь любой мог свободно проникнуть в запретную зону через проход, что и не замедлили сделать коровы Горжю. Мальчик окинул взглядом поле.
   Необработанная земля, остававшаяся под паром в течение пяти лет, стала просто пустырем без четких границ, наподобие тех, что окружали заводик в Борделье, сером предместье, где находился пансион Вердье.