— Ничего проще!
Когда я садился в машину, у меня кружилась голова.
Антон Марек был миниатюрнее и старше, чем я себе представлял. Из-за тика у него постоянно мигало веко, а щека все время дергалась, как шкура лошади, донимаемой слепнями. Его желтые жгучие глаза смотрели на вас со смущающей настойчивостью, возможно, потому, что он плохо изъяснялся по-французски и боялся, что его не поймут. Профессор приветствовал меня с преувеличенной почтительностью и повел в свой кабинет. Обстановка выглядела бедной, но библиотека набита книгами, журналами, публикациями на многих языках. Два окна выходили в просторный двор, окруженный собачьими будками. Время от времени собачья морда тыкалась в сетку ограды или царапала ее нетерпеливой лапой. Распахнутые двустворчатые ворота охранялись жандармом.
В двух словах я объяснил Мареку, в чем состоит моя миссия, и теперь он вводил меня в курс своих работ или, скорее, получив в моем лице любезного слушателя, щедро развивал перед ним свои теории. Очень скоро я понял, что ему хотелось взять реванш за трудное и безвестное прошлое. Эта защитительная речь, пересыпанная научными терминами, была недоступна мне, профану по части медицины.
Я прибыл сюда не для того, чтобы слушать лекции, и попытался вежливо дать ему это понять. Какое там! Этот человек принадлежал к породе исследователей-одиночек, которые живут ради того, чтобы в один прекрасный день торжествовать победу; что возьмет в них верх — гениальность или фанатизм, никто не знает. В то же время в том, как он, поддакивая, качал головой и наклонялся ко мне, сквозило желание угодить, понравиться, и меня это несколько коробило. Антон Марек! Имя ассоциировалось с двадцатью годами войны, погромов, путчей, исступленной борьбы, нищеты. И вот этот раздавленный жизнью тип возжелал воскрешать людей!
— Я полностью вам доверяю, господин профессор, — сказал я. — У меня всего лишь один вопрос: не могу ли я обосноваться здесь до завтра?
Разумеется, да. Места хоть отбавляй. Комнаты переоборудованы и обставлены на современный лад. Впрочем, если я желаю осмотреть… Я согласился и был приятно удивлен: Марек замечательно преобразил бывший отель, купленный, по его утверждению, за бесценок. Спальни оказались тесноваты, поскольку он разделил перегородками несколько комнат надвое, но комфортабельны. Я пожелал заглянуть и в операционное отделение, но, к сожалению, вход в эту часть дома посторонним воспрещался. Повсюду царила деловая атмосфера. Суетились санитары. Секретарь у входа в коридор, ведший в операционную, яростно стучал по клавишам пишущей машинки.
— Что-то не видно женщин, — заметил я.
— Я опасаюсь болтливости, — с озабоченным видом ответил Марек.
В этот момент во дворе остановилась машина «скорой помощи». Мы прибавили шагу. Моторизованный полицейский, сняв очки, поздоровался с нами.
— Принимайте еще одного бедолагу. Наткнулся на грузовик, перевозивший балки. Представляете, балки — в праздничный-то день!… Он врезался с такой силой, что проткнул себе грудную клетку.
— Очень хорошо, — пробормотал Марек. — Очень интересный случай.
Тем временем санитары осторожно доставали из «скорой помощи» носилки.
— Вот его документы… — продолжал мотоциклист. — Роже Мусрон, двадцать два года. Проживает по улице Сен-Пер… Страх Божий смотреть на все это!
Носилки медленно продвигались к операционной. У меня едва хватило времени мельком увидеть восковое лицо, приоткрывшийся рот и передние зубы.
— Правых ног больше мне не привозите, — велел Марек мотоциклисту. — С меня хватит. Я бы хотел левую ногу, правую руку, живот… и голову… главное — голову.
— Черт знает что! — сказал удивленный мотоциклист. — Как будто бы дело во мне… Я тут ни при чем.
Нетерпеливо топнув ногой, он завел мотор и поехал впереди «скорой помощи». Марек извинился и ушел. Ему надо было срочно заняться пострадавшим. Так что я завладел его кабинетом, чтобы иметь под рукой телефон, и позвонил комиссару Ламберу. Тот как раз готовился направить сюда человека, правая рука которого была в очень плохом состоянии.
— Какого он возраста?
— Ему пятьдесят два.
— Исключено, — сказал я. — Нам нужны субъекты между двадцатью и тридцатью, не старше.
Субъекты! Вот уже и я усвоил лексикон профессора! Но после приезда в клинику я ощущал себя совершенно другим человеком. Первый шок прошел, и я начал постепенно привыкать к этой невероятной ситуации. Я закурил сигарету, чтобы перебить неприятный запах, царивший в клинике, и пробежал глазами сведения о любовнице Миртиля, поскольку мои мысли все время возвращались к осужденному.
Режина Мансель работала манекенщицей и пару раз снялась в рекламных фильмах. Она познакомилась с Миртилем в Париже и, по ее словам, знать не знала о занятиях своего любовника. Ее осудили на два года тюрьмы за хранение краденого, но вскоре должны освободить. В сложившейся ситуации она опасна, а Андреотти, возможно, недопонимает этого. Что произойдет, если Режина в один прекрасный день узнает голову Рене Миртиля на плечах другого мужчины? Она может поднять шум. А что, если мужчина, которого нам скоро привезут, женат? Я молил Бога, чтобы он оказался холостым. Задерживать Режину Мансель в тюрьме было невозможно. Но и в этом случае удастся ли нам сохранять тайну? Стоило мне призадуматься и детальней разобраться в проводимом эксперименте, как я обнаружил новые трудности. В высшей инстанции, несомненно, интересовались главным образом научными аспектами. А вот человеческий фактор был взвешен недостаточно тщательно. Я находился тут как раз для того, чтобы изучить его, и намеревался сделать это с величайшим тщанием. К несчастью, я не мог предусмотреть и предупредить неизбежные последствия. Только что я нащупал одно. А сколько осталось незамеченных и еще более серьезных? Не говоря уже о некоторых проблемах, которые меня будут преследовать, я это предчувствовал. Например, вопрос о душе Рене Миртиля…
Зазвонил телефон. На проводе комиссар.
— Алло… Возможно, у меня для вас кое-что есть… Парень, который застрял под грузовиком на остановке. Его сейчас достают оттуда автогеном. Он жив, но, похоже, у него совершенно раздроблен таз.
— Возраст?
— Тридцать один год. Его зовут Франсис Жюмож. Живет в Версале…
— Посылайте. А нет ли у вас левой ноги? Нам была бы нужна левая мужская нога.
— Я передам.
В тот момент, когда я клал трубку, вошел профессор.
— Головы все еще нет? — спросил он.
— Нет. Зато нам посылают таз.
— Вечно одно и то же. Но меня интересует голова! Без головы эксперимент не состоится. Ну хотя бы перелом черепа. Как это вы говорите… Когда нет рыб, обойдемся раками?
— Нет… на безрыбье и рак — рыба… Как поживают пострадавшие?
Он пошевелил пальцами, словно желая впихнуть их в слишком тесную перчатку.
— Надежды не теряю… Но время не терпит… Последний очень плох…
Голова поступила в клинику уже на исходе дня. Если говорить точно, то целых три, но с общего согласия мы отвергли голову человека, признанного алкоголиком. У двух остальных шансы были равны. Я настаивал на том, чтобы Марек выбрал холостого, он согласился с моими доводами. Итак, мы остановились на Альбере Нерисе. Тридцать четыре года, банковский служащий. С ним у нас, возможно, возникнет меньше хлопот. Если художник, Этьен Эрамбль и Симона Галлар не создавали дополнительных затруднений — слишком уж велико счастье вновь обрести утраченные конечности, — то другие не могли лечь под нож хирурга без согласия родственников. Я уже телеграфировал матери Жюможа и сестре Мусрона в провинцию, где те проживали, заранее зная, что это делается для проформы, и обе предоставят Мареку свободу действий, но полагалось их предупредить и заручиться согласием. Что касается Альбера Нериса, то у него из родственников оказались лишь дальние — двоюродные братья. Комиссар прислал мне подтверждения около шести вечера, чем и развязал нам руки. Но выдержит ли Нерис операцию? Он умирал и производил впечатление человека слабого здоровья. К тому же он был заметно миниатюрнее Миртиля. Для его плеч голова осужденного окажется довольно тяжелой ношей! Тем хуже! Выбора не было. Требовалась еще одна правая рука. На всякий случай одну отложили для нас в Лионе, где пешехода переехал троллейбус… но и тут рост не совпадал. Тем не менее, если не найдется ничего лучшего, пострадавшего доставят ночью самолетом. Я хотел навестить пациентов. Марек возражал. Его сотрудники готовили их для решающего хирургического вмешательства.
— А знает ли Симона Галлар, что ей пересадят мужскую ногу?
— Нет, — признался профессор. — Я только пообещал ей сделать все, чтобы она не осталась калекой. Но если в течение ночи мне не доставят мужчину, которому потребуется нога Миртиля, я отброшу всякие колебания. Думаю, это будет правильно.
Я удержался от улыбки. Но профессор не шутил. Впрочем, он, похоже, не умел шутить. Просто сам он никогда не согласился бы на пересадку женской ноги. Я догадался, что раньше Марек, несомненно, занимался эстетической хирургией, пока не перешел к исследованиям в области трансплантации. Его доходам больше неоткуда было взяться. Я навел справки в префектуре.
Около семи вечера я наскоро перекусил в кабинете профессора. Марек присоединился ко мне и выпил чашечку кофе. Он казался усталым и нервным, а также раздраженным. Жюмож внушал ему сильное беспокойство.
— Будь у меня этот Миртиль под рукой, — доверился он мне, — я мог бы им распоряжаться свободно и был бы уверен в успехе. Но существует закон. Гильотинируют на заре. Почему не ночью, а? Какая разница? Спрашивается, ну как при таких условиях двигать науку?
Он налил себе вторую чашку и, выпив горячий кофе залпом, схватил телефон. Ему пришлось убеждать целую минуту, прежде чем его соединили с директором Санте.
— Говорит Антон Марек. Да, я тоже, господин директор.
Он протянул мне параллельную трубку.
— Это по поводу осужденного… скажите, а он волнуется?
— Нисколько, — ответил директор тюрьмы. — В данный момент Миртиль беседует с капелланом, как и каждый вечер. Они вместе молятся. Это скорее Миртиль утешает священника. Уверяю вас, весьма впечатляющее зрелище.
— Ладно, ладно… Тем не менее, если он будет плохо спать, ему следует принять успокоительные капли, которые я прописал… Двадцать капель. Все пока без изменений?
— Процедура закончится в пять тридцать утра.
— А нельзя ли… чуть пораньше?
— О-о! Это было бы грубым нарушением тюремного распорядка.
— Плевал я на распорядок, — проворчал Марек и в сердцах швырнул трубку. — В конце концов, господин Гаррик, осужденный согласен… Все согласны… Ну разве же это не абсурд? — И вышел, хлопнув дверью.
Я получил еще несколько телефонограмм, не представляющих никакого интереса, и продолжал собирать данные о пострадавших, поступающие по телефону, а затем направлял их в больницы. У нас еще не было правой руки, а движение на въездах в Париж становилось спокойнее. Еще немного — и нам уже не придется рассчитывать на что-либо, кроме потасовки. И тем не менее удача нас не покинула. В четверть двенадцатого, когда я задремал, хотя всячески силился бодрствовать и фиксировать все детали этой памятной ночи, раздался еще один телефонный звонок.
— Говорит комиссар Дюселье… Я замещаю комиссара Ламбера… мое почтение, мсье… у нас здесь тяжелораненый… велосипедист, ехавший без фонаря… У него оторвано полруки. В данный момент мы пытаемся остановить кровотечение.
— Возраст?
— Лет тридцать.
— Прекрасно. Посылайте его к нам.
Я сам пошел во двор встречать «скорую». Собаки метались, лаяли, возбужденные необычными хождениями взад-вперед. Я заметил, что это была великолепная ночь… последняя ночь Рене Миртиля! Возможно, Миртиль еще молился. За кого? О чем? Где будет его душа, когда его тело поделят на семерых? Нужно будет обратиться с этим вопросом к теологу, а у меня не было времени на дальнейшие размышления — прибыла «скорая помощь». На ее тихий гудок явились санитары. Подъезд осветился, и носилки извлекли из машины. Мелькнуло бледное лицо, черный китель, белый стоячий воротничок.
Санитары набросили на пострадавшего одеяло. Я подошел к шоферу.
— Официант?.. Он возвращался с работы?
— Ничего подобного. Кюре. У него старый, разбитый велик без фонаря. В него врезались одним махом… Однорукий кюре… плохо ему придется.
— Да замолчите же! — закричал я, выйдя из себя.
— Ах! Извините… Я, знаете ли, ничего против них не имею. У каждого своя работа.
Он повернулся и ушел. Один из санитаров в вестибюле передал мне портфель священника. Антуан Левире, двадцати девяти лет, викарий в Ванве. Я был подавлен. Мне казалось, что я вижу сон, думаю головой другого. Что, если Нерис будет находиться в таком же состоянии, когда воспользуется головой Миртиля? Я пощупал карманы. Сигареты кончились. Я позвонил, чтобы мне принесли кофе — большой кофейник. Почему не признаться откровенно? Я был в шоке… Священник — один из семи подопытных свинок… Нет, мне это казалось недопустимым и чудовищным. Надо было побороть еще один предрассудок! Префект был прав, утверждая, что любой научный эксперимент вначале кажется безумным. Собрав всю свою волю, я все же дрожал, воображая себе, как священник Левире осеняет себя крестом рукой преступника.
Разумеется, эта рука уже перестанет быть рукой Миртиля. Она как бы ассимилируется новым владельцем. Когда человеку переливают кровь, разве она не усваивается его организмом? Значит?.. Какая, в сущности, разница между кровью другого и рукой, кистью, головой другого? Я был бы плохим наблюдателем, если бы со всей решительностью не приказал своему воображению умолкнуть. Моя обязанность — изучать результаты эксперимента объективно, абстрагироваться от любой предвзятой мысли, любого предрассудка… Что касается души Миртиля… Ну что ж, допустим, лев пожирает миссионера. Плоть второго становится плотью первого. В результате от тела не остается ровным счетом ничего… а душа претерпит судьбу, общую для всех душ… В чем же проблема?..
Несмотря на кофе, мои мысли путались. Телефонный звонок вывел меня из состояния отупения. Было немногим за полночь. Звонила мадам Жюмож, чтобы справиться о сыне. Я успокоил ее как мог и уточнил, что. поскольку визиты запрещены до нового распоряжения, ей абсолютно незачем выезжать из дому. О результатах операции ее будут информировать. Немного погодя позвонила сестра Мусрона. Я сказал ей примерно то же самое. Осталось еще пять часов ожидания… Около трех ночи с первого этажа донеслась какая-то возня. Должно быть, готовились принять останки Рене Миртиля. А там, в тюремном дворе, настала пора устанавливать гильотину. Я отодвинул журналы, которыми был завален диван, и, высвободив угол, решил спокойно прикорнуть. И провалился в сон. Меня разбудил профессор.
— Извините, — сообщил он, — но сейчас пять утра. Момент приближается.
— Как пострадавшие?
— Пока все держатся. Если чуточку повезет, думаю, управимся.
— Но вы не сможете делать семь операций подряд!
— Нет. Пересадку конечностей сделают мои ассистенты… Подобная операция не представляет особой трудности. А сам я прежде всего займусь головой. Вот эта операция исключительно длительная и тонкая. Надеюсь, что они там, в тюрьме, не совершат…
— Оплошности…
— Вот именно. Нож гильотины не должен падать как Бог вложит в душу.
— Вы хотите сказать: как Бог на душу положит…
— Именно это… У меня там ассистент, которому поручено регулировать процедуру. Наибольшее время потребует наложение гипса, закрепляющего голову на торсе. Не желаете ли меня сопровождать?
Мы вышли во двор. Стояла ясная ночь. Издалека доносился перестук колес проезжавших мимо поездов, а в воздухе уже пахло сеном, мокрой травой, распустившимися цветами.
— Как долго длится выздоровление? — спросил я.
— У собак — недолго. А у человека — не знаю. Благодаря разработанной мною методике это, я полагаю, дело нескольких недель. Я веду речь о голове. Для других органов — намного меньше.
— И вы думаете, что Нерис полностью обретет свои умственные способности?
— А почему бы и нет? Возможно, его придется перевоспитывать. И у него неизбежно наступит расстройство памяти…
— Не хотите ли вы сказать, что воспоминания Миртиля перемешаются с его собственными? Вот ужас!
— Нет, вовсе нет… Но ему придется освоиться с новым инструментом… как скрипачу, который меняет скрипку.
— Признаюсь, что такое представление кажется мне несколько… не обижайтесь, профессор… несколько упрощенным.
— Возможно. Посмотрим.
— А кого вы оперируете после Нериса?
— Жюможа… он — исключительно интересный случай: ему придется заменить все внутренние органы, включая половые. Но как только начинаешь работать над слизистой оболочкой и нервами, которые легко отделяются, продвигаешься быстро и почти ничем не рискуешь. Надеюсь к вечеру закончить.
— А Мусрон?
— Им займется мой второй ассистент. Пересадка сердца — операция сравнительно простая. Для легких существует фокус…
— Прием.
— Да, благодарю… прием, который нужно освоить. Я разработал методику, значительно упрощающую такую операцию; она позволяет пропилить только два ребра. Больной встанет на ноги дней так через десять.
— Жаль, что у вас не нашлось мужчины для левой ноги Миртиля.
— Да, я и сам сожалею об этом больше всего. Хотя данный эксперимент может стать весьма поучительным.
— Мадам Галлар хромать не будет?
— Никаких причин. Она одного роста с Миртилем. Но ее левая нога, разумеется, будет намного мускулистей правой. Ей придется носить брюки или длинные платья.
— А если… Извините, мне пришла в голову нелепая мысль… Что, если ваши пациенты окажутся жертвами новой аварии… Можно ли им повторить пересадку? Например, мадам Галлар однажды, в результате обстоятельств, которые я себе плохо представляю, попадет в катастрофу. Сможет ли она получить левую ногу, принадлежащую женщине?
— Конечно. Я утверждаю, что с точки зрения хирургии любая пересадка возобновляема бесконечно. Я как раз и хочу доказать, что тем самым проблема смерти решена. Единственная неразрешимая проблема — доноры. Но она скорее политическая, нежели медицинская.
Марек поднял руку, чтобы посмотреть на часы.
— Пять часов двадцать минут, — сообщил он. Марек не задумывался о Миртиле и его смерти.
Миртиль был для него лишь сочетанием костей, артерий, тканей — своего рода резерв, из которого он готовился черпать. Перед моими глазами был ученый в чистом виде. Что им двигало: тщеславие, желание славы? По моему впечатлению, в него вселился демон научного поиска. Этот человек был способен сожалеть о лагерях смерти, которые могли бы поставлять ему доноров в неограниченном количестве. Поистине это было единственным «политическим» решением проблемы. Неужто настанет день, когда человечество будет держать в клетке людей, как подопытных свинок, как Марек — своих собак?
Было прохладно. В Санте Миртиль уже, несомненно, направлялся к гильотине. Мне вспоминались книги, статьи, фильмы: огромный коридор, вереница мужчин в черном и осужденный на казнь в своей рубахе смертника с широким вырезом и связанными за спиной руками шагает рядом с капелланом… Я жалел Миртиля.
Где-то часы отбили половину, и зазвучали другие удары, степенные, на колокольне, в мэрии… Нож гильотины упал. Миртиль был мертв. Я мысленно молил Бога о прощении. Но, возможно, эта смерть таинственным образом входила в чьи-то высшие соображения? Раскаявшийся преступник, с одной стороны, а с другой — умирающие, которые оживут. Зачем же сразу восставать? Разве не такие люди, как Марек, время от времени наносят решительный удар Истории?
— Они с этим никогда не покончат, — проворчал Марек.
Его-то угрызения совести не мучили. Он пританцовывал, чтобы согреться, растирая руки, как атлет, который перед опасным упражнением проверяет свою гибкость и собирается с силами; к нам присоединились два санитара. Они переговорили с профессором на непонятном мне языке.
— Они не знают французского? — спросил я.
— Очень плохо… Я избегаю всякой болтовни. А не то нас атакуют журналисты, и работать станет невозможно.
— Тем не менее в один прекрасный день придется открыть миру, что…
— Как можно позднее, — прервал меня профессор. — К тому моменту у меня может хватить времени и средств построить где-нибудь на отшибе хорошо охраняемую клинику.
— Но… родственники прооперированных?.. Вы не намерены их отталкивать?
— Нет… нет, разумеется.
— Как вы объясните им… все это?
— Тут я рассчитываю на вас. В конце концов, для этого вы и находитесь здесь… Им достаточно сказать, что органы были взяты у неизлечимых больных. Такое уже проделывали с глазами, и многим это известно. Так что никто не удивится. Естественно, вы порекомендуете им хранить молчание. Все поймут. Ни родственники, ни оперированные сами не заинтересованы в том, чтобы их имена фигурировали в газетах, их раны фотографировали, дома осаждали любопытные…
Вдруг издалека донеслись две ноты полицейской сирены.
— Приехали! — вскричал Марек. — Все по местам!
Несколько мгновений спустя, предшествуемые мотоциклистами, во дворе разворачивались черная машина и фургон; санитары открыли его заднюю дверцу и вытащили гроб, еще в пятнах крови. Подняв его вчетвером, они бросились в клинику.
— Что здесь собираются с ним делать? — спросил один из мотоциклистов. — Воскрешать?
— Как он себя вел? — ответил я вопросом на вопрос.
Жандарм передернул плечами.
— Похоже, отчаянная голова. Пошел под нож, как другие идут покупать билеты национальной лотереи. Это уже не мужество, а безрассудство.
— Что ни говори, — сказал второй жандарм, — а нужно им обладать, чтобы сохранять на лице улыбку в то время, как нож уже завис над тобой. Поверьте мне!
Во дворе клиники все пришло в движение. Мотоциклисты отдали мне честь, и кортеж уехал. Собаки выли. Кто-то опустил жалюзи. Самое тяжкое осталось позади. Мне больше не хотелось спать. По правде говоря, ничего не хотелось. Я был праздношатающимся, без цели, без мысли. И когда провел оборотной стороной ладони по щекам, то обнаружил, что они весьма нуждались в бритве, и вернулся в клинику. Входя в кабинет, я услышал мягкое шуршание колес и увидел семь каталок на резиновом ходу. Пострадавшие лежали на них неподвижно, словно каменные изваяния. Они исчезли в операционном отделении, оставляя за собой легкий запах эфира. Я подошел к телефону и позвонил префекту по его домашнему номеру.
— В общем, все идет хорошо, — сказал он мне после того, как я доложил ему обстановку.
— В каком-то смысле да, господин префект. Все идет хорошо.
— Что-нибудь не так?
— Я устал, хочу спать.
— И это все, вы уверены?
— Да, уверен. А еще я плохо себя чувствую. Я был недостаточно подготовлен!… Можно мне задать вам вопрос?
— Давайте.
— Почему именно Мареку доверили подобный эксперимент? Знаю, он получил наше подданство. Поймите меня правильно, господин префект.
— О-о! Да, я вас прекрасно понимаю. Так вот, строго между нами: потому, что в прошлом году он спас нынешнего министра здравоохранения. Тсс!… Его считали обреченным самые крупные светила. Мареку удалось то, от чего отказались другие. Теперь вам понятно? Так что ведите себя с ним осмотрительно. И держитесь, ладно?
— Держусь, господин префект.
Знай я, что меня ждало, утверждал бы это с меньшей уверенностью.
В среду вечером, то есть через тридцать шесть часов после доставки тела Рене Миртиля в клинику, семеро оперированных вроде бы оклемались. Профессор не хотел вселять в нас чрезмерную надежду, но радость и гордость звучали во всех его речах. В особенности он был счастлив пересадкой головы Альберу Нерису.
— Его жизнь пока висит на волоске, — объяснил профессор на своем странном языке, — но он уже может глотать… нормально дышит… Его веки поднимаются и опускаются… слышит… Сердце работает в хорошем ритме… О психических функциях в собственном смысле этого слова судить рановато. Тут я еще не могу сказать ничего определенного, но думаю, все пойдет на лад. В данном случае я все еще действую на ощупь… Ведь это впервые, не правда ли?
— Вы устали?
Марек обратил ко мне свои желтые глаза — они выражали беспокойство.
— Все мы изнурены.
Он предоставил мне право, в котором пока отказывал родственникам, — навестить пациентов. Жюмож и Мусрон еще не полностью вышли из коматозного состояния. Из огромных стеклянных колб, висевших на кронштейнах, оперированным поступал по трубкам специальный физиологический раствор, формулу которого Марек подробно объяснял мне, но я слушал его невнимательно. Я был напуган, не признаваясь себе, внушающим тревогу состоянием людей, перенесших сложнейшие операции, поскольку оно не казалось блестящим. Что касается Нериса, то на его лице были приоткрыты лишь иссохшие губы и кончик носа. Остальное скрывали бинты и металлический шлем, оберегавший голову и плечи. Профессор ощутил мою тревогу.
— Они отупели от транквилизаторов… К тому же шоковый эффект дает о себе знать довольно долго. Но через двое суток, увидите, они наберутся сил.
— А что, если, несмотря ни на что, результаты окажутся плачевными?
— Сделаю анатомическое вскрытие — у меня есть на это специальное разрешение, в котором мне не могли отказать, — и извлеку уроки на будущее. Первые опыты всегда сопряжены с риском.
Когда я садился в машину, у меня кружилась голова.
Антон Марек был миниатюрнее и старше, чем я себе представлял. Из-за тика у него постоянно мигало веко, а щека все время дергалась, как шкура лошади, донимаемой слепнями. Его желтые жгучие глаза смотрели на вас со смущающей настойчивостью, возможно, потому, что он плохо изъяснялся по-французски и боялся, что его не поймут. Профессор приветствовал меня с преувеличенной почтительностью и повел в свой кабинет. Обстановка выглядела бедной, но библиотека набита книгами, журналами, публикациями на многих языках. Два окна выходили в просторный двор, окруженный собачьими будками. Время от времени собачья морда тыкалась в сетку ограды или царапала ее нетерпеливой лапой. Распахнутые двустворчатые ворота охранялись жандармом.
В двух словах я объяснил Мареку, в чем состоит моя миссия, и теперь он вводил меня в курс своих работ или, скорее, получив в моем лице любезного слушателя, щедро развивал перед ним свои теории. Очень скоро я понял, что ему хотелось взять реванш за трудное и безвестное прошлое. Эта защитительная речь, пересыпанная научными терминами, была недоступна мне, профану по части медицины.
Я прибыл сюда не для того, чтобы слушать лекции, и попытался вежливо дать ему это понять. Какое там! Этот человек принадлежал к породе исследователей-одиночек, которые живут ради того, чтобы в один прекрасный день торжествовать победу; что возьмет в них верх — гениальность или фанатизм, никто не знает. В то же время в том, как он, поддакивая, качал головой и наклонялся ко мне, сквозило желание угодить, понравиться, и меня это несколько коробило. Антон Марек! Имя ассоциировалось с двадцатью годами войны, погромов, путчей, исступленной борьбы, нищеты. И вот этот раздавленный жизнью тип возжелал воскрешать людей!
— Я полностью вам доверяю, господин профессор, — сказал я. — У меня всего лишь один вопрос: не могу ли я обосноваться здесь до завтра?
Разумеется, да. Места хоть отбавляй. Комнаты переоборудованы и обставлены на современный лад. Впрочем, если я желаю осмотреть… Я согласился и был приятно удивлен: Марек замечательно преобразил бывший отель, купленный, по его утверждению, за бесценок. Спальни оказались тесноваты, поскольку он разделил перегородками несколько комнат надвое, но комфортабельны. Я пожелал заглянуть и в операционное отделение, но, к сожалению, вход в эту часть дома посторонним воспрещался. Повсюду царила деловая атмосфера. Суетились санитары. Секретарь у входа в коридор, ведший в операционную, яростно стучал по клавишам пишущей машинки.
— Что-то не видно женщин, — заметил я.
— Я опасаюсь болтливости, — с озабоченным видом ответил Марек.
В этот момент во дворе остановилась машина «скорой помощи». Мы прибавили шагу. Моторизованный полицейский, сняв очки, поздоровался с нами.
— Принимайте еще одного бедолагу. Наткнулся на грузовик, перевозивший балки. Представляете, балки — в праздничный-то день!… Он врезался с такой силой, что проткнул себе грудную клетку.
— Очень хорошо, — пробормотал Марек. — Очень интересный случай.
Тем временем санитары осторожно доставали из «скорой помощи» носилки.
— Вот его документы… — продолжал мотоциклист. — Роже Мусрон, двадцать два года. Проживает по улице Сен-Пер… Страх Божий смотреть на все это!
Носилки медленно продвигались к операционной. У меня едва хватило времени мельком увидеть восковое лицо, приоткрывшийся рот и передние зубы.
— Правых ног больше мне не привозите, — велел Марек мотоциклисту. — С меня хватит. Я бы хотел левую ногу, правую руку, живот… и голову… главное — голову.
— Черт знает что! — сказал удивленный мотоциклист. — Как будто бы дело во мне… Я тут ни при чем.
Нетерпеливо топнув ногой, он завел мотор и поехал впереди «скорой помощи». Марек извинился и ушел. Ему надо было срочно заняться пострадавшим. Так что я завладел его кабинетом, чтобы иметь под рукой телефон, и позвонил комиссару Ламберу. Тот как раз готовился направить сюда человека, правая рука которого была в очень плохом состоянии.
— Какого он возраста?
— Ему пятьдесят два.
— Исключено, — сказал я. — Нам нужны субъекты между двадцатью и тридцатью, не старше.
Субъекты! Вот уже и я усвоил лексикон профессора! Но после приезда в клинику я ощущал себя совершенно другим человеком. Первый шок прошел, и я начал постепенно привыкать к этой невероятной ситуации. Я закурил сигарету, чтобы перебить неприятный запах, царивший в клинике, и пробежал глазами сведения о любовнице Миртиля, поскольку мои мысли все время возвращались к осужденному.
Режина Мансель работала манекенщицей и пару раз снялась в рекламных фильмах. Она познакомилась с Миртилем в Париже и, по ее словам, знать не знала о занятиях своего любовника. Ее осудили на два года тюрьмы за хранение краденого, но вскоре должны освободить. В сложившейся ситуации она опасна, а Андреотти, возможно, недопонимает этого. Что произойдет, если Режина в один прекрасный день узнает голову Рене Миртиля на плечах другого мужчины? Она может поднять шум. А что, если мужчина, которого нам скоро привезут, женат? Я молил Бога, чтобы он оказался холостым. Задерживать Режину Мансель в тюрьме было невозможно. Но и в этом случае удастся ли нам сохранять тайну? Стоило мне призадуматься и детальней разобраться в проводимом эксперименте, как я обнаружил новые трудности. В высшей инстанции, несомненно, интересовались главным образом научными аспектами. А вот человеческий фактор был взвешен недостаточно тщательно. Я находился тут как раз для того, чтобы изучить его, и намеревался сделать это с величайшим тщанием. К несчастью, я не мог предусмотреть и предупредить неизбежные последствия. Только что я нащупал одно. А сколько осталось незамеченных и еще более серьезных? Не говоря уже о некоторых проблемах, которые меня будут преследовать, я это предчувствовал. Например, вопрос о душе Рене Миртиля…
Зазвонил телефон. На проводе комиссар.
— Алло… Возможно, у меня для вас кое-что есть… Парень, который застрял под грузовиком на остановке. Его сейчас достают оттуда автогеном. Он жив, но, похоже, у него совершенно раздроблен таз.
— Возраст?
— Тридцать один год. Его зовут Франсис Жюмож. Живет в Версале…
— Посылайте. А нет ли у вас левой ноги? Нам была бы нужна левая мужская нога.
— Я передам.
В тот момент, когда я клал трубку, вошел профессор.
— Головы все еще нет? — спросил он.
— Нет. Зато нам посылают таз.
— Вечно одно и то же. Но меня интересует голова! Без головы эксперимент не состоится. Ну хотя бы перелом черепа. Как это вы говорите… Когда нет рыб, обойдемся раками?
— Нет… на безрыбье и рак — рыба… Как поживают пострадавшие?
Он пошевелил пальцами, словно желая впихнуть их в слишком тесную перчатку.
— Надежды не теряю… Но время не терпит… Последний очень плох…
Голова поступила в клинику уже на исходе дня. Если говорить точно, то целых три, но с общего согласия мы отвергли голову человека, признанного алкоголиком. У двух остальных шансы были равны. Я настаивал на том, чтобы Марек выбрал холостого, он согласился с моими доводами. Итак, мы остановились на Альбере Нерисе. Тридцать четыре года, банковский служащий. С ним у нас, возможно, возникнет меньше хлопот. Если художник, Этьен Эрамбль и Симона Галлар не создавали дополнительных затруднений — слишком уж велико счастье вновь обрести утраченные конечности, — то другие не могли лечь под нож хирурга без согласия родственников. Я уже телеграфировал матери Жюможа и сестре Мусрона в провинцию, где те проживали, заранее зная, что это делается для проформы, и обе предоставят Мареку свободу действий, но полагалось их предупредить и заручиться согласием. Что касается Альбера Нериса, то у него из родственников оказались лишь дальние — двоюродные братья. Комиссар прислал мне подтверждения около шести вечера, чем и развязал нам руки. Но выдержит ли Нерис операцию? Он умирал и производил впечатление человека слабого здоровья. К тому же он был заметно миниатюрнее Миртиля. Для его плеч голова осужденного окажется довольно тяжелой ношей! Тем хуже! Выбора не было. Требовалась еще одна правая рука. На всякий случай одну отложили для нас в Лионе, где пешехода переехал троллейбус… но и тут рост не совпадал. Тем не менее, если не найдется ничего лучшего, пострадавшего доставят ночью самолетом. Я хотел навестить пациентов. Марек возражал. Его сотрудники готовили их для решающего хирургического вмешательства.
— А знает ли Симона Галлар, что ей пересадят мужскую ногу?
— Нет, — признался профессор. — Я только пообещал ей сделать все, чтобы она не осталась калекой. Но если в течение ночи мне не доставят мужчину, которому потребуется нога Миртиля, я отброшу всякие колебания. Думаю, это будет правильно.
Я удержался от улыбки. Но профессор не шутил. Впрочем, он, похоже, не умел шутить. Просто сам он никогда не согласился бы на пересадку женской ноги. Я догадался, что раньше Марек, несомненно, занимался эстетической хирургией, пока не перешел к исследованиям в области трансплантации. Его доходам больше неоткуда было взяться. Я навел справки в префектуре.
Около семи вечера я наскоро перекусил в кабинете профессора. Марек присоединился ко мне и выпил чашечку кофе. Он казался усталым и нервным, а также раздраженным. Жюмож внушал ему сильное беспокойство.
— Будь у меня этот Миртиль под рукой, — доверился он мне, — я мог бы им распоряжаться свободно и был бы уверен в успехе. Но существует закон. Гильотинируют на заре. Почему не ночью, а? Какая разница? Спрашивается, ну как при таких условиях двигать науку?
Он налил себе вторую чашку и, выпив горячий кофе залпом, схватил телефон. Ему пришлось убеждать целую минуту, прежде чем его соединили с директором Санте.
— Говорит Антон Марек. Да, я тоже, господин директор.
Он протянул мне параллельную трубку.
— Это по поводу осужденного… скажите, а он волнуется?
— Нисколько, — ответил директор тюрьмы. — В данный момент Миртиль беседует с капелланом, как и каждый вечер. Они вместе молятся. Это скорее Миртиль утешает священника. Уверяю вас, весьма впечатляющее зрелище.
— Ладно, ладно… Тем не менее, если он будет плохо спать, ему следует принять успокоительные капли, которые я прописал… Двадцать капель. Все пока без изменений?
— Процедура закончится в пять тридцать утра.
— А нельзя ли… чуть пораньше?
— О-о! Это было бы грубым нарушением тюремного распорядка.
— Плевал я на распорядок, — проворчал Марек и в сердцах швырнул трубку. — В конце концов, господин Гаррик, осужденный согласен… Все согласны… Ну разве же это не абсурд? — И вышел, хлопнув дверью.
Я получил еще несколько телефонограмм, не представляющих никакого интереса, и продолжал собирать данные о пострадавших, поступающие по телефону, а затем направлял их в больницы. У нас еще не было правой руки, а движение на въездах в Париж становилось спокойнее. Еще немного — и нам уже не придется рассчитывать на что-либо, кроме потасовки. И тем не менее удача нас не покинула. В четверть двенадцатого, когда я задремал, хотя всячески силился бодрствовать и фиксировать все детали этой памятной ночи, раздался еще один телефонный звонок.
— Говорит комиссар Дюселье… Я замещаю комиссара Ламбера… мое почтение, мсье… у нас здесь тяжелораненый… велосипедист, ехавший без фонаря… У него оторвано полруки. В данный момент мы пытаемся остановить кровотечение.
— Возраст?
— Лет тридцать.
— Прекрасно. Посылайте его к нам.
Я сам пошел во двор встречать «скорую». Собаки метались, лаяли, возбужденные необычными хождениями взад-вперед. Я заметил, что это была великолепная ночь… последняя ночь Рене Миртиля! Возможно, Миртиль еще молился. За кого? О чем? Где будет его душа, когда его тело поделят на семерых? Нужно будет обратиться с этим вопросом к теологу, а у меня не было времени на дальнейшие размышления — прибыла «скорая помощь». На ее тихий гудок явились санитары. Подъезд осветился, и носилки извлекли из машины. Мелькнуло бледное лицо, черный китель, белый стоячий воротничок.
Санитары набросили на пострадавшего одеяло. Я подошел к шоферу.
— Официант?.. Он возвращался с работы?
— Ничего подобного. Кюре. У него старый, разбитый велик без фонаря. В него врезались одним махом… Однорукий кюре… плохо ему придется.
— Да замолчите же! — закричал я, выйдя из себя.
— Ах! Извините… Я, знаете ли, ничего против них не имею. У каждого своя работа.
Он повернулся и ушел. Один из санитаров в вестибюле передал мне портфель священника. Антуан Левире, двадцати девяти лет, викарий в Ванве. Я был подавлен. Мне казалось, что я вижу сон, думаю головой другого. Что, если Нерис будет находиться в таком же состоянии, когда воспользуется головой Миртиля? Я пощупал карманы. Сигареты кончились. Я позвонил, чтобы мне принесли кофе — большой кофейник. Почему не признаться откровенно? Я был в шоке… Священник — один из семи подопытных свинок… Нет, мне это казалось недопустимым и чудовищным. Надо было побороть еще один предрассудок! Префект был прав, утверждая, что любой научный эксперимент вначале кажется безумным. Собрав всю свою волю, я все же дрожал, воображая себе, как священник Левире осеняет себя крестом рукой преступника.
Разумеется, эта рука уже перестанет быть рукой Миртиля. Она как бы ассимилируется новым владельцем. Когда человеку переливают кровь, разве она не усваивается его организмом? Значит?.. Какая, в сущности, разница между кровью другого и рукой, кистью, головой другого? Я был бы плохим наблюдателем, если бы со всей решительностью не приказал своему воображению умолкнуть. Моя обязанность — изучать результаты эксперимента объективно, абстрагироваться от любой предвзятой мысли, любого предрассудка… Что касается души Миртиля… Ну что ж, допустим, лев пожирает миссионера. Плоть второго становится плотью первого. В результате от тела не остается ровным счетом ничего… а душа претерпит судьбу, общую для всех душ… В чем же проблема?..
Несмотря на кофе, мои мысли путались. Телефонный звонок вывел меня из состояния отупения. Было немногим за полночь. Звонила мадам Жюмож, чтобы справиться о сыне. Я успокоил ее как мог и уточнил, что. поскольку визиты запрещены до нового распоряжения, ей абсолютно незачем выезжать из дому. О результатах операции ее будут информировать. Немного погодя позвонила сестра Мусрона. Я сказал ей примерно то же самое. Осталось еще пять часов ожидания… Около трех ночи с первого этажа донеслась какая-то возня. Должно быть, готовились принять останки Рене Миртиля. А там, в тюремном дворе, настала пора устанавливать гильотину. Я отодвинул журналы, которыми был завален диван, и, высвободив угол, решил спокойно прикорнуть. И провалился в сон. Меня разбудил профессор.
— Извините, — сообщил он, — но сейчас пять утра. Момент приближается.
— Как пострадавшие?
— Пока все держатся. Если чуточку повезет, думаю, управимся.
— Но вы не сможете делать семь операций подряд!
— Нет. Пересадку конечностей сделают мои ассистенты… Подобная операция не представляет особой трудности. А сам я прежде всего займусь головой. Вот эта операция исключительно длительная и тонкая. Надеюсь, что они там, в тюрьме, не совершат…
— Оплошности…
— Вот именно. Нож гильотины не должен падать как Бог вложит в душу.
— Вы хотите сказать: как Бог на душу положит…
— Именно это… У меня там ассистент, которому поручено регулировать процедуру. Наибольшее время потребует наложение гипса, закрепляющего голову на торсе. Не желаете ли меня сопровождать?
Мы вышли во двор. Стояла ясная ночь. Издалека доносился перестук колес проезжавших мимо поездов, а в воздухе уже пахло сеном, мокрой травой, распустившимися цветами.
— Как долго длится выздоровление? — спросил я.
— У собак — недолго. А у человека — не знаю. Благодаря разработанной мною методике это, я полагаю, дело нескольких недель. Я веду речь о голове. Для других органов — намного меньше.
— И вы думаете, что Нерис полностью обретет свои умственные способности?
— А почему бы и нет? Возможно, его придется перевоспитывать. И у него неизбежно наступит расстройство памяти…
— Не хотите ли вы сказать, что воспоминания Миртиля перемешаются с его собственными? Вот ужас!
— Нет, вовсе нет… Но ему придется освоиться с новым инструментом… как скрипачу, который меняет скрипку.
— Признаюсь, что такое представление кажется мне несколько… не обижайтесь, профессор… несколько упрощенным.
— Возможно. Посмотрим.
— А кого вы оперируете после Нериса?
— Жюможа… он — исключительно интересный случай: ему придется заменить все внутренние органы, включая половые. Но как только начинаешь работать над слизистой оболочкой и нервами, которые легко отделяются, продвигаешься быстро и почти ничем не рискуешь. Надеюсь к вечеру закончить.
— А Мусрон?
— Им займется мой второй ассистент. Пересадка сердца — операция сравнительно простая. Для легких существует фокус…
— Прием.
— Да, благодарю… прием, который нужно освоить. Я разработал методику, значительно упрощающую такую операцию; она позволяет пропилить только два ребра. Больной встанет на ноги дней так через десять.
— Жаль, что у вас не нашлось мужчины для левой ноги Миртиля.
— Да, я и сам сожалею об этом больше всего. Хотя данный эксперимент может стать весьма поучительным.
— Мадам Галлар хромать не будет?
— Никаких причин. Она одного роста с Миртилем. Но ее левая нога, разумеется, будет намного мускулистей правой. Ей придется носить брюки или длинные платья.
— А если… Извините, мне пришла в голову нелепая мысль… Что, если ваши пациенты окажутся жертвами новой аварии… Можно ли им повторить пересадку? Например, мадам Галлар однажды, в результате обстоятельств, которые я себе плохо представляю, попадет в катастрофу. Сможет ли она получить левую ногу, принадлежащую женщине?
— Конечно. Я утверждаю, что с точки зрения хирургии любая пересадка возобновляема бесконечно. Я как раз и хочу доказать, что тем самым проблема смерти решена. Единственная неразрешимая проблема — доноры. Но она скорее политическая, нежели медицинская.
Марек поднял руку, чтобы посмотреть на часы.
— Пять часов двадцать минут, — сообщил он. Марек не задумывался о Миртиле и его смерти.
Миртиль был для него лишь сочетанием костей, артерий, тканей — своего рода резерв, из которого он готовился черпать. Перед моими глазами был ученый в чистом виде. Что им двигало: тщеславие, желание славы? По моему впечатлению, в него вселился демон научного поиска. Этот человек был способен сожалеть о лагерях смерти, которые могли бы поставлять ему доноров в неограниченном количестве. Поистине это было единственным «политическим» решением проблемы. Неужто настанет день, когда человечество будет держать в клетке людей, как подопытных свинок, как Марек — своих собак?
Было прохладно. В Санте Миртиль уже, несомненно, направлялся к гильотине. Мне вспоминались книги, статьи, фильмы: огромный коридор, вереница мужчин в черном и осужденный на казнь в своей рубахе смертника с широким вырезом и связанными за спиной руками шагает рядом с капелланом… Я жалел Миртиля.
Где-то часы отбили половину, и зазвучали другие удары, степенные, на колокольне, в мэрии… Нож гильотины упал. Миртиль был мертв. Я мысленно молил Бога о прощении. Но, возможно, эта смерть таинственным образом входила в чьи-то высшие соображения? Раскаявшийся преступник, с одной стороны, а с другой — умирающие, которые оживут. Зачем же сразу восставать? Разве не такие люди, как Марек, время от времени наносят решительный удар Истории?
— Они с этим никогда не покончат, — проворчал Марек.
Его-то угрызения совести не мучили. Он пританцовывал, чтобы согреться, растирая руки, как атлет, который перед опасным упражнением проверяет свою гибкость и собирается с силами; к нам присоединились два санитара. Они переговорили с профессором на непонятном мне языке.
— Они не знают французского? — спросил я.
— Очень плохо… Я избегаю всякой болтовни. А не то нас атакуют журналисты, и работать станет невозможно.
— Тем не менее в один прекрасный день придется открыть миру, что…
— Как можно позднее, — прервал меня профессор. — К тому моменту у меня может хватить времени и средств построить где-нибудь на отшибе хорошо охраняемую клинику.
— Но… родственники прооперированных?.. Вы не намерены их отталкивать?
— Нет… нет, разумеется.
— Как вы объясните им… все это?
— Тут я рассчитываю на вас. В конце концов, для этого вы и находитесь здесь… Им достаточно сказать, что органы были взяты у неизлечимых больных. Такое уже проделывали с глазами, и многим это известно. Так что никто не удивится. Естественно, вы порекомендуете им хранить молчание. Все поймут. Ни родственники, ни оперированные сами не заинтересованы в том, чтобы их имена фигурировали в газетах, их раны фотографировали, дома осаждали любопытные…
Вдруг издалека донеслись две ноты полицейской сирены.
— Приехали! — вскричал Марек. — Все по местам!
Несколько мгновений спустя, предшествуемые мотоциклистами, во дворе разворачивались черная машина и фургон; санитары открыли его заднюю дверцу и вытащили гроб, еще в пятнах крови. Подняв его вчетвером, они бросились в клинику.
— Что здесь собираются с ним делать? — спросил один из мотоциклистов. — Воскрешать?
— Как он себя вел? — ответил я вопросом на вопрос.
Жандарм передернул плечами.
— Похоже, отчаянная голова. Пошел под нож, как другие идут покупать билеты национальной лотереи. Это уже не мужество, а безрассудство.
— Что ни говори, — сказал второй жандарм, — а нужно им обладать, чтобы сохранять на лице улыбку в то время, как нож уже завис над тобой. Поверьте мне!
Во дворе клиники все пришло в движение. Мотоциклисты отдали мне честь, и кортеж уехал. Собаки выли. Кто-то опустил жалюзи. Самое тяжкое осталось позади. Мне больше не хотелось спать. По правде говоря, ничего не хотелось. Я был праздношатающимся, без цели, без мысли. И когда провел оборотной стороной ладони по щекам, то обнаружил, что они весьма нуждались в бритве, и вернулся в клинику. Входя в кабинет, я услышал мягкое шуршание колес и увидел семь каталок на резиновом ходу. Пострадавшие лежали на них неподвижно, словно каменные изваяния. Они исчезли в операционном отделении, оставляя за собой легкий запах эфира. Я подошел к телефону и позвонил префекту по его домашнему номеру.
— В общем, все идет хорошо, — сказал он мне после того, как я доложил ему обстановку.
— В каком-то смысле да, господин префект. Все идет хорошо.
— Что-нибудь не так?
— Я устал, хочу спать.
— И это все, вы уверены?
— Да, уверен. А еще я плохо себя чувствую. Я был недостаточно подготовлен!… Можно мне задать вам вопрос?
— Давайте.
— Почему именно Мареку доверили подобный эксперимент? Знаю, он получил наше подданство. Поймите меня правильно, господин префект.
— О-о! Да, я вас прекрасно понимаю. Так вот, строго между нами: потому, что в прошлом году он спас нынешнего министра здравоохранения. Тсс!… Его считали обреченным самые крупные светила. Мареку удалось то, от чего отказались другие. Теперь вам понятно? Так что ведите себя с ним осмотрительно. И держитесь, ладно?
— Держусь, господин префект.
Знай я, что меня ждало, утверждал бы это с меньшей уверенностью.
В среду вечером, то есть через тридцать шесть часов после доставки тела Рене Миртиля в клинику, семеро оперированных вроде бы оклемались. Профессор не хотел вселять в нас чрезмерную надежду, но радость и гордость звучали во всех его речах. В особенности он был счастлив пересадкой головы Альберу Нерису.
— Его жизнь пока висит на волоске, — объяснил профессор на своем странном языке, — но он уже может глотать… нормально дышит… Его веки поднимаются и опускаются… слышит… Сердце работает в хорошем ритме… О психических функциях в собственном смысле этого слова судить рановато. Тут я еще не могу сказать ничего определенного, но думаю, все пойдет на лад. В данном случае я все еще действую на ощупь… Ведь это впервые, не правда ли?
— Вы устали?
Марек обратил ко мне свои желтые глаза — они выражали беспокойство.
— Все мы изнурены.
Он предоставил мне право, в котором пока отказывал родственникам, — навестить пациентов. Жюмож и Мусрон еще не полностью вышли из коматозного состояния. Из огромных стеклянных колб, висевших на кронштейнах, оперированным поступал по трубкам специальный физиологический раствор, формулу которого Марек подробно объяснял мне, но я слушал его невнимательно. Я был напуган, не признаваясь себе, внушающим тревогу состоянием людей, перенесших сложнейшие операции, поскольку оно не казалось блестящим. Что касается Нериса, то на его лице были приоткрыты лишь иссохшие губы и кончик носа. Остальное скрывали бинты и металлический шлем, оберегавший голову и плечи. Профессор ощутил мою тревогу.
— Они отупели от транквилизаторов… К тому же шоковый эффект дает о себе знать довольно долго. Но через двое суток, увидите, они наберутся сил.
— А что, если, несмотря ни на что, результаты окажутся плачевными?
— Сделаю анатомическое вскрытие — у меня есть на это специальное разрешение, в котором мне не могли отказать, — и извлеку уроки на будущее. Первые опыты всегда сопряжены с риском.