— Только не это!… Нас никогда не разлучат.
— Ну разумеется, — примирительно сказал я. — Ни о каком принуждении не может быть и речи! И тем не менее не думаете ли вы, что следовало бы рассказать Мареку о своих ощущениях?.. Некоторые из ваших чувств кажутся мне… близкими к патологии. Доверьтесь мне. Я поговорю и с Эрамблем, и с профессором. Возвращайтесь домой. Отдохните. Буду держать вас в курсе.
Я проводил Симону до дверей, тщетно пытаясь скрыть своё волнение, и сразу после ее ухода позвонил Мареку, который выслушал мой рассказ с обычным для него хладнокровием.
— Я знаю женщин такого рода, — сказал он. — Их «я» слилось с их телом. Сделайте им пластическую операцию носа или щеки — и вы измените всю их суть. Желая испытывать новые чувства, они просят нас подправить им… лицо. На сей раз мы зашли далековато, но я попытаюсь это уладить.
Затем я позвонил Эрамблю, снова проклиная Андреотти, заставившего меня играть роль Фигаро. Но эти уколы самолюбия были сущим пустяком в сравнении с той тревогой, которая овладевала мною все сильнее. Я понял, что Симона Галлар затаила в себе злобу неистовой силы. Один за другим наши пациенты как будто перерождались — они становились буйными. Все происходило так, словно привитая им часть чужого тела воздействовала на них, подобно ферменту, высвобождая некую волю к господству, опасно активизируя озлобленность. Донор оказался для реципиентов слишком сильной личностью. Жюмож с добавкой Миртиля буквально взорвался. Гобри теперь прямо на глазах превращался в джазового идола. А Симона!… Но я не считал подобные идеи глупыми из-за того, что они противоречили всему, чему меня в свое время учили. Я глотнул «чинзано». Наверное, нельзя обобщать. А что, если Симона, Гобри — все они, один за другим, последуют примеру Жюможа?! Да нет, это невозможно! Им приходится адаптироваться в новой ситуации — и пускай себе! Все, что произошло, вовсе не означает проявление влияния Миртиля. Именно такой точки зрения на последние события и надо держаться. Как только соберется у меня содружество, я раз и навсегда внесу ясность в этот вопрос. Впрочем, с Эрамблем мне следует объясниться безотлагательно. Эрамбль не заставил себя ждать.
— А! Я догадался, почему вы захотели меня повидать, — сказал он. — Это из-за нее, не так ли?
— В самом деле, Симона только что покинула меня.
Эрамбль явно удивился.
— Не понял. Вы о ком говорите, мсье Гаррик?
— О мадам Галлар.
— Ах, теперь дошло… А я — то — о своей ноге. Швырнув на кресло шляпу и перчатки, он вздохнул.
— Впрочем, все сводится к одному знаменателю! Бедняжка Симона! Что с ней стряслось — ума не приложу: звоню в дверь — не отворяет, набираю номер телефона — бросает трубку. Впрочем, догадываюсь, что с ней творится. Она ревнует. Сразу видно, что вы ее совсем не знаете. Симона — человек независимого нрава. В сущности, она врожденная холостячка и бесится от того, что ей пересадили мужскую ногу. По ней, уж лучше бы деревянную клюку.
— Не вижу тут никакой связи.
— Она присутствует. Сейчас поймете. Мне, напротив, хорошо живется с ногой Миртиля. И не скрываю этого. Она меня радует! Симона же бесится из-за нее. У Галлар создалось впечатление, что ее новая нога и я подтруниваем над ней. Я нескладно объясняю, но вы, надеюсь, понимаете, что я хочу сказать? Когда Симона со мной, у нее срабатывает комплекс неполноценности и ей кажется, что нога Миртиля находится со мною в сговоре. Вы, возможно, заметили, что, когда трое друзей собираются вместе, двое из них всегда действуют заодно против третьего. Так вот, это примерно тот же случай. Что бы я ни говорил, Симону все раздражает. Если я справляюсь о ее здоровье, она молчит. Если предлагаю ей сесть, заявляет, что не устала. Если советую ей вернуться к занятиям физкультурой, она иронизирует. В конце концов я просто теряюсь. И думаю, что новая нога внушает ей ужас. Нога, которая меня бы лично весьма устроила! Какая неразбериха!
— Ну и когда же ваша свадьба?
— О ней больше нет и речи!… Конечно! Она решила меня наказать. Симона прекрасно знает, что я буду страшно переживать, если она откажет мне. Но именно этого мадам и добивается и желает лишний раз напомнить мне, что я такой же калека, как и она сама… и так же одинок!
Несчастный Эрамбль, казалось, окончательно потерял голову.
— Откровенно говоря, это сущее ребячество… Мне удается вас понять только в известной мере. В вашем поведении что-то от меня ускользает. Знаете, вы напоминаете мне болельщиков, этих фанатов, которые…
— Вот-вот! Точно… Вы нашли именно то слово, которое я искал… Фанат! Подходит идеально! Странно, что оно не приходило мне в голову. В самом деле, я чувствую себя фанатичным приверженцем Миртиля. Его нога — как бы его дар лично мне.
— Как чемпион, который отдает своему почитателю флажок, эмблему клуба или майку, которая была на нем в тот момент, когда он установил рекорд?
— Совершенно точно! Теперь Миртиль для меня — Некто, кем я восхищаюсь. Но Симона этого никогда не поймет. И то, что ей отдали его вторую ногу, — ужасная оплошность. Женщине не дано испытывать чувства подобного рода — Симона не приемлет моей заботы о второй ноге Миртиля. Ее это раздражает. Как бы вам объяснить? Если угодно, для нее любовь исключает товарищество! То чувство мужской дружбы, что я испытываю ко второй ноге Миртиля, воспринимается ею как личное оскорбление… А то, что в этой дружбе присутствует благодарность, а также толика поклонения, просто выводит ее из себя!
Я понял, что им никогда не разобраться в своих отношениях. Эти двое просто-напросто заболели. Однако предписанное нам молчание не позволяло мне обратиться к невропатологу. Марек же не умел лечить неврозы. Возникла срочная необходимость что-либо предпринять, но я опять был бессилен.
— Вам надо бы куда-нибудь поехать, чтобы развеяться, — предложил я.
— Вы прекрасно знаете, что профессор запретил нам отлучаться из Парижа.
— Это всего лишь излишняя предосторожность.
— Но допустим, что с ней произойдет… ну, не знаю… несчастный случай.
— С мадам Галлар?.. Да полноте!… Я буду за ней присматривать, обещаю.
Он продолжал колебаться, не решаясь досказать, что имеет в виду.
— Поезжайте-ка на недельку, — посоветовал я. — Берусь уладить это дело с Мареком, так что не беспокойтесь.
Эрамбль позволил подтолкнуть себя к дверям, но в самый последний момент желание о чем-то попросить оказалось сильнее его, и он жалобно прошептал:
— Не забудьте… я претендент номер один на ногу Миртиля.
Закрыв за ним дверь, я обессиленно прислонился к стене. Если бы этот кошмар не кончился, я бы просто не выдержал… Я попытался читать, но все, за что я ни брался, казалось мне блеклым и скучным. Я перешел рубеж и, сам того не желая, принадлежал новой эре — эре трансплантации. На моих глазах человек переживал процесс перемоделирования. Книги валились у меня из рук, потому что описываемые в них истории и страсти — все это уже вчерашний день. И меня уже не касалось. Существовали только Симона, Эрамбль и другие. Я был готов постоянно интересоваться ими. Что они делали? О чем думали?
Сев в машину, я отправился в Фонтенбло. Но лес на меня не подействовал успокоительно. Я чувствовал, как непоследовательно веду себя…
Два дня спустя я получил от Эрамбля открытку. Он находился в Квимпере и имел намерение там задержаться. «Когда сообщу об этой отлучке Мареку, разразится хорошенький скандальчик!» — подумал я. И пускай себе. Профессор позвонил на третий день, рано поутру. Голос Марека впервые дрожал от волнения, и вот что он поведал. Накануне вечером к нему явилась Симона. Она была сама не своя и попросила у него разрешения проконсультироваться у психиатра.
— Я ей отказал, — рассказывал мне Марек. — Знаю я своих коллег. Они будут добиваться полной исповеди, такая уж у них профессия, но я не желаю, чтобы они… сидели у меня на шее. Правильно ли я употребил слова?.. Я дал ей эффективное успокоительное. Главное для нее — сон… Сегодня утром она должна была мне позвонить и сообщить, как прошла ночь. Я опередил ее и позвонил сам, но она не отвечает. Мне слышны звонки ее телефона, но никто не снимает трубку.
— Вы боитесь, что…
— Я опасаюсь… Симона была так перевозбуждена… Нам обязательно надо к ней поехать. Если вы опередите меня, то подождите. На всякий случай я поеду в «скорой помощи».
— Хорошо! — закричал я. — Спасибо, что предупредили!
Симона жила на проспекте Перришон, в нескольких минутах ходьбы от меня. Пока я шел, сердце мое сжималось от опасения. Второй этаж, указала мне консьержка. Я позвонил. Ответа не последовало. За дверью царила тишина. Что делать?.. Позвать слесаря? Мне стало дурно от тревоги. Вот так же мы стояли у двери Жюможа. Я спустился к консьержке.
— Горничная вам откроет, — сказала та. — Она ночует на седьмом этаже и обычно приступает к своим обязанностям в восемь утра.
Ну конечно же! Горничная! Я бросился вверх по лестнице, перескакивая через ступеньки, и встретился с ней на третьем этаже.
— Быстрее! Мадам Галлар не отвечает. С ней что-то стряслось.
Мое волнение передалось горничной, и она бросилась следом за мной. В это время появился Марек на площадке второго этажа, он, как всегда, хорошо владел собой и открыл дверь Симоны, потому что горничная никак не могла вставить запасной ключ в замочную скважину. Мы прошли через прихожую и маленькую гостиную.
— Спальня в конце коридора, — пояснила она. Мы побежали туда. Симона казалась спящей.
Профессор пытался нащупать пульс. Служанка уже хныкала, готовая к худшему.
— Симона умерла, — шепнул Марек. — Недавно. Он осмотрелся и обнаружил пустой аптечный
пузырек на ночном столике рядом с графином и стаканом. Я услышал, как он чертыхается на непонятном мне языке. Удрученная горничная плакала навзрыд.
— Выведите ее отсюда! — закричал Марек, внезапно взорвавшись.
Я выпроводил ее на кухню.
— Подождите меня здесь… А мы займемся мадам Галлар. Тсс!
Вернувшись в спальню, я поднял бумажку, валявшуюся на прикроватном коврике. Оказалось — это рецепт, выписанный Мареком. «По десять капель перед сном и пять утром — строго придерживаться дозы».
Марек пожал плечами.
— Она покончила с собой, — сказал он. — Мсье Гаррик, прошу вас, незамедлительно приступайте к роли понятого, как в прошлый раз. Мы не должны допустить, чтобы кто-либо из чиновников вашего ведомства совал нос в наши дела. Это возможно?
— Да, разумеется, но…
— Я увезу ее в клинику. А для горничной придумайте какую-нибудь версию… Скажите ей, что… что надежда еще есть… А затем помогите мне.
Я сделал, как велел Марек, но был подавлен случившимся. А между тем следовало бы догадаться, что Симона пришла ко мне не только поболтать. Возможно, она ждала помощи, моральной поддержки, а я ничего такого для нее не сделал. Это непростительно.
Я помогал Мареку, но двигался, как сомнамбула. Симона была не особенно тяжелой. Мы без труда вдвоем погрузили ее в «скорую помощь», а затем я, закончив формальности, стал сочинять хитроумные объяснения преждевременной смерти Симоны. Дело-то не простое. Благо еще, что я располагал неограниченными полномочиями.
Почувствовав, что владею ситуацией, я сразу же сообщил префекту о случившемся.
— Это происшествие носит чисто личный характер, — буквально отрезал он.
Разумеется, назад пути нет. Остается одно — на все закрыть глаза. В счет шел только успех научного эксперимента, что бы там мне ни говорили. Я не настаивал и был уверен, что отныне плохое настроение начальства скажется на мне.
Я позвонил аббату, который очень огорчился, но не особенно удивился.
— Дьявол орудует последовательно, — сказал он. — Теперь вы понимаете, почему Святое Писание учит нас, что плоды с древа познания отравлены?
И этот начал понемножку заговариваться! Мне не от кого услышать здравого суждения! Придется разбираться во всем одному.
После полудня позвонил Марек. Его сообщение казалось таким же холодным и точным, как доклад на ученом совете. Забыл, какие именно термины он употребил. Запомнилась лишь его последняя фраза: «Нерис проведал о случившемся и впал в состояние глубокой депрессии». Я потребовал подробностей, но Марек не сообщил их. Он ограничился замечанием, что Нерис находится под наблюдением, что его преследует страх смерти. По его мнению, самоубийством закончат все подвергшиеся операции. Я чуть было не признался, что подобная мысль уже посещала и меня самого. Но Марека такой малостью не проймешь. Он поручился за здоровье Нериса и попросил меня предпринять все необходимое по части похорон. И тут же повесил трубку, несомненно опасаясь препирательств с моей стороны. И зря. Время протестов миновало. Теперь я оказался в эпицентре катастрофы. Кто следующий? Я вздрогнул. Эрамбль!… Эрамбль, который изничтожит меня своими попреками! Эрамбль, за которым, несомненно, нужен глаз да глаз. У него совершенно такие же причины покончить с собой. Такие же глупые. Такие же надуманные. Но неизвестно, за какой чертой берет начало помутнение рассудка. Я послал ему телеграмму: «Просьба немедленно вернуться. Жду Вас».
На следующий день ни свет ни заря раздался звонок.
— С ней что-нибудь случилось? — суровым голосом спросил Эрамбль.
— Да. Успокойтесь!… Она отравилась.
— Тогда, выходит… ее нога вакантна?.. Я хочу ее, слышите? Она моя!
Последующая неделя оставила у меня самые смутные воспоминания. В тот период я делал лаконичные записи на скорую руку, и сегодня мне трудно в них разобраться. Я как бы пробираюсь на ощупь, восстанавливая логическую последовательность рассказа. Помню, что по просьбе Марека поселился у Эрамбля. Я снова вижу профессора, у которого поубавилось уверенности, когда он просил меня не отходить от Эрамбля ни на шаг. Все мы опасались неблагоразумного поступка, взрыва, шумного заявления со стороны несчастного, который смертельно невзлюбил Марека с тех пор, как тот отказал ему в трансплантации второй ноги Миртиля. «Отказал» — сказано не совсем точно. Такая операция была технически невозможна, поскольку к моменту возвращения Эрамбля в Париж Симона была мертва уже свыше суток. Но, даже если бы Эрамбль не уезжал, профессор не удовлетворил бы его просьбу, что я и пытался целыми днями ему втолковывать… Тщетно!
Он уперся и не желал ничего слушать. Напрасно я объяснял ему, что трансплантация — законная практика лишь в случае крайней необходимости, однако надо ограничить ее применение во избежание нетерпимых злоупотреблений. Эрамбль мне возражал, утверждая, что второй эксперимент, предпринятый из соображений эстетики, напротив, в какой-то мере привлечет еще большее внимание к работам профессора и покажет, что любой орган человека способен жить, независимо от самого тела, предоставляющего ему временное прибежище. Он говорил, что нога Миртиля принадлежит ему по праву. Она повлекла за собой смерть Симоны, так как женщина была для нее не органичным объектом, а вот он сам представит доказательство, что если правильно подобрать реципиента, то можно создать нового человека — более сильного, более уравновешенного. Эрамбль выдвигал и другие аргументы, отличающиеся такой же абсурдной логикой, и это больше всего беспокоило Марека и меня.
К тому же, как все одержимые, Эрамбль не слушал возражений, грозился писать в газеты, воззвать к общественному мнению, обратиться в суд. Надо было дать ему выговориться. Перестав неистовствовать, он успокаивался, извинялся, сам признавал свою неправоту, но при этом впадал в другую крайность и с тревогой спрашивал нас, не заболел ли он неврозом, умолял меня присматривать за ним, пускался в признания, которые было даже неловко выслушивать.
Из-за стеснительности Эрамбль никогда не занимался спортом. Ему была нестерпима мысль, что его увидят в майке или трико, всегда казалось, что над ним насмехаются. Призывная комиссия его забраковала, и Эрамбль вбил себе в голову, что он устроен не совсем так, как другие юноши. А поэтому он должен скрывать свое тело, чтобы не вызывать смеха у окружающих. Управление автомобилем частично вернуло ему уверенность в себе: за рулем виден только торс, и тут все похожи друг на друга. Самый сильный тот, кто обгоняет других.
— Теперь вы понимаете, мсье Гаррик, почему я воспринял ногу Миртиля как подарок судьбы.
Да, я понимал. И старался потихоньку урезонивать Эрамбля, чтобы заставить его смириться с отказом Марека.
Симону похоронили на кладбище Перлашез. Эрамбль на кладбище не поехал — это было бы для него чересчур суровым испытанием, и я остался при нем. Аббат описал мне похоронную церемонию, на которой присутствовала Режина. Нерис не смог покинуть клинику. Гобри и Мусрон не пожелали явиться. Аббат был преисполнен печали. Он видел, что наша небольшая группа поредела не только по велению судьбы, ее разрушало изнутри необъяснимое озлобление.
— Похоже на проклятие, — повторял он. — Как если бы кровь Миртиля пала на наши головы!
— Но вы священник, — говорил я ему, — вы же не собираетесь нас покидать!
— Нет, конечно нет. Нас по-прежнему ждет спасение — всегда, каждую секунду. Мы остаемся свободными в своем выборе.
— Значит, именно это и надо внушать им. Поговорите с ними. Вы пользуетесь у них доверием.
Я спешил провести собрание содружества. Этьен Эрамбль предоставил в наше распоряжение свой дом, и все откликнулись на мой призыв, даже Нерис, которого Марек привез на носилках из клиники, — настолько он все еще был слаб и подавлен. Мы обосновались в гостиной. Аббат усердствовал, искусно изображая оживление. Я сам, угощая печеньем и раздавая наполненные вином бокалы, притворялся если не веселым, то, по крайней мере, не испытывающим опасений. Но холод упорно не развеивался. Гобри, казалось, был где-то далеко от нас, чуждый тем разговорам, которые велись вокруг. Мусрон исподтишка поглядывал на часы. Вот кто изменился больше всех! Он как-то неуловимо преобразился, и его лицо выражало успех так же, как когда-то лицо Жюможа — провал. Жесты Гобри были торопливыми и пренебрежительными, черты лица утончились.
Он похудел и выглядел как атлет в хорошей форме, его зубы блестели, как у хищника. Он был одет с продуманной небрежностью и теперь, сидя в гостиной, скользил по мебели, картинам быстрым, пресыщенным взглядом.
— Ну и чем мы займемся? — спросил он.
С этих слов и начался наш вечер. Привыкший руководить дискуссиями в молодежных кружках, аббат взял слово.
— Мы собрались, — сказал он, — прежде всего для того, чтобы повидаться. Давненько мы не встречались. Я хотел бы поздравить наших друзей — Гобри и Мусрона. Все хорошее, что с ними происходит, нам только приятно.
— Твоя выставка состоится в ближайшее время? — спросил Мусрон.
Он обратился к художнику на «ты» впервые. Гобри стал для Мусрона полезным человеком. Художник оживился.
— Недельки через две, — ответил он.
— И дела идут? — спросил Эрамбль.
Гобри посмотрел на него своими мутными глазами.
— Что значит «идут»? Мне говорят, надо рисовать. Ну я и рисую.
— Мы все придем вас поздравить, — изрек я.
— Лучше будет, если вы у меня что-нибудь купите, — проворчал Гобри.
— А я держусь на плаву, — похвастал Мусрон. — Мне предлагают три контракта, а с началом сезона я буду писать музыку для фильма.
Мы подняли бокалы.
— И это еще не все, — продолжал аббат, — и, поскольку мы выпили за счастье наших друзей, я могу поделиться с вами своими сокровенными мыслями. В конце концов, удачу одних следует рассматривать как благоприятный знак для других. Последнее время беда не обходит нас стороной, и некоторые из присутствующих падают духом…
— Мы все умрем, — сказал Нерис.
— Несомненно, — пошутил аббат. — Каждый в свое время… Но нет ни малейшего основания думать, что это будет завтра. Видите ли, в самоубийстве таится что-то притягательное, и я должен вас предостеречь… Главное, не вздумайте вообразить, что Жюмож и Симона Галлар умерли оттого, что перенесенная нами операция толкнула их на самоубийство. Это ошибочное предположение. Я вас предостерегаю от поисков серьезных доводов в пользу такой мысли. У них были свои причины, как и у нас. Но если бы они попросили у нас помощи, мы смогли бы их спасти. Одиночество порождает отчаяние. Впятером мы еще очень сильны. Так что поверьте мне: при малейшем упадке духа пусть каждый бьет тревогу, извещая об этом других!
— Знаете, — сказал Мусрон. — За меня страшиться нечего. А ты, Гобри, намерен проститься с жизнью?
— Я еще немножко подожду, — ответил Гобри, допивая вино.
— А вы, Нерис? — спросил аббат.
— Будь я не таким усталым, — пробормотал Нерис, — я бы повесился. Но эти покойники меня доконают. Я чувствую, как они приближаются. Думаю, что звери испытывают нечто подобное во время землетрясения.
Эти слова возбудили мое любопытство, и я решил завести с Нерисом длинный разговор — позже, так как сейчас был неподходящий момент для серьезной дискуссии. Мусрон всем своим видом выражал нетерпение, и аббат поспешил закончить свою речь.
— Эрамбль тоже с этим вполне согласен. Что касается меня, я не должен вам напоминать, что христианин не кончает жизнь самоубийством.
— Не считая Иуды, — прошептал Нерис.
— Итак, продолжаем поддерживать контакт и не будем бояться поверять друг другу свои малейшие тревоги. Договорились?
— Договорились, — повторили остальные четверо, шутливо, но с воодушевлением, несмотря ни на что, так как их тронули убедительные слова аббата.
Затем Эрамбль откупорил бутылку шампанского, после чего настоял, чтобы мы отведали искристого розового вина из-под Труа… Настала пора расходиться. Мусрон увел Гобри. Марек увез Нериса. Аббат был явно удовлетворен вечером. А Эрамбль — просто в восторге. Он обрел прежний тонус, потешался над тем, что называл «своими слабостями», и заверил нас, что с нервами у него уже полный порядок. Я рискнул его покинуть, не без некоторого опасения. Но назавтра Этьен позвонил мне и повторил, что чувствует себя очень хорошо — наша дружба сделала для его здоровья больше, чем все таблетки профессора.
Успокоившись, я отправился на могилу Симоны. Из чистого любопытства, признаюсь. Сторож указал мне дорогу. Перед склепом стояла Режина. Я узнал ее еще издали. В моей душе что-то дрогнуло, я ускорил шаг. Похоже, она обрадовалась, завидев меня.
— Я не решилась спросить про вас в день похорон. Вы не болели?
— Я оставался с Эрамблем.
Я смотрел на венки. Одни были от родных и близких — племянников и двоюродных братьев, другие возложила наша группа. Венок Режины тоже был тут, чуть в стороне от всех прочих: «Вечная память».
Режина поспешила прервать молчание.
— Здесь лучше, чем в Пантене. Там все заросло травой.
— Как? Вы продолжаете бывать в Пантене?
— Приходится. Он ждет меня там.
— Послушайте, Режина…
Я увел ее. Мне хотелось бы ей внушить, что ее верность лишена предмета, но она была такой же упрямой, как Эрамбль.
— Значит, если Мусрон умрет или Нерис… Вы так и будете разъезжать от кладбища к кладбищу?
Она не ответила. Я вспомнил: ведь верующие считают естественным посещать церкви, где покоятся разрозненные мощи святых, которых они почитают.
— Извините, — пробормотал я. — Не хотел вас обидеть.
Мы прошлись по тихим аллеям. По небу то проплывали облака, то снова проглядывало солнце, рисуя на мраморных памятниках наши косые и сближенные силуэты.
— Расскажите мне побольше о Миртиле, — попросил я. — Был ли он суеверным? Мне трудно объяснить свою мысль… Верил ли он в предчувствия? Прежде чем что-либо предпринять, относился ли он со вниманием к приметам?.. Знаете, ну, что к счастью, а что к несчастью?
— Он? Конечно нет! Наоборот, он очень тщательно все готовил и ничего не делал на авось.
— А он любил музыку, живопись?
— Нет. Он был человеком дела. Думал только о себе… В первую очередь о себе! Вот почему ваша история о трупе, отписанном медицине, не укладывается у меня в голове. Или же он просто над кем-то посмеялся. Вот это возможно — на это он был способен!
Я остановился у ворот.
— Вы видитесь с Гобри?
— Почти ежедневно. Я навожу у него порядок. В пьяном состоянии он меня еще выносит… Я смотрю, как он рисует… это так странно: рука, принадлежавшая Миртилю, — такая ловкая, когда он разбирал пистолет, теперь движется по полотну неуверенно, как бы ощупью… Я это чувствую… Из-за нее-то я и хожу к Гобри… Когда он спит, я ее трогаю… Раньше она была горячее. Мсье Гаррик, те, кто позволил это, — чудовища!
Она была очень хороша в гневе. Я как бы на себе почувствовал силу ее любви и, смутившись, протянул ей руку.
— Встретимся на вернисаже. Продолжайте присматривать за Гобри. Я был счастлив повидать вас, Режина.
Удивленная и польщенная, она улыбнулась, возможно подыскивая любезное слово. Мне и самому хотелось что-либо добавить. Мы не знали, на какой ноте расстаться, и, оказавшись в катастрофическом положении, вели себя неестественно.
— Еще раз спасибо, — так и не найдясь, сказала она.
Я пошел и был уверен, что она смотрит мне вслед. Я страшно злился на себя, потому что все их страсти — исступление Жюможа, отчаяние Симоны, тщеславие Мусрона, любовь Режины — скрещивались рядом со мной, как траектории снарядов. Кончится тем, что заденет и меня.
Дома меня ждало письмо директора галереи — он назначал мне свидание на послезавтра и хотел со мной поговорить о вернисаже. Очень скоро этот вернисаж стал главным предметом моих забот, так как хотелось помочь Гобри, и Массар поручил мне роль посредника между ним и людьми, к которым не знал подхода. Я предпринял многочисленные шаги. Эрамбль предложил себя в мое распоряжение, что было очень мило с его стороны. Вечерами у нас проходили долгие совещания в предместье Сент-Антуан, после того как служащие галереи расходились по домам и роскошные залы, казалось, ожидали таинственных жильцов. Я всегда немного волновался, пересекая их при слабом и бледном сумеречном освещении. Эрамбль показывал мне вырезки из газет, рассортированные по рубрикам статьи, уложенные в папку, на которой он написал: «Выставка Гобри».
— Ну разумеется, — примирительно сказал я. — Ни о каком принуждении не может быть и речи! И тем не менее не думаете ли вы, что следовало бы рассказать Мареку о своих ощущениях?.. Некоторые из ваших чувств кажутся мне… близкими к патологии. Доверьтесь мне. Я поговорю и с Эрамблем, и с профессором. Возвращайтесь домой. Отдохните. Буду держать вас в курсе.
Я проводил Симону до дверей, тщетно пытаясь скрыть своё волнение, и сразу после ее ухода позвонил Мареку, который выслушал мой рассказ с обычным для него хладнокровием.
— Я знаю женщин такого рода, — сказал он. — Их «я» слилось с их телом. Сделайте им пластическую операцию носа или щеки — и вы измените всю их суть. Желая испытывать новые чувства, они просят нас подправить им… лицо. На сей раз мы зашли далековато, но я попытаюсь это уладить.
Затем я позвонил Эрамблю, снова проклиная Андреотти, заставившего меня играть роль Фигаро. Но эти уколы самолюбия были сущим пустяком в сравнении с той тревогой, которая овладевала мною все сильнее. Я понял, что Симона Галлар затаила в себе злобу неистовой силы. Один за другим наши пациенты как будто перерождались — они становились буйными. Все происходило так, словно привитая им часть чужого тела воздействовала на них, подобно ферменту, высвобождая некую волю к господству, опасно активизируя озлобленность. Донор оказался для реципиентов слишком сильной личностью. Жюмож с добавкой Миртиля буквально взорвался. Гобри теперь прямо на глазах превращался в джазового идола. А Симона!… Но я не считал подобные идеи глупыми из-за того, что они противоречили всему, чему меня в свое время учили. Я глотнул «чинзано». Наверное, нельзя обобщать. А что, если Симона, Гобри — все они, один за другим, последуют примеру Жюможа?! Да нет, это невозможно! Им приходится адаптироваться в новой ситуации — и пускай себе! Все, что произошло, вовсе не означает проявление влияния Миртиля. Именно такой точки зрения на последние события и надо держаться. Как только соберется у меня содружество, я раз и навсегда внесу ясность в этот вопрос. Впрочем, с Эрамблем мне следует объясниться безотлагательно. Эрамбль не заставил себя ждать.
— А! Я догадался, почему вы захотели меня повидать, — сказал он. — Это из-за нее, не так ли?
— В самом деле, Симона только что покинула меня.
Эрамбль явно удивился.
— Не понял. Вы о ком говорите, мсье Гаррик?
— О мадам Галлар.
— Ах, теперь дошло… А я — то — о своей ноге. Швырнув на кресло шляпу и перчатки, он вздохнул.
— Впрочем, все сводится к одному знаменателю! Бедняжка Симона! Что с ней стряслось — ума не приложу: звоню в дверь — не отворяет, набираю номер телефона — бросает трубку. Впрочем, догадываюсь, что с ней творится. Она ревнует. Сразу видно, что вы ее совсем не знаете. Симона — человек независимого нрава. В сущности, она врожденная холостячка и бесится от того, что ей пересадили мужскую ногу. По ней, уж лучше бы деревянную клюку.
— Не вижу тут никакой связи.
— Она присутствует. Сейчас поймете. Мне, напротив, хорошо живется с ногой Миртиля. И не скрываю этого. Она меня радует! Симона же бесится из-за нее. У Галлар создалось впечатление, что ее новая нога и я подтруниваем над ней. Я нескладно объясняю, но вы, надеюсь, понимаете, что я хочу сказать? Когда Симона со мной, у нее срабатывает комплекс неполноценности и ей кажется, что нога Миртиля находится со мною в сговоре. Вы, возможно, заметили, что, когда трое друзей собираются вместе, двое из них всегда действуют заодно против третьего. Так вот, это примерно тот же случай. Что бы я ни говорил, Симону все раздражает. Если я справляюсь о ее здоровье, она молчит. Если предлагаю ей сесть, заявляет, что не устала. Если советую ей вернуться к занятиям физкультурой, она иронизирует. В конце концов я просто теряюсь. И думаю, что новая нога внушает ей ужас. Нога, которая меня бы лично весьма устроила! Какая неразбериха!
— Ну и когда же ваша свадьба?
— О ней больше нет и речи!… Конечно! Она решила меня наказать. Симона прекрасно знает, что я буду страшно переживать, если она откажет мне. Но именно этого мадам и добивается и желает лишний раз напомнить мне, что я такой же калека, как и она сама… и так же одинок!
Несчастный Эрамбль, казалось, окончательно потерял голову.
— Откровенно говоря, это сущее ребячество… Мне удается вас понять только в известной мере. В вашем поведении что-то от меня ускользает. Знаете, вы напоминаете мне болельщиков, этих фанатов, которые…
— Вот-вот! Точно… Вы нашли именно то слово, которое я искал… Фанат! Подходит идеально! Странно, что оно не приходило мне в голову. В самом деле, я чувствую себя фанатичным приверженцем Миртиля. Его нога — как бы его дар лично мне.
— Как чемпион, который отдает своему почитателю флажок, эмблему клуба или майку, которая была на нем в тот момент, когда он установил рекорд?
— Совершенно точно! Теперь Миртиль для меня — Некто, кем я восхищаюсь. Но Симона этого никогда не поймет. И то, что ей отдали его вторую ногу, — ужасная оплошность. Женщине не дано испытывать чувства подобного рода — Симона не приемлет моей заботы о второй ноге Миртиля. Ее это раздражает. Как бы вам объяснить? Если угодно, для нее любовь исключает товарищество! То чувство мужской дружбы, что я испытываю ко второй ноге Миртиля, воспринимается ею как личное оскорбление… А то, что в этой дружбе присутствует благодарность, а также толика поклонения, просто выводит ее из себя!
Я понял, что им никогда не разобраться в своих отношениях. Эти двое просто-напросто заболели. Однако предписанное нам молчание не позволяло мне обратиться к невропатологу. Марек же не умел лечить неврозы. Возникла срочная необходимость что-либо предпринять, но я опять был бессилен.
— Вам надо бы куда-нибудь поехать, чтобы развеяться, — предложил я.
— Вы прекрасно знаете, что профессор запретил нам отлучаться из Парижа.
— Это всего лишь излишняя предосторожность.
— Но допустим, что с ней произойдет… ну, не знаю… несчастный случай.
— С мадам Галлар?.. Да полноте!… Я буду за ней присматривать, обещаю.
Он продолжал колебаться, не решаясь досказать, что имеет в виду.
— Поезжайте-ка на недельку, — посоветовал я. — Берусь уладить это дело с Мареком, так что не беспокойтесь.
Эрамбль позволил подтолкнуть себя к дверям, но в самый последний момент желание о чем-то попросить оказалось сильнее его, и он жалобно прошептал:
— Не забудьте… я претендент номер один на ногу Миртиля.
Закрыв за ним дверь, я обессиленно прислонился к стене. Если бы этот кошмар не кончился, я бы просто не выдержал… Я попытался читать, но все, за что я ни брался, казалось мне блеклым и скучным. Я перешел рубеж и, сам того не желая, принадлежал новой эре — эре трансплантации. На моих глазах человек переживал процесс перемоделирования. Книги валились у меня из рук, потому что описываемые в них истории и страсти — все это уже вчерашний день. И меня уже не касалось. Существовали только Симона, Эрамбль и другие. Я был готов постоянно интересоваться ими. Что они делали? О чем думали?
Сев в машину, я отправился в Фонтенбло. Но лес на меня не подействовал успокоительно. Я чувствовал, как непоследовательно веду себя…
Два дня спустя я получил от Эрамбля открытку. Он находился в Квимпере и имел намерение там задержаться. «Когда сообщу об этой отлучке Мареку, разразится хорошенький скандальчик!» — подумал я. И пускай себе. Профессор позвонил на третий день, рано поутру. Голос Марека впервые дрожал от волнения, и вот что он поведал. Накануне вечером к нему явилась Симона. Она была сама не своя и попросила у него разрешения проконсультироваться у психиатра.
— Я ей отказал, — рассказывал мне Марек. — Знаю я своих коллег. Они будут добиваться полной исповеди, такая уж у них профессия, но я не желаю, чтобы они… сидели у меня на шее. Правильно ли я употребил слова?.. Я дал ей эффективное успокоительное. Главное для нее — сон… Сегодня утром она должна была мне позвонить и сообщить, как прошла ночь. Я опередил ее и позвонил сам, но она не отвечает. Мне слышны звонки ее телефона, но никто не снимает трубку.
— Вы боитесь, что…
— Я опасаюсь… Симона была так перевозбуждена… Нам обязательно надо к ней поехать. Если вы опередите меня, то подождите. На всякий случай я поеду в «скорой помощи».
— Хорошо! — закричал я. — Спасибо, что предупредили!
Симона жила на проспекте Перришон, в нескольких минутах ходьбы от меня. Пока я шел, сердце мое сжималось от опасения. Второй этаж, указала мне консьержка. Я позвонил. Ответа не последовало. За дверью царила тишина. Что делать?.. Позвать слесаря? Мне стало дурно от тревоги. Вот так же мы стояли у двери Жюможа. Я спустился к консьержке.
— Горничная вам откроет, — сказала та. — Она ночует на седьмом этаже и обычно приступает к своим обязанностям в восемь утра.
Ну конечно же! Горничная! Я бросился вверх по лестнице, перескакивая через ступеньки, и встретился с ней на третьем этаже.
— Быстрее! Мадам Галлар не отвечает. С ней что-то стряслось.
Мое волнение передалось горничной, и она бросилась следом за мной. В это время появился Марек на площадке второго этажа, он, как всегда, хорошо владел собой и открыл дверь Симоны, потому что горничная никак не могла вставить запасной ключ в замочную скважину. Мы прошли через прихожую и маленькую гостиную.
— Спальня в конце коридора, — пояснила она. Мы побежали туда. Симона казалась спящей.
Профессор пытался нащупать пульс. Служанка уже хныкала, готовая к худшему.
— Симона умерла, — шепнул Марек. — Недавно. Он осмотрелся и обнаружил пустой аптечный
пузырек на ночном столике рядом с графином и стаканом. Я услышал, как он чертыхается на непонятном мне языке. Удрученная горничная плакала навзрыд.
— Выведите ее отсюда! — закричал Марек, внезапно взорвавшись.
Я выпроводил ее на кухню.
— Подождите меня здесь… А мы займемся мадам Галлар. Тсс!
Вернувшись в спальню, я поднял бумажку, валявшуюся на прикроватном коврике. Оказалось — это рецепт, выписанный Мареком. «По десять капель перед сном и пять утром — строго придерживаться дозы».
Марек пожал плечами.
— Она покончила с собой, — сказал он. — Мсье Гаррик, прошу вас, незамедлительно приступайте к роли понятого, как в прошлый раз. Мы не должны допустить, чтобы кто-либо из чиновников вашего ведомства совал нос в наши дела. Это возможно?
— Да, разумеется, но…
— Я увезу ее в клинику. А для горничной придумайте какую-нибудь версию… Скажите ей, что… что надежда еще есть… А затем помогите мне.
Я сделал, как велел Марек, но был подавлен случившимся. А между тем следовало бы догадаться, что Симона пришла ко мне не только поболтать. Возможно, она ждала помощи, моральной поддержки, а я ничего такого для нее не сделал. Это непростительно.
Я помогал Мареку, но двигался, как сомнамбула. Симона была не особенно тяжелой. Мы без труда вдвоем погрузили ее в «скорую помощь», а затем я, закончив формальности, стал сочинять хитроумные объяснения преждевременной смерти Симоны. Дело-то не простое. Благо еще, что я располагал неограниченными полномочиями.
Почувствовав, что владею ситуацией, я сразу же сообщил префекту о случившемся.
— Это происшествие носит чисто личный характер, — буквально отрезал он.
Разумеется, назад пути нет. Остается одно — на все закрыть глаза. В счет шел только успех научного эксперимента, что бы там мне ни говорили. Я не настаивал и был уверен, что отныне плохое настроение начальства скажется на мне.
Я позвонил аббату, который очень огорчился, но не особенно удивился.
— Дьявол орудует последовательно, — сказал он. — Теперь вы понимаете, почему Святое Писание учит нас, что плоды с древа познания отравлены?
И этот начал понемножку заговариваться! Мне не от кого услышать здравого суждения! Придется разбираться во всем одному.
После полудня позвонил Марек. Его сообщение казалось таким же холодным и точным, как доклад на ученом совете. Забыл, какие именно термины он употребил. Запомнилась лишь его последняя фраза: «Нерис проведал о случившемся и впал в состояние глубокой депрессии». Я потребовал подробностей, но Марек не сообщил их. Он ограничился замечанием, что Нерис находится под наблюдением, что его преследует страх смерти. По его мнению, самоубийством закончат все подвергшиеся операции. Я чуть было не признался, что подобная мысль уже посещала и меня самого. Но Марека такой малостью не проймешь. Он поручился за здоровье Нериса и попросил меня предпринять все необходимое по части похорон. И тут же повесил трубку, несомненно опасаясь препирательств с моей стороны. И зря. Время протестов миновало. Теперь я оказался в эпицентре катастрофы. Кто следующий? Я вздрогнул. Эрамбль!… Эрамбль, который изничтожит меня своими попреками! Эрамбль, за которым, несомненно, нужен глаз да глаз. У него совершенно такие же причины покончить с собой. Такие же глупые. Такие же надуманные. Но неизвестно, за какой чертой берет начало помутнение рассудка. Я послал ему телеграмму: «Просьба немедленно вернуться. Жду Вас».
На следующий день ни свет ни заря раздался звонок.
— С ней что-нибудь случилось? — суровым голосом спросил Эрамбль.
— Да. Успокойтесь!… Она отравилась.
— Тогда, выходит… ее нога вакантна?.. Я хочу ее, слышите? Она моя!
Последующая неделя оставила у меня самые смутные воспоминания. В тот период я делал лаконичные записи на скорую руку, и сегодня мне трудно в них разобраться. Я как бы пробираюсь на ощупь, восстанавливая логическую последовательность рассказа. Помню, что по просьбе Марека поселился у Эрамбля. Я снова вижу профессора, у которого поубавилось уверенности, когда он просил меня не отходить от Эрамбля ни на шаг. Все мы опасались неблагоразумного поступка, взрыва, шумного заявления со стороны несчастного, который смертельно невзлюбил Марека с тех пор, как тот отказал ему в трансплантации второй ноги Миртиля. «Отказал» — сказано не совсем точно. Такая операция была технически невозможна, поскольку к моменту возвращения Эрамбля в Париж Симона была мертва уже свыше суток. Но, даже если бы Эрамбль не уезжал, профессор не удовлетворил бы его просьбу, что я и пытался целыми днями ему втолковывать… Тщетно!
Он уперся и не желал ничего слушать. Напрасно я объяснял ему, что трансплантация — законная практика лишь в случае крайней необходимости, однако надо ограничить ее применение во избежание нетерпимых злоупотреблений. Эрамбль мне возражал, утверждая, что второй эксперимент, предпринятый из соображений эстетики, напротив, в какой-то мере привлечет еще большее внимание к работам профессора и покажет, что любой орган человека способен жить, независимо от самого тела, предоставляющего ему временное прибежище. Он говорил, что нога Миртиля принадлежит ему по праву. Она повлекла за собой смерть Симоны, так как женщина была для нее не органичным объектом, а вот он сам представит доказательство, что если правильно подобрать реципиента, то можно создать нового человека — более сильного, более уравновешенного. Эрамбль выдвигал и другие аргументы, отличающиеся такой же абсурдной логикой, и это больше всего беспокоило Марека и меня.
К тому же, как все одержимые, Эрамбль не слушал возражений, грозился писать в газеты, воззвать к общественному мнению, обратиться в суд. Надо было дать ему выговориться. Перестав неистовствовать, он успокаивался, извинялся, сам признавал свою неправоту, но при этом впадал в другую крайность и с тревогой спрашивал нас, не заболел ли он неврозом, умолял меня присматривать за ним, пускался в признания, которые было даже неловко выслушивать.
Из-за стеснительности Эрамбль никогда не занимался спортом. Ему была нестерпима мысль, что его увидят в майке или трико, всегда казалось, что над ним насмехаются. Призывная комиссия его забраковала, и Эрамбль вбил себе в голову, что он устроен не совсем так, как другие юноши. А поэтому он должен скрывать свое тело, чтобы не вызывать смеха у окружающих. Управление автомобилем частично вернуло ему уверенность в себе: за рулем виден только торс, и тут все похожи друг на друга. Самый сильный тот, кто обгоняет других.
— Теперь вы понимаете, мсье Гаррик, почему я воспринял ногу Миртиля как подарок судьбы.
Да, я понимал. И старался потихоньку урезонивать Эрамбля, чтобы заставить его смириться с отказом Марека.
Симону похоронили на кладбище Перлашез. Эрамбль на кладбище не поехал — это было бы для него чересчур суровым испытанием, и я остался при нем. Аббат описал мне похоронную церемонию, на которой присутствовала Режина. Нерис не смог покинуть клинику. Гобри и Мусрон не пожелали явиться. Аббат был преисполнен печали. Он видел, что наша небольшая группа поредела не только по велению судьбы, ее разрушало изнутри необъяснимое озлобление.
— Похоже на проклятие, — повторял он. — Как если бы кровь Миртиля пала на наши головы!
— Но вы священник, — говорил я ему, — вы же не собираетесь нас покидать!
— Нет, конечно нет. Нас по-прежнему ждет спасение — всегда, каждую секунду. Мы остаемся свободными в своем выборе.
— Значит, именно это и надо внушать им. Поговорите с ними. Вы пользуетесь у них доверием.
Я спешил провести собрание содружества. Этьен Эрамбль предоставил в наше распоряжение свой дом, и все откликнулись на мой призыв, даже Нерис, которого Марек привез на носилках из клиники, — настолько он все еще был слаб и подавлен. Мы обосновались в гостиной. Аббат усердствовал, искусно изображая оживление. Я сам, угощая печеньем и раздавая наполненные вином бокалы, притворялся если не веселым, то, по крайней мере, не испытывающим опасений. Но холод упорно не развеивался. Гобри, казалось, был где-то далеко от нас, чуждый тем разговорам, которые велись вокруг. Мусрон исподтишка поглядывал на часы. Вот кто изменился больше всех! Он как-то неуловимо преобразился, и его лицо выражало успех так же, как когда-то лицо Жюможа — провал. Жесты Гобри были торопливыми и пренебрежительными, черты лица утончились.
Он похудел и выглядел как атлет в хорошей форме, его зубы блестели, как у хищника. Он был одет с продуманной небрежностью и теперь, сидя в гостиной, скользил по мебели, картинам быстрым, пресыщенным взглядом.
— Ну и чем мы займемся? — спросил он.
С этих слов и начался наш вечер. Привыкший руководить дискуссиями в молодежных кружках, аббат взял слово.
— Мы собрались, — сказал он, — прежде всего для того, чтобы повидаться. Давненько мы не встречались. Я хотел бы поздравить наших друзей — Гобри и Мусрона. Все хорошее, что с ними происходит, нам только приятно.
— Твоя выставка состоится в ближайшее время? — спросил Мусрон.
Он обратился к художнику на «ты» впервые. Гобри стал для Мусрона полезным человеком. Художник оживился.
— Недельки через две, — ответил он.
— И дела идут? — спросил Эрамбль.
Гобри посмотрел на него своими мутными глазами.
— Что значит «идут»? Мне говорят, надо рисовать. Ну я и рисую.
— Мы все придем вас поздравить, — изрек я.
— Лучше будет, если вы у меня что-нибудь купите, — проворчал Гобри.
— А я держусь на плаву, — похвастал Мусрон. — Мне предлагают три контракта, а с началом сезона я буду писать музыку для фильма.
Мы подняли бокалы.
— И это еще не все, — продолжал аббат, — и, поскольку мы выпили за счастье наших друзей, я могу поделиться с вами своими сокровенными мыслями. В конце концов, удачу одних следует рассматривать как благоприятный знак для других. Последнее время беда не обходит нас стороной, и некоторые из присутствующих падают духом…
— Мы все умрем, — сказал Нерис.
— Несомненно, — пошутил аббат. — Каждый в свое время… Но нет ни малейшего основания думать, что это будет завтра. Видите ли, в самоубийстве таится что-то притягательное, и я должен вас предостеречь… Главное, не вздумайте вообразить, что Жюмож и Симона Галлар умерли оттого, что перенесенная нами операция толкнула их на самоубийство. Это ошибочное предположение. Я вас предостерегаю от поисков серьезных доводов в пользу такой мысли. У них были свои причины, как и у нас. Но если бы они попросили у нас помощи, мы смогли бы их спасти. Одиночество порождает отчаяние. Впятером мы еще очень сильны. Так что поверьте мне: при малейшем упадке духа пусть каждый бьет тревогу, извещая об этом других!
— Знаете, — сказал Мусрон. — За меня страшиться нечего. А ты, Гобри, намерен проститься с жизнью?
— Я еще немножко подожду, — ответил Гобри, допивая вино.
— А вы, Нерис? — спросил аббат.
— Будь я не таким усталым, — пробормотал Нерис, — я бы повесился. Но эти покойники меня доконают. Я чувствую, как они приближаются. Думаю, что звери испытывают нечто подобное во время землетрясения.
Эти слова возбудили мое любопытство, и я решил завести с Нерисом длинный разговор — позже, так как сейчас был неподходящий момент для серьезной дискуссии. Мусрон всем своим видом выражал нетерпение, и аббат поспешил закончить свою речь.
— Эрамбль тоже с этим вполне согласен. Что касается меня, я не должен вам напоминать, что христианин не кончает жизнь самоубийством.
— Не считая Иуды, — прошептал Нерис.
— Итак, продолжаем поддерживать контакт и не будем бояться поверять друг другу свои малейшие тревоги. Договорились?
— Договорились, — повторили остальные четверо, шутливо, но с воодушевлением, несмотря ни на что, так как их тронули убедительные слова аббата.
Затем Эрамбль откупорил бутылку шампанского, после чего настоял, чтобы мы отведали искристого розового вина из-под Труа… Настала пора расходиться. Мусрон увел Гобри. Марек увез Нериса. Аббат был явно удовлетворен вечером. А Эрамбль — просто в восторге. Он обрел прежний тонус, потешался над тем, что называл «своими слабостями», и заверил нас, что с нервами у него уже полный порядок. Я рискнул его покинуть, не без некоторого опасения. Но назавтра Этьен позвонил мне и повторил, что чувствует себя очень хорошо — наша дружба сделала для его здоровья больше, чем все таблетки профессора.
Успокоившись, я отправился на могилу Симоны. Из чистого любопытства, признаюсь. Сторож указал мне дорогу. Перед склепом стояла Режина. Я узнал ее еще издали. В моей душе что-то дрогнуло, я ускорил шаг. Похоже, она обрадовалась, завидев меня.
— Я не решилась спросить про вас в день похорон. Вы не болели?
— Я оставался с Эрамблем.
Я смотрел на венки. Одни были от родных и близких — племянников и двоюродных братьев, другие возложила наша группа. Венок Режины тоже был тут, чуть в стороне от всех прочих: «Вечная память».
Режина поспешила прервать молчание.
— Здесь лучше, чем в Пантене. Там все заросло травой.
— Как? Вы продолжаете бывать в Пантене?
— Приходится. Он ждет меня там.
— Послушайте, Режина…
Я увел ее. Мне хотелось бы ей внушить, что ее верность лишена предмета, но она была такой же упрямой, как Эрамбль.
— Значит, если Мусрон умрет или Нерис… Вы так и будете разъезжать от кладбища к кладбищу?
Она не ответила. Я вспомнил: ведь верующие считают естественным посещать церкви, где покоятся разрозненные мощи святых, которых они почитают.
— Извините, — пробормотал я. — Не хотел вас обидеть.
Мы прошлись по тихим аллеям. По небу то проплывали облака, то снова проглядывало солнце, рисуя на мраморных памятниках наши косые и сближенные силуэты.
— Расскажите мне побольше о Миртиле, — попросил я. — Был ли он суеверным? Мне трудно объяснить свою мысль… Верил ли он в предчувствия? Прежде чем что-либо предпринять, относился ли он со вниманием к приметам?.. Знаете, ну, что к счастью, а что к несчастью?
— Он? Конечно нет! Наоборот, он очень тщательно все готовил и ничего не делал на авось.
— А он любил музыку, живопись?
— Нет. Он был человеком дела. Думал только о себе… В первую очередь о себе! Вот почему ваша история о трупе, отписанном медицине, не укладывается у меня в голове. Или же он просто над кем-то посмеялся. Вот это возможно — на это он был способен!
Я остановился у ворот.
— Вы видитесь с Гобри?
— Почти ежедневно. Я навожу у него порядок. В пьяном состоянии он меня еще выносит… Я смотрю, как он рисует… это так странно: рука, принадлежавшая Миртилю, — такая ловкая, когда он разбирал пистолет, теперь движется по полотну неуверенно, как бы ощупью… Я это чувствую… Из-за нее-то я и хожу к Гобри… Когда он спит, я ее трогаю… Раньше она была горячее. Мсье Гаррик, те, кто позволил это, — чудовища!
Она была очень хороша в гневе. Я как бы на себе почувствовал силу ее любви и, смутившись, протянул ей руку.
— Встретимся на вернисаже. Продолжайте присматривать за Гобри. Я был счастлив повидать вас, Режина.
Удивленная и польщенная, она улыбнулась, возможно подыскивая любезное слово. Мне и самому хотелось что-либо добавить. Мы не знали, на какой ноте расстаться, и, оказавшись в катастрофическом положении, вели себя неестественно.
— Еще раз спасибо, — так и не найдясь, сказала она.
Я пошел и был уверен, что она смотрит мне вслед. Я страшно злился на себя, потому что все их страсти — исступление Жюможа, отчаяние Симоны, тщеславие Мусрона, любовь Режины — скрещивались рядом со мной, как траектории снарядов. Кончится тем, что заденет и меня.
Дома меня ждало письмо директора галереи — он назначал мне свидание на послезавтра и хотел со мной поговорить о вернисаже. Очень скоро этот вернисаж стал главным предметом моих забот, так как хотелось помочь Гобри, и Массар поручил мне роль посредника между ним и людьми, к которым не знал подхода. Я предпринял многочисленные шаги. Эрамбль предложил себя в мое распоряжение, что было очень мило с его стороны. Вечерами у нас проходили долгие совещания в предместье Сент-Антуан, после того как служащие галереи расходились по домам и роскошные залы, казалось, ожидали таинственных жильцов. Я всегда немного волновался, пересекая их при слабом и бледном сумеречном освещении. Эрамбль показывал мне вырезки из газет, рассортированные по рубрикам статьи, уложенные в папку, на которой он написал: «Выставка Гобри».