— Вы все предусмотрели.
   — Я привык все предусматривать.
   — У вас большой штат сотрудников?
   — Нас шестеро хирургов, это значит — пять учеников и я сам. С десяток ассистентов и санитаров, не говоря о персонале, который занимается домом, секретариатом, животными. Всего двадцать два человека. Кстати сказать, я хотел бы впоследствии оставить Нериса при себе, если только он согласится. Это легко, поскольку семьи у него нет. Я хотел бы изучить на нем последствия трансплантации. У него могут возникнуть второстепенные осложнения, и я намерен установить за ним постоянное медицинское наблюдение.
   — Это звучит убедительно, — согласился я. — Со своей стороны я попросил бы у вас разрешения беспрепятственно ходить по клинике и видеть наших пациентов в любое время.
   — Договорились.
   Назавтра я вошел в контакт с родственниками. Как мы и условились, я рассказывал им, что пересаженные органы взяты у людей, безнадежно пострадавших при автомобильной катастрофе. С другими я даже не говорил о пересадке. Газеты посвятили казни Миртиля лишь коротенькую заметку. Мы были спокойны.
   Лучше всех перенес операцию кюре. Я навещал его каждый день. Он был веселым и сразу проникся ко мне дружескими чувствами. Мне он тоже нравился, но я остерегался его вопросов. Вот почему я, не подавая виду, пристально за ним наблюдал. Новая рука возбуждала у него огромное любопытство. Он мог наблюдать за пальцами, торчащими из шины, в которой покоилась пересаженная рука, и эти пальцы его завораживали.
   — Просто любопытно, — сказал он, — ведь могли же ампутировать руку, и, казалось бы, радоваться надо, получив новую. А между тем мне как-то не по себе. Не знаю, как это объяснить… Такое ощущение, что я не один… Это не моя рука, понимаете?
   — Вам больно?
   — Не очень.
   — Вы чувствуете свою правую руку?
   — В данный момент никакой разницы с левой. Когда я просыпаюсь и вижу ее, я всегда вздрагиваю. Внутренне она моя, если угодно… Но внешне она чужая. Форма пальцев для меня непривычна, в особенности ногти… Эти ногти меня поражают. И потом, она какая-то квадратная, широкая, мощная. Я задаюсь вопросом: сумею ли я ею пользоваться? Иногда она наводит меня на мысль о лошади, которую придется дрессировать в манеже…
   Его речи меня смущали. Я менял тему разговора. Священник говорил мне о своей жизни, о своих трудностях с прихожанами, утратившими веру. Он был одним из тех крепких, напористых священников, каких готовят сейчас к покорению пригородов, с короткой. стрижкой упрямых волос, с наивными глазами и детским румянцем. Как бы я ни старался его отвлечь, он постоянно возвращался к своей проблеме.
   — Понимаете, мсье Гаррик, когда мне предложили сделать пересадку руки, я согласился не задумываясь. Я был в шоковом состоянии. А вот теперь я очень хотел бы знать, откуда взялась эта рука. Ведь когда усыновляешь ребенка, наводишь справки о семье.
   — Согласитесь, что это сравнение не совсем правомерно.
   — Но, в конце концов, ее же где-то взяли?
   — Да… у человека, попавшего в аварию, как и вы сами… но ему предстояло умереть. Врачи хотели провести эксперимент. Этим, кстати, и объясняется мое присутствие здесь. Помимо вас тут есть еще шестеро оперированных, в соседних палатах. Благодаря пересадкам их жизнь спасена…
   — И тоже руки?
   — Руки, ноги… внутренние органы… Профессор Марек — специалист по такого рода хирургическим вмешательствам.
   — Выходит… ради нас обобрали трупы?
   Что я мог ему ответить? Я отделывался шутками. Странно, что такая тема дает пищу для шуток.
   Я продолжал свой обход. С Оливье Гобри, художником, мне было общаться легче. Он ограничивался тем, что плакался.
   — Я левша, мсье. Ну что прикажете мне делать с чужой левой рукой?
   — Она привыкнет.
   Я раскуривал ему сигарету и клал ее на палитру. У него наболело на душе — его картины не пользовались спросом. Он был художником-маринистом.
   — Жанр марины ближе всего к нефигуративной живописи, — объяснял он мне. — Паруса, дома, скалы — вы видите, что это может дать при известной схематичности. Однако меня упрекают за избыток здоровья, непосредственность восприятия. А большим спросом пользуется все острое, колючее, тотемическое — словом, заумное!
   Мне стоило огромного труда его успокоить. А между тем он производил впечатление не очень здорового человека, с изможденным лицом, удлиненным благодаря редкой рыжей растительности на подбородке. У него были пронзительные серые глаза, и он напоминал бедного несостоявшегося Христа.
   Этьен Эрамбль был его прямой противоположностью: буржуа до мозга костей, уверенный в себе. Он владел большим салоном мебели в предместье Сент-Антуан. Этьен не производил впечатления человека, подавленного смертью жены. У него была одна забота — узнать, а будет ли он ходить, «как прежде». Он метал громы и молнии против Симоны Галлар, по вине которой произошла авария, когда она нарушила правила дорожного движения.
   — Когда сидишь за рулем «404», мсье Гаррик, то нечего соваться обгонять «Лендровер-2000».
   — Не надо так громко… тсс!… Мадам Галлар лежит в соседней палате… Она может услышать…
   — Тем хуже для нее. Я весьма сожалею. Все это случилось по ее вине. Впрочем, я еще потребую возмещения убытков.
   А вот Симона Галлар не говорила ничего. Непричесанная, без всякой косметики на лице, она целыми днями лежала, закрыв глаза, и ничем не интересовалась.
   — Через месяц вы будете в состоянии покинуть клинику, — твердил я ей. — Уверяю вас.
   Она делала вид, что не слышит моих слов. Что будет с этой несчастной после того, как она обнаружит на своем теле мускулистую волосатую ногу Миртиля вместо своей собственной? Когда я касался этого вопроса в разговоре с Мареком, тот отделывался тем, что пожимал плечами.
   — А что, ее больше устраивал бы протез? — ворчал он.
   Все внимание он отдавал Нерису, поскольку Нерис попросту воскресал из мертвых. Теперь он уже понимал все, что ему говорили, и отвечал на вопросы соответственным морганием век.
   — Вы видите мою руку? — Моргание в утвердительном смысле. — Вы страдаете? — Никакой реакции. — Вы хотите пить? — Моргание в утвердительном смысле.
   Марек проводил все время у изголовья Нериса и исписывал блокноты заметками.
   — Что бы мне очень хотелось узнать, — однажды вечером поведал он мне, — это пришел ли Нерис в сознание или же у него все еще в голове пюре…
   — Каша, — машинально поправил я. — Но ведь он отвечает на ваши вопросы.
   — Когда просыпаешься, но еще не способен ориентироваться, — понимаете? — то можно отвечать на любой вопрос, все еще не соображая, кто ты есть.
   — Он Альбер Нерис.
   — Само собой. Но осознает ли он это? Вот в чем суть проблемы. Скажем так: в его голове думает «оно». Но как долго еще это продлится?
   Маленький Мусрон обрел сознание полностью, но был очень слаб и сильно исхудал. Я прекрасно видел, что он беспокоится по поводу предстоящих экзаменов. Он готовил четвертый реферат по английскому языку.
   Франсис Жюмож был, пожалуй, самым любопытным случаем из семерки. Он жил один в небольшом доме в Версале, где давал частные уроки, и его более чем скудное существование отражалось на всей его личности — ничем не примечательной, бесцветной.
   Я терпеливо собирал материалы для их досье, старался больше разузнать про житье-бытье этих людей, чтобы быть во всеоружии, отвечая на вопросы, которые в один прекрасный день мне не преминут задать. Вы даже не представляете себе, как трудно по-настоящему проникнуть в чужую личную жизнь. Пока что я располагал только чисто анкетными данными, какими интересуется полиция. Я довольно точно представлял себе характер Эрамбля и уже хорошо знал, что за люди — художник и студент. Священник, разумеется, был для меня человеком без тайны. Но двое последних продолжали оставаться за семью печатями.
   Аббат Левире, казалось, свыкся с новой рукой, которая поначалу так страшила его. Он стал шевелить пальцами. Они хорошо его слушались. Аббат даже признался, что ощущал в этой руке непривычную силу.
   — Тем не менее я думаю, что всегда буду надевать на нее перчатку, — доверился он мне. — Наверное, никогда не сумею убедить себя, что эта рука — моя. Хороший инструмент, согласен. Но не более того.
   — А вы не почувствуете неудобства во время мессы?
   — Может, мне и придется испросить специальное соизволение. Не думаю, чтобы в нашей практике имелся прецедент… Чего доброго, возникнут проблемы канонического характера…
   Тем временем Нерис продолжал делать успехи, и вскоре мы получили доказательство того, что он обретает себя. Например, он упорно отказывался пить молоко. Стоило ему почувствовать во рту вкус молока, как он его выплевывал.
   — Вам следует навести справки, — подсказал мне Марек. — Будет несложно найти тех, кто снабжал его продуктами, или ресторан, где он питался.
   Я ограничился расспросами квартирной хозяйки, которая по утрам готовила ему завтрак. И узнал от нее, что у Нериса была не в порядке печень и он избегал молока. Миртиль же, наоборот, обожал молочную пищу и накануне казни ел омлет. Следовательно, сомнения рассеялись — натура Нериса постепенно проявлялась. Несколько мелких фактов убедили нас в этом окончательно. Так, например, Нерис стал подносить руку к щекам. Марек первый расшифровал смысл этого жеста.
   — Он щупает свою бороду, — сказал он.
   В самом деле, Нерис носил бородку, тогда как Миртиль тщательно брился. Но главное — едва начав ворочать языком, он отчетливо, по многу раз шептал отдельные слова: «Банк… предупредить…» Разумеется, я тут же сообразил, что к чему. Я довел до сведения директора банка, где служил Нерис, что он в доме отдыха и задержится там еще на неопределенное время. Когда важный полицейский чин говорит завуалированно, напустив туману, люди обычно не расспрашивают. Они предполагают худшее и помалкивают. Тем не менее благодаря этому случаю я узнал, что Нерис был образцовым служащим и отличался едва ли не маниакальной добросовестностью. Значит, операция его не изменила. Возвращаясь к жизни после совершенно невероятного испытания, его первой заботой оказалось стремление избежать выговора на работе. Мы были тронуты и в то же время не могли удержаться от улыбки. Подумать только! Губы Миртиля произносили такие слова, как: «Банк… предупредить…» — тогда как казненный был специалистом по ограблениям!
   У меня возникло впечатление, что наши пациенты выздоравливали прямо на глазах. Я сообщил каждому, по мере того как они были в состоянии меня выслушать, что произошло… Эксперимент, проведенный in extremis [5] конечности, или органы, заимствованные у потерпевших аварию и обреченных на смерть… И никто не протестовал. Да что я говорю? Никто даже не удивился. Они были просто счастливы обрести себя в целости. Чудо пересадки их не удивляло; все они были наслышаны о трансплантации и знали, что такая практика вот-вот станет повседневной. Они скорее испытывали эгоистическое удовлетворение от того, что выбор пал на них. Только одна Симона Галлар, конечно же, не пришла в восторг от того, что ей досталась нога мужчины. Но ее реакция не была бурной, как я опасался. Больше всего ее огорчало не то, что нога мужская, а то, что она волосатая. Тем не менее Симона так сильно переживала смерть мужа, что, казалось, забыла про эту небольшую напасть.
   Вскоре некоторые из оперированных, наименее пострадавшие при аварии, попытались ходить, стали встречаться в коридорах клиники, приглашать друг друга в палату, взаимно оказывать услуги. Этьен Эрамбль, что бы он ни говорил, пошел поздороваться с Симоной Галлар, и на него произвело большое впечатление то, с каким достоинством держится вдова. Он заказал для нее цветы. Священник снискал всеобщее уважение. Эрамбль находил, что кюре воздействует на него успокоительно, Гобри рассказывал ему о своей живописи. И только Жюмож — случай, который я намеренно пока оставлял в тени, — держался немножко особняком, казался грустным и не пытался изливать душу. Что до Нериса, то он, в силу быстрой утомляемости, еще не принимал гостей, не был еще способен следить за разговором. Я приносил ему сигареты, зная, что курение — его страсть. Когда у него возникло желание курить, мы воспользовались этим обстоятельством, чтобы провести новый тест, составленный так же убедительно, как и предыдущий. Миртиль всегда курил американские сигареты, а Нерис — французские (у Нериса в кармане мы обнаружили пачку «Голуаз»). И вот мы предложили Нерису сигареты разных марок, и он, не колеблясь, выбрал французские.
   — Это доказывает, — сказал мне профессор, — что единство человеческого организма обеспечивают главным образом железы, спинной мозг, гормоны — все, что обусловливает постоянное обновление клеток тела. Голова не играет тут никакой привилегированной роли. Носитель наших привычек, наших склонностей, наших желаний — кровь.
   Его теория, которую я почти что принял, внезапно была опровергнута на следующий же день. Когда я вошел к священнику, чтобы попросить его подтолкнуть Жюможа на откровения, я застал его в состоянии крайней озабоченности.
   — Дайте слово, что вы ответите на мой вопрос чистосердечно. От кого мне досталась эта рука?
   Я попытался скрыть свою растерянность и надеялся, что этот вопрос никогда больше не встанет. Увы!…
   — Вы это прекрасно знаете, — ответил я. — Она взята у человека, пострадавшего при автомобильной катастрофе…
   — А вы видели мою руку?
   — Нет… Я приехал сюда, когда все операции по пересадке были закончены. Моя роль, как я вам уже объяснял, ограничивается изучением последствий этого эксперимента — всех последствий, как нравственных, так и физических.
   — Именно… Так вот, пересаженная мне рука — татуирована.
   Это слово камнем свалилось мне на голову. То есть как? Выходит, никто и не поинтересовался… Какая халатность! А между прочим, можно было бы и предположить, что… В моей голове роилась тысяча мыслей. Подумали обо всем, все предусмотрели… кроме этого!
   — Красивая татуировка, — продолжал священник. — Она изображает сердце.
   Ко мне вернулась надежда.
   — Сердце, — пробормотал я, — но… не так уж и плохо, сердце… молодые люди, которых вы наставляете… это придает мужественности и может им понравиться… И в то же время содержит некий мистический смысл.
   — Да, но вот если бы только сердце, и ничего другого.
   — Вижу. Его пронзает стрела.
   — И есть надпись: «Лулу».
   Все потеряно. Священник смотрел мне прямо в глаза. Солгать я не мог.
   — Профессор страшно торопился, — сказал я. — С одной стороны, умирающие, с другой — те, у кого был шанс перенести операцию.
   — Этот мужчина… кто он?
   — Он умер… Так что какое это теперь имеет значение?..
   — Меня мучает не пустое любопытство, мсье Гаррик… Видите ли, с ней происходит нечто странное. Когда меня застает врасплох какой-нибудь шум… например, внезапно открывается дверь… или же я слышу за спиной чьи-то шаги… моя новая рука дергается — другого слова не подберешь, она бросается мне на грудь, шарит под курткой. Это как непроизвольный рефлекс, ужасающе мгновенный… И теперь я задаюсь вопросом: а что, если она ищет оружие?.. Представляете себе?.. Вы не отвечаете… А ведь я имею право знать…
   — Ладно, — сказал я. — Этот человек не был достоин особого уважения, но его настигла весьма поучительная смерть. Он искренне раскаялся, перед тем как умереть, и отписал свое тело науке. Что вам еще надо знать?.. Поверьте, его рука движима не плохими намерениями.
   — Нет, разумеется, — сказал священник. — Впрочем, она меня хорошо слушается… Кисть тоже. Если случается вопреки себе самому делать непроизвольные движения…
   — Я переговорю с профессором, — обещал я. — Мы подумаем…
   Марек был не слишком удивлен.
   — Простая мускульная сила, — определил он. — Это явление быстро пойдет на убыль. Можете его успокоить. В течение месяца-двух, возможно, мы будем наблюдать у того или иного пациента маленькие неполадки с ассимиляцией органа. Но ничего серьезного.
   — Тем не менее Нерис… Когда он посмотрится в зеркало?..
   — Я об этом уже думал, — сухо сказал профессор. — Я скажу ему, что у него новая голова. И придется к ней привыкать.
   Я очень хотел бы надеяться. Однако я еще не совсем доверял его словам. У меня была веская на то причина.
   Наши пациенты начали выходить, гуляли по саду. Они загорали на солнце, болтали, отдыхали после обеда. Тема их разговора была неизменной: перенесенная операция. Каждый рассказывал другим, что он чувствует, прикидывая последствия пересадки… Художник продолжал огорчаться. Эрамбль критиковал выбор его ноги, находил ее грубоватой… Мусрон, наоборот, поздравлял себя с новым сердцем, с неистощимым дыханием… Он считал, что выиграл от обмена… Оставался только Жюмож, упорно хранивший молчание. А потом, когда были сняты последние повязки, они рассматривали свои шрамы, сравнивали их, и Гобри, который всегда искал повод для недовольства, обнаружил на руке странный след. Это была длинная белая полоска, слегка вздувшаяся, которая начиналась от бицепсов и доходила до сгиба локтя. Было нетрудно распознать в ней рубец от раны, не имевший к пересадке никакого отношения. Другие тоже тщательно себя осматривали, и Эрамбль обнаружил на икре своей новой ноги розоватую впадину, что-то вроде вороночки посреди мускула, которой на противоположной стороне, чуточку ниже, соответствовал бугорок на коже, где волоски больше не росли.
   — Право, — сказал он, — это же след от пули… У вас тоже, мой дорогой Гобри, — ваша новая рука была когда-то ранена… Что за конечности нам посмели присобачить!
   Сам я при этой сцене не присутствовал. Мне доложил о ней кюре Левире.
   — И вот тут-то Жюмож и вмешался в разговор, — рассказал он мне. — И знаете ли вы, что он сделал?.. Принялся считать по пальцам: одна левая рука, одна правая рука, одна левая нога, одна правая нога, одна грудь, один живот. Не хватало только головы, чтобы укомплектовать человека.
   Кюре заметил мою растерянность. Он усадил меня рядом.
   — Голова? — спросил он. — Это Нерис?
   — Да.
   — Я догадывался об этом. Выходит, профессор Марек разработал методу, позволяющую…
   — Да.
   Священник зажал правой рукой пальцы левой. Он извинился за такой жест:
   — Это чтобы унять ее и спокойно поразмыслить. Похоже, до меня постепенно доходит. Это один и тот же человек, верно?
   — Да.
   — След от ножа на одной руке, татуировка — на другой, шрам от пули на ноге… Вы мне сказали, что он был человек не весьма достойный. Я думаю, он был гангстер?
   Я утвердительно кивнул. У меня уже не хватало сил скрывать правду.
   — И вы утверждали, что он раскаялся?
   — Да, перед смертью.
   — Ах! Все проясняется. Он был… Левире провел по шее пальцем.
   — Господин кюре, — сказал я, — поклянитесь сохранять тайну. Тогда я все вам объясню.
   Я рассказал ему о событиях последних дней, о поучительном конце Рене Миртиля, об эксперименте, предпринятом профессором Мареком, о грандиозных перспективах, открываемых Мареком перед хирургией. У священника был живой ум и широкие взгляды на вещи. Мои откровения его очень заинтересовали, и он стал снисходительно рассматривать свою правую руку. Я настаивал на том факте, что Миртиль никогда не был закоренелым бандитом, а скорее — заблудшей овцой.
   — Если наши пациенты откроют, в свою очередь, правду, — заявил я наконец, — они, думаю, не рассердятся, узнав, что им пересадили органы или конечности человека, осужденного на смерть.
   — Они узнают ее, — сказал священник. — Это неизбежно.
   — В таком случае, не смогли бы вы их морально подготовить, господин кюре?.. Смягчить шок.
   — У вас найдется фотография Миртиля?
   — Но… но послушайте… Господин кюре, Миртиль находится здесь… У Нериса его голова, а у каждого из вас…
   — Так оно и есть, — пробормотал священник в крайнем смущении. — Но об этом просто невозможно думать. Миртиль среди нас, в семи обличьях… Господи, мне кажется, что я богохульствую… или, скорее, нас подводят слова, верно? Миртиль умер. Такова истина, которую надо себе твердо уяснить. Это прежде всего… А уж затем признать, что его тело принадлежит всем нам…
   Он поиграл правой рукой.
   — Вполне моя рука, поскольку она слушается меня. Тем не менее, когда она испытывает страх…
   — Профессор заверил, что это просто-напросто в организме идет процесс ассимиляции…
   Я рассказал ему теорию Марека о соотношении крови и личности. Он покачивал головой, всем своим видом выражая сомнение.
   — Сам-то я не против, — сказал он. — Возможно, наука и права. Но то, чему меня учили в семинарии — единство тела и духа, — никак не согласуется с такими вот теориями. По совести говоря, я должен проконсультироваться с моим духовником.
   — Только не это! Подождите немного, господин кюре. Речь идет всего лишь об эксперименте, последствия которого мы наблюдаем. Признайтесь, в данный момент они скорее благотворны.
   — Точно. И я думаю, мы не должны делать вид, будто что-то скрываем, и приписывать этому эксперименту постыдный характер. Я поговорю с нашими друзьями.
   — Нет! Только не со всеми вместе!… Если профессор согласится, мы встретимся с каждым из них и побеседуем наедине.
   Мы начали с самого беспокойного — Этьена Эрамбля. Он отреагировал совершенно непредвиденным манером — расхохотался.
   — Ну что ж! — вскричал он. — Мне это больше по нраву. По крайней мере, что-то оригинальное.
   Если эту историю однажды предадут гласности, меня ждет потрясающий успех среди друзей. Скажите, а ваш парень, случаем, не прикокнул отца с матерью?.. Ну и хорошо. Осужденный на смерть — в этом все-таки что-то есть! Меня просто воротило при мысли, что мне присобачили ногу черт знает кого, без разбору… Но тогда выходит, что нога у Симоны… пардон, мадам Галлар… это вторая нога… Или скорее… обе наши ноги составляют пару, не так ли?
   Мы оставили его погрузившимся в бесплодные размышления.
   Нас удивила мадам Галлар:
   — Да это лишь временно. Раз мне без труда привили ногу, которая меня не устраивает, надеюсь, что в следующий раз у меня ее отнимут и заменят на другую, более подходящую.
   Священник вздохнул.
   — Ну и эгоисты! — прошептал он.
   Гобри нашел только один повод упрекнуть Миртиля: тот не был левшой. Мусрон очень гордился тем, что унаследовал сердце и легкие Миртиля.
   — Сердце — мое слабое место, — признался он. — Теперь я смогу заниматься спортом и совершенствоваться в игре на саксофоне. А то раньше я быстро утомлялся.
   Мы встретились с Нерисом и с большими предосторожностями завели разговор. Он нас прервал:
   — Я это знал. Стоило мне посмотреть на себя в зеркало — и я узнал его, ведь фото Миртиля разослали по банкам. Несколько месяцев я смотрел на него ежедневно, заступая на дежурство, чтобы распознать грабителя, ежели тот к нам заявится. А потом этот рубец вокруг шеи. Он о чем-то говорит, а?
   — Ну и что вы ощущаете?
   — Стараюсь привыкнуть. Это тяжко! Жюмож слушал нас невнимательно, уклончиво
   отвечая на вопросы. Миртиль его ни капельки не интересовал.
   — Но, в конце концов, — спросил я, — вы что-нибудь ощущаете?
   — Да… Я вижу сны… Много снов… Мне снятся ужасы.
   — Какие сны? Он подскочил.
   — Нет, — вскричал он, — нет… это было бы неприлично… Я еду… в компании сластолюбцев!
   Мы со священником переглянулись.
   — Возможно, было бы лучше дать ему умереть, — шепнул мне священник.
 
   Очень скоро кюре Левире стал моим ассистентом. Он прекрасно понял, в чем состоит моя миссия, и приложил все усилия, чтобы оказывать мне содействие. По мере выздоровления семи пострадавших мне с каждым днем становилось все труднее находиться в клинике, так как мое присутствие уже утомляло их. Кюре же, наоборот, мог себе позволить расспрашивать, выслушивать признания; его всегда хорошо принимали. Затем мы сопоставляли наши впечатления, и я заносил в досье каждый случай, надеясь на то, что позднее смогу написать книгу, если, конечно, эксперимент закончится благополучно и будет обнародован. Что касается ежедневных сводок о самочувствии пациентов, то ими занимался профессор, а я только пересылал господину Андреотти. Он был неизменно лаконичен и полон оптимизма. Операции, сделанные профессором Мареком, действительно имели поразительные результаты. Правда, Эрамбль и мадам Галлар пока еще ходили с палочкой, но через несколько дней они смогут вернуться к своим занятиям. Гобри уже пытался работать пересаженной рукой, но привычки левши ему изрядно мешали. Он попробовал написать этюд, но получилось что-то непотребное. Мусрон уже возобновил занятия физкультурой. Даже Жюмож, несмотря на мрачное настроение, чувствовал себя хорошо. Он был обжорой. Мареку приходилось ограничивать его в еде. Эта булимия [6] внушала профессору известное беспокойство, впрочем, подтверждая его теории, согласно которым самые автономные, самые независимые части нашего тела обладают вегетативными функциями. Миртиль любил поесть. Жюмож проявлял ту же склонность и всю жизнь страдал от болей в животе, а теперь, удивляясь и радуясь тому, что обжорство больше не сказывается на желудке, предавался излишествам, заставлявшим его краснеть. Жюможу ужасно хотелось отведать рагу, кровяной колбасы, бургундских улиток, коньяку и малины. Сначала кюре отказывался ему потакать, но я настоял, чтобы он доставил Жюможу это маленькое удовольствие, в надежде, что тот на сытый желудок разговорится. Но он оставался замкнутым. Наведя о нем справки, я не без труда прояснил ситуацию. Жюмож руководил в Версале небольшим учебным заведением — Курсами Эразма Роттердамского, которые готовили слушателей к сдаче экзаменов на бакалавра, работе на почте, в финансовых органах и даже практиковали уроки рисования и дикции. А еще он был лауреатом безвестных провинциальных академий и продавал лучшим ученикам свои произведения: «Очарованные сердца», «Корона ночей», «Соломенные факелы»… Он жил один, но встречался с женщиной значительно старше себя, пианисткой по имени Надин Местро — я наметил себе со временем ее навестить.