Рванув вперед, я обогнал вереницу грузовиков и выехал на автостраду, которая, по счастью, не была забита.
   — Его случай вовсе не сложный, — пробурчал я. — Хотите, я вам расшифрую? Так вот. Жюмож был человеком, покорным судьбе, и окружил себя, как защитной оболочкой, несколькими гарантиями покоя; но, внезапно оказавшись беззащитным, он испугался и помирает со страху.
   — Нет, — упрямо возразил священник. — Уж извините, но я с вами совершенно не согласен. По-моему, Жюмож подвергается жестоким испытаниям — как бы это выразиться? — из-за впечатлений… ощущений, в которых не имел опыта, и они показались ему нездоровыми хотя бы потому, что были чересчур сильными… Вы меня понимаете?.. Представьте себя человека, который был лишен обоняния и вкуса… Его излечивают, и несчастный, сидя перед тарелкой лукового супа, вообразил, что потребляет гашиш. Что-то вроде этого происходит и с Жюможем.
   — Все-таки мне кажется, что с ним дело посложнее. Жюмож явно хочет наказать себя и, возможно, других за то, что он испытывает.
   Я умолк, так как машин на дороге прибавилось, что потребовало напряженного внимания за рулем. Но даже если я и не мог больше распространяться о Жюможе, то никто не мешал мне размышлять о сути его проблемы. С одной стороны, желания, в которых неловко признаться… с другой — внезапно обретенная возможность их удовлетворять… Тут недалеко и до Джека-Потрошителя. Мои теории снова приходилось пересматривать.
   Жюмож жил в квартале Сен-Луи, мало привлекательном, с малюсеньким палисадником. На ограде висела пластинка — «Курсы Эразма». Стук дверцы, похоже, насторожил Жюможа — он появился у окна второго этажа и, высунувшись из него, крикнул нам:
   — Иду! Подождите!
   Священник толкнул калитку. Еще несколько шагов — и мы очутились у первой ступеньки крыльца.
   — Как можно тут жить? — шепотом спросил я. — Представляете себе: каждый день, с утра до вечера, сюда тянется вереница балбесов! Это должно быть изнурительно!
   Священник поднял руку в черной перчатке в знак смирения.
   — Бывает и похуже, — пробормотал он.
   Мы ждали. Я прислушался. В доме — полная тишина.
   — Что же он там выделывает? Священнику тоже показалась странной столь затяжная тишина. Он ударил по двери кулаком, и я обратил внимание, каким твердым, мощным был его кулак. Сам того не желая, кюре дубасил, как полицейский.
   — Жюмож! — позвал он. — Вы меня слышите? Тишина.
   — Эй! Жюм…
   Его зов прервал оглушительный выстрел.
   — Окно! — вскричал он. — Бейте по стеклу!
   Он замахнулся. Профессиональный удар кулаком — сильный и в то же время сдержанный, — от которого разлетелись осколки, но на перчатке ни царапины. Мы шагнули в столовую со старомодной мебелью, заставленную зелеными растениями. Я прошел впереди священника, пересек коридор и вошел в комнату, переоборудованную в учебный класс: столы, стулья, кафедра, грифельная доска. Жюмож тоже тут, его лицо было залито кровью. Он свалился за кафедрой и, падая, уронил на пол дешевый автоматический револьвер — такой же старинный, как и все в его доме.
   — Наповал? — спросил священник. Я ощупал Жюможа.
   — Нет… Останьтесь при нем. Я предприму все необходимое.
   Я побежал к машине, но потерял время, так как неважно знал район Версаля, пока наконец отыскал кафе. Я позвонил Мареку. Он был потрясен вестью об этом самоубийстве. Я почувствовал, что он думал не столько о Жюможе, сколько о своем эксперименте, который был тем самым скомпрометирован.
   — Какой калибр? — спросил он.
   — Вроде бы 6,35.
   — А вдруг его еще можно спасти? Не пули наносят главный урон. Все будет зависеть… Не двигайте его с места. Еду.
   В ожидании Марека я предупредил комиссара полиции и врача, после чего поспешил вернуться. Священник молился рядом с Жюможем.
   — Никаких изменений?
   — Нет.
   Рана на виске не кровоточила. Жюмож слабо дышал. Какого черта он пытался убить себя в тот момент, когда увидел нас?! Я обошел дом и в спальне обнаружил тетрадь, лежавшую в секретере. Это было продолжение дневника. У меня хватило времени лишь на первую строчку:
 
   «… Ее зовут Гертруда. Она дочка хозяйки булочной…»
 
   Я сунул тетрадь в карман своего габардинового плаща, так как к дому подъезжала машина. Из нее вышли двое мужчин — полицейский комиссар и доктор. Я предъявил им свое удостоверение и в общих чертах описал ситуацию. Комиссар сразу же смекнул, что в его интересах занять примирительную позицию, и пообещал мне не предавать это дело гласности. Что до врача, его роль ограничилась констатацией того, что раненый транспортабелен и, возможно, имеет шанс выжить, если его вовремя прооперируют. Тут явилась и «скорая помощь», из которой вышел Марек с двумя санитарами. Жюможа положили на носилки и погрузили в машину. Я попросил комиссара запереть дом, и мы со священником помчались в Вилль-д'Аврэ.
   — Он покончил с собой из-за трансплантации? — спросил я священника.
   — Думаю, да.
   — Но ведь тогда он все равно был обречен.
   — Обратите внимание, — сказал священник, — что погибнуть в автомобильной аварии или покончить с собой — вовсе не однозначно, в особенности для христианина. На нас ложится ответственность, на всех нас — от низших до самых высших инстанций. Боюсь, мсье Гаррик, что дольше уже не смогу скрывать правду от вышестоящих отцов церкви.
   — Ну пожалуйста! — взмолился я. — Вы видите, с какими трудностями мне приходится сталкиваться. Так не добавляйте же к ним новые. И потом, не исключено, что Жюмож еще останется в живых.
   Мы ждали профессора у него в кабинете. Я мысленно составлял письмо, которое буду вынужден послать префекту, так как, по всей видимости, мне придется испрашивать у него новых инструкций. Если Жюмож выживет, он должен будет рассказать, послать свой дневник… Я ощупывал тетрадь, лежавшую у меня в кармане. Возможно, там находилась разгадка тайны, но сейчас мне было не до чтения. Если он умрет и будет доказано, что причина самоубийства — операция, весь эксперимент непоправимо провалится. А какой удар для остальных!… Какой удар для Гобри, который впал в еще большее отчаяние, чем Жюмож… Что сделать, чтобы выручить Гобри? Есть от чего потерять голову!
   Марек не обнадеживал нас. Хотя пулю и можно извлечь, общее состояние раненого внушало серьезные опасения. Профессор обещал держать меня в курсе дела, информируя каждый час. Я покинул клинику в подавленном состоянии. Священник был удручен не меньше. Я подвез его в Ванв и вернулся домой только к ужину.
   — Вас ждут в гостиной, — объявила мне горничная.
   — Кто?
   — Не знаю. Молодая женщина… Она здесь примерно с час.
   Только визитера мне еще и не хватало! Я был вне себя, когда открывал дверь в гостиную.
   — Как! Вы?!
   — Да, — сказала Режина и разрыдалась.
   Я подошел к ней. Она шагнула назад, словно бы испугавшись меня.
   — Где Рене? — кричала она.
   Рене?.. До меня не сразу дошло, что речь идет о Миртиле. Как будто мне тоже подменили голову.
   — Но послушайте… Вы же сами прекрасно знаете.
   — Лжец! Все вы — лжецы!
   — Прошу вас. Присядьте вот сюда… Успокойтесь… Поведайте мне, что с вами стряслось.
   Все оказалось очень просто и в какой-то мере весьма предсказуемо, увы! Режина встретилась с Гобри в баре на Плас-Бланш. Гобри перепил, и, поскольку он досаждал бармену по имени Макс, тот свел его с Режиной. «Может, тебе удастся подработать. Кажется, ему нужна натурщица», — шепнул он молодой женщине. Гобри умолял Режину проводить его, и, так как он едва держался на ногах, она помогла ему дойти до мастерской. Там он добавил к выпитому еще порцию, и ей пришлось уложить его в постель. Раздевая Гобри, она увидела шрам на левой руке, а потом обнаружила еще и свежие следы операции на плече.
   — Я сразу узнала руку Рене, — сказала она. — Но, если у него отняли руку, значит, сам он жив… Мне плевать, если у него стало на одну руку меньше, но скажите мне, где же он сам…
   Она упала на диван и, прикрыв лицо руками, плакала, будучи не в состоянии сдержаться. А я опять оказался лицом к лицу с омерзительным вопросом совести. Это становилось моей специальностью. Но коль скоро знающих правду было уже семеро, тем хуже — теперь их будет восемь. В конце концов, я предпринял все, что было в моих силах, и, если «эти неуравновешенные», как выражался Андреотти, угрожали нарушить тайну, моей вины в том нет. Я положил руку на плечо Режины.
   — Можете вы мне поклясться, что сохраните тайну?
   Слово «тайна» всегда оказывает на женщин магическое действие. Режина выпрямилась, взяла мой платок, чтобы приложить к глазам.
   — Он не умер, нет? — лопотала она.
   — Умер… В том смысле, какой в это слово вкладываете вы, он мертв.
   — Но… Смерть — понятие однозначное…
   — В том-то и дело… Возможно, что отныне оно стало двузначным. Вы поклянетесь, что никогда не повторите… никому… то, что сейчас от меня услышите?
   — Клянусь.
   — Очень хорошо… Прошу вас, наберитесь мужества.
   И я рассказал ей про события последних недель. Она была так ошарашена, что ни разу меня не прервала. Время от времени женщина проводила рукой по лбу. На ее лице читалась растерянность. Чтобы окончательно убедить ее в правдивости моих слов, я открыл перед ней досье Миртиля и показал его заявление, где он совершенно недвусмысленно передал свое тело посмертно в дар науке.
   — Выходит… он меня разлюбил? — пробормотала она.
   — Поймите, у него не оставалось никакой надежды.
   — Он ничего для меня не оставил?.. Ни единой строчки?
   — Нет… Он отрекся… от своего прошлого… целиком… В нем родилось как бы непреодолимое желание самоуничтожения.
   — Какая чепуха, — сказала она. — Сразу видно, что вы не знали этого человека. Миртиль? Да он был сама жизнь. Он желал получить все, что видел. Он хотел всего — денег, женщин, власти. У него могла быть только одна мысль: убежать из тюрьмы во что бы то ни стало. И вы еще хотите, чтобы я вам поверила?
   — Речь идет не о том, чтобы верить мне, а лишь о том, чтобы поверить собственным глазам… Вы видели левую руку Миртиля. Ведь это вам не приснилось.
   — А другие — могу я с ними познакомиться?
   — Что?
   — Да… Тех, кому пересадили другие части тела Рене?.. Я хочу их видеть. Иначе я никогда не буду уверена…
   — Пойдет ли это вам на пользу?
   — А вы никогда никого не любили?.. Поскольку Рене еще живет в них, у меня есть полное право его увидеть.
   — Послушайте, Режина… Да, Миртиль как бы не совсем мертв, как вы выразились. Но это больше не он…
   По правде сказать, я просто не знал, как же ей втолковать, что тело, которое она любила, ласкала, продолжало некоторым образом существовать, но то, что составляло Миртиля, исчезло на веки вечные. Слишком неподходящий момент для того, чтобы преподать ей урок метафизики. Она послала бы меня куда подальше и была бы совершенно права.
   — Его могила — это они! — вскричала она. — Так имею же я право пойти и помолиться на его могиле?
   Признаюсь, этот крик души меня сразил. При ее простоте и прямодушии, она сумела определить ситуацию одним словом и куда лучше меня. Я признал себя побежденным.
   — Ладно. Итак, я организую для вас такую встречу… однако предупреждаю: это будет ужасно. Для вас, разумеется… но и для них тоже. Поскольку я буду вынужден им сказать, чем вы являлись для Миртиля…
   — Я от этого не покраснею.
   — Конечно нет. Но вы не помешаете тому или другому думать невольно о том, какие отношения существовали между вами… вашим телом… и частью Миртиля, пересаженной каждому из них…
   Я сбивался. Краснел. Мне не удавалось выражать свои мысли достаточно объективно, сухо, научно. Вопреки себе, я подчеркивал то, что хотел бы только обозначить… А Режина ничего не делала, чтобы мне помочь.
   — Хотелось бы узнать, что получил каждый при дележе.
   — Значит, так… правая рука досталась священнику.
   Она не сдержалась и прыснула.
   — Ничего смешного, — заметил я.
   — Это из-за татуировки «Дулу»… Рене очень гордился этой татуировкой. Воспоминание об Алжире.
   — Надеюсь, вы воздержитесь от комментариев. Она пожала плечами.
   — Продолжайте, — попросила она.
   — Левая нога отдана женщине, Симоне Галлар.
   — Что? Да неужели?.. Но это ужасно!
   Она расплакалась, и невозможно было понять — от отчаяния или от ревности.
   — Правая нога принадлежит торговцу мебелью… Этьену Эрамблю… Голова… выбора не было… ее получил банковский служащий.
   — Я схожу с ума, — сказала Режина. — Банковский служащий!… Рене на это никогда бы не согласился.
   — Сердце, легкие послужили спасению жизни студента, Роже Мусрона, ну а остальное… именно так — остальное… все было трансплантировано мужчине, Франсису Жюможу, который только что попытался покончить с собой.
   — Боже мой… Почему?
   — Этого мы не знаем.
   — Но он не умрет?
   — Нет. Его пытаются спасти. Если хотите, я могу запросить последние новости.
   — О да! Прошу вас.
   Я набрал номер клиники и пригласил к телефону Марека, тогда как Режина схватила параллельную трубку. Мне ответил ассистент профессора.
   — Он на пороге смерти, — сказал тот. — Мы испробовали все возможное. Тут ничего не поделаешь. Теперь это вопрос нескольких минут… Мы рассчитываем на вас в отношении формальностей.
   Я шмякнул трубку. Еще одна неприятная обязанность. Ну нет, хватит с меня! Всему есть предел.
   — Значит, на похороны пойду я. И сделаю так, чтобы его похоронили на кладбище в Пантене, по-человечески.
   — Но позвольте!… Он вам не принадлежит, не забывайте этого.
   Мы переглянулись и оба вздохнули.
   — Простите меня, — сказал я.
   — Да нет, это мне следует просить у вас прощения. По-моему, я чуточку не в себе… Мне нужно отдохнуть, собраться с мыслями.
   Она встала, и я проводил ее до дверей.
   — Буду держать вас в курсе дела, Режина, обещаю. И искренне сожалею.
   Она протянула мне руку.
   — Мерси… Вы были очень добры… Я этого не забуду.
   — Хотите, я вызову вам такси?
   — Не надо… Лучше пройдусь — это пойдет мне на пользу.
   Когда она вышла, я сразу бросился звонить Андреотти. И начал с того, что заявил о нежелании продолжать эту работу:
   — Я отказываюсь. Лучше уж подам в отставку. Так больше продолжаться не может!
   И вкратце рассказал ему о событиях, произошедших после нашей последней беседы.
   — Поставьте себя на мое место. Этой женщине уже была известна часть правды, что вынудило меня посвятить ее во все перипетии… Почем знать, может, завтра кто-то другой раскрыл бы наш секрет. Мы перегружены работой. Полностью зависим от любой оплошности. В этих условиях я больше не могу считать себя ответственным за то, что произойдет.
   — Да, — сказал префект, и я почувствовал, что он пришел в замешательство. — Да, я вас прекрасно понимаю.
   — Почему бы не раскрыть сейчас то, что неизбежно вскоре станет общим достоянием?
   — Это исключено… Гаррик, вы дома один?.. Хорошо. В соответствии с приказом я сказал вам не все. Но вам необходимо знать все… В действительности это дело проходит по ведомству министерства национальной обороны. Да-да, сейчас поймете… При том, что во Франции сорок восемь миллионов жителей, мы — маленькая страна по сравнению с Соединенными Штатами, Советским Союзом или Китаем. Ладно, в случае войны у нас будет бомба… Но не забудьте про кровопролитие Первой мировой войны, которое чуть не стало для Франции роковым. И вот с открытием Марека, благодаря не слишком разрушительному несчастному случаю, мы сумеем спасти жизнь пяти, шести, семи раненым, возвращать в строй по пять, шесть, семь солдат… До вас начинает доходить? Из ста тысяч павших на поле брани, в случае удачи, мы вернем в строй семьдесят тысяч новых бойцов. Эта операция под кодовым названием «Лернейская гидра» обеспечит нам подавляющее преимущество над врагом, разумеется, при условии, что война приобретет затяжной характер. Значит, о том, чтобы выйти из игры, нет и речи! Если вы чувствуете перегрузку, как вы сказали, мы смогли бы потом увеличить штат. Но сейчас время терпит, какого черта! Ваш Жюмож покончил с собой, тем хуже для него! Это не так уж и страшно, поскольку прямого отношения к трансплантации не имеет. Да, вам поручено изучать реакции оперированных! Но вы должны смотреть на все происходящее глазами стороннего наблюдателя, понимаете, что я хочу сказать? Так что повторяйте себе, что вы не одиноки, старина. Это дело мирового значения — я не преувеличиваю. И сейчас вы должны сохранять хладнокровие и ясность ума больше, чем когда бы то ни было. Мы рассчитываем на вас, Гаррик!
   Он повесил трубку.
 
   «Я уплетаю хлеб с молоком, бриоши, пирожки, шоколад, только бы видеть эту девочку… Девчушку. Волосы распущены по спине. Глуповатый смех. Несимпатичная физиономия. И зад… Я отдал бы все на свете, только бы ее… Вот какие картины теперь рисуются моему воображению. Я хотел бы стать чьим-нибудь господином… полновластным… я подаю знаки, и меня понимают без слов, без объяснений. Даже профессионалки и те считают необходимым поговорить, а я как раз такой тип, с каким никто говорить не умеет.
   Ее зовут Гертруда. Родители приехали из-под Страсбурга. Отец — громадина с головой Пьеро — почти никогда не появляется в магазине; у матери на руках малыши. Гертруда сидит за кассой. Она жует жвачку и слушает транзистор; на ней пуловер канареечного цвета, который ее плотно облегает. Наверное, она из него выросла; может, ей и невдомек, что трикотаж обрисовывает ее формы с чарующей точностью. У нее полудетские черты лица; от нее пахнет самкой, и она шмыгает носом, как младенец. Я долго выбираю карамель, хотя вся она с привкусом вазелина, и одной конфеткой угощаю Гертруду.
   «Вы сладкоежка», — сказала она мне с неосознанным вызовом в голосе. «Да, ужасный…»
   Дальше этого наши разговоры не заходят. Я уношу свою карамель и пытаюсь чем-то заняться, но после этого демарша работать неохота. Я обучаю маленьких тупиц, которых отовсюду повыгоняли. Они оседают у меня, довольные собой, и знают, что я тайком сбегаю с уроков. Мы сообщники: они лодырничают, а я посылаю родителям табели с завышенными отметками. В этой партии учеников есть две шлюшки, которые легко подпускают к себе, но меня удерживает осторожность. И потом — они меня не возбуждают. Зато Гертруда!…»
 
   К чему продолжать это чтение? Я встал, подогрел себе кофе. Мне уже не уснуть. В этот час Жюмож, должно быть, отошел в мир иной, и его дневник попал ко мне слишком поздно. Тем не менее я вернулся к нему, ища подсказки о причине самоубийства… Я уже предугадал развитие сюжета с Гертрудой. Он терпеливо обрабатывал мать… Девочка неплохо соображает, и было бы несложно обучить ее началам коммерции… Ведь иначе, без диплома, нельзя продавать даже газеты… Гертруда стала посещать его курсы.
 
   «Она пишет крупным четким почерком. По мере того как рука движется по листку, голова медленно качается. Она получает удовольствие от своего усердия, от того, что хорошо вырисовывает каждую буковку. Она получает удовольствие от того, что чувствует, как за ее спиной стоит учитель. Она дышит бесшумно; она преисполнена благодарности. Она моя. Я не пускаю в ход руки. Мне достаточно слегка ее касаться, вдыхать ее запахи. Она пахнет теплым хлебом. В том, что я люблю в ней, она ни при чем. Стоит ей ошибиться — и она краснеет, глаза увлажняются. Они почти красивые. Я заставляю ее делать много ошибок, и она смотрит на меня с испугом, с уважением. Я хотел бы приложиться губами к ее векам; наверное, они теплые, гладкие, трепещущие, как… не знаю, как что; я уверен, что выразить это словом просто невозможно.
   «Мне надо, чтобы вы приподняли эти пряди, — говорю я. — Вам они явно мешают при занятиях». Я приподнимаю пальцем прямые, неухоженные патлы. Она замирает без движения. Этот простой контакт ее парализует. Я обнаруживаю мясистое ухо, вдобавок обезображенное дешевой клипсой. «И еще — одевайтесь по-другому. А то вам неудобно заниматься».
   Я слегка касаюсь ее груди. Мы побледнели — и она и я. Она сдалась, как кролик удаву… Теперь я шепчу ей:
   «Начните свой пример на сложение заново. 57 плюс 8 равно не 66… Посчитаем-ка вместе!» Я обхватываю рукой ее плечи, и мои пальцы как бы отсчитывают на ее груди: 8, 9, 60, 61, 62, 63, 64 и 65… Я чувствую, что она чуточку опирается на меня спиной, откидывает голову. У нее сладковатое дыхание и плохо почищенные зубы. Я ненавижу ее. Мои губы потихоньку ищут встречи с ее губами. С этого момента мне уже не смешно. Ее удовольствие скорее приводит меня в отчаяние. И потом, какое безобразие, что эта девчонка вдруг так заерзала. Может, она начнет еще меня обучать. Потаскушка эдакая…
 
   Четверг. Я объяснил матери, что ее дочь и в самом деле слишком отстала и лучше было бы вернуть ее в обычную школу. Сегодня, во второй половине дня, раздался звонок в дверь. Гертруда проскользнула у меня под рукой, догадываясь, что я захлопну дверь перед ее носом. Она сосала леденец, от которого воняло парикмахерской.
   «Похоже, я забыла у вас сумку», — нагло сказала она, что меня возмутило. Я последовал за ней в класс. Но она даже не потрудилась поискать свою сумку. Она смотрела на меня и улыбалась. «Мама спросила у меня, что я такого сделала, если вы рассердились. Разве вы сердитесь?» Она присела на краешек стола, выпятив грудь и раскачиваясь. «И что же ты ответила?» Она вызывающе захихикала, отбросила волосы, падавшие ей на глаза. Я почуял угрозу, а она должна была чувствовать, что я боюсь ее, потому что засмеялась громче, как будто придумала игру, полную неожиданностей. «А правда, что вы меня больше не хотите?»
   Она умела играть словами, подсказанными ей инстинктом, развлекаясь тем, что выводила меня из себя. Я сжал кулаки. «Если вы меня ударите, я пожалуюсь папе. Он сильный, сильнее вас!» — «Убирайся отсюда немедленно!» — «Он разозлится. Когда я плачу, отец просто звереет. Он запретит вам меня целовать…» Пока она ребячилась, ее глаза, хитрющие и искушенные, подстерегали каждое мое движение, по ее мнению, я непременно должен сдаться. Я протянул руки. Я мог бы с таким же успехом ее задушить. Но она прекрасно отдавала себе отчет в том, что я капитулирую, и приоткрыла рот; ее ноздри сжались. Она застонала еще до того, как я к ней прикоснулся.
 
   Пятница. Она вернулась. Она испытывает удовольствие, дразня меня разговорами об отце, которого описывает как настоящего людоеда. Она врет с наслаждением. Как она поняла, что в глубине души я слабак? Но, может, она и не поняла? Может, она тоже боится? Она приходит играть со мной в игру «Кто кого боится». Мы занимаемся любовью, как обреченные. Стоит ей уйти — и я бросаюсь под душ. Я гнилой, как перезревший плод. Когда-нибудь нас засекут за этим делом — это как пить дать. Или же она проговорится… Самое печальное то, что отныне я не могу без нее обходиться. Я ждал ее сегодня с самого утра. Поскольку она запаздывала, я пошел купить хлеба. Она читала иллюстрированный журнал и обслужила меня так, точно я был клиент, которого она прежде никогда не видела. Она знает меня как облупленного, я же веду себя с ней как со зверем, дразнить которого опасно. Она доведет меня до исступления. И черт с ним! Стоит ей уйти, как я принимаюсь ее ждать. Я даже не способен приготовить себе поесть, бесцельно хожу по дому, провожу время, вспоминая ее жесты, крики, и мне хочется выть. Если так будет продолжаться, лучше с этим покончить. А не то — суд присяжных.
 
   Суббота. Она придумала другой вариант. Является: «Быстрей, быстрей, меня ждет папа». Она сильнее распаляется, когда я беру ее силой. Потом она задерживается со мной, и я умираю от беспокойства: «Давай беги!» Но ей уже больше не хочется спешить. «Ну и пусть, — говорит она, — ведь мы все равно поженимся». Она произнесла эту чушь, как начитавшаяся романов кретинка. Но она уверена в себе. «Берегись, как бы ты не попалась». — «И вы тоже берегитесь. А разве вам бы не хотелось, чтобы?..» — «Ты еще слишком маленькая!» Она фыркает, потом трясет головой с серьезным видом женщины, которая долго взвешивала все «за» и «против».
   «Разве это жизнь? — говорит она. — Целый день продавать булочки. Попробуйте-ка сами и увидите!» Она осматривается своими глазами вне возраста. «Мне здесь будет хорошо». И добавляет: «Я умею готовить, стирать, убираться».
   Отвратительно. Я выставляю ее за дверь, но на пороге она успевает чмокнуть меня по-супружески в щеку. Потаскуха. Ей меня не заполучить…»
 
   На этом рукопись обрывается. Я ее аккуратно складываю. Мое досье распухает все больше и больше, и я начинаю думать, что оно станет огромным, если другие, в свою очередь, заразятся этой странной болезнью. Потому что в случае с Жюможем было что-то, не поддающееся логическому объяснению. Я еще могу понять, что произошло с ним. Тут все более или менее ясно. Но вот какова во всем этом доля Миртиля? А ведь она неоспорима. Однако ее не удается рассмотреть изолированно. Она была в основе его поведения, воздействовала как фермент. А завтра Нерис и Гобри — они тоже станут жертвой очередного наваждения… Я проглотил снотворное, но уснул с трудом.
   На следующий день я спозаранку позвонил в клинику. Марек сообщил мне, что Жюмож умер, не дожив до полуночи. Он, не откладывая, уже провел анатомическое вскрытие. Трансплантация тут ни при чем. Она проведена безупречно. Значит, причины самоубийства надо искать в прошлом Жюможа. Марек пришел к заключению, что отбор пострадавших при аварии был сделан слишком поспешно. В другой раз придется действовать более осмотрительно и выбирать кандидатов на пересадку тщательнее.