— Он меня заинтересовал, этот славный малый, — заявил Этьен, извлекая коробку сигар. — Прежде всего, Гобри — один из наших! И потом, дорогой мой Гаррик, у меня нюх на такие вещи… Гобри стартует. Значит, нельзя упустить случай. Это хорошее помещение капитала. Я и сам готов взять у него десяток полотен только для того, чтобы поднять цену.
Мы с Эрамблем навестили Гобри. Он трудился с потухшим взором: окурок во рту, бутылка с опрокинутым на нее стаканом под рукой. Все картины походили одна на другую. Они представляли собой некое сочащееся гниение, жирные накаты красок, клейкий пот разлагающейся материи, которая возвращалась на стадию плазмы, — то в виде сгустков крови винного цвета, то слизистые, как медуза. И эти сомнительного вида, студенистые массы были как бы оживлены ферментацией, подспудным кипением, крупинками охлажденного пара. Все это источало влагу и в то же время дымилось. За короткое время Гобри выработал себе вполне индивидуальную манеру письма, весьма далекую от стиля его первых этюдов. Он писал быстро, а его рот судорожно перекашивало выражение презрения. Кисть двигалась по полотну, постоянно спотыкаясь, затем ковырялась в красках, заливавших палитру, и снова бросалась на полотно для того, чтобы нанести серую или грязно-синюю оттеночную линию; или же она скользила сверху вниз, оставляя след, казалось бы, лишенный смысла, но краска — густая, как сок невиданных плодов, — тотчас преображалась в разливающуюся лаву, в сукровицу. В двух шагах позади Гобри стоял Эрамбль, склонив голову и хмуря брови.
— В этом что-то есть, — шептал он мне. — Что производит такой эффект? Несомненно, сочетание красок. Это отвратительно, и это потрясно.
Я посмотрел на него. Этьен не шутил. Он позабыл свои навязчивые идеи и, перестав думать о ноге, складывал в уме цифры. Когда мы уходили, Гобри даже не перевел взгляд с полотна на нас.
— Ему необходима громкая реклама! — вскричал Эрамбль, возбуждение которого усиливалось.
— Положитесь на Массара.
Я повторил свои указания всем и каждому: ни единого лишнего слова журналистам. Гобри попал в автомобильную катастрофу; ему более или менее поправили руку. Такова официальная версия, и ее следовало придерживаться. Зато каждый был волен на свой собственный лад комментировать работу художника, упорствующего в использовании поврежденной руки. Впрочем, борьба мнений приобрела публичный характер еще задолго до момента открытия выставки. Одни критики громогласно заявляли о блефе; другие заговорили о «Вселенной Гобри». Эрамбль потирал руки. Я только и делал, что бегал между выставочным залом, клиникой и своей квартирой. Мне пришлось воевать с Нерисом, который страшился появляться в таком людном месте, где, конечно же, могут оказаться адвокаты, судьи, всякого рода хроникеры. Я решил ему не объяснять необходимость подобного важного психологического экзамена из опасения, что он «уйдет в кусты». Поэтому мне пришлось воззвать к его сердцу: «Мы нужны Гобри… Если он не увидит вас, то подумает, что его бросили на произвол судьбы» — и дальше в таком же духе. И наконец, желая помочь Нерису, я посоветовал ему прийти в защитных очках — тогда, со своей бородой хомутиком, он станет совершенно неузнаваем. Нерис явится только в момент наибольшего стечения посетителей и пробудет с четверть часа с одной-единственной целью — поздравить Гобри. Разумеется, Марек будет рядом, вооруженный медицинскими принадлежностями для оказания неотложной помощи. Несчастный Нерис чувствовал себя потерянным — стоило профессору на миг отлучиться.
Поначалу Марек воспринял идею выхода Нериса в свет не слишком благосклонно; но, узнав, что на вернисаж придет и Режина, сразу согласился со мной. Режина видела Нериса только спящим. Столкнувшись с ним в выставочном зале, она не посмеет сказать ничего такого, что может его взволновать. Присутствие множества людей вокруг смягчит шок. Марек полагал, что после этой встречи Режина перестанет интересоваться Нерисом. Я же пытался убедить себя, что, возможно, так ей будет легче забыть Миртиля.
Словом, когда этот день настал, я был переполнен опасений и надежд. Если все пойдет хорошо, Гобри избавится от своих черных мыслей, Нерис вновь обретет доверие к самому себе, а Режина… Да что там много говорить! В конце концов, Режина — всего лишь девица легкого поведения, сидевшая в тюрьме, тогда как я — сотрудник префектуры! Такой довод был легковесен и не мешал моему увлечению Режиной. Мне безумно хотелось увидеть ее опять, вытравить Миртиля из ее сердца. Вытравить Миртиля! Вот в чем состоит моя миссия! Уже несколько недель я не расставался с этой мыслью. Если вернисаж пройдет успешно, первое очко будет засчитано мне, а не Миртилю. Гобри вновь обретает вкус к жизни, Мусрон одержит триумфальную победу, Эрамбль поуспокоится. Какое облегчение! Я начну думать о себе, о том, чтобы наладить личную жизнь.
Я заехал за Эрамблем. Когда мы прибыли, в выставочном зале уже собрались люди. Массар шепнул нам:
— Дела идут!
Гобри переходил от группы к группе с безразличным выражением лица. Он был тут единственным, кто совсем не обращал внимания на картины. Их было примерно сорок. Они прекрасно смотрелись благодаря искусному освещению, и каждая бросала в толпу немое проклятие, которое сразу же привлекало любопытных, заставляло их отступить на несколько шагов, чтобы расширить поле зрения и ответить на вопрос: кто же все-таки этот Гобри — шутник или наивный человек, больной, бунтовщик, импотент или гений?
Я заметил Режину и, покинув Эрамбля, бросился к ней. Где она научилась одеваться с такой изысканной простотой? Я сделал ей комплимент, и она зарделась от удовольствия. Мы смотрели, как залы галереи заполняет элегантная публика. Среди собравшихся присутствовали более или менее знаменитые люди. Я приветствовал важных особ, называя Режине их имена, с чуточку ребячьей гордостью. Массар представлял самого художника. Устремляясь навстречу новым посетителям, он бросил мне:
— Наша взяла!
Началась толчея, и мы медленно поплыли по течению вместе с толпой, посреди шума, восклицаний, доверительных оценок, перехваченных нашим ухом на ходу: «Невероятно!…», «Мне кажется, возьмись я за кисть — получилось бы не хуже…», «Поговаривают, что он неоднократно пытался отравиться…», «Новое издание „Путешествия на край ночи“ [10]…», «Жалкий тип…», «Вы полагаете, эти картины многого стоят?..» Эрамбль присоединился к нам; он охарактеризовал ситуацию:
— Там говорят, есть ли у него талант, еще неизвестно, но какая экспрессия! Это хороший знак!
В глазах Режины отразился блеск от вспышек блицев.
— Я довольна. Если Гобри ждет успех, то это благодаря Рене.
Я собирался ей ответить, когда неподалеку от нас увидел Марека и Нериса. Режина заметила их одновременно со мной. У нее задрожали руки. Марек поклонился и представил:
— Мсье Нерис… Мадемуазель Режина Мансель. Режина уцепилась за мою руку. Нерис рассеянно поздоровался.
— Я ужасно устал, — объявил он. — Нельзя ли тут где-нибудь присесть?
— Кресла, кажется, расположены в конце галереи, — сказал Марек и увел Нериса.
Режина смотрела, как удаляется лицо Миртиля, не улыбнувшееся ей и уже терявшееся в толпе. Я наклонился к ее уху:
— Как мог бы он вас узнать, Режина? Вспомните, он вас не видел. Ни разу в жизни. Когда вы покупаете дом, интересно ли вам узнать, кто жил тут до вас? Правда, ведь нет?.. Это прежний дом и тем не менее уже другой — ваш!… Нерис живет в новой оболочке, но она уже принадлежит ему. Вы для него — незнакомка.
— Да, — произнесла Режина. — Кажется, я начинаю понимать. Пойдемте отсюда!
Я только этого и ждал. События принимали такой оборот, который меня устраивал. Но, прежде чем уйти, надо было еще поприветствовать Массара и поздравить Гобри.
— Режина, подождите-ка меня минутку… Я только пожму на прощанье несколько рук, и мы поедем ко мне выпить вина.
Я стал пробиваться через толпу. Встретившийся мне Мусрон спросил не без зависти:
— Правду говорят, что ему предложили выставляться в Лондоне?
— Не знаю, не знаю. А где он сам?
Мусрон ответил неопределенным жестом. Я с трудом пробивался во второй зал, где были выставлены лучшие картины художника. Мне удалось прорваться к Массару, который вел конфиденциальный разговор с двумя мужчинами, по виду англосаксами.
— Гобри в моем кабинете, на втором этаже, — подсказал он. — Захотел чуточку передохнуть.
Я двинулся дальше. Аббат помахал мне издали. Он тщетно пытался прорваться ко мне. Я указал ему на конец галереи, затем отважился пройти сквозь группу женщин. Одна из них просто кричала, чтобы ее услышали другие:
— Пикассо превзойден… Он больше никого не интересует!
— А вы решились бы повесить такое в своей гостиной? — возражала другая.
Я дошел до маленькой курительной, где Марек и Нерис болтали в углу. Марек указал мне большим пальцем на потолок.
— Мы видели, как он проходил туда, — уточнил он.
— И у него был довольный вид?
При таком шуме Марек не понял моего вопроса. Аббату удалось выбраться из толпы, и я взял его за руку.
— Я знаю дорогу. Пошли!
Отыскав носовой платок, аббат промокнул лоб.
— Какой неожиданный успех! Вот уж никогда бы не поверил, что подобное возможно… Скажите по чести, это живопись или мокрота?
— Мы это узнаем через два года… Сюда. Я постучал.
— Он не слышит, — сказал аббат. — Слишком шумно.
Я толкнул дверь и остолбенел.
— Святый Боже! — пролепетал аббат.
Гобри лежал у ножки письменного стола. Его левая щека была заляпана красным, как и некоторые из его картин. На ковре валялся револьвер.
— Он себя убил! — сказал я и подобрал с полу, рядом с трупом, лист из альбома. Дрожащая рука начертала: «Бы мне противны».
— Такой же почерк, как у меня, — сказал аббат. — Я тоже так пишу — каракулями.
Он опустился на колени, взял руку покойника и задумался. Я был не в состоянии даже шелохнуться. Гобри тоже сорвался. Все рушилось. А там, внизу, люди только что признали его талант. Нет, это невозможно! Аббат встал.
— Нужно предупредить профессора, — сказал он. — Я вам его пошлю. Нужно предупредить также господина Массара.
Оторопев, я не стал задерживать священника. Гобри принес в кармане этот маленький короткоствольный револьвер, с керосиновыми отблесками на стволе, твердо решив покончить со всем разом. Несомненно, он не пожелал воспользоваться шансом, которым обязан чужой руке, не желал ворованной удачи. На письменном столе лежал контракт. Гобри отказался его подписать в самый последний момент. На этот раз префект, услышав о самоубийстве Гобри, сразу вызвал меня к себе. Я застал его обеспокоенным, недовольным, раздраженным. Он нетерпеливо слушал меня и постоянно перебивал.
— А вы уверены, что никто не видел, как выносили труп?
— Ручаюсь, господин префект. Мы прошли через квартиру Массара и вышли в служебную дверь. Марек его тотчас увез. Мы никого не встретили.
— А что потом?.. Как оповестили приглашенных?
— Господин Массар взял это на себя и просто объявил, что Гобри почувствовал недомогание, конечно, вызванное перевозбуждением, и его увезли в клинику. Все пожелали узнать адрес клиники, но Массар оказался искусным дипломатом. Он нашел подход к журналистам там и любопытствующим. Большая часть людей разошлись. И только в присутствии старых знакомых он решился сказать правду — про самоубийство Гобри.
— Но… какая причина?
— По его словам, Гобри якобы страдал от неизлечимой болезни и предпочел распроститься с жизнью в тот момент, когда она принесла ему наибольшую радость… Мы придумали эту басню вдвоем. Не стану утверждать, что она звучит убедительно, но на меня уже столько всего свалилось, господин префект…
Он пресек мои сетования резким движением руки.
— Ну а как Режина? Ее удовлетворила такая версия?
— Нет. Но, поскольку Режина знает правду, она тоже ищет объяснения.
Префект стукнул кулаком по столу.
— Объяснение! — повторил он. — Вот оно-то нам и требуется… И как можно скорее! В конце концов, согласитесь, Гаррик, за всем этим кроется что-то непостижимое. И вы напрасно стали бы утверждать, что у каждого оперированного имеется…
— Извините, но…
— Знаю, знаю… Я первый говорил, что эти самоубийства никак не связаны с трансплантацией… Так вот, я ошибался. Одно самоубийство — ладно еще. Два самоубийства — куда ни шло. Но три!… Это гораздо больше, нежели совпадение. Так какова же подоплека?
Поскольку я не проронил ни слова в ответ, Андреотти вскипел.
— Ответ на этот вопрос следует дать именно вам, Гаррик. В вашем положении виднее всего общая картина этого дела. У вас же тонкий нюх, черт побери!
Я уже давно ожидал подобных упреков. И воспринял их с невозмутимым спокойствием.
— Двух мнений быть не может, господин префект, — сказал я. — Совершенно очевидно, что Жюмож покончил с собой. Я присутствовал при этом лично. Симона тоже покончила с собой. И Гобри. И если между этими тремя самоубийствами есть связь…
— Само собой, она есть.
— Договорились… В таком случае эту связь нужно искать в самой трансплантации. Вы с этим согласны?
— Говорите… говорите!
— Возможны две гипотезы. Либо наших троих самоубийц травмировала операция, и они внушили себе, что стали ненормальными. Это объяснение психологическое. Либо в каждого оперируемого перешла черта характера Миртиля… Каким-то неведомым образом он передал им свою волю к саморазрушению. Это объяснение медицинское.
Андреотти встал и, заложив руки за спину, проделал несколько шагов. Я бы не возражал, чтобы господин Андреотти, в свою очередь, попал в затруднительное положение, а потому продолжал с чувством злобного удовлетворения:
— По моему мнению, первая гипотеза не подходит к Гобри — у него-то не было никакого основания себя уничтожать. Остается второе.
Префект с трудом сдерживался.
— Вы это серьезно? — спросил он. — Вы сможете отстаивать столь нелепую мысль? Но что означает она, эта воля к самоуничтожению? Как смог бы человек передать через части своего тела нечто нематериальное? То, что рука или нога в течение некоторого времени сохраняет прежние двигательные привычки, — это я еще допускаю. Но то, что в ней обитает желание, воля — нет! Это чистой воды фетишизм и не выдерживает никакой критики. Даже если это и было бы правдой — слышите, Гаррик! — такое объяснение никуда не годится, потому что у Миртиля вовсе не возникало желания покончить с собой. Он хотел загладить свою вину и, следовательно, движимый искренним чувством, решил раскаяться. А раскаяние — это надежда, или же слова ничего не значат. Миртиль не думал себя уничтожить. Он отдал себя науке!
Я попытался было вставить слово, но безуспешно.
— Впрочем, — продолжал он, — почему вы считаете, что у Гобри не могло быть никакой причины для самоубийства? Человек, которому, как бы он ни старался, все равно не удавалось пробиться. И вдруг, рисуя неведомо что, неведомо как, он обретает известность и богатство. По-вашему, этого мало, чтобы вскружить голову человеку и покрепче?.. Он верил в труд, заслуги, талант. И внезапно открывает для себя, что ошибался — в расчет принимаются только карьеризм, блеф и реклама. Такой успех ему претит. Разве же не это написал он перед смертью? Он отказывается подписать контракт, который превратит его в негра, в раба, обязанного рисовать без передышки. Лично я прекрасно понимаю этого человека.
— В таком случае, господин префект, вы выбираете первую гипотезу и незачем искать другого объяснения. Скажем, незадача заключается в том, что пересадка способствовала активизации некоторых злых чувств, уже отравивших существование троих наших оперированных, и будем надеяться, что четверо остальных сохранят душевное равновесие.
Мы смотрели друг на друга с некоторой враждебностью. И он, и я чувствовали, что наш разговор зашел в тупик, в то время как, несомненно, все гораздо сложнее, и мы, вероятно, столкнулись с таким научным явлением, которое еще не имеет объяснения.
— Вполне возможно, что эксперимент, поставленный Мареком, — сказал я, — вызывает неизвестные нам побочные явления. Возьмите, к примеру, невесомость. Никому еще не известно, может ли человеческий организм переносить ее без вреда для здоровья. Некоторые ученые уже поговаривают о болезни космического пространства…
— Высшие инстанции, — перебил меня префект, — придают работам Марека огромное значение. Они воспринимают эти самоубийства крайне отрицательно. Мы должны любыми средствами положить им конец. Скажите, а наши четверо оставшихся в живых как себя ведут?
— Нерис не слишком хорошо. Каждая смерть погружает его в состояние подлинной неврастении.
— Нерис — это голова, не так ли?
— Да. Не по этой ли причине он воспринимает каждое самоубийство еще болезненней, чем остальные? Этого я не знаю. Во всяком случае, он находится под постоянным наблюдением Марека, и поэтому мы вправе считать, что он в безопасности. Аббат — человек крепкий. Вера запрещает ему совершить подобное. Маленький Мусрон настолько тщеславен, что у него нет времени задаваться вопросами. Остается Эрамбль. Вот он — предмет моей наибольшей тревоги.
— И что вы собираетесь предпринять?
— Ничего. Тут ничего не поделаешь. Ну что, по-вашему, быть при нем круглые сутки нянькой? После смерти Симоны Галлар целую неделю я заботился о нем, как о больном. Но теперь он пошлет меня подальше, если почувствует, что я его подкарауливаю.
Поразмыслив, префект передернул плечами.
— Это, мой дорогой Гаррик, уже ваша проблема. Задача заключается в том, чтобы придумать систему охраны и помешать Эрамблю совершить глупость. Это нужно во что бы то ни стало, и вам предоставлена полная свобода действий. Мы вмешаемся только тогда, когда пожелаете вы. Я не могу объяснить вам доходчивее.
Беседа закончилась. Она мне ничего не дала. Я понял лишь то, что получил приказ препятствовать смерти. И должен выкручиваться без чьей-либо помощи. В противном случае… Я покинул префекта, упав духом, во власти горького чувства. С тех пор как все это закрутилось, у меня кончилась личная жизнь; я не встречался с друзьями, перестал бывать на людях. Мало-помалу я настолько подключился к содружеству, что стал вести себя так, будто мне тоже пересадили орган или часть тела Миртиля. В сущности, подлинной жертвой Марека оказался я сам.
Итак, в очередной раз похороны. Гобри хоронили на кладбище Монпарнас. Чуть ли не тайком, так как я вовсе не желал появления журналистов. Надо ли добавлять, что мне пришлось крепко повоевать, чтобы избежать огласки. Режина тоже пришла, и на сей раз именно она была огорчена менее остальных. Захоронение еще одной части тела Миртиля ее уже не волновало; она возложила венок даже без какой-либо надписи на ленте. Зато Мусрон и Эрамбль не скрывали подавленности.
— Как будто мы заражены чумой, — шепнул мне Эрамбль, в то время как аббат, который исхудал и носил на лице печать мученичества, скороговоркой читал на могиле молитву.
— Себя убивают, только если очень хочется, — сказал я ему.
— Вот об этом я себя и вопрошаю. У меня такое впечатление, что я ношу в себе зародыш, который медленно произрастает до тех пор, пока не разразится катастрофа.
— Полноте! Вы не должны так думать.
— В том-то и дело, что я так думаю. Может, оттого, что зародыш уже на меня воздействует.
Я понял, что речи, советы, увещевания — все бесполезно. Что поделаешь против самовнушения, симптомы которого явно демонстрировал Эрамбль? После похорон я повел всех в ближайшее кафе. Впрочем, наши ряды уже поредели: Режина, аббат, Эрамбль, Мусрон, Марек и я. Нерис отказался покинуть клинику. Там он чувствовал себя в безопасности, тогда как за ее воротами…
— У него появляются симптомы боязни пространства, — объяснил нам Марек. — Он даже не осмеливается пересечь комнату. Ходит, ощупывая стены.
— Но почему? — спросил я.
— Боится. Боязнь пространства — верный признак душевного состояния, которое чревато серьезными последствиями.
Я видел дрожащие руки Эрамбля, как шевелит губами аббат. Все были бледны и молчаливы.
— По-моему, — сказал я, — наших друзей следует признать больными до следующего распоряжения. В конечном счете, страх — это тоже болезнь. Доказательство тому — Нерис. Не могли бы они снова лечь на некоторое время в клинику?
Все запротестовали, как я и ожидал. Но профессор не отверг моей идеи. Мы ее обсудили и в конце концов пришли к компромиссному согласию: ежедневно, в девять вечера, мы будем собираться в клинике и там подводить итоги. Каждый опишет свой день, свои мысли, страхи, тревоги, затем подвергнется полному медицинскому осмотру. Если Марек обнаружит что-нибудь аномальное, например повышенную возбудимость, подозрительную усталость, он оставит больного у себя для дальнейшего наблюдения. Это решение было разумным выходом из создавшегося положения. Мы расстались несколько успокоенные. Я подвез Режину до Плас-Бланш. Я чувствовал, что мое общество ей нравится. Я относился к ней с большим вниманием и почтительно. Она была мне за это очень благодарна. И потом, по мере того как шло время, Режина перестала разыгрывать вдову — роль, подсказанную ей гордыней, а также страхом перед тем, что скажут люди. Мы ведем откровенную беседу. Она подтрунивает надо мной, видя, что я полный невежда относительно той среды, в которой она вращалась всю жизнь. Для меня же вопрос чести показать ей, что можно быть чиновником и притом мужчиной. Все это придавало нашим отношениям большую непринужденность и сдержанность одновременно. Наконец, я помогал ей избавляться от Миртиля, не упуская при этом случая о нем расспросить.
Во время похорон мне пришла в голову странная мысль, которую я хотел продумать досконально.
— Миртиль работал в одиночку, — начал я. — У него были только случайные сообщники, и он с ними щедро расплачивался. Правильно?
— Да.
— Какие чувства питали к нему эти сообщники?
— Разумеется, они восхищались им. Миртилем восхищались все. Ради него они могли пойти на убийство.
— Даже те, кто знал его лично?
— О-о, думаю, что да. Понимаете, в своем деле Рене был так же знаменит, как, например, Азнавур в песенном жанре.
— Мог ли Миртиль, сидя в тюрьме, довериться другому заключенному и дать ему знать о своем намерении отписать свой труп медицине?
Режина нахмурила брови, стараясь понять, к чему я клоню.
— Меня бы это очень удивило. Должна вам сказать, Рене не имел обыкновения откровенничать.
— Но практически это было возможно?
— Думаю, да. У тюремных стен есть уши.
— Я это вот к чему: может, кому-нибудь, узнавшему проект Миртиля, пришло в голову за него отомстить?.. Погодите… дайте мне досказать. Кто-нибудь вообразил, что Миртиля принудили отписать свое тело посмертно, и это вызвало у него возмущение. Вот он и решает…
Режина, смеясь, перебила меня:
— Я и не знала, что вы способны сочинять романы. Да нет, это чистая фантазия. Прежде всего Рене не стал бы ни с кем договариваться. Это совершенно исключено. Никто не посмел бы обсуждать его решение. Отомстить за него? Но почему? Впрочем, если медики решили воспользоваться трупом Рене вопреки его воле, тогда я молчу. Но только все это могло быть и без ведома Рене. Как видите, ваша идея заводит в тупик… Даже если бы кто-нибудь и захотел отомстить за Миртиля, как он вышел бы на ваших друзей?
— Ведя слежку за нами.
Режина повернула ко мне лицо, которое зарделось от возмущения.
— Что? Вы считаете меня способной… Я положил ладонь поверх ее руки.
— Нет Режина. Вы меня неправильно поняли… Речь не о вас, вы это прекрасно знаете. Но, в конце концов, ведь вас тоже хорошо знают… я хочу сказать в определенных кругах… И если допустить, что кто-либо развлекался, следя за вами, вашими передвижениями, он оказался бы в курсе всех ваших дел, узнал бы про три могилы, клинику…
Режина так побледнела, что это стало заметно, несмотря на макияж.
— Вы серьезно? — пробормотала она.
По правде говоря, я и сам не очень-то знал, куда заведут меня предположения. Просто я воспринял картину в целом, поскольку «обладал тонким нюхом», как любезно заметил префект.
— Что меня озадачивает, — продолжал я, — так это револьвер у Гобри. А вы-то знали, что у него имелся револьвер?
— Нет. Но Гобри ничего не стоило раздобыть его в барах, которые он посещал. Если желаете, через час я принесу вам два-три револьвера… Нет, вы бредите, мсье Гаррик… Только что я испугалась, так как за мной и вправду могли следить. Но неужто вы воображаете, что убийца Гобри разгуливает себе по выставочным залам, среди фотографов и журналистов?
Мы с Эрамблем навестили Гобри. Он трудился с потухшим взором: окурок во рту, бутылка с опрокинутым на нее стаканом под рукой. Все картины походили одна на другую. Они представляли собой некое сочащееся гниение, жирные накаты красок, клейкий пот разлагающейся материи, которая возвращалась на стадию плазмы, — то в виде сгустков крови винного цвета, то слизистые, как медуза. И эти сомнительного вида, студенистые массы были как бы оживлены ферментацией, подспудным кипением, крупинками охлажденного пара. Все это источало влагу и в то же время дымилось. За короткое время Гобри выработал себе вполне индивидуальную манеру письма, весьма далекую от стиля его первых этюдов. Он писал быстро, а его рот судорожно перекашивало выражение презрения. Кисть двигалась по полотну, постоянно спотыкаясь, затем ковырялась в красках, заливавших палитру, и снова бросалась на полотно для того, чтобы нанести серую или грязно-синюю оттеночную линию; или же она скользила сверху вниз, оставляя след, казалось бы, лишенный смысла, но краска — густая, как сок невиданных плодов, — тотчас преображалась в разливающуюся лаву, в сукровицу. В двух шагах позади Гобри стоял Эрамбль, склонив голову и хмуря брови.
— В этом что-то есть, — шептал он мне. — Что производит такой эффект? Несомненно, сочетание красок. Это отвратительно, и это потрясно.
Я посмотрел на него. Этьен не шутил. Он позабыл свои навязчивые идеи и, перестав думать о ноге, складывал в уме цифры. Когда мы уходили, Гобри даже не перевел взгляд с полотна на нас.
— Ему необходима громкая реклама! — вскричал Эрамбль, возбуждение которого усиливалось.
— Положитесь на Массара.
Я повторил свои указания всем и каждому: ни единого лишнего слова журналистам. Гобри попал в автомобильную катастрофу; ему более или менее поправили руку. Такова официальная версия, и ее следовало придерживаться. Зато каждый был волен на свой собственный лад комментировать работу художника, упорствующего в использовании поврежденной руки. Впрочем, борьба мнений приобрела публичный характер еще задолго до момента открытия выставки. Одни критики громогласно заявляли о блефе; другие заговорили о «Вселенной Гобри». Эрамбль потирал руки. Я только и делал, что бегал между выставочным залом, клиникой и своей квартирой. Мне пришлось воевать с Нерисом, который страшился появляться в таком людном месте, где, конечно же, могут оказаться адвокаты, судьи, всякого рода хроникеры. Я решил ему не объяснять необходимость подобного важного психологического экзамена из опасения, что он «уйдет в кусты». Поэтому мне пришлось воззвать к его сердцу: «Мы нужны Гобри… Если он не увидит вас, то подумает, что его бросили на произвол судьбы» — и дальше в таком же духе. И наконец, желая помочь Нерису, я посоветовал ему прийти в защитных очках — тогда, со своей бородой хомутиком, он станет совершенно неузнаваем. Нерис явится только в момент наибольшего стечения посетителей и пробудет с четверть часа с одной-единственной целью — поздравить Гобри. Разумеется, Марек будет рядом, вооруженный медицинскими принадлежностями для оказания неотложной помощи. Несчастный Нерис чувствовал себя потерянным — стоило профессору на миг отлучиться.
Поначалу Марек воспринял идею выхода Нериса в свет не слишком благосклонно; но, узнав, что на вернисаж придет и Режина, сразу согласился со мной. Режина видела Нериса только спящим. Столкнувшись с ним в выставочном зале, она не посмеет сказать ничего такого, что может его взволновать. Присутствие множества людей вокруг смягчит шок. Марек полагал, что после этой встречи Режина перестанет интересоваться Нерисом. Я же пытался убедить себя, что, возможно, так ей будет легче забыть Миртиля.
Словом, когда этот день настал, я был переполнен опасений и надежд. Если все пойдет хорошо, Гобри избавится от своих черных мыслей, Нерис вновь обретет доверие к самому себе, а Режина… Да что там много говорить! В конце концов, Режина — всего лишь девица легкого поведения, сидевшая в тюрьме, тогда как я — сотрудник префектуры! Такой довод был легковесен и не мешал моему увлечению Режиной. Мне безумно хотелось увидеть ее опять, вытравить Миртиля из ее сердца. Вытравить Миртиля! Вот в чем состоит моя миссия! Уже несколько недель я не расставался с этой мыслью. Если вернисаж пройдет успешно, первое очко будет засчитано мне, а не Миртилю. Гобри вновь обретает вкус к жизни, Мусрон одержит триумфальную победу, Эрамбль поуспокоится. Какое облегчение! Я начну думать о себе, о том, чтобы наладить личную жизнь.
Я заехал за Эрамблем. Когда мы прибыли, в выставочном зале уже собрались люди. Массар шепнул нам:
— Дела идут!
Гобри переходил от группы к группе с безразличным выражением лица. Он был тут единственным, кто совсем не обращал внимания на картины. Их было примерно сорок. Они прекрасно смотрелись благодаря искусному освещению, и каждая бросала в толпу немое проклятие, которое сразу же привлекало любопытных, заставляло их отступить на несколько шагов, чтобы расширить поле зрения и ответить на вопрос: кто же все-таки этот Гобри — шутник или наивный человек, больной, бунтовщик, импотент или гений?
Я заметил Режину и, покинув Эрамбля, бросился к ней. Где она научилась одеваться с такой изысканной простотой? Я сделал ей комплимент, и она зарделась от удовольствия. Мы смотрели, как залы галереи заполняет элегантная публика. Среди собравшихся присутствовали более или менее знаменитые люди. Я приветствовал важных особ, называя Режине их имена, с чуточку ребячьей гордостью. Массар представлял самого художника. Устремляясь навстречу новым посетителям, он бросил мне:
— Наша взяла!
Началась толчея, и мы медленно поплыли по течению вместе с толпой, посреди шума, восклицаний, доверительных оценок, перехваченных нашим ухом на ходу: «Невероятно!…», «Мне кажется, возьмись я за кисть — получилось бы не хуже…», «Поговаривают, что он неоднократно пытался отравиться…», «Новое издание „Путешествия на край ночи“ [10]…», «Жалкий тип…», «Вы полагаете, эти картины многого стоят?..» Эрамбль присоединился к нам; он охарактеризовал ситуацию:
— Там говорят, есть ли у него талант, еще неизвестно, но какая экспрессия! Это хороший знак!
В глазах Режины отразился блеск от вспышек блицев.
— Я довольна. Если Гобри ждет успех, то это благодаря Рене.
Я собирался ей ответить, когда неподалеку от нас увидел Марека и Нериса. Режина заметила их одновременно со мной. У нее задрожали руки. Марек поклонился и представил:
— Мсье Нерис… Мадемуазель Режина Мансель. Режина уцепилась за мою руку. Нерис рассеянно поздоровался.
— Я ужасно устал, — объявил он. — Нельзя ли тут где-нибудь присесть?
— Кресла, кажется, расположены в конце галереи, — сказал Марек и увел Нериса.
Режина смотрела, как удаляется лицо Миртиля, не улыбнувшееся ей и уже терявшееся в толпе. Я наклонился к ее уху:
— Как мог бы он вас узнать, Режина? Вспомните, он вас не видел. Ни разу в жизни. Когда вы покупаете дом, интересно ли вам узнать, кто жил тут до вас? Правда, ведь нет?.. Это прежний дом и тем не менее уже другой — ваш!… Нерис живет в новой оболочке, но она уже принадлежит ему. Вы для него — незнакомка.
— Да, — произнесла Режина. — Кажется, я начинаю понимать. Пойдемте отсюда!
Я только этого и ждал. События принимали такой оборот, который меня устраивал. Но, прежде чем уйти, надо было еще поприветствовать Массара и поздравить Гобри.
— Режина, подождите-ка меня минутку… Я только пожму на прощанье несколько рук, и мы поедем ко мне выпить вина.
Я стал пробиваться через толпу. Встретившийся мне Мусрон спросил не без зависти:
— Правду говорят, что ему предложили выставляться в Лондоне?
— Не знаю, не знаю. А где он сам?
Мусрон ответил неопределенным жестом. Я с трудом пробивался во второй зал, где были выставлены лучшие картины художника. Мне удалось прорваться к Массару, который вел конфиденциальный разговор с двумя мужчинами, по виду англосаксами.
— Гобри в моем кабинете, на втором этаже, — подсказал он. — Захотел чуточку передохнуть.
Я двинулся дальше. Аббат помахал мне издали. Он тщетно пытался прорваться ко мне. Я указал ему на конец галереи, затем отважился пройти сквозь группу женщин. Одна из них просто кричала, чтобы ее услышали другие:
— Пикассо превзойден… Он больше никого не интересует!
— А вы решились бы повесить такое в своей гостиной? — возражала другая.
Я дошел до маленькой курительной, где Марек и Нерис болтали в углу. Марек указал мне большим пальцем на потолок.
— Мы видели, как он проходил туда, — уточнил он.
— И у него был довольный вид?
При таком шуме Марек не понял моего вопроса. Аббату удалось выбраться из толпы, и я взял его за руку.
— Я знаю дорогу. Пошли!
Отыскав носовой платок, аббат промокнул лоб.
— Какой неожиданный успех! Вот уж никогда бы не поверил, что подобное возможно… Скажите по чести, это живопись или мокрота?
— Мы это узнаем через два года… Сюда. Я постучал.
— Он не слышит, — сказал аббат. — Слишком шумно.
Я толкнул дверь и остолбенел.
— Святый Боже! — пролепетал аббат.
Гобри лежал у ножки письменного стола. Его левая щека была заляпана красным, как и некоторые из его картин. На ковре валялся револьвер.
— Он себя убил! — сказал я и подобрал с полу, рядом с трупом, лист из альбома. Дрожащая рука начертала: «Бы мне противны».
— Такой же почерк, как у меня, — сказал аббат. — Я тоже так пишу — каракулями.
Он опустился на колени, взял руку покойника и задумался. Я был не в состоянии даже шелохнуться. Гобри тоже сорвался. Все рушилось. А там, внизу, люди только что признали его талант. Нет, это невозможно! Аббат встал.
— Нужно предупредить профессора, — сказал он. — Я вам его пошлю. Нужно предупредить также господина Массара.
Оторопев, я не стал задерживать священника. Гобри принес в кармане этот маленький короткоствольный револьвер, с керосиновыми отблесками на стволе, твердо решив покончить со всем разом. Несомненно, он не пожелал воспользоваться шансом, которым обязан чужой руке, не желал ворованной удачи. На письменном столе лежал контракт. Гобри отказался его подписать в самый последний момент. На этот раз префект, услышав о самоубийстве Гобри, сразу вызвал меня к себе. Я застал его обеспокоенным, недовольным, раздраженным. Он нетерпеливо слушал меня и постоянно перебивал.
— А вы уверены, что никто не видел, как выносили труп?
— Ручаюсь, господин префект. Мы прошли через квартиру Массара и вышли в служебную дверь. Марек его тотчас увез. Мы никого не встретили.
— А что потом?.. Как оповестили приглашенных?
— Господин Массар взял это на себя и просто объявил, что Гобри почувствовал недомогание, конечно, вызванное перевозбуждением, и его увезли в клинику. Все пожелали узнать адрес клиники, но Массар оказался искусным дипломатом. Он нашел подход к журналистам там и любопытствующим. Большая часть людей разошлись. И только в присутствии старых знакомых он решился сказать правду — про самоубийство Гобри.
— Но… какая причина?
— По его словам, Гобри якобы страдал от неизлечимой болезни и предпочел распроститься с жизнью в тот момент, когда она принесла ему наибольшую радость… Мы придумали эту басню вдвоем. Не стану утверждать, что она звучит убедительно, но на меня уже столько всего свалилось, господин префект…
Он пресек мои сетования резким движением руки.
— Ну а как Режина? Ее удовлетворила такая версия?
— Нет. Но, поскольку Режина знает правду, она тоже ищет объяснения.
Префект стукнул кулаком по столу.
— Объяснение! — повторил он. — Вот оно-то нам и требуется… И как можно скорее! В конце концов, согласитесь, Гаррик, за всем этим кроется что-то непостижимое. И вы напрасно стали бы утверждать, что у каждого оперированного имеется…
— Извините, но…
— Знаю, знаю… Я первый говорил, что эти самоубийства никак не связаны с трансплантацией… Так вот, я ошибался. Одно самоубийство — ладно еще. Два самоубийства — куда ни шло. Но три!… Это гораздо больше, нежели совпадение. Так какова же подоплека?
Поскольку я не проронил ни слова в ответ, Андреотти вскипел.
— Ответ на этот вопрос следует дать именно вам, Гаррик. В вашем положении виднее всего общая картина этого дела. У вас же тонкий нюх, черт побери!
Я уже давно ожидал подобных упреков. И воспринял их с невозмутимым спокойствием.
— Двух мнений быть не может, господин префект, — сказал я. — Совершенно очевидно, что Жюмож покончил с собой. Я присутствовал при этом лично. Симона тоже покончила с собой. И Гобри. И если между этими тремя самоубийствами есть связь…
— Само собой, она есть.
— Договорились… В таком случае эту связь нужно искать в самой трансплантации. Вы с этим согласны?
— Говорите… говорите!
— Возможны две гипотезы. Либо наших троих самоубийц травмировала операция, и они внушили себе, что стали ненормальными. Это объяснение психологическое. Либо в каждого оперируемого перешла черта характера Миртиля… Каким-то неведомым образом он передал им свою волю к саморазрушению. Это объяснение медицинское.
Андреотти встал и, заложив руки за спину, проделал несколько шагов. Я бы не возражал, чтобы господин Андреотти, в свою очередь, попал в затруднительное положение, а потому продолжал с чувством злобного удовлетворения:
— По моему мнению, первая гипотеза не подходит к Гобри — у него-то не было никакого основания себя уничтожать. Остается второе.
Префект с трудом сдерживался.
— Вы это серьезно? — спросил он. — Вы сможете отстаивать столь нелепую мысль? Но что означает она, эта воля к самоуничтожению? Как смог бы человек передать через части своего тела нечто нематериальное? То, что рука или нога в течение некоторого времени сохраняет прежние двигательные привычки, — это я еще допускаю. Но то, что в ней обитает желание, воля — нет! Это чистой воды фетишизм и не выдерживает никакой критики. Даже если это и было бы правдой — слышите, Гаррик! — такое объяснение никуда не годится, потому что у Миртиля вовсе не возникало желания покончить с собой. Он хотел загладить свою вину и, следовательно, движимый искренним чувством, решил раскаяться. А раскаяние — это надежда, или же слова ничего не значат. Миртиль не думал себя уничтожить. Он отдал себя науке!
Я попытался было вставить слово, но безуспешно.
— Впрочем, — продолжал он, — почему вы считаете, что у Гобри не могло быть никакой причины для самоубийства? Человек, которому, как бы он ни старался, все равно не удавалось пробиться. И вдруг, рисуя неведомо что, неведомо как, он обретает известность и богатство. По-вашему, этого мало, чтобы вскружить голову человеку и покрепче?.. Он верил в труд, заслуги, талант. И внезапно открывает для себя, что ошибался — в расчет принимаются только карьеризм, блеф и реклама. Такой успех ему претит. Разве же не это написал он перед смертью? Он отказывается подписать контракт, который превратит его в негра, в раба, обязанного рисовать без передышки. Лично я прекрасно понимаю этого человека.
— В таком случае, господин префект, вы выбираете первую гипотезу и незачем искать другого объяснения. Скажем, незадача заключается в том, что пересадка способствовала активизации некоторых злых чувств, уже отравивших существование троих наших оперированных, и будем надеяться, что четверо остальных сохранят душевное равновесие.
Мы смотрели друг на друга с некоторой враждебностью. И он, и я чувствовали, что наш разговор зашел в тупик, в то время как, несомненно, все гораздо сложнее, и мы, вероятно, столкнулись с таким научным явлением, которое еще не имеет объяснения.
— Вполне возможно, что эксперимент, поставленный Мареком, — сказал я, — вызывает неизвестные нам побочные явления. Возьмите, к примеру, невесомость. Никому еще не известно, может ли человеческий организм переносить ее без вреда для здоровья. Некоторые ученые уже поговаривают о болезни космического пространства…
— Высшие инстанции, — перебил меня префект, — придают работам Марека огромное значение. Они воспринимают эти самоубийства крайне отрицательно. Мы должны любыми средствами положить им конец. Скажите, а наши четверо оставшихся в живых как себя ведут?
— Нерис не слишком хорошо. Каждая смерть погружает его в состояние подлинной неврастении.
— Нерис — это голова, не так ли?
— Да. Не по этой ли причине он воспринимает каждое самоубийство еще болезненней, чем остальные? Этого я не знаю. Во всяком случае, он находится под постоянным наблюдением Марека, и поэтому мы вправе считать, что он в безопасности. Аббат — человек крепкий. Вера запрещает ему совершить подобное. Маленький Мусрон настолько тщеславен, что у него нет времени задаваться вопросами. Остается Эрамбль. Вот он — предмет моей наибольшей тревоги.
— И что вы собираетесь предпринять?
— Ничего. Тут ничего не поделаешь. Ну что, по-вашему, быть при нем круглые сутки нянькой? После смерти Симоны Галлар целую неделю я заботился о нем, как о больном. Но теперь он пошлет меня подальше, если почувствует, что я его подкарауливаю.
Поразмыслив, префект передернул плечами.
— Это, мой дорогой Гаррик, уже ваша проблема. Задача заключается в том, чтобы придумать систему охраны и помешать Эрамблю совершить глупость. Это нужно во что бы то ни стало, и вам предоставлена полная свобода действий. Мы вмешаемся только тогда, когда пожелаете вы. Я не могу объяснить вам доходчивее.
Беседа закончилась. Она мне ничего не дала. Я понял лишь то, что получил приказ препятствовать смерти. И должен выкручиваться без чьей-либо помощи. В противном случае… Я покинул префекта, упав духом, во власти горького чувства. С тех пор как все это закрутилось, у меня кончилась личная жизнь; я не встречался с друзьями, перестал бывать на людях. Мало-помалу я настолько подключился к содружеству, что стал вести себя так, будто мне тоже пересадили орган или часть тела Миртиля. В сущности, подлинной жертвой Марека оказался я сам.
Итак, в очередной раз похороны. Гобри хоронили на кладбище Монпарнас. Чуть ли не тайком, так как я вовсе не желал появления журналистов. Надо ли добавлять, что мне пришлось крепко повоевать, чтобы избежать огласки. Режина тоже пришла, и на сей раз именно она была огорчена менее остальных. Захоронение еще одной части тела Миртиля ее уже не волновало; она возложила венок даже без какой-либо надписи на ленте. Зато Мусрон и Эрамбль не скрывали подавленности.
— Как будто мы заражены чумой, — шепнул мне Эрамбль, в то время как аббат, который исхудал и носил на лице печать мученичества, скороговоркой читал на могиле молитву.
— Себя убивают, только если очень хочется, — сказал я ему.
— Вот об этом я себя и вопрошаю. У меня такое впечатление, что я ношу в себе зародыш, который медленно произрастает до тех пор, пока не разразится катастрофа.
— Полноте! Вы не должны так думать.
— В том-то и дело, что я так думаю. Может, оттого, что зародыш уже на меня воздействует.
Я понял, что речи, советы, увещевания — все бесполезно. Что поделаешь против самовнушения, симптомы которого явно демонстрировал Эрамбль? После похорон я повел всех в ближайшее кафе. Впрочем, наши ряды уже поредели: Режина, аббат, Эрамбль, Мусрон, Марек и я. Нерис отказался покинуть клинику. Там он чувствовал себя в безопасности, тогда как за ее воротами…
— У него появляются симптомы боязни пространства, — объяснил нам Марек. — Он даже не осмеливается пересечь комнату. Ходит, ощупывая стены.
— Но почему? — спросил я.
— Боится. Боязнь пространства — верный признак душевного состояния, которое чревато серьезными последствиями.
Я видел дрожащие руки Эрамбля, как шевелит губами аббат. Все были бледны и молчаливы.
— По-моему, — сказал я, — наших друзей следует признать больными до следующего распоряжения. В конечном счете, страх — это тоже болезнь. Доказательство тому — Нерис. Не могли бы они снова лечь на некоторое время в клинику?
Все запротестовали, как я и ожидал. Но профессор не отверг моей идеи. Мы ее обсудили и в конце концов пришли к компромиссному согласию: ежедневно, в девять вечера, мы будем собираться в клинике и там подводить итоги. Каждый опишет свой день, свои мысли, страхи, тревоги, затем подвергнется полному медицинскому осмотру. Если Марек обнаружит что-нибудь аномальное, например повышенную возбудимость, подозрительную усталость, он оставит больного у себя для дальнейшего наблюдения. Это решение было разумным выходом из создавшегося положения. Мы расстались несколько успокоенные. Я подвез Режину до Плас-Бланш. Я чувствовал, что мое общество ей нравится. Я относился к ней с большим вниманием и почтительно. Она была мне за это очень благодарна. И потом, по мере того как шло время, Режина перестала разыгрывать вдову — роль, подсказанную ей гордыней, а также страхом перед тем, что скажут люди. Мы ведем откровенную беседу. Она подтрунивает надо мной, видя, что я полный невежда относительно той среды, в которой она вращалась всю жизнь. Для меня же вопрос чести показать ей, что можно быть чиновником и притом мужчиной. Все это придавало нашим отношениям большую непринужденность и сдержанность одновременно. Наконец, я помогал ей избавляться от Миртиля, не упуская при этом случая о нем расспросить.
Во время похорон мне пришла в голову странная мысль, которую я хотел продумать досконально.
— Миртиль работал в одиночку, — начал я. — У него были только случайные сообщники, и он с ними щедро расплачивался. Правильно?
— Да.
— Какие чувства питали к нему эти сообщники?
— Разумеется, они восхищались им. Миртилем восхищались все. Ради него они могли пойти на убийство.
— Даже те, кто знал его лично?
— О-о, думаю, что да. Понимаете, в своем деле Рене был так же знаменит, как, например, Азнавур в песенном жанре.
— Мог ли Миртиль, сидя в тюрьме, довериться другому заключенному и дать ему знать о своем намерении отписать свой труп медицине?
Режина нахмурила брови, стараясь понять, к чему я клоню.
— Меня бы это очень удивило. Должна вам сказать, Рене не имел обыкновения откровенничать.
— Но практически это было возможно?
— Думаю, да. У тюремных стен есть уши.
— Я это вот к чему: может, кому-нибудь, узнавшему проект Миртиля, пришло в голову за него отомстить?.. Погодите… дайте мне досказать. Кто-нибудь вообразил, что Миртиля принудили отписать свое тело посмертно, и это вызвало у него возмущение. Вот он и решает…
Режина, смеясь, перебила меня:
— Я и не знала, что вы способны сочинять романы. Да нет, это чистая фантазия. Прежде всего Рене не стал бы ни с кем договариваться. Это совершенно исключено. Никто не посмел бы обсуждать его решение. Отомстить за него? Но почему? Впрочем, если медики решили воспользоваться трупом Рене вопреки его воле, тогда я молчу. Но только все это могло быть и без ведома Рене. Как видите, ваша идея заводит в тупик… Даже если бы кто-нибудь и захотел отомстить за Миртиля, как он вышел бы на ваших друзей?
— Ведя слежку за нами.
Режина повернула ко мне лицо, которое зарделось от возмущения.
— Что? Вы считаете меня способной… Я положил ладонь поверх ее руки.
— Нет Режина. Вы меня неправильно поняли… Речь не о вас, вы это прекрасно знаете. Но, в конце концов, ведь вас тоже хорошо знают… я хочу сказать в определенных кругах… И если допустить, что кто-либо развлекался, следя за вами, вашими передвижениями, он оказался бы в курсе всех ваших дел, узнал бы про три могилы, клинику…
Режина так побледнела, что это стало заметно, несмотря на макияж.
— Вы серьезно? — пробормотала она.
По правде говоря, я и сам не очень-то знал, куда заведут меня предположения. Просто я воспринял картину в целом, поскольку «обладал тонким нюхом», как любезно заметил префект.
— Что меня озадачивает, — продолжал я, — так это револьвер у Гобри. А вы-то знали, что у него имелся револьвер?
— Нет. Но Гобри ничего не стоило раздобыть его в барах, которые он посещал. Если желаете, через час я принесу вам два-три револьвера… Нет, вы бредите, мсье Гаррик… Только что я испугалась, так как за мной и вправду могли следить. Но неужто вы воображаете, что убийца Гобри разгуливает себе по выставочным залам, среди фотографов и журналистов?