Страница:
Он разрезал ворот:
— Кто же из вас знает царские знаки?
— Мы не знаем, надежа-государь, — ответили казаки, — наше дело казачье, и мы никогда их не видывали.
— Так вот знайте же!
Четверо казаков увидели два пятна (от заросших ран) на левой стороне груди и одно на правой. Почти все оробели, а Тимофея «такой страх обуял, что ноги и руки затряслись». Только Чика сомневался; он потом говорил следователям: «Видя Пугачева, думал я и рассуждал сам с собою, что ему государем быть нельзя, а какой-нибудь простой человек». Непонятно ему было, например, почему Пугачев острижен по-казацки, имеет бороду, одет в казацкое же платье. Но Караваев успокаивал его: «государь»-де «так себя прикрывает».
Потом Емельян показал еще один «знак» — шрам на левом виске, прикрытый волосами (следы от золотухи, может быть).
— Что это там, батюшка? — спросил Шигаев. — Орел, что ли?
— Нет, друг мой, это царский герб.
— Все цари с таким знаком родятся или это после божиим изволением делается?
— Не ваше это дело, други мои. Простым людям этого ведать не подобает.
Казаки испугались и поклонились Пугачеву:
— Теперь верим и признаем в вас великого государя Петра Федоровича.
— Ну, когда признаете меня за государя, так обещайтесь за все Яицкое войско мне не изменять и никому в руки живого не отдавать. Напротив того, и я дам клятву любить вас и жаловать. Сберегите меня, детушки. Если господь допустит меня в свое место (то есть на престол. — В. Б.), так я вас не забуду и буду жаловать, как первые монархи. Я сам вижу, что вы, бедные, обижены и разорены, потерпите до времени.
— Хотя мы все, казаки, пропадем, — с волнением, но твердо произнес Шигаев, — но вас, батюшка, не выдадим. А буде не удастся, так выведем тебя на степь и пустим, а в руки не отдадим.
— Ну, друзья, не забудьте же своего слова и будьте мне верны!
— Надейтесь на нас, батюшка, крепко, — говорили все четверо, — мы вас не выдадим.
Достали медные складни (походные иконы), и, став на колени, казаки дали присягу:
— Обещаемся перед богом служить тебе, государь, во верности до последней капли крови. И хотя все войско Яицкое пропадет, а тебя живого в руки не отдадим.
Пугачев, тоже на коленях, присягнул:
— Обещаюсь и я перед богом любить и жаловать Яицкое войско так, как и прежние цари. И буду вас жаловать рекою Яиком и впадающими во оною реками и притоками, рыбными ловлями, землею, сенокосными покосами и всеми угодьями безданно и беспошлинно. И распространю соль на все четыре стороны; вези кто куда хочет. И оставлю войско Яицкое при прежней их вольности.
Договор был заключен. Снова заговорили об изготовлении «хорунгов» (знамен), одежды для «императора». Зарубин и Шигаев заспорили, кому ехать в городок за всем этим, «взять на руки», то есть охранять, беречь, «государя». Пугачев взял сторону Чики, который резонно заметил, что на хуторе Шигаева многолюдно («к тебе на хутор много людей ездит»), и это решило дело:
— Нет, чадо мое, — Пугачев обратился к Шигаеву, — поезжай-ка ты с Караваевым в городок, и исправьте все, что я говорил, а Чику и Мясникова я оставлю при себе. Они повестят вас о месте, куда войску собраться.
Так было положено начало приближению Зарубина к особе «императора». Решающую роль сыграло то, что Чика, несмотря на свои нынешние и более поздние колебания (он видел, что Пугачев никакой не император, а казак, как и он сам), твердо решил примкнуть к начинавшемуся движению. Во время перемолвки с Шигаевым он говорил Емельяну Ивановичу:
— А я, батюшка, возьму тебя на свои руки; и не опасайтесь ничего, я все здешние места знаю. Ведь я сюда для того приехал, чтобы за тобою следовать.
Чика уже, оказывается, приготовил место, где прятать самозванца. От других казаков он это скрывал. С умета они туда и направились. Емельян приказал Чучкову тоже покинуть умет, куда вот-вот могла нагрянуть команда, чтобы арестовать всех, кто был связан с Пугачевым и Оболяевым. По его совету они поехали на Узени — место в степи, по которому близко друг от друга протекали две узкие речки; между ними помещались неширокая полоса земли, местами островки, заросшие густым камышом; в них можно было надежно спрятаться.
По дороге на хутор братьев Кожевниковых (верстах в 55 от городка, на реке Малый Чаган), куда ехали спутники, Пугачева брали мучительные сомнения: примут ли его казаки? Ведь и Зарубин, несмотря на все заверения, не уверен, что он император; Емельян это чувствовал, понимал. Неужели впереди опять арест и тюрьма, жестокое наказание и ссылка? А то и хуже?..
— Ваш старшина Иван Окутин, — завел беседу помрачневший Пугачев, — должен меня знать. Он, я чаю, не забыл, как я жаловал его ковшом и саблей. Только, братцы, как вы думаете, согласны ли будут принять меня к себе ваши казаки?
— Не знаем, Ваше величество, примут ли, — говорил Чика и Мясников, — однако мы всячески постараемся преклонить их на свою сторону.
— Дед мой, покойный император Петр I, в чужих землях странствовал семь лет, а меня бог привел постранствовать двенадцать.
Спутники его молчали. На душе у Емельяна стало тоскливо, кошки скребли. Версты за две до хутора они остановились, и Чика поехал поговорить с хозяином. Еще не стемнело. Опасаясь постороннего взгляда, Пугачев и Мясников спрятались в лощине. Вечером подъехали к хутору. Их встретил старший из братьев, Андрей. Младший, Михаил, оробел при виде гостя, хотя тот, в своем верблюжьем армяке и крестьянской толстой рубахе, походил «во всем на русского мужика». Здесь же на лавочке сидел отставной казак старик Роман Шаварновский, живший здесь же, у Кожевниковых, в отдельной избе. Михаил явно сомневался в Пугачеве, и тот прошел к Шаварновскому. Емельян снова рассказывал, как его освободил караульный офицер Маслов, как он странствовал, как его арестовывали. Свое повествование заключил словами:
— Хотя в писании и сказано, чтобы мне еще с год не являться, но я принужден явиться ныне для того, что не увижу, как вас всех у меня растащат. Вы держитесь за мою правую полу; и если не отстанете, то будете люди и станете жить по-прежнему. Если ныне меня не примете, я себе найду место, а вы тогда уже на меня не пеняйте. Когда хотите, то ныне помогите; я — подлинный государь Петр III.
Чика и Мясников уехали в Яицкий городок — объявлять надежным людям о «царе», поискать писаря, купить кое-что для Емельяна. Последний сидел безвылазно в избе Шаварновского, оберегавшего его от всех, даже от Кожевниковых, не поверивших в «истинность» «государя». Старший из них, увидев Пугачева, сразу определил, что тот — лицо подставное. Он уехал в городок, встретил Шигаева и жаловался ему:
— Как нам быть, Максим Григорьевич? Вор Чика навязал нам на шею такую беду, что мы не знаем, что и делать!
— Как же это? — Шигаев делал вид, что он ничего не знает. — Зачем он к вам его привел? Ведь он взял его на свои руки!
Жаловался Андрей и свояку — Ивану Харчову. А на хутор меж тем приезжали другие казаки, разговаривали с самозванцем. Они верили ему, и по хуторам и зимовьям ширилась молва о «батюшке». Пугачев сочувствовал казакам, сетовал на их печали, говорил:
— Когда настоящего пастыря не станет, народ всегда пропадет…
Ситуация была еще неясной. Не все верили в «государя», и Пугачев это сознавал. Те, кто верил или делал вид, что верит, смущались, наблюдая, как другие уклонялись от разговоров о «царе», отмалчивались, отводили в сторону глаза, как братья Кожевниковы. Чика, приехав в городок, направился к Караваеву. Червь сомнения не оставлял и его, точил душу:
— Скажи правду, что это за человек, которого мы почитаем за государя?
— Глупый ты! — Караваев уклонился от прямого ответа. — Разве ты не слыхал, что давно идет молва у. нас в городе, что он государь?
— Скажи-ка ты мне правду, откройся! Ведь я никому не вынесу, и отныне дело будет общее! — Так как тот отмалчивался, Чика усилил нажим: — Ну что ты, Денис, таишь-то от меня, когда он сам мне открылся, что он донской казак?!
Потом, на допросе, Чика в связи с этой беседой скажет, что Пугачев — «донской казак, намекнул он наугад, потому что за год до сего времени был у них на Яике слух такой, что в Царицыне один донской казак также назывался государем Петром Федоровичем и был пойман, но ушел из-под караула. А потому и думал он: не тот ли самый и у них явился, ибо он о самозванце усумнился, чтоб он подлинный был государь».
Собственно говоря, Зарубин, сразу решивший связать свою судьбу с самозванцем, хотел найти единомышленников, тех, кто, зная истинное положение дела с «царем», несмотря на это, готов был идти до конца. Его расчеты, конечно, не строились на песке, учитывая то, что происходило тогда на Яике. И он не ошибся.
— Слушай, Чика, — сказал ему Караваев, — не сказывай ты ни отцу, ни матери, ни жене, пи детям, ни посторонним людям и дай ты мне пред богом клятву!
Зарубин охотно дал клятву. Денис продолжал убежденно, настойчиво:
— Пусть это не государь, а донской казак, но он вместо государя за нас заступит. А нам все равно, лишь бы быть в добре.
— Ну ладно, так тому и быть, — согласился Чика. — Значит, это всему войсковому народу так надобно.
Зарубин снова ходил по городку, по базару, слушал толки и перетолки про «государя». Одни «непослушные» хотели его принять и объявить. Другие опасались:
— Хорошо, если это подлинный государь. А если не подлинный и часть войска его примет, а другая не согласится? Ведь тогда будет междоусобная брань! А наши дома от мятежа и так вверх дном стали!
Прошло несколько дней. Чика и Мясников вернулись на хутор Кожевниковых. На вопрос Пугачева об отношении к нему в городке Чика откровенно сказал:
— Говорят разно: иные верят, а иные не верят. Я тем, кои согласны принять Вас, велел собираться по нашей повестке на речку Усиху.
— Хорошо, друг мой, увидим, что будет.
Втроем отправились на Усиху, чтобы осмотреть место («караулисто ли оно?» — заметил Пугачев перед отъездом). На хуторе оставаться опасались — могла узнать старшинская партия. Место оказалось удачное — кругом степь, нет ни жилья, ни леса, только высокое дерево одиноко, как сторожевая башня, высилось на берегу. Чика я здесь проявил дальновидность и сноровку. Пугачев отослал Мясникова в городок за представителями войска — поговорить о том, «как бы лучше оповестить войско, чтобы оно собралось ко мне сюда».
Пугачев и Чика остались одни. Они отдыхали перед тем, как возвращаться на хутор. Зарубин, человек прямой и решительный, не скрывая любопытства, прямо спросил Емельяна:
— Скажи-ка мне, батюшка, сущую правду про себя: точный ли ты государь?
— Точный я вам государь!
— Нас, батюшка, здесь немного, только двоечка, а Караваев-то мне все рассказал о тебе, — схитрил Чика, — какой ты человек.
— Что же он тебе сказал?
— Сказал, что ты донской казак…
— Врешь, дурак!
— От людей-то утаишь, да от бога не утаишь, — раздумчиво, медленно говорил Чика. — Я Караваеву дал клятву, чтоб о том никому не сказывать; так и тебе теперь даю. Ведь мне большой нужды нет, донской ты казак или нет: а если мы приняли тебя за государя, значит, тому и быть.
— Если так, то смотри же, держи в тайне. Я подлинно донской казак Емельян Иванов. Я был на Дону, и по всем тамошним городкам, везде молва есть, что государь Петр III жив и здравствует. Под его именем я могу взять Москву, ибо прежде наберу дорогой силу, и людей будет у меня много. А в Москве войска никакого нет. Не потаил я о себе и, кто я таков, сказывал Караваеву, Шигаеву, а также и Пьянову.
Зарубин откровенно обрадовался тому, что услышал, и рассказал об этом, возбужденный, в приподнятом настроении, Мясникову. Нашел в нем полное понимание:
— Нам какое дело, государь он или нет, — сказал Тимофей. — Мы из грязи сумеем сделать князя. Если он не завладеет московским царством, то мы на Яике сделаем свое царство.
Помимо этих нескольких человек, правда о Пугачеву была известна и другим, от него же самого. Он не скрывал от них, что он простой казак с Дона, их собрат, много пострадавший в жизни; его держали в казанской тюрьме, откуда «ушел» он, скитался по степям, скрываясь от властей, от нового ареста. Емельян Иванович в Тайной экспедиции Сената признался (допрос состоялся 5 декабря 1774 года): яицкие казаки «точно знали, что он не государь, а донской казак, ибо он сам от Шигаева настоящего своего имени не таил».
Истину знали Максим Данилович Горшков, будущий секретарь Военной коллегии у Пугачева, Дмитрий Сергеевич Лысов, Петр Михайлович Кузнецов, впоследствии тесть Пугачева, Илья Иванович Ульянов и другие. Им нравилось, что простой казак выступает в роли «императора». К тому же среди них, как во всем народе, по всей России, давно ходили слухи о том, что Петра III не убили-де в Ропше, на мызе; жертвой заговора пал-де другой человек, какой-то солдат, внешне очень похожий на императора. А он сам скрывается и должен появиться. Это как будто подтверждалось. То Богомолов, беглый крестьянин, называя себя донским казаком, позднее «объявился» как император Петр III под Дубовкой, потом в Царицыне. То донские казаки выдвинули нового «царя» — Григория Рябова.
Все ждали избавителя, надеялись, что он им поможет. Поэтому и яицкие казаки приняли Пугачева. Как говорили между собой Мясников и Горшков, «когда он (самозванец. — В. Б.) открылся нам, что бежал из Казани и, скитаясь по степям, ищет укрыться от строгих поисков, тогда мы, по многим советываниям и разговорам, приметили в нем проворство и способность. Мы вздумали взять его под свое защищение и сделать над собой властелином и восстановителем своих притесненных и упадших обрядов и обычаев, которые давно стараются у нас переменить. Хотя по бывшим у нас на Яике происшествиям и принуждены мы были остаться безо всякого удовлетворения и, как, может быть, многие думали, в спокойном духе, но искра злобы за такую несправедливость всегда у нас крылась до тех пор, пока изобрели удобный случай и время… Для сих-то самых причин вздумали мы принять его покойным государем Петром Федоровичем, дабы он восстановил прежние наши обряды, а бояр, которые больше всего в сем деле умничают, всех истребить, надеясь на то, что сие наше предприятие будет подкреплено и сила наша умножится от черни, которая тоже вся притеснена и вконец разорена».
Казаки этими словами выразили чаяния и мысли всех притесняемых яицких казаков, их отчаяние и ненависть к властям, беззаконию, надежды и стремления к восстановлению своих прав. Как и многие участники январского восстания, они рассчитывали на то, что их поддержит в новом выступлении «чернь», то есть угнетенный народ всей России, вконец разоренный и стонавший от крепостного ярма. Подобные мысли постоянно бродили в головах, не давали покоя, вселяли упование. Тот же Горшков, Яков Филатьевич Почиталин, отец будущего секретаря «императора», признавались, что яицкие казаки еще при появлении Пугачева у Ереминой Курицы «о подлинности его не рассудили испытывать», сочли возможным и нужным признать его власть над яицкими казаками.
Наконец, сам Пугачев, открывая казакам свое лицо, говорил не только о Яике и его бедах, но и о всей России, о «черни»: «…Приехал к вам и вижу, что вы обижены, да и вся чернь обижена. Так я хочу за вас вступиться и удовольствовать». Перед мысленным взором Емельяна открывалась широкая картина. «Во всей России чернь бедная терпит великие обиды и разорения», — говорил он. А что творилось в России, Пугачев знал хорошо — немало поскитался казак по градам и весям российским, много всякого люда, забитого и подневольного, повстречал на своих путях, дорогах, перекрестках, немало горьких слов и слез понаслушался и навидался. К ним, угнетенным и страждущим всей России, устремлялись помыслы Пугачева и яицких казаков (не всех, правда); они понимали, что их сил слишком мало, чтобы стать против Петербурга с его армией, против россий-кого дворянства. Все они, угнетатели, противостояли «подлому люду», из которого вышел и Пугачев, готовы были на все, чтобы удержать рабов своих в «обыклом повиновении». Чтобы их сломить, добыть правду и волю, необходимо опереться yа силу более мощную, чем Яицкое войско. Другой секретарь Военной коллегии, Алексей Иванович Дубровский (под именем которого скрывался мценский купец Иван Степанович Трофимов), говорил, что яицкие казаки обращались с призывом «переводить» всех помещиков, и «тогда будет всем вольность и избавятся от крестьянства (то есть от крепостного права, станут вольными казаками. — В. Б.), подушных и продчих податей, рекрутского набору, продажи вина и соли не будет».
Таковы были помыслы и расчеты людей, собиравшихся поднять яицких казаков и массы «черни» на восстание против существующего порядка вещей. Их не смущало то, что они собирались под знамена «императора», о котором знали, что под его именем скрывается простой донской казак. Конечно, они были царистами, наивными монархистами. Иначе и быть не могло. Можно ли от них в тогдашней России ожидать чего-либо иного? Конечно, нельзя. Ведь не только они, люди, в большинстве своем неграмотные, темные, но и более просвещенные дворяне были и не могли не быть теми же монархистами. Но царизм у тех и других имел разное содержание, «наполнение». Монархизм феодалов носил, естественно, продворянский характер, обосновывал права и привилегии помещиков, господ. Монархизм эксплуатируемых был направлен на защиту их классовых интересов. Поэтому «бунтари» и брали его на вооружение во время народных восстаний. Так получилось и при Пугачеве. Российское «шляхетство» опиралось на мощь государства и авторитет монархини в борьбе со «злодеями», как они называли повстанцев. А эти последние во главе со своим «монархом» выступили против крепостного права и его носителей — дворян.
Крепостная Россия
— Кто же из вас знает царские знаки?
— Мы не знаем, надежа-государь, — ответили казаки, — наше дело казачье, и мы никогда их не видывали.
— Так вот знайте же!
Четверо казаков увидели два пятна (от заросших ран) на левой стороне груди и одно на правой. Почти все оробели, а Тимофея «такой страх обуял, что ноги и руки затряслись». Только Чика сомневался; он потом говорил следователям: «Видя Пугачева, думал я и рассуждал сам с собою, что ему государем быть нельзя, а какой-нибудь простой человек». Непонятно ему было, например, почему Пугачев острижен по-казацки, имеет бороду, одет в казацкое же платье. Но Караваев успокаивал его: «государь»-де «так себя прикрывает».
Потом Емельян показал еще один «знак» — шрам на левом виске, прикрытый волосами (следы от золотухи, может быть).
— Что это там, батюшка? — спросил Шигаев. — Орел, что ли?
— Нет, друг мой, это царский герб.
— Все цари с таким знаком родятся или это после божиим изволением делается?
— Не ваше это дело, други мои. Простым людям этого ведать не подобает.
Казаки испугались и поклонились Пугачеву:
— Теперь верим и признаем в вас великого государя Петра Федоровича.
— Ну, когда признаете меня за государя, так обещайтесь за все Яицкое войско мне не изменять и никому в руки живого не отдавать. Напротив того, и я дам клятву любить вас и жаловать. Сберегите меня, детушки. Если господь допустит меня в свое место (то есть на престол. — В. Б.), так я вас не забуду и буду жаловать, как первые монархи. Я сам вижу, что вы, бедные, обижены и разорены, потерпите до времени.
— Хотя мы все, казаки, пропадем, — с волнением, но твердо произнес Шигаев, — но вас, батюшка, не выдадим. А буде не удастся, так выведем тебя на степь и пустим, а в руки не отдадим.
— Ну, друзья, не забудьте же своего слова и будьте мне верны!
— Надейтесь на нас, батюшка, крепко, — говорили все четверо, — мы вас не выдадим.
Достали медные складни (походные иконы), и, став на колени, казаки дали присягу:
— Обещаемся перед богом служить тебе, государь, во верности до последней капли крови. И хотя все войско Яицкое пропадет, а тебя живого в руки не отдадим.
Пугачев, тоже на коленях, присягнул:
— Обещаюсь и я перед богом любить и жаловать Яицкое войско так, как и прежние цари. И буду вас жаловать рекою Яиком и впадающими во оною реками и притоками, рыбными ловлями, землею, сенокосными покосами и всеми угодьями безданно и беспошлинно. И распространю соль на все четыре стороны; вези кто куда хочет. И оставлю войско Яицкое при прежней их вольности.
Договор был заключен. Снова заговорили об изготовлении «хорунгов» (знамен), одежды для «императора». Зарубин и Шигаев заспорили, кому ехать в городок за всем этим, «взять на руки», то есть охранять, беречь, «государя». Пугачев взял сторону Чики, который резонно заметил, что на хуторе Шигаева многолюдно («к тебе на хутор много людей ездит»), и это решило дело:
— Нет, чадо мое, — Пугачев обратился к Шигаеву, — поезжай-ка ты с Караваевым в городок, и исправьте все, что я говорил, а Чику и Мясникова я оставлю при себе. Они повестят вас о месте, куда войску собраться.
Так было положено начало приближению Зарубина к особе «императора». Решающую роль сыграло то, что Чика, несмотря на свои нынешние и более поздние колебания (он видел, что Пугачев никакой не император, а казак, как и он сам), твердо решил примкнуть к начинавшемуся движению. Во время перемолвки с Шигаевым он говорил Емельяну Ивановичу:
— А я, батюшка, возьму тебя на свои руки; и не опасайтесь ничего, я все здешние места знаю. Ведь я сюда для того приехал, чтобы за тобою следовать.
Чика уже, оказывается, приготовил место, где прятать самозванца. От других казаков он это скрывал. С умета они туда и направились. Емельян приказал Чучкову тоже покинуть умет, куда вот-вот могла нагрянуть команда, чтобы арестовать всех, кто был связан с Пугачевым и Оболяевым. По его совету они поехали на Узени — место в степи, по которому близко друг от друга протекали две узкие речки; между ними помещались неширокая полоса земли, местами островки, заросшие густым камышом; в них можно было надежно спрятаться.
По дороге на хутор братьев Кожевниковых (верстах в 55 от городка, на реке Малый Чаган), куда ехали спутники, Пугачева брали мучительные сомнения: примут ли его казаки? Ведь и Зарубин, несмотря на все заверения, не уверен, что он император; Емельян это чувствовал, понимал. Неужели впереди опять арест и тюрьма, жестокое наказание и ссылка? А то и хуже?..
— Ваш старшина Иван Окутин, — завел беседу помрачневший Пугачев, — должен меня знать. Он, я чаю, не забыл, как я жаловал его ковшом и саблей. Только, братцы, как вы думаете, согласны ли будут принять меня к себе ваши казаки?
— Не знаем, Ваше величество, примут ли, — говорил Чика и Мясников, — однако мы всячески постараемся преклонить их на свою сторону.
— Дед мой, покойный император Петр I, в чужих землях странствовал семь лет, а меня бог привел постранствовать двенадцать.
Спутники его молчали. На душе у Емельяна стало тоскливо, кошки скребли. Версты за две до хутора они остановились, и Чика поехал поговорить с хозяином. Еще не стемнело. Опасаясь постороннего взгляда, Пугачев и Мясников спрятались в лощине. Вечером подъехали к хутору. Их встретил старший из братьев, Андрей. Младший, Михаил, оробел при виде гостя, хотя тот, в своем верблюжьем армяке и крестьянской толстой рубахе, походил «во всем на русского мужика». Здесь же на лавочке сидел отставной казак старик Роман Шаварновский, живший здесь же, у Кожевниковых, в отдельной избе. Михаил явно сомневался в Пугачеве, и тот прошел к Шаварновскому. Емельян снова рассказывал, как его освободил караульный офицер Маслов, как он странствовал, как его арестовывали. Свое повествование заключил словами:
— Хотя в писании и сказано, чтобы мне еще с год не являться, но я принужден явиться ныне для того, что не увижу, как вас всех у меня растащат. Вы держитесь за мою правую полу; и если не отстанете, то будете люди и станете жить по-прежнему. Если ныне меня не примете, я себе найду место, а вы тогда уже на меня не пеняйте. Когда хотите, то ныне помогите; я — подлинный государь Петр III.
Чика и Мясников уехали в Яицкий городок — объявлять надежным людям о «царе», поискать писаря, купить кое-что для Емельяна. Последний сидел безвылазно в избе Шаварновского, оберегавшего его от всех, даже от Кожевниковых, не поверивших в «истинность» «государя». Старший из них, увидев Пугачева, сразу определил, что тот — лицо подставное. Он уехал в городок, встретил Шигаева и жаловался ему:
— Как нам быть, Максим Григорьевич? Вор Чика навязал нам на шею такую беду, что мы не знаем, что и делать!
— Как же это? — Шигаев делал вид, что он ничего не знает. — Зачем он к вам его привел? Ведь он взял его на свои руки!
Жаловался Андрей и свояку — Ивану Харчову. А на хутор меж тем приезжали другие казаки, разговаривали с самозванцем. Они верили ему, и по хуторам и зимовьям ширилась молва о «батюшке». Пугачев сочувствовал казакам, сетовал на их печали, говорил:
— Когда настоящего пастыря не станет, народ всегда пропадет…
Ситуация была еще неясной. Не все верили в «государя», и Пугачев это сознавал. Те, кто верил или делал вид, что верит, смущались, наблюдая, как другие уклонялись от разговоров о «царе», отмалчивались, отводили в сторону глаза, как братья Кожевниковы. Чика, приехав в городок, направился к Караваеву. Червь сомнения не оставлял и его, точил душу:
— Скажи правду, что это за человек, которого мы почитаем за государя?
— Глупый ты! — Караваев уклонился от прямого ответа. — Разве ты не слыхал, что давно идет молва у. нас в городе, что он государь?
— Скажи-ка ты мне правду, откройся! Ведь я никому не вынесу, и отныне дело будет общее! — Так как тот отмалчивался, Чика усилил нажим: — Ну что ты, Денис, таишь-то от меня, когда он сам мне открылся, что он донской казак?!
Потом, на допросе, Чика в связи с этой беседой скажет, что Пугачев — «донской казак, намекнул он наугад, потому что за год до сего времени был у них на Яике слух такой, что в Царицыне один донской казак также назывался государем Петром Федоровичем и был пойман, но ушел из-под караула. А потому и думал он: не тот ли самый и у них явился, ибо он о самозванце усумнился, чтоб он подлинный был государь».
Собственно говоря, Зарубин, сразу решивший связать свою судьбу с самозванцем, хотел найти единомышленников, тех, кто, зная истинное положение дела с «царем», несмотря на это, готов был идти до конца. Его расчеты, конечно, не строились на песке, учитывая то, что происходило тогда на Яике. И он не ошибся.
— Слушай, Чика, — сказал ему Караваев, — не сказывай ты ни отцу, ни матери, ни жене, пи детям, ни посторонним людям и дай ты мне пред богом клятву!
Зарубин охотно дал клятву. Денис продолжал убежденно, настойчиво:
— Пусть это не государь, а донской казак, но он вместо государя за нас заступит. А нам все равно, лишь бы быть в добре.
— Ну ладно, так тому и быть, — согласился Чика. — Значит, это всему войсковому народу так надобно.
Зарубин снова ходил по городку, по базару, слушал толки и перетолки про «государя». Одни «непослушные» хотели его принять и объявить. Другие опасались:
— Хорошо, если это подлинный государь. А если не подлинный и часть войска его примет, а другая не согласится? Ведь тогда будет междоусобная брань! А наши дома от мятежа и так вверх дном стали!
Прошло несколько дней. Чика и Мясников вернулись на хутор Кожевниковых. На вопрос Пугачева об отношении к нему в городке Чика откровенно сказал:
— Говорят разно: иные верят, а иные не верят. Я тем, кои согласны принять Вас, велел собираться по нашей повестке на речку Усиху.
— Хорошо, друг мой, увидим, что будет.
Втроем отправились на Усиху, чтобы осмотреть место («караулисто ли оно?» — заметил Пугачев перед отъездом). На хуторе оставаться опасались — могла узнать старшинская партия. Место оказалось удачное — кругом степь, нет ни жилья, ни леса, только высокое дерево одиноко, как сторожевая башня, высилось на берегу. Чика я здесь проявил дальновидность и сноровку. Пугачев отослал Мясникова в городок за представителями войска — поговорить о том, «как бы лучше оповестить войско, чтобы оно собралось ко мне сюда».
Пугачев и Чика остались одни. Они отдыхали перед тем, как возвращаться на хутор. Зарубин, человек прямой и решительный, не скрывая любопытства, прямо спросил Емельяна:
— Скажи-ка мне, батюшка, сущую правду про себя: точный ли ты государь?
— Точный я вам государь!
— Нас, батюшка, здесь немного, только двоечка, а Караваев-то мне все рассказал о тебе, — схитрил Чика, — какой ты человек.
— Что же он тебе сказал?
— Сказал, что ты донской казак…
— Врешь, дурак!
— От людей-то утаишь, да от бога не утаишь, — раздумчиво, медленно говорил Чика. — Я Караваеву дал клятву, чтоб о том никому не сказывать; так и тебе теперь даю. Ведь мне большой нужды нет, донской ты казак или нет: а если мы приняли тебя за государя, значит, тому и быть.
— Если так, то смотри же, держи в тайне. Я подлинно донской казак Емельян Иванов. Я был на Дону, и по всем тамошним городкам, везде молва есть, что государь Петр III жив и здравствует. Под его именем я могу взять Москву, ибо прежде наберу дорогой силу, и людей будет у меня много. А в Москве войска никакого нет. Не потаил я о себе и, кто я таков, сказывал Караваеву, Шигаеву, а также и Пьянову.
Зарубин откровенно обрадовался тому, что услышал, и рассказал об этом, возбужденный, в приподнятом настроении, Мясникову. Нашел в нем полное понимание:
— Нам какое дело, государь он или нет, — сказал Тимофей. — Мы из грязи сумеем сделать князя. Если он не завладеет московским царством, то мы на Яике сделаем свое царство.
Помимо этих нескольких человек, правда о Пугачеву была известна и другим, от него же самого. Он не скрывал от них, что он простой казак с Дона, их собрат, много пострадавший в жизни; его держали в казанской тюрьме, откуда «ушел» он, скитался по степям, скрываясь от властей, от нового ареста. Емельян Иванович в Тайной экспедиции Сената признался (допрос состоялся 5 декабря 1774 года): яицкие казаки «точно знали, что он не государь, а донской казак, ибо он сам от Шигаева настоящего своего имени не таил».
Истину знали Максим Данилович Горшков, будущий секретарь Военной коллегии у Пугачева, Дмитрий Сергеевич Лысов, Петр Михайлович Кузнецов, впоследствии тесть Пугачева, Илья Иванович Ульянов и другие. Им нравилось, что простой казак выступает в роли «императора». К тому же среди них, как во всем народе, по всей России, давно ходили слухи о том, что Петра III не убили-де в Ропше, на мызе; жертвой заговора пал-де другой человек, какой-то солдат, внешне очень похожий на императора. А он сам скрывается и должен появиться. Это как будто подтверждалось. То Богомолов, беглый крестьянин, называя себя донским казаком, позднее «объявился» как император Петр III под Дубовкой, потом в Царицыне. То донские казаки выдвинули нового «царя» — Григория Рябова.
Все ждали избавителя, надеялись, что он им поможет. Поэтому и яицкие казаки приняли Пугачева. Как говорили между собой Мясников и Горшков, «когда он (самозванец. — В. Б.) открылся нам, что бежал из Казани и, скитаясь по степям, ищет укрыться от строгих поисков, тогда мы, по многим советываниям и разговорам, приметили в нем проворство и способность. Мы вздумали взять его под свое защищение и сделать над собой властелином и восстановителем своих притесненных и упадших обрядов и обычаев, которые давно стараются у нас переменить. Хотя по бывшим у нас на Яике происшествиям и принуждены мы были остаться безо всякого удовлетворения и, как, может быть, многие думали, в спокойном духе, но искра злобы за такую несправедливость всегда у нас крылась до тех пор, пока изобрели удобный случай и время… Для сих-то самых причин вздумали мы принять его покойным государем Петром Федоровичем, дабы он восстановил прежние наши обряды, а бояр, которые больше всего в сем деле умничают, всех истребить, надеясь на то, что сие наше предприятие будет подкреплено и сила наша умножится от черни, которая тоже вся притеснена и вконец разорена».
Казаки этими словами выразили чаяния и мысли всех притесняемых яицких казаков, их отчаяние и ненависть к властям, беззаконию, надежды и стремления к восстановлению своих прав. Как и многие участники январского восстания, они рассчитывали на то, что их поддержит в новом выступлении «чернь», то есть угнетенный народ всей России, вконец разоренный и стонавший от крепостного ярма. Подобные мысли постоянно бродили в головах, не давали покоя, вселяли упование. Тот же Горшков, Яков Филатьевич Почиталин, отец будущего секретаря «императора», признавались, что яицкие казаки еще при появлении Пугачева у Ереминой Курицы «о подлинности его не рассудили испытывать», сочли возможным и нужным признать его власть над яицкими казаками.
Наконец, сам Пугачев, открывая казакам свое лицо, говорил не только о Яике и его бедах, но и о всей России, о «черни»: «…Приехал к вам и вижу, что вы обижены, да и вся чернь обижена. Так я хочу за вас вступиться и удовольствовать». Перед мысленным взором Емельяна открывалась широкая картина. «Во всей России чернь бедная терпит великие обиды и разорения», — говорил он. А что творилось в России, Пугачев знал хорошо — немало поскитался казак по градам и весям российским, много всякого люда, забитого и подневольного, повстречал на своих путях, дорогах, перекрестках, немало горьких слов и слез понаслушался и навидался. К ним, угнетенным и страждущим всей России, устремлялись помыслы Пугачева и яицких казаков (не всех, правда); они понимали, что их сил слишком мало, чтобы стать против Петербурга с его армией, против россий-кого дворянства. Все они, угнетатели, противостояли «подлому люду», из которого вышел и Пугачев, готовы были на все, чтобы удержать рабов своих в «обыклом повиновении». Чтобы их сломить, добыть правду и волю, необходимо опереться yа силу более мощную, чем Яицкое войско. Другой секретарь Военной коллегии, Алексей Иванович Дубровский (под именем которого скрывался мценский купец Иван Степанович Трофимов), говорил, что яицкие казаки обращались с призывом «переводить» всех помещиков, и «тогда будет всем вольность и избавятся от крестьянства (то есть от крепостного права, станут вольными казаками. — В. Б.), подушных и продчих податей, рекрутского набору, продажи вина и соли не будет».
Таковы были помыслы и расчеты людей, собиравшихся поднять яицких казаков и массы «черни» на восстание против существующего порядка вещей. Их не смущало то, что они собирались под знамена «императора», о котором знали, что под его именем скрывается простой донской казак. Конечно, они были царистами, наивными монархистами. Иначе и быть не могло. Можно ли от них в тогдашней России ожидать чего-либо иного? Конечно, нельзя. Ведь не только они, люди, в большинстве своем неграмотные, темные, но и более просвещенные дворяне были и не могли не быть теми же монархистами. Но царизм у тех и других имел разное содержание, «наполнение». Монархизм феодалов носил, естественно, продворянский характер, обосновывал права и привилегии помещиков, господ. Монархизм эксплуатируемых был направлен на защиту их классовых интересов. Поэтому «бунтари» и брали его на вооружение во время народных восстаний. Так получилось и при Пугачеве. Российское «шляхетство» опиралось на мощь государства и авторитет монархини в борьбе со «злодеями», как они называли повстанцев. А эти последние во главе со своим «монархом» выступили против крепостного права и его носителей — дворян.
Крепостная Россия
В начале весны, 17 марта 1764 года, на Сенатской площади, недалеко от Зимнего дворца, под рокот барабана палач сжег бумагу с указом. Его текст гласил: «Время уже настало, что лихоимство искоренить, что весьма желаю в покое пребывать; однако весьма наше дворянство пренебрегают божий закон и государственные права и в этом много чинят Российскому государству недобра. Прадеды и праотцы, Российского государства монархи, жаловали их (дворян. — В. Б.) вотчинами и деньгами награждали. И они о том забыли, что воистину дворянство было в первом классе. А ныне дворянство вознеслось, что в послушании быть не хотят. Тогда впредь было в России, когда любезный монарх Петр Великий царствовал, тогда весьма предпочитали закон божий и государственные права крепко наблюдали. А ныне правду всю изринули да и из России вон выгнали, да и слышать про нее не хотят, что российский народ осиротел, что дети малые без матери осиротели. Или дворянам оным не умирать? Или им пред богом на суде не быть? Такой же им суд будет: в ю же меру мерите, возмерится и вам».
Безымянный автор (или авторы) этого указа, ложного, конечно, и рукописного, при всей наивности (что стоит хотя бы «крепкое наблюдение» прав при Петре I!) правильно затрагивает в нем тему лихоимства, отсутствия правды в России («вон выгнали» правду!), «сиротства» ее народа. Правда, он грозит дворянам божьим только судом — на том свете, не на этом, где они позабыли правду, допускают лихоимство! Но все-таки ложный указ — угроза, причем как бы от имени осиротевшего российского народа, да еще при матушке-то Екатерине Алексеевне, благодетельнице своих верноподданных, о благе которых, как изображали дело придворные льстецы и власть имущие, она пеклась денно и нощно! Неудивительно, что документ сей возмутительный полетел в огонь публично, при народе, при «черни» на одной из главных площадей Российской империи, напротив здания Сената и Синода — главных хранителей порядка и благочиния в народе. А Сенат тому, кто сообщит имя сочинителя продерзостного указа, обещал 100 рублей. Сама же императрица, сильно разгневанная и расстроенная, изволила приказать, и это тоже было объявлено всенародно, чтобы «чернь» сия не верила отныне никаким указам, кроме печатных.
Свора российских дворян, угнетателей и лихоимцев действительно, как говорит автор подметного указа, осиротила народ российский, изгнала правду отовсюду. Хозяйничая в огромной по размерам и богатству стране, они довели народ, им подвластный, прежде всего крестьянство, до крайней степени нищеты, разорения и ожесточения. Оно, крестьянство, составляло подавляющую часть населения страны — до 96 процентов населения во второй половине столетия. Культура сельского хозяйства развивалась, конечно, но медленно. Землю крестьяне обрабатывали преимущественно деревянными орудиями — сохой, косулей, бороной, редко плугом (например, сабаном — деревяным плугом). Лошадей не хватало, к тому же они были слабосильными. Вспашка земли была поэтому неглубокой. Недостаток скота, его падеж приводили к тому, что земля плохо унавоживалась. Следствие всего этого — низкие урожаи (например, в Среднем Поволжье — сам-3; для сравнения: в южных черноземных губерниях Европейской России — до сам-8-10). Частые неурожаи приводили к голодовкам, большой смертности. В целом примерно треть всех годов XVIII столетия отличны неурожаями. Накануне Пугачевского восстания особенно тяжелыми из-за неурожая были 1765—1767 годы.
Крестьяне Поволжья и Заволжья, где развернулись события Крестьянской войны, имели земли побольше, чем в других местах (в Казанской — 7,2 десятины на 1 душу мужского пола по пятой ревизии 1795 года, в Симбирской, Саратовской, Оренбургской — по 6; сравни: в Воронежской — 4,3; Тамбовской — 4,1, в Московской — 3,6; Ярославской — 3,1 десятины). Распахивали обычно не всю землю, а часть (примерно 1/3 или 1/4); земли еще хватало, население не такое густое, как в центре страны.
Хозяевами земли спокон веков, со времен Киевской Руси, оставались государство (главный владелец — вотчинник в лице императорской особы, правительства, опиравшихся на карающую мощь армии, полиции, суда) и феодалы-дворяне, владевшие имениями — землями и крестьянами. Крепостные и монастырские крестьяне, как частновладельческие, подчинялись своим господам — помещикам, монастырям, церковным иерархам. Государственные же (или черносошные) крестьяне принадлежали государству, и власть имущие распоряжались ими так, как им хотелось. С них не только брали налоги, заставляли исполнять разные повинности (служба в армии, строительство городов и крепостей, дорог и каналов и т. д.), но и превращали в крепостных, раздавая их вместе с землями тем же дворянам в награду за различные службы — участие в походах, гражданском управлении и многое другое, вплоть до заслуг в альковах у императриц. В число государственных входили и так называемые ясачные (ясашные иначе) нерусские народы — поволжские (башкиры, татары и др.), сибирские (татары, ханты, манси, якуты), казахи, калмыки и другие. Они платили в казну налог — ясак, несли другие повинности, подвергались поборам и унижениям от своих и русских феодалов и чиновников. Многие попадали в крепостную зависимость.
Бедственное, поистине ужасающее положение русского крестьянства зафиксировано не только в бесчисленных актах, документах, оседавших в Сенате и коллегиях, в губернских и провинциальных канцеляриях и магистратах. О нем немало горьких слов вынуждены сказать современники из самих же дворян, более, конечно, просвещенных и проницательных, чем основная, подавляющая масса их собратьев, закосневших в сытости и праздности, жестокости и разврате.
Основную часть населения Европейской России составляло крепостное крестьянство. Только на севере (Архангельск) крепостничество или отсутствовало, или было развито мало (Олонец, Вятка); к нему нужно добавить также малонаселенную Сибирь.
По третьей переписи населения — ревизии (1762—1766 годов) — в стране крепостные составили большую половину ее населения — 52,9 процента (5 миллионов 611,5 тысячи человек). Их количество медленно росло. В следующее двадцатилетие, в правление «матушки» Екатерины Алексеевны, их число в сравнении с третьей ревизией возросло более чем на 1 миллион душ! Правда, и общая численность крестьян сильно выросла — до 12 миллионов 592,5 тысячи душ (воссоединение Правобережной Украины, Белоруссии и др., естественный прирост). Значительную долю роста числа крепостных составил перевод в это состояние конфискованных (после разделов Польши) дворцовых (принадлежавших императорскому двору) крестьян. В первую очередь это пожалования «екатерининским орлам», гвардейцам, ставшим государственными мужами или, в значительном числе, ее возлюбленными (иногда и то и другое вместе), другим «калифам на час», вельможам. Со времени ее вступления на трон за десять лет она раздарила более 66 тысяч душ мужского пола (считая членов семей — в несколько раз больше). Даже ее незадачливый супруг, удушенный гвардейцами Петр III Федорович, успел за шесть месяцев царствования раздать в крепостные более 13 тысяч человек. Отдельные лица, особо близкие к Екатерине, обогатились сказочно. Орловы имели 45 тысяч крестьян, на 70 миллионов рублей имущества, один Потемкин — 37 тысяч душ и 9 миллионов. Всех превзошел при «матушке» граф П.Б. Шереметев, владелец имений Останкино, Кусково и многих других; всего у него насчитывалось более чем 78 тысяч крестьян. Список этот длинный и в существе своем ужасный. За этими вельможами — огромная толпа жадных и жестоких помещиков средней руки, мелкопоместных, отличавшихся чаще всего особой изощренностью, упорством в эксплуатации подданных, в насилиях и издевательствах.
От 45 до 70 процентов крестьян по разным губерниям были крепостными, а в иных их процент доходил до 85 и более (например, в Могилевской, Гродненской). Более половины из них состояли в барщине — работали на помещичьей пашне, исполняли разные повинности в господском имении (возводили постройки, копали пруды и др.). Обычно три-четыре дня крестьянин вынужден был, отрываясь от своего поля, от своих дел, ходить на проклятую барщину. Но часто помещики, произвол которых не был ограничен ничем, кроме благих пожеланий царских указов, заставляли крестьян работать и больше — по пять или шесть дней в неделю. Иные же владельцы принуждали крестьян полностью, всю неделю, работать на себя. Получали они в этом случае за свой труд содержание на всю семью от помещика — месячину, своего же надела не имели. Так поступали многие помещики в поволжских губерниях и провинциях, где потом крестьяне массами вставали под знамена Пугачева. В Алатырской провинции, например, помещики в самое жаркое время уборки, в страду, «заставляют беспрерывно на себя работать»; прокурор этой провинции вынужден был признать, что «некоторые помещики чрезмерно крестьян своих употребляют для собственных своих работ». В Казанской губернии мелкопоместные дворяне (имевшие от 1 до 30 крепостных), а они составляли большинство феодалов в крае, держали своих крестьян на «застольной пище», то есть на месячине. Многих крестьян владельцы «жаловали» в дворню, то есть в домашние слуги.
Безымянный автор (или авторы) этого указа, ложного, конечно, и рукописного, при всей наивности (что стоит хотя бы «крепкое наблюдение» прав при Петре I!) правильно затрагивает в нем тему лихоимства, отсутствия правды в России («вон выгнали» правду!), «сиротства» ее народа. Правда, он грозит дворянам божьим только судом — на том свете, не на этом, где они позабыли правду, допускают лихоимство! Но все-таки ложный указ — угроза, причем как бы от имени осиротевшего российского народа, да еще при матушке-то Екатерине Алексеевне, благодетельнице своих верноподданных, о благе которых, как изображали дело придворные льстецы и власть имущие, она пеклась денно и нощно! Неудивительно, что документ сей возмутительный полетел в огонь публично, при народе, при «черни» на одной из главных площадей Российской империи, напротив здания Сената и Синода — главных хранителей порядка и благочиния в народе. А Сенат тому, кто сообщит имя сочинителя продерзостного указа, обещал 100 рублей. Сама же императрица, сильно разгневанная и расстроенная, изволила приказать, и это тоже было объявлено всенародно, чтобы «чернь» сия не верила отныне никаким указам, кроме печатных.
Свора российских дворян, угнетателей и лихоимцев действительно, как говорит автор подметного указа, осиротила народ российский, изгнала правду отовсюду. Хозяйничая в огромной по размерам и богатству стране, они довели народ, им подвластный, прежде всего крестьянство, до крайней степени нищеты, разорения и ожесточения. Оно, крестьянство, составляло подавляющую часть населения страны — до 96 процентов населения во второй половине столетия. Культура сельского хозяйства развивалась, конечно, но медленно. Землю крестьяне обрабатывали преимущественно деревянными орудиями — сохой, косулей, бороной, редко плугом (например, сабаном — деревяным плугом). Лошадей не хватало, к тому же они были слабосильными. Вспашка земли была поэтому неглубокой. Недостаток скота, его падеж приводили к тому, что земля плохо унавоживалась. Следствие всего этого — низкие урожаи (например, в Среднем Поволжье — сам-3; для сравнения: в южных черноземных губерниях Европейской России — до сам-8-10). Частые неурожаи приводили к голодовкам, большой смертности. В целом примерно треть всех годов XVIII столетия отличны неурожаями. Накануне Пугачевского восстания особенно тяжелыми из-за неурожая были 1765—1767 годы.
Крестьяне Поволжья и Заволжья, где развернулись события Крестьянской войны, имели земли побольше, чем в других местах (в Казанской — 7,2 десятины на 1 душу мужского пола по пятой ревизии 1795 года, в Симбирской, Саратовской, Оренбургской — по 6; сравни: в Воронежской — 4,3; Тамбовской — 4,1, в Московской — 3,6; Ярославской — 3,1 десятины). Распахивали обычно не всю землю, а часть (примерно 1/3 или 1/4); земли еще хватало, население не такое густое, как в центре страны.
Хозяевами земли спокон веков, со времен Киевской Руси, оставались государство (главный владелец — вотчинник в лице императорской особы, правительства, опиравшихся на карающую мощь армии, полиции, суда) и феодалы-дворяне, владевшие имениями — землями и крестьянами. Крепостные и монастырские крестьяне, как частновладельческие, подчинялись своим господам — помещикам, монастырям, церковным иерархам. Государственные же (или черносошные) крестьяне принадлежали государству, и власть имущие распоряжались ими так, как им хотелось. С них не только брали налоги, заставляли исполнять разные повинности (служба в армии, строительство городов и крепостей, дорог и каналов и т. д.), но и превращали в крепостных, раздавая их вместе с землями тем же дворянам в награду за различные службы — участие в походах, гражданском управлении и многое другое, вплоть до заслуг в альковах у императриц. В число государственных входили и так называемые ясачные (ясашные иначе) нерусские народы — поволжские (башкиры, татары и др.), сибирские (татары, ханты, манси, якуты), казахи, калмыки и другие. Они платили в казну налог — ясак, несли другие повинности, подвергались поборам и унижениям от своих и русских феодалов и чиновников. Многие попадали в крепостную зависимость.
Бедственное, поистине ужасающее положение русского крестьянства зафиксировано не только в бесчисленных актах, документах, оседавших в Сенате и коллегиях, в губернских и провинциальных канцеляриях и магистратах. О нем немало горьких слов вынуждены сказать современники из самих же дворян, более, конечно, просвещенных и проницательных, чем основная, подавляющая масса их собратьев, закосневших в сытости и праздности, жестокости и разврате.
Основную часть населения Европейской России составляло крепостное крестьянство. Только на севере (Архангельск) крепостничество или отсутствовало, или было развито мало (Олонец, Вятка); к нему нужно добавить также малонаселенную Сибирь.
По третьей переписи населения — ревизии (1762—1766 годов) — в стране крепостные составили большую половину ее населения — 52,9 процента (5 миллионов 611,5 тысячи человек). Их количество медленно росло. В следующее двадцатилетие, в правление «матушки» Екатерины Алексеевны, их число в сравнении с третьей ревизией возросло более чем на 1 миллион душ! Правда, и общая численность крестьян сильно выросла — до 12 миллионов 592,5 тысячи душ (воссоединение Правобережной Украины, Белоруссии и др., естественный прирост). Значительную долю роста числа крепостных составил перевод в это состояние конфискованных (после разделов Польши) дворцовых (принадлежавших императорскому двору) крестьян. В первую очередь это пожалования «екатерининским орлам», гвардейцам, ставшим государственными мужами или, в значительном числе, ее возлюбленными (иногда и то и другое вместе), другим «калифам на час», вельможам. Со времени ее вступления на трон за десять лет она раздарила более 66 тысяч душ мужского пола (считая членов семей — в несколько раз больше). Даже ее незадачливый супруг, удушенный гвардейцами Петр III Федорович, успел за шесть месяцев царствования раздать в крепостные более 13 тысяч человек. Отдельные лица, особо близкие к Екатерине, обогатились сказочно. Орловы имели 45 тысяч крестьян, на 70 миллионов рублей имущества, один Потемкин — 37 тысяч душ и 9 миллионов. Всех превзошел при «матушке» граф П.Б. Шереметев, владелец имений Останкино, Кусково и многих других; всего у него насчитывалось более чем 78 тысяч крестьян. Список этот длинный и в существе своем ужасный. За этими вельможами — огромная толпа жадных и жестоких помещиков средней руки, мелкопоместных, отличавшихся чаще всего особой изощренностью, упорством в эксплуатации подданных, в насилиях и издевательствах.
От 45 до 70 процентов крестьян по разным губерниям были крепостными, а в иных их процент доходил до 85 и более (например, в Могилевской, Гродненской). Более половины из них состояли в барщине — работали на помещичьей пашне, исполняли разные повинности в господском имении (возводили постройки, копали пруды и др.). Обычно три-четыре дня крестьянин вынужден был, отрываясь от своего поля, от своих дел, ходить на проклятую барщину. Но часто помещики, произвол которых не был ограничен ничем, кроме благих пожеланий царских указов, заставляли крестьян работать и больше — по пять или шесть дней в неделю. Иные же владельцы принуждали крестьян полностью, всю неделю, работать на себя. Получали они в этом случае за свой труд содержание на всю семью от помещика — месячину, своего же надела не имели. Так поступали многие помещики в поволжских губерниях и провинциях, где потом крестьяне массами вставали под знамена Пугачева. В Алатырской провинции, например, помещики в самое жаркое время уборки, в страду, «заставляют беспрерывно на себя работать»; прокурор этой провинции вынужден был признать, что «некоторые помещики чрезмерно крестьян своих употребляют для собственных своих работ». В Казанской губернии мелкопоместные дворяне (имевшие от 1 до 30 крепостных), а они составляли большинство феодалов в крае, держали своих крестьян на «застольной пище», то есть на месячине. Многих крестьян владельцы «жаловали» в дворню, то есть в домашние слуги.