МОРСКАЯ ЧАСТЬ
Хуже, чем купание в Ялте, ничего не может быть, т. е. я говорю о купании в самой Ялте, у набережной.
Представьте себе развороченную, крупнобулыжную московскую мостовую. Это пляж. Само собой понятно, что он покрыт обрывками газетной бумаги. Но менее понятно, что во имя курортного целомудрия (черт бы его взял, и кому это нужно!) налеплены деревянные, вымазанные жиденькой краской загородки, которые ничего ни от кого не скрывают, и, понятное дело, нет вершка, куда можно было бы плюнуть, не попав в чужие брюки или голый живот. А плюнуть очень надо, в особенности туберкулезному, а туберкулезных в Ялте не занимать. Поэтому пляж в Ялте и заплеван.
Само собою разумеется, что при входе на пляж сколочена скворечница с кассовой дырой и в этой скворечнице сидит унылое существо женского пола и цепко отбирает гривенники с одиночных граждан и пятаки с членов профессионального союза.
Диалог в скворечной дыре после купания:
— Скажите, пожалуйста, вы вот тут собираете пятаки, а вам известно, что на вашем пляже купаться невозможно совершенно?..
— Хи-хи-хи.
— Нет, вы не хихикайте. Ведь у вас же пляж заплеван, а в Ялту ездят туберкулезные.
— Что же мы можем поделать!
— Плевательницы поставить, надписи на столбах повесить, сторожа на пляж пустить, который бы бумажки убирал.
Представьте себе развороченную, крупнобулыжную московскую мостовую. Это пляж. Само собой понятно, что он покрыт обрывками газетной бумаги. Но менее понятно, что во имя курортного целомудрия (черт бы его взял, и кому это нужно!) налеплены деревянные, вымазанные жиденькой краской загородки, которые ничего ни от кого не скрывают, и, понятное дело, нет вершка, куда можно было бы плюнуть, не попав в чужие брюки или голый живот. А плюнуть очень надо, в особенности туберкулезному, а туберкулезных в Ялте не занимать. Поэтому пляж в Ялте и заплеван.
Само собою разумеется, что при входе на пляж сколочена скворечница с кассовой дырой и в этой скворечнице сидит унылое существо женского пола и цепко отбирает гривенники с одиночных граждан и пятаки с членов профессионального союза.
Диалог в скворечной дыре после купания:
— Скажите, пожалуйста, вы вот тут собираете пятаки, а вам известно, что на вашем пляже купаться невозможно совершенно?..
— Хи-хи-хи.
— Нет, вы не хихикайте. Ведь у вас же пляж заплеван, а в Ялту ездят туберкулезные.
— Что же мы можем поделать!
— Плевательницы поставить, надписи на столбах повесить, сторожа на пляж пустить, который бы бумажки убирал.
В ЛИВАДИИ
И вот в Ялте вечер. Иду все выше, выше по укатанным узким улицам и смотрю. И с каждым шагом вверх все больше разворачивается море, и на нем, как игрушка с косым парусом, застыла шлюпка. Ялта позади с резными белыми домами, с остроконечными кипарисами. Все больше зелени кругом. Здесь дачи по дороге в Ливадию уже целиком прячутся в зеленой стене, выглядывают то крышей, то белыми балконами. Когда спадает жара, по укатанному шоссе я попадаю в парки. Они громадны, чисты, полны очарования.
Море теперь далеко, у ног внизу, совершенно синее, ровное, как в чашу налито, а на краю чаши, далеко, далеко, — лежит туман.
Здесь, среди вылощенных аллей, среди дорожек, проходящих между стен розовых цветников, приютился раскидистый и низкий, шоколадно-штучный дворец Александра III, а выше него, невдалеке, на громадной площадке белый дворец Николая II.
Резчайшим пятном над колоннами на большом полотнище лицо Рыкова [9]. На площадках, усыпанных тонким гравием, группами и в одиночку, с футбольными мячами и без них, расхаживают крестьяне, которые живут в царских комнатах. В обоих дворцах их около 200 человек.
Все это туберкулезные, присланные на поправку из самых отдаленных волостей Союза. Все они одеты одинаково — в белые шапочки, в белые куртки и штаны.
И в этот вечерний, вольный, тихий час сидят на мраморных скамейках, дышат воздухом и смотрят на два моря — парковое зеленое, гигантскими уступами — сколько хватит глаз — падающее на море морское, которое теперь уже в предвечерней мгле совершенно ровное, как стекло.
В небольшом отдалении, за дворцовой церковью, с которой снят крест, за колоколами, висящими низко в прорезанной белой стене (на одном из колоколов выбита на меди голова Александра II с бакенбардами и крутым носом. Голова эта очень мрачно смотрит), вылощенный свитский дом, а у свитского дома звучит гармоника и сидят отдыхающие больные.
Когда приходишь из Ливадии в Ялту, уже глубокий вечер, густой и синий. И вся Ялта сверху до подножия гор залита огнями, и все эти огни дрожат. На набережной сияние. Сплошной поток, отдыхающий, курортный.
В ресторанчике-поплавке скрипки играют вальс из «Фауста». Скрипкам аккомпанирует море, набегая на сваи поплавка, и от этого вальс звучит особенно радостно.
Во всех кондитерских, во всех стеклянно-прозрачных лавчонках жадно пьют холодные ледяные напитки и горячий чай.
Ночь разворачивается над Ялтой яркая. Ноги ноют от усталости, но спать не хочется. Хочется смотреть на высокий зеленый огонь над волнорезом и на громадную багровую луну, выходящую из моря. От нее через Черное море к набережной протягивается изломанный широкий золотой столб.
Море теперь далеко, у ног внизу, совершенно синее, ровное, как в чашу налито, а на краю чаши, далеко, далеко, — лежит туман.
Здесь, среди вылощенных аллей, среди дорожек, проходящих между стен розовых цветников, приютился раскидистый и низкий, шоколадно-штучный дворец Александра III, а выше него, невдалеке, на громадной площадке белый дворец Николая II.
Резчайшим пятном над колоннами на большом полотнище лицо Рыкова [9]. На площадках, усыпанных тонким гравием, группами и в одиночку, с футбольными мячами и без них, расхаживают крестьяне, которые живут в царских комнатах. В обоих дворцах их около 200 человек.
Все это туберкулезные, присланные на поправку из самых отдаленных волостей Союза. Все они одеты одинаково — в белые шапочки, в белые куртки и штаны.
И в этот вечерний, вольный, тихий час сидят на мраморных скамейках, дышат воздухом и смотрят на два моря — парковое зеленое, гигантскими уступами — сколько хватит глаз — падающее на море морское, которое теперь уже в предвечерней мгле совершенно ровное, как стекло.
В небольшом отдалении, за дворцовой церковью, с которой снят крест, за колоколами, висящими низко в прорезанной белой стене (на одном из колоколов выбита на меди голова Александра II с бакенбардами и крутым носом. Голова эта очень мрачно смотрит), вылощенный свитский дом, а у свитского дома звучит гармоника и сидят отдыхающие больные.
___________
Когда приходишь из Ливадии в Ялту, уже глубокий вечер, густой и синий. И вся Ялта сверху до подножия гор залита огнями, и все эти огни дрожат. На набережной сияние. Сплошной поток, отдыхающий, курортный.
В ресторанчике-поплавке скрипки играют вальс из «Фауста». Скрипкам аккомпанирует море, набегая на сваи поплавка, и от этого вальс звучит особенно радостно.
Во всех кондитерских, во всех стеклянно-прозрачных лавчонках жадно пьют холодные ледяные напитки и горячий чай.
Ночь разворачивается над Ялтой яркая. Ноги ноют от усталости, но спать не хочется. Хочется смотреть на высокий зеленый огонь над волнорезом и на громадную багровую луну, выходящую из моря. От нее через Черное море к набережной протягивается изломанный широкий золотой столб.
«У АНТОНА ПАВЛОВИЧА ЧЕХОВА»
В верхней Аутке, изрезанной кривыми узенькими уличками, вздирающимися в самое небо, среди татарских лавчонок и белых скученных дач, каменная беловатая ограда, калитка и чистенький двор, усыпанный гравием.
Посреди буйно разросшегося сада дом с мезонином идеальной чистоты, и на двери этого дома маленькая медная дощечка: «А. П. Чехов» [10].
Благодаря этой дощечке, когда звонишь, кажется, что он дома и сейчас выйдет. Но выходит средних лет дама, очень вежливая и приветливая. Это — Марья Павловна Чехова, его сестра. Дом стал музеем, и его можно осматривать.
Как странно здесь.
В этот день Марья Павловна уже показывала дом группе экскурсантов, устала, и нас водила по дому какая-то другая пожилая женщина. Неудобно показалось спросить, кто она такая. Она очень хорошо знает быт чеховской семьи. Видимо, долго жила в ней.
В столовой стол, накрытый белой скатертью, мягкий диван, пианино. Портреты Чехова. Их два. На одном — он девяностых годов — живой, со смешливыми глазами. «Таким приехал сюда».
На другом — в сети морщин. Картина — печальная женщина, и рука ее не кончена. Рисовал брат Чехова.
— Вот здесь сидел Лев Николаевич Толстой, когда приезжал к Антону Павловичу в гости. Но кроме него, сидели многие: Бунин и Вересаев, Куприн, Шаляпин, и Художественного театра актеры приезжали к нему репетировать.
В кабинете у Чехова много фотографий. Они прикрыты кисеей. Тут Станиславский и Шаляпин, Комиссаржевская и др.
Какое-то расписное деревянное блюдо, купленное Чеховым на ярмарке на Украине. Блюдо, за которое над Чеховым все домашние смеялись, — вещь никому не нужная.
С карточки на стене глядит один из братьев Чехова, задумчиво возвел взор к небу. Подпись:
«И у журавлей, поди, бывают семейные неприятности... Кра...»
Верхние стекла в трехстворчатом окне цветные: от этого в комнате мягкий и странный свет. В нише, за письменным столом, белоснежный диван, над диваном картина Левитана: зелень и речка — русская природа, густое масло. Грусть и тишина.
И сам Левитан рядом.
При выходе из ниши письменный стол. На нем в скупом немецком порядке карандаши и перья, докторский молоток и почтовые пакеты, которые Чехов не успел уже вскрыть. Они пришли в мае 1904 г., и в мае он уехал за границу умирать.
— В особенности донимали Антона Павловича начинающие писатели. Приедет, читает, а потом спрашивает: «Ну как вы находите, Антон Павлович?»
А тот был очень деликатный, совестился сказать, что ерунда. Язык у него не поворачивался. И всем говорил: «Да ничего, хорошо... Работайте». Не то что Шаляпин, тот прямо так и бухал каждому: «Никакого у вас голоса нет, и артистом вы быть не можете!»
В спальне на столике порошок фенацетина — не успел его принять Чехов, — и его рукой написано «phenal!» — и слово оборвано.
Здесь свечи под зеленым колпаком, и стоит толстый красный шкаф — мать подарила Чехову. Его в семье называли насмешливо «наш многоуважаемый шкаф», а потом он стал «многоуважаемый» в «Вишневом саду».
Посреди буйно разросшегося сада дом с мезонином идеальной чистоты, и на двери этого дома маленькая медная дощечка: «А. П. Чехов» [10].
Благодаря этой дощечке, когда звонишь, кажется, что он дома и сейчас выйдет. Но выходит средних лет дама, очень вежливая и приветливая. Это — Марья Павловна Чехова, его сестра. Дом стал музеем, и его можно осматривать.
Как странно здесь.
В этот день Марья Павловна уже показывала дом группе экскурсантов, устала, и нас водила по дому какая-то другая пожилая женщина. Неудобно показалось спросить, кто она такая. Она очень хорошо знает быт чеховской семьи. Видимо, долго жила в ней.
В столовой стол, накрытый белой скатертью, мягкий диван, пианино. Портреты Чехова. Их два. На одном — он девяностых годов — живой, со смешливыми глазами. «Таким приехал сюда».
На другом — в сети морщин. Картина — печальная женщина, и рука ее не кончена. Рисовал брат Чехова.
— Вот здесь сидел Лев Николаевич Толстой, когда приезжал к Антону Павловичу в гости. Но кроме него, сидели многие: Бунин и Вересаев, Куприн, Шаляпин, и Художественного театра актеры приезжали к нему репетировать.
В кабинете у Чехова много фотографий. Они прикрыты кисеей. Тут Станиславский и Шаляпин, Комиссаржевская и др.
Какое-то расписное деревянное блюдо, купленное Чеховым на ярмарке на Украине. Блюдо, за которое над Чеховым все домашние смеялись, — вещь никому не нужная.
С карточки на стене глядит один из братьев Чехова, задумчиво возвел взор к небу. Подпись:
«И у журавлей, поди, бывают семейные неприятности... Кра...»
Верхние стекла в трехстворчатом окне цветные: от этого в комнате мягкий и странный свет. В нише, за письменным столом, белоснежный диван, над диваном картина Левитана: зелень и речка — русская природа, густое масло. Грусть и тишина.
И сам Левитан рядом.
При выходе из ниши письменный стол. На нем в скупом немецком порядке карандаши и перья, докторский молоток и почтовые пакеты, которые Чехов не успел уже вскрыть. Они пришли в мае 1904 г., и в мае он уехал за границу умирать.
— В особенности донимали Антона Павловича начинающие писатели. Приедет, читает, а потом спрашивает: «Ну как вы находите, Антон Павлович?»
А тот был очень деликатный, совестился сказать, что ерунда. Язык у него не поворачивался. И всем говорил: «Да ничего, хорошо... Работайте». Не то что Шаляпин, тот прямо так и бухал каждому: «Никакого у вас голоса нет, и артистом вы быть не можете!»
В спальне на столике порошок фенацетина — не успел его принять Чехов, — и его рукой написано «phenal!» — и слово оборвано.
Здесь свечи под зеленым колпаком, и стоит толстый красный шкаф — мать подарила Чехову. Его в семье называли насмешливо «наш многоуважаемый шкаф», а потом он стал «многоуважаемый» в «Вишневом саду».
НА АВТОМОБИЛЕ ДО СЕВАСТОПОЛЯ
Если придется ехать на автомобиле из Ялты в Севастополь, да сохранит вас небо от каких-либо машин, кроме машин Крымкурсо. Я пожелал сэкономить два рубля и «сэкономил». Обратился в какую-то артель шоферов. У Крымкурсо место до Севастополя стоит 10 руб., а у этих 8.
Бойкая личность в конторе артели, личность лысая и европейски вежливая, в грязнейшей сорочке, сказала, что в машине поедет пять человек. Когда утром на другой день подали эту машину — я ахнул. Сказать, какой это фирмы машина, не может ни один специалист, ибо в ней не было двух частей с одной и той же фабрики, ибо все были с разных. Правое колесо было «мерседеса» (переднее), два задних были «пеуса», мотор фордовский, кузов черт знает какой! Вероятно, просто русский. Вместо резиновых камер — какая-то рвань.
Все это громыхало, свистело, и передние колеса ехали не просто вперед, а «разъезжались», как пьяные.
И протестовать поздно, и протестовать бесполезно.
Можно на севастопольский поезд опоздать, другую машину искать негде.
Шофер нагло, упорно и мрачно улыбается и уверяет, что это лучшая машина в Крыму по своей быстроходности.
Кроме того, поехали, конечно, не пять, а 11 человек: 8 пассажиров с багажом и три шофера — двое действующих и третий — бойкое существо в синей блузе, кажется, «автор» этой первой по быстроходности машины, в полном смысле слова «интернациональной». И мы понеслись.
В Гаспре «первая по быстроходности машина», конечно, сломалась, и все пассажиры этому, конечно, обрадовались.
Заключенный в трубу, бежит холоднейший ключ. Пили из него жадно, лежали, как ящерицы на солнце. Зелени — океан; уступы, скалы...
Шина лопнула в Мисхоре.
Вторая в Алупке, облитой солнцем. Опять страшно радовались. Навстречу пролетали лакированные машины Крымкурсо с закутанными в шарфы нэпманскими дамами.
Но только не в шарфах и автомобилях нужно проходить этот путь, а пешком. Тогда только можно оценить красу Южного берега.
Бойкая личность в конторе артели, личность лысая и европейски вежливая, в грязнейшей сорочке, сказала, что в машине поедет пять человек. Когда утром на другой день подали эту машину — я ахнул. Сказать, какой это фирмы машина, не может ни один специалист, ибо в ней не было двух частей с одной и той же фабрики, ибо все были с разных. Правое колесо было «мерседеса» (переднее), два задних были «пеуса», мотор фордовский, кузов черт знает какой! Вероятно, просто русский. Вместо резиновых камер — какая-то рвань.
Все это громыхало, свистело, и передние колеса ехали не просто вперед, а «разъезжались», как пьяные.
И протестовать поздно, и протестовать бесполезно.
Можно на севастопольский поезд опоздать, другую машину искать негде.
Шофер нагло, упорно и мрачно улыбается и уверяет, что это лучшая машина в Крыму по своей быстроходности.
Кроме того, поехали, конечно, не пять, а 11 человек: 8 пассажиров с багажом и три шофера — двое действующих и третий — бойкое существо в синей блузе, кажется, «автор» этой первой по быстроходности машины, в полном смысле слова «интернациональной». И мы понеслись.
В Гаспре «первая по быстроходности машина», конечно, сломалась, и все пассажиры этому, конечно, обрадовались.
Заключенный в трубу, бежит холоднейший ключ. Пили из него жадно, лежали, как ящерицы на солнце. Зелени — океан; уступы, скалы...
Шина лопнула в Мисхоре.
Вторая в Алупке, облитой солнцем. Опять страшно радовались. Навстречу пролетали лакированные машины Крымкурсо с закутанными в шарфы нэпманскими дамами.
Но только не в шарфах и автомобилях нужно проходить этот путь, а пешком. Тогда только можно оценить красу Южного берега.
СЕВАСТОПОЛЬ, И КРЫМУ КОНЕЦ
Под вечер, обожженные, пыльные, пьяные от воздуха, катили в беленький раскидистый Севастополь, и тут ощутили тоску: «Вот из Крыма нужно уезжать».
Автобандиты отвязали вещи. Угол на одном чемодане был вскрыт, как ножом, и красивым углом был вырван клок из пледа. Все-таки при этой дьявольской езде машина «лизнула» крылом одну из мажар [11].
Лихие ездоки полюбовались на свою работу и уехали с веселыми гудками, а мы вечером из усеянного звездами Севастополя, в теплый и ароматный вечер, с тоскою и сожалением уехали в Москву [12].
Сентябрь 1929 г.
Автобандиты отвязали вещи. Угол на одном чемодане был вскрыт, как ножом, и красивым углом был вырван клок из пледа. Все-таки при этой дьявольской езде машина «лизнула» крылом одну из мажар [11].
Лихие ездоки полюбовались на свою работу и уехали с веселыми гудками, а мы вечером из усеянного звездами Севастополя, в теплый и ароматный вечер, с тоскою и сожалением уехали в Москву [12].
Сентябрь 1929 г.
Комментарии. В. И. Лосев
Путешествие по Крыму
Впервые — Красная газета (вечерний выпуск). 1925. 27 июля; 3, 10, 22, 24, 31 августа. С подписью: «М. Булгаков».
Печатается по тексту «Красной газеты».
Очерк «Путешествие по Крыму» имеет интересную и содержательную предысторию, связанную прежде всего с именем Максимилиана Волошина.
Выдающийся поэт, писатель и художник, обладатель многих других талантов, Максимилиан Волошин был наделен и удивительной способностью определять по одному-двум произведениям новых даровитых писателей и поэтов. Его оценки, как правило, были безошибочны. В Булгакове же он сразу увидел талант исключительный, своеобразный и мощный, талант природно русский, мыслительный.
Оценивал Волошин «начинающего писателя» по двум произведениям: «Белой гвардии» и «Роковым яйцам». Несмотря на свое «отшельничество», ему удалось познакомиться с текстом «Белой гвардии» в рукописном виде. Вот как это было.
Летом 1924 г. П. Н. Зайцев, секретарь и зав. редакцией издательства «Недра», ознакомившись с рукописью «Белой гвардии», решил «перекупить» понравившуюся ему вещь у издательства «Россия» (редактор И. Г. Лежнев). Но для этого требовалось, разумеется, согласие редколлегии издательства «Недра» и его редактора Н. С. Ангарского-Клестова. Из членов редколлегии «Недр» первым прочитал рукопись романа В. В. Вересаев. Роман ему понравился, но печатать его в «Недрах» не рекомендовал по причинам сугубо идеологическим (слишком привлекательно, по его мнению, были изображены герои-белогвардейцы).
Такое заключение опытнейшего писателя хотя и расстроило ходатая и автора, но не остановило их: они решили действовать через Ангарского. П. Н. Зайцев отправился в Крым, еще раз посоветовался там с Вересаевым (тот отдыхал в Гаспре) и, получив от него повторно отрицательный отзыв, обратился к Ангарскому. Как вспоминает П. Н. Зайцев, разговор с Ангарским о романе Булгакова состоялся у него по дороге в Коктебель к Волошину (см.: Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 498—500). Несмотря на колебания (роман Ангарскому очень понравился), опытный редактор-коммунист присоединился к мнению Вересаева.
Из последующей переписки Волошина с Ангарским и Вересаевым выяснилось, что хозяин «Дома поэта» принимал участие в «уговаривании» редактора напечатать роман Булгакова в «Недрах», но безуспешно.
Через некоторое время Волошин прочитал опубликованную в журнале «Россия» первую часть романа, а также повесть «Роковые яйца», которую ему прислал Ангарский, и 25 марта написал редактору «Недр» письмо, ставшее для Булгакова знаменательным. В нем говорилось: «Спасибо за VI книгу „Недр" и за Ваши издания. Я их получил уже больше месяца назад, но как раз в тот момент выезжал в Харьков... „Недра" прочел еще в вагоне. Рассказ М. Булгакова очень талантлив и запоминается во всех деталях сразу. Но я очень пожалел, что Вы все-таки не решились напечатать „Белую гвардию", особенно после того, как прочел отрывок из нее в „России". В печати видишь вещи яснее, чем в рукописи... Но во вторичном чтении эта вещь представилась мне очень крупной и оригинальной, как дебют начинающего писателя ее можно сравнить только с дебютами Достоевского и Толстого. И по литературному значению удельный [ее] вес, разумеется, превосходит „Роковые яйца".
Очень досадно, что она не пойдет в „Недрах" целиком, тем более что Лежнев ограничится, кажется, лишь фрагментом...
Мне бы очень хотелось познакомиться лично с М. Булгаковым, так как Вы его наверно знаете, — то передайте ему мой глубокий восторг перед его талантом и попросите его от моего имени приехать ко мне на лето в Коктебель».
Ангарский показал письмо Булгакову, и тот переписал почти весь текст себе в альбом. Конечно, восторженный отзыв известнейшего литератора очень обрадовал Булгакова, и он тут же выразил согласие поехать в Коктебель. Ангарский немедленно известил Волошина: «Булгаков к Вам с радостью приедет». Спустя несколько дней (10 мая 1925 г.) уже сам Булгаков писал в Коктебель: «Многоуважаемый Максимилиан Александрович, Н. С. Ангарский передал мне Ваше приглашение в Коктебель. Крайне признателен Вам. Не откажите черкнуть мне, могу ли я с женой у Вас на даче получить отдельную комнату в июле — августе? Очень приятно было бы навестить Вас».
28 мая Волошин ответил Булгакову приветливым письмом: «Дорогой Михаил Афанасьевич, буду очень рад видеть Вас в Коктебеле, когда бы Вы ни приехали. Комната отдельная будет. Очень прошу Вас привезти с собою все вами написанное (напечатанное и ненапечатанное)... Прошу передать привет Вашей жене и жду Вас обоих...»
Обращает на себя внимание просьба Волошина привезти все написанное Булгаковым, в том числе и неопубликованное. Ему уже было известно, что цензура стала уделять пристальное внимание произведениям Булгакова. Характерным в этом смысле является и письмо В. В. Вересаева поэту от 8 апреля 1925 г., в котором он писал: «Очень мне было приятно прочесть Ваш отзыв о М. Булгакове. „Белая гвардия", по-моему, вещь довольно рядовая, но юмористические его вещи — перлы, обещающие из него художника первого ранга. Но цензура режет его беспощадно. Недавно зарезала чудесную вещь „Собачье сердце", и он совсем падает духом. Да и живет почти нищенски... Ангарский мне передал, что Ваше к нему письмо Булгаков взял к себе и списал его».
12 июня Булгаковы приехали в Коктебель, где находились почти месяц. В числе многочисленных волошинских гостей были Леоновы, Габричевские, Э. Ф. Голербах, пианистка М. А. Пазухина, поэт Г. А. Шенгели и многие другие. О том, что происходило в этот месяц в Коктебеле, можно судить по воспоминаниям Л. Е. Белозерской, И. А. Габричевской, Н. Л. Манухиной (жены Г. Шенгели) и письмам М. А. Пазухиной. Все они свидетельствовали о внешней стороне жизни в Коктебеле и развлечениях. Читая эти воспоминания, можно подумать, что Булгаков весь месяц исключительно отдыхал, путешествовал, ловил бабочек, собирал камушки, заигрывал с поварихой, подтрунивал над Леоновым и устраивал самодеятельный театр. Правда, только один раз проскользнуло в письме М. А. Пазухиной (18 июня): «...один писатель читал свою прекрасную вещь про собаку». Можно, конечно, догадаться, что читал «прекрасную вещь» Булгаков и что было это «Собачье сердце»...
Между тем при прощании Волошин подарил Булгакову свой сборник «Иверия» и неизбежную свою акварель с многозначительнейшими по содержанию дарственными надписями; на сборнике: «Дорогой Михаил Афанасьевич, доведите до конца трилогию „Белой гвардии"...», на акварели: «Дорогому Михаилу Афанасьевичу, первому, кто запечатлел душу русской усобицы, с глубокой любовью...»
Такие надписи не делаются из вежливости. Очевидно, в Коктебеле Булгаков и Волошин кашли возможность обсудить волновавшие их темы. Ведь тот и другой испытали на себе все ужасы «русской усобицы» и оба запечатлели ее «душу». Запечатлели каждый по-своему, но в то же время во многом одинаково, если рассматривать эту «усобицу» как величайшую трагедию русского народа. И они прекрасно понимали, что трагедия эта еще далеко не исчерпала себя. Наверняка эти беседы оставили какие-то следы в их впечатлительных творческих душах. Во всяком случае, исследователи находят много родственного в поэзии о гражданской войне Волошина и в пьесе Булгакова «Бег» (см., например: Виленский Ю. Г. и др.Михаил Булгаков и Крым. Симферополь, 1995. С. 28—33). Нельзя не заметить также, что Булгаков полюбился Волошину и как писатель-единомышленник, и как человек с честнейшим взглядом на жизнь. Это видно из их дальнейшей переписки и из других сохранившихся документов. Так, 26 ноября 1925 г. в письме к писательнице С. З. Федорченко Волошин спрашивал: «Видаете ли Вы наших летних друзей: Леоновых, Булгаковых?.. Очень хотелось бы знать о них». Писатели вскоре ответили Волошину. Для материальной и моральной поддержки поэта и его гостеприимного дома в Коктебеле его московские друзья организовали 1 марта 1926 г. в Академии художественных наук (ГАХН) благотворительный литературно-музыкальный вечер, в котором приняли участие В. В. Вересаев, Б. Л. Пастернак, Ю. Л. Слезкин, С. В. Шервинский и многие другие. Булгаков с блеском прочитал на вечере «Похождения Чичикова». Благодарный Волошин направил всем участникам вечера по акварели. Булгакову он надписал так: «Дорогому Михаилу Афанасьевичу! спасибо за то, что не забыли о Коктебеле. Ждем Вас с Любовью Евгеньевной летом. Максимилиан Волошин». Но этим не ограничился. 4 апреля он пишет Булгакову письмо, которое словно продолжает их «творческую беседу»: «Дорогой Михаил Афанасьевич, не забудьте, что Коктебель и волошинский дом существуют и Вас ждут летом. Впрочем, Вы этого не забыли, т. к. участвовали в Коктебельском вечере, за что шлем Вам глубокую благодарность. О литературной жизни Москвы до нас доходят вести отдаленные, но они так и не соблазнили меня на посещение севера. Заранее прошу: привезите с собою конец „Белой гвардии", которой знаю только 1 и 2 части, и продолжение „Роковых яиц". Надо ли говорить, что очень ждем Вас и Любовь Евгеньевну, и очень любим...» (см.: Купченко В., Давыдов 3.М. Булгаков и М. Волошин // М. А. Булгаков-драматург и художественная культура его времени. М., 1988. С. 422—423). 3 мая Булгаков откликнулся на приглашение: «Дорогие Марья Степановна и Максимилиан Александрович. Люба и я поздравляем Вас с праздником. Целуем. Открытку М. А. я получил, акварель также. Спасибо за то, что не забыли нас. Мечтаем о юге, но удастся ли этим летом побывать — не знаю. Ищем две комнаты, вероятно, все лето придется просидеть в Москве».
Догадывался ли Булгаков, что через несколько дней к нему нагрянут «гости» с Лубянки? Седьмого мая на квартире Булгакова сотрудники ОГПУ провели тщательнейший обыск, выискивая именно ненапечатанные рукописи... С этого момента Булгаков стал не только «опекаемым» этим зловещим учреждением, но и «приглашаемым» туда на допросы...
Волошин внимательно наблюдал за перипетиями вокруг Булгакова после премьер «Дней Турбиных» и «Зойкиной квартиры», об этом ему сообщали многие его знакомые. «Страшный шум царит вокруг Булгакова...» — сообщал писатель Л. Е. Остроумов. «Жаль, что его писательская судьба так неудачна и тревожно за его судьбу человеческую», — сокрушалась О. Ф. Головина, дочь первого председателя Государственной думы. В начале 1927 г. Волошин сам прибыл в Москву (26 февраля состоялось открытие выставки его акварелей в ГАХН) и несколько раз встречался с Булгаковым (два раза был у него дома). Надо полагать, что речь шла и о творчестве, и о возможностях его реализации в «специфических» условиях. Трудно сказать, догадывались ли они о том, что впереди их ждут жестокие испытания...
При прочтении очерка «Путешествие по Крыму» неизбежно возникает вопрос: почему Булгаков сделал его несколько «легковесным», почему даже не упомянут Волошин, не говоря уже о беседах с ним? Да и некоторые «коктебельцы» были не очень довольны этим очерком. Так, Э. Ф. Голлербах в письме Волошину от 1 декабря 1925 г. сетовал на то, что в булгаковских фельетонах «больше рассуждений о превратностях погоды, чем о коктебельском быте».
Ответ на этот естественный вопрос, как ни странно, мы находим как раз в письмах Волошина Э. Голлербаху, опубликованных в историческом альманахе «Минувшее», № 17 (М.; СПб., 1994). Так, в письме от 24 июля 1925 г., то есть написанном по «горячим следам», говорится следующее:
«Дорогой Эрик Феодорович, ради Бога, убедите Лежнева не давать никакойстатьи о Коктебеле, ибо это может быть губительно для всего моего дома и дела. У меня (вернее, у моего имени) слишком много журнальных врагов, и всякое упоминание его вызывает газетную травлю.
Не надо забывать, что вся моя художественная колония существует не „dejure", а попустительством, и ее может сразу погубить первый безответственный журнальный выпад, который, несомненно, последует за статьей обо мне или о Коктебельском Доме, особенно если она будет сочувственна... Всякоепечатное упоминание о Коктебеле чревато угрозами его существованию...» (Там же. С. 312).
Нет ни малейших сомнений в том, что Волошин говорил об этом же и Булгакову, который, конечно, не мог скрыть от хозяина дома своих намерений напечатать очерки о путешествии по Крыму. Булгаков до мелочей выполнил все «установки» Волошина, не упоминая в очерке ни самого хозяина дома, ни его художественную колонию. Разумеется, «фельетоны» от этого во многом проиграли, стали менее сочными и выразительными, но Булгаков не мог подвести Волошина.
О реакции Волошина на булгаковский очерк пока ничего не известно, но если бы она была отрицательной, то он непременно сообщил бы об этом Голлербаху. В ноябре 1925 г. поэт, возвратившись к той же теме, писал Голлербаху: «Только к ноябрю наш дом опустел, и зимняя жизнь и ее ритм вошли в свои права... И еще мне хочется извиниться перед Вами за мое „veto" на Вашу статью о Коктебеле. Если бы дело шло о моей личности — то тут бы не могло быть никаких „veto" — я этого себе никогда не позволял и не позволю. Но „Волошинский Дом“ — это не я. А целый коллектив. Я посоветовался с друзьями и получил определенные инструкции: пусть лучше никто и ничего не пишет в печати — кто-нибудь подхватит, начнется травля и тогда не отстоите. Только поэтому я позволил себе просить Вас ничего не писать о Коктебеле. Хвалить и ругать одинаково опасно в этих случаях...» (Там же. С. 315).
Булгаковский очерк, в котором много говорилось о «превратностях погоды», никак не повредил Волошину. Был ли сам писатель доволен своим произведением?.. Но тут необходимо принимать во внимание и другие обстоятельства — Булгакова уже поглотили дела театральные и на фельетоны у него оставалось все меньше времени. И еще несколько слов о том, что привлекало Волошина в Булгакове и что сближало и роднило их. Очевидно — их «запрещенность». Ибо сам Волошин в течение многих лет жил под знаком «запрещенности». Вот что писал он по этому поводу в одном из писем в апреле 1925 г.: «В мае этого года исполняется 30 лет с тех пор, как было впервые напечатано мое стихотворение... Я это скрывал. Но в конце концов это просочилось, и мне пришлось дать согласие на публичное ознаменование этого... Что из этого выйдет, не знаю. Скорее всего новая литературная травля. Но трусить этого как-то непристойно. Вероятнее всего, что просто не дозволят никакого публичного чествования (празднование юбилея было перенесено на август. — В. Л.)...Что за „тридцатилетняя литературная деятельность", когда человек не может ни издать, ни переиздать ни одной своей книжки!» (Там же. С. 309). И далее читаем знаменательные слова: «У меня большая радость: профессор Анисимов прислал мне большую фотографию Владимирской Богоматери... И сейчас она стоит против меня и потрясает своим скорбным взволнованным ликом, перед которым прошла всярусская история. Кажется, что в нем я найду тот ключ, который мне даст дописать моего „Серафима"».
Добавим к этому, что ранняя редакция булгаковского «Бега» называлась «Рыцари Серафимы»... А профессор Анисимов Александр Иванович, автор книги «Владимирская икона Божией Матери», был арестован в 1930 г. и погиб в заключении...
Печатается по тексту «Красной газеты».
Очерк «Путешествие по Крыму» имеет интересную и содержательную предысторию, связанную прежде всего с именем Максимилиана Волошина.
Выдающийся поэт, писатель и художник, обладатель многих других талантов, Максимилиан Волошин был наделен и удивительной способностью определять по одному-двум произведениям новых даровитых писателей и поэтов. Его оценки, как правило, были безошибочны. В Булгакове же он сразу увидел талант исключительный, своеобразный и мощный, талант природно русский, мыслительный.
Оценивал Волошин «начинающего писателя» по двум произведениям: «Белой гвардии» и «Роковым яйцам». Несмотря на свое «отшельничество», ему удалось познакомиться с текстом «Белой гвардии» в рукописном виде. Вот как это было.
Летом 1924 г. П. Н. Зайцев, секретарь и зав. редакцией издательства «Недра», ознакомившись с рукописью «Белой гвардии», решил «перекупить» понравившуюся ему вещь у издательства «Россия» (редактор И. Г. Лежнев). Но для этого требовалось, разумеется, согласие редколлегии издательства «Недра» и его редактора Н. С. Ангарского-Клестова. Из членов редколлегии «Недр» первым прочитал рукопись романа В. В. Вересаев. Роман ему понравился, но печатать его в «Недрах» не рекомендовал по причинам сугубо идеологическим (слишком привлекательно, по его мнению, были изображены герои-белогвардейцы).
Такое заключение опытнейшего писателя хотя и расстроило ходатая и автора, но не остановило их: они решили действовать через Ангарского. П. Н. Зайцев отправился в Крым, еще раз посоветовался там с Вересаевым (тот отдыхал в Гаспре) и, получив от него повторно отрицательный отзыв, обратился к Ангарскому. Как вспоминает П. Н. Зайцев, разговор с Ангарским о романе Булгакова состоялся у него по дороге в Коктебель к Волошину (см.: Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 498—500). Несмотря на колебания (роман Ангарскому очень понравился), опытный редактор-коммунист присоединился к мнению Вересаева.
Из последующей переписки Волошина с Ангарским и Вересаевым выяснилось, что хозяин «Дома поэта» принимал участие в «уговаривании» редактора напечатать роман Булгакова в «Недрах», но безуспешно.
Через некоторое время Волошин прочитал опубликованную в журнале «Россия» первую часть романа, а также повесть «Роковые яйца», которую ему прислал Ангарский, и 25 марта написал редактору «Недр» письмо, ставшее для Булгакова знаменательным. В нем говорилось: «Спасибо за VI книгу „Недр" и за Ваши издания. Я их получил уже больше месяца назад, но как раз в тот момент выезжал в Харьков... „Недра" прочел еще в вагоне. Рассказ М. Булгакова очень талантлив и запоминается во всех деталях сразу. Но я очень пожалел, что Вы все-таки не решились напечатать „Белую гвардию", особенно после того, как прочел отрывок из нее в „России". В печати видишь вещи яснее, чем в рукописи... Но во вторичном чтении эта вещь представилась мне очень крупной и оригинальной, как дебют начинающего писателя ее можно сравнить только с дебютами Достоевского и Толстого. И по литературному значению удельный [ее] вес, разумеется, превосходит „Роковые яйца".
Очень досадно, что она не пойдет в „Недрах" целиком, тем более что Лежнев ограничится, кажется, лишь фрагментом...
Мне бы очень хотелось познакомиться лично с М. Булгаковым, так как Вы его наверно знаете, — то передайте ему мой глубокий восторг перед его талантом и попросите его от моего имени приехать ко мне на лето в Коктебель».
Ангарский показал письмо Булгакову, и тот переписал почти весь текст себе в альбом. Конечно, восторженный отзыв известнейшего литератора очень обрадовал Булгакова, и он тут же выразил согласие поехать в Коктебель. Ангарский немедленно известил Волошина: «Булгаков к Вам с радостью приедет». Спустя несколько дней (10 мая 1925 г.) уже сам Булгаков писал в Коктебель: «Многоуважаемый Максимилиан Александрович, Н. С. Ангарский передал мне Ваше приглашение в Коктебель. Крайне признателен Вам. Не откажите черкнуть мне, могу ли я с женой у Вас на даче получить отдельную комнату в июле — августе? Очень приятно было бы навестить Вас».
28 мая Волошин ответил Булгакову приветливым письмом: «Дорогой Михаил Афанасьевич, буду очень рад видеть Вас в Коктебеле, когда бы Вы ни приехали. Комната отдельная будет. Очень прошу Вас привезти с собою все вами написанное (напечатанное и ненапечатанное)... Прошу передать привет Вашей жене и жду Вас обоих...»
Обращает на себя внимание просьба Волошина привезти все написанное Булгаковым, в том числе и неопубликованное. Ему уже было известно, что цензура стала уделять пристальное внимание произведениям Булгакова. Характерным в этом смысле является и письмо В. В. Вересаева поэту от 8 апреля 1925 г., в котором он писал: «Очень мне было приятно прочесть Ваш отзыв о М. Булгакове. „Белая гвардия", по-моему, вещь довольно рядовая, но юмористические его вещи — перлы, обещающие из него художника первого ранга. Но цензура режет его беспощадно. Недавно зарезала чудесную вещь „Собачье сердце", и он совсем падает духом. Да и живет почти нищенски... Ангарский мне передал, что Ваше к нему письмо Булгаков взял к себе и списал его».
12 июня Булгаковы приехали в Коктебель, где находились почти месяц. В числе многочисленных волошинских гостей были Леоновы, Габричевские, Э. Ф. Голербах, пианистка М. А. Пазухина, поэт Г. А. Шенгели и многие другие. О том, что происходило в этот месяц в Коктебеле, можно судить по воспоминаниям Л. Е. Белозерской, И. А. Габричевской, Н. Л. Манухиной (жены Г. Шенгели) и письмам М. А. Пазухиной. Все они свидетельствовали о внешней стороне жизни в Коктебеле и развлечениях. Читая эти воспоминания, можно подумать, что Булгаков весь месяц исключительно отдыхал, путешествовал, ловил бабочек, собирал камушки, заигрывал с поварихой, подтрунивал над Леоновым и устраивал самодеятельный театр. Правда, только один раз проскользнуло в письме М. А. Пазухиной (18 июня): «...один писатель читал свою прекрасную вещь про собаку». Можно, конечно, догадаться, что читал «прекрасную вещь» Булгаков и что было это «Собачье сердце»...
Между тем при прощании Волошин подарил Булгакову свой сборник «Иверия» и неизбежную свою акварель с многозначительнейшими по содержанию дарственными надписями; на сборнике: «Дорогой Михаил Афанасьевич, доведите до конца трилогию „Белой гвардии"...», на акварели: «Дорогому Михаилу Афанасьевичу, первому, кто запечатлел душу русской усобицы, с глубокой любовью...»
Такие надписи не делаются из вежливости. Очевидно, в Коктебеле Булгаков и Волошин кашли возможность обсудить волновавшие их темы. Ведь тот и другой испытали на себе все ужасы «русской усобицы» и оба запечатлели ее «душу». Запечатлели каждый по-своему, но в то же время во многом одинаково, если рассматривать эту «усобицу» как величайшую трагедию русского народа. И они прекрасно понимали, что трагедия эта еще далеко не исчерпала себя. Наверняка эти беседы оставили какие-то следы в их впечатлительных творческих душах. Во всяком случае, исследователи находят много родственного в поэзии о гражданской войне Волошина и в пьесе Булгакова «Бег» (см., например: Виленский Ю. Г. и др.Михаил Булгаков и Крым. Симферополь, 1995. С. 28—33). Нельзя не заметить также, что Булгаков полюбился Волошину и как писатель-единомышленник, и как человек с честнейшим взглядом на жизнь. Это видно из их дальнейшей переписки и из других сохранившихся документов. Так, 26 ноября 1925 г. в письме к писательнице С. З. Федорченко Волошин спрашивал: «Видаете ли Вы наших летних друзей: Леоновых, Булгаковых?.. Очень хотелось бы знать о них». Писатели вскоре ответили Волошину. Для материальной и моральной поддержки поэта и его гостеприимного дома в Коктебеле его московские друзья организовали 1 марта 1926 г. в Академии художественных наук (ГАХН) благотворительный литературно-музыкальный вечер, в котором приняли участие В. В. Вересаев, Б. Л. Пастернак, Ю. Л. Слезкин, С. В. Шервинский и многие другие. Булгаков с блеском прочитал на вечере «Похождения Чичикова». Благодарный Волошин направил всем участникам вечера по акварели. Булгакову он надписал так: «Дорогому Михаилу Афанасьевичу! спасибо за то, что не забыли о Коктебеле. Ждем Вас с Любовью Евгеньевной летом. Максимилиан Волошин». Но этим не ограничился. 4 апреля он пишет Булгакову письмо, которое словно продолжает их «творческую беседу»: «Дорогой Михаил Афанасьевич, не забудьте, что Коктебель и волошинский дом существуют и Вас ждут летом. Впрочем, Вы этого не забыли, т. к. участвовали в Коктебельском вечере, за что шлем Вам глубокую благодарность. О литературной жизни Москвы до нас доходят вести отдаленные, но они так и не соблазнили меня на посещение севера. Заранее прошу: привезите с собою конец „Белой гвардии", которой знаю только 1 и 2 части, и продолжение „Роковых яиц". Надо ли говорить, что очень ждем Вас и Любовь Евгеньевну, и очень любим...» (см.: Купченко В., Давыдов 3.М. Булгаков и М. Волошин // М. А. Булгаков-драматург и художественная культура его времени. М., 1988. С. 422—423). 3 мая Булгаков откликнулся на приглашение: «Дорогие Марья Степановна и Максимилиан Александрович. Люба и я поздравляем Вас с праздником. Целуем. Открытку М. А. я получил, акварель также. Спасибо за то, что не забыли нас. Мечтаем о юге, но удастся ли этим летом побывать — не знаю. Ищем две комнаты, вероятно, все лето придется просидеть в Москве».
Догадывался ли Булгаков, что через несколько дней к нему нагрянут «гости» с Лубянки? Седьмого мая на квартире Булгакова сотрудники ОГПУ провели тщательнейший обыск, выискивая именно ненапечатанные рукописи... С этого момента Булгаков стал не только «опекаемым» этим зловещим учреждением, но и «приглашаемым» туда на допросы...
Волошин внимательно наблюдал за перипетиями вокруг Булгакова после премьер «Дней Турбиных» и «Зойкиной квартиры», об этом ему сообщали многие его знакомые. «Страшный шум царит вокруг Булгакова...» — сообщал писатель Л. Е. Остроумов. «Жаль, что его писательская судьба так неудачна и тревожно за его судьбу человеческую», — сокрушалась О. Ф. Головина, дочь первого председателя Государственной думы. В начале 1927 г. Волошин сам прибыл в Москву (26 февраля состоялось открытие выставки его акварелей в ГАХН) и несколько раз встречался с Булгаковым (два раза был у него дома). Надо полагать, что речь шла и о творчестве, и о возможностях его реализации в «специфических» условиях. Трудно сказать, догадывались ли они о том, что впереди их ждут жестокие испытания...
* * *
При прочтении очерка «Путешествие по Крыму» неизбежно возникает вопрос: почему Булгаков сделал его несколько «легковесным», почему даже не упомянут Волошин, не говоря уже о беседах с ним? Да и некоторые «коктебельцы» были не очень довольны этим очерком. Так, Э. Ф. Голлербах в письме Волошину от 1 декабря 1925 г. сетовал на то, что в булгаковских фельетонах «больше рассуждений о превратностях погоды, чем о коктебельском быте».
Ответ на этот естественный вопрос, как ни странно, мы находим как раз в письмах Волошина Э. Голлербаху, опубликованных в историческом альманахе «Минувшее», № 17 (М.; СПб., 1994). Так, в письме от 24 июля 1925 г., то есть написанном по «горячим следам», говорится следующее:
«Дорогой Эрик Феодорович, ради Бога, убедите Лежнева не давать никакойстатьи о Коктебеле, ибо это может быть губительно для всего моего дома и дела. У меня (вернее, у моего имени) слишком много журнальных врагов, и всякое упоминание его вызывает газетную травлю.
Не надо забывать, что вся моя художественная колония существует не „dejure", а попустительством, и ее может сразу погубить первый безответственный журнальный выпад, который, несомненно, последует за статьей обо мне или о Коктебельском Доме, особенно если она будет сочувственна... Всякоепечатное упоминание о Коктебеле чревато угрозами его существованию...» (Там же. С. 312).
Нет ни малейших сомнений в том, что Волошин говорил об этом же и Булгакову, который, конечно, не мог скрыть от хозяина дома своих намерений напечатать очерки о путешествии по Крыму. Булгаков до мелочей выполнил все «установки» Волошина, не упоминая в очерке ни самого хозяина дома, ни его художественную колонию. Разумеется, «фельетоны» от этого во многом проиграли, стали менее сочными и выразительными, но Булгаков не мог подвести Волошина.
О реакции Волошина на булгаковский очерк пока ничего не известно, но если бы она была отрицательной, то он непременно сообщил бы об этом Голлербаху. В ноябре 1925 г. поэт, возвратившись к той же теме, писал Голлербаху: «Только к ноябрю наш дом опустел, и зимняя жизнь и ее ритм вошли в свои права... И еще мне хочется извиниться перед Вами за мое „veto" на Вашу статью о Коктебеле. Если бы дело шло о моей личности — то тут бы не могло быть никаких „veto" — я этого себе никогда не позволял и не позволю. Но „Волошинский Дом“ — это не я. А целый коллектив. Я посоветовался с друзьями и получил определенные инструкции: пусть лучше никто и ничего не пишет в печати — кто-нибудь подхватит, начнется травля и тогда не отстоите. Только поэтому я позволил себе просить Вас ничего не писать о Коктебеле. Хвалить и ругать одинаково опасно в этих случаях...» (Там же. С. 315).
Булгаковский очерк, в котором много говорилось о «превратностях погоды», никак не повредил Волошину. Был ли сам писатель доволен своим произведением?.. Но тут необходимо принимать во внимание и другие обстоятельства — Булгакова уже поглотили дела театральные и на фельетоны у него оставалось все меньше времени. И еще несколько слов о том, что привлекало Волошина в Булгакове и что сближало и роднило их. Очевидно — их «запрещенность». Ибо сам Волошин в течение многих лет жил под знаком «запрещенности». Вот что писал он по этому поводу в одном из писем в апреле 1925 г.: «В мае этого года исполняется 30 лет с тех пор, как было впервые напечатано мое стихотворение... Я это скрывал. Но в конце концов это просочилось, и мне пришлось дать согласие на публичное ознаменование этого... Что из этого выйдет, не знаю. Скорее всего новая литературная травля. Но трусить этого как-то непристойно. Вероятнее всего, что просто не дозволят никакого публичного чествования (празднование юбилея было перенесено на август. — В. Л.)...Что за „тридцатилетняя литературная деятельность", когда человек не может ни издать, ни переиздать ни одной своей книжки!» (Там же. С. 309). И далее читаем знаменательные слова: «У меня большая радость: профессор Анисимов прислал мне большую фотографию Владимирской Богоматери... И сейчас она стоит против меня и потрясает своим скорбным взволнованным ликом, перед которым прошла всярусская история. Кажется, что в нем я найду тот ключ, который мне даст дописать моего „Серафима"».
Добавим к этому, что ранняя редакция булгаковского «Бега» называлась «Рыцари Серафимы»... А профессор Анисимов Александр Иванович, автор книги «Владимирская икона Божией Матери», был арестован в 1930 г. и погиб в заключении...