Михаил Булгаков
Путевые заметки
Воспоминание...
У многих, очень многих есть воспоминания, связанные с Владимиром Ильичем, и у меня есть одно. Оно чрезвычайно прочно, и расстаться с ним я не могу. Да и как расстанешься, если каждый вечер, лишь только серые гармонии труб нальются теплом и приятная волна потечет по комнате, мне вспоминается и желтый лист моего знаменитого заявления, и вытертая кацавейка Надежды Константиновны...
Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в 50 свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и читать, в тепле, не помышляя о том, что на дворе ветерок при 18 градусах мороза.
Мыслимо ли расстаться, если, лишь только я подниму голову, встречаю над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок — низкий, закопченный и треснувший, но все же он потолок, а не синее небо в звездах над Пречистенским бульваром, где, по точным сведениям науки, даже не 18 градусов, а 271, — и все они ниже нуля. А для того, чтобы прекратить мою литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо меньшего количества их. У меня же под черными фестонами паутины — 12 выше нуля, свет, и книги, и карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же, сколько и весь дом. Не будет пожара — и я жив.
Но расскажу все по порядку.
Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд не составил для меня особенных затруднений, потому что багаж мой был совершенно компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике [1]. Кроме того, на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его. Не стану, чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое и до сих пор терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни.
Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз слышал за своими плечами восхищенный шепот:
— Вот это полушубочек [2]!
Два дня я походил по Москве и, представьте, нашел место. Оно не было особенно блестящим, но и не хуже других мест: так же давали крупу и так же жалованье платили в декабре за август. И я начал служить.
И вот тут в безобразнейшей наготе предо мной встал вопрос... о комнате [3]. Человеку нужна комната. Без комнаты человек не может жить. Мой полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог заменить комнаты, так же как и чемоданчик. Чемоданчик был слишком мал. Кроме того, его нельзя было отапливать. И, кроме того, мне казалось неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане.
Я отправился в жилотдел и простоял в очереди 6 часов. В начале седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне, вошел в кабинет, где мне сказали, что я могу получить комнату через два месяца.
В двух месяцах приблизительно 60 ночей, и меня очень интересовал вопрос, где я их проведу. Пять из этих ночей, впрочем, можно было отбросить: у меня было 5 знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на кушетке в передней, два раза — на стульях и один раз — на газовой плите. А на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив, этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной ночи в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь только небо над громадными куполами побледнело, я взял чемоданчик, покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. Единственно, чего я хотел после ночевки на бульваре, — это покинуть Москву. Без всякого сожаления я оставлял рыжую крупу в мешке и ноябрьское жалованье, которое мне должны были выдавать в феврале. Купола, крыши, окна и московские люди были мне ненавистны, и я шел на Брянский вокзал.
Тут и случилось нечто, которое нельзя назвать иначе как чудом. У самого Брянского вокзала я встретил своего приятеля. Я полагал, что он умер.
Но он не только не умер, он жил в Москве, и у него была отдельная комната. О, мой лучший друг! Через час я был у него в комнате.
Он сказал:
— Ночуй. Но только тебя не пропишут.
Ночью я ночевал, а днем я ходил в домовое управление и просил, чтобы меня прописали на совместное жительство.
Председатель домового комитета управления, толстый, окрашенный в самоварную краску человек в барашковой шапке и с барашковым же воротником, сидел, растопырив локти, и медными глазами смотрел на дыры моего полушубка. Члены домового управления в барашковых шапках окружали своего предводителя.
— Пожалуйста, пропишите меня, — говорил я, — ведь хозяин комнаты ничего не имеет против того, чтобы я жил в его комнате. Я очень тихий. Никому не буду мешать. Пьянствовать и стучать не буду...
— Нет, — отвечал председатель, — не пропишу. Вам не полагается жить в этом доме.
— Но где же мне жить, — спрашивал я, — где? Нельзя мне жить на бульваре.
— Это меня не касается, — отвечал председатель.
— Вылетайте, как пробка [4]! — кричали железными голосами сообщники председателя.
— Я не пробка... я не пробка, — бормотал я в отчаянии, — куда же я вылечу? Я — человек. Отчаяние съело меня.
Так продолжалось пять дней, а на шестой явился какой-то хромой человек с банкой от керосина в руках и заявил, что, если я не уйду завтра сам, меня уведет милиция.
Тогда я впал в остервенение.
Ночью я зажег толстую венчальную свечу с золотой спиралью. Электричество было сломано уже неделю, и мой друг освещался свечами, при свете которых его тетка вручила свое сердце и руку его дяде. Свеча плакала восковыми слезами. Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать на нем нечто, начинавшееся словами: Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину. Все, все я написал на этом листе: и как я поступил на службу, и как ходил в жилотдел, и как видел звезды при 270 градусах над Храмом Христа, и как мне кричали:
— Вылетайте, как пробка.
Ночью, черной и угольной, в холоде (отопление тоже сломалось) я заснул на дырявом диване и увидал во сне Ленина. Он сидел в кресле за письменным столом в круге света от лампы и смотрел на меня. Я же сидел на стуле напротив него в своем полушубке и рассказывал про звезды на бульваре, про венчальную свечу и председателя.
— Я не пробка, нет, не пробка, Владимир Ильич.
Слезы обильно струились из моих глаз.
— Так... так... так... — отвечал Ленин.
Потом он звонил.
— Дать ему ордер на совместное жительство с его приятелем. Пусть сидит веки вечные в комнате и пишет там стихи про звезды и тому подобную чепуху. И позвать ко мне этого каналью в барашковой шапке. Я ему покажу совместное жительство.
Приводили председателя. Толстый председатель плакал и бормотал:
— Я больше не буду.
Все хохотали утром на службе, увидев лист, писанный ночью при восковых свечах.
— Вы не дойдете до него, голубчик, — сочувственно сказал мне заведующий.
— Ну так я дойду до Надежды Константиновны, — отвечал я в отчаянии, — мне теперь все равно. На Пречистенский бульвар я не пойду.
И я дошел до нее [5].
В три часа дня я вошел в кабинет. На письменном столе стоял телефонный аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла из-за стола и посмотрела на мой полушубок.
— Вы что хотите? — спросила она, разглядев в моих руках знаменитый лист.
— Я ничего не хочу на свете, кроме одного — совместного жительства. Меня хотят выгнать. У меня нет никаких надежд ни на кого, кроме Председателя Совета Народных Комиссаров. Убедительно вас прошу передать ему это заявление.
И я вручил ей мой лист.
Она прочитала его.
— Нет, — сказала она, — такую штуку подавать Председателю Совета Народных Комиссаров?
— Что же мне делать? — спросил я и уронил шапку.
Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными чернилами:
Прошу дать ордер на совместное жительство.
И подписала:
Ульянова.
Точка.
Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить.
Забыл.
Криво надел шапку и вышел.
Забыл.
В четыре часа дня я вошел в прокуренное домовое управление. Все были в сборе.
— Как? — вскричали все. — Вы еще тут?
— Вылета...
— Как пробка? — зловеще спросил я. — Как пробка? Да?
Я вынул лист, выложил его на стол и указал пальцем на заветные слова.
Барашковые шапки склонились над листом, и мгновенно их разбил паралич. По часам, что тикали на стене, могу сказать, сколько времени он продолжался:
Три минуты.
Затем председатель ожил и завел на меня угасающие глаза:
— Улья?.. — спросил он суконным голосом.
Опять в молчании тикали часы.
— Иван Иваныч, — расслабленно молвил барашковый председатель, — выпиши им, друг, ордерок на совместное жительство.
Друг Иван Иваныч взял книгу и, скребя пером, стал выписывать ордерок в гробовом молчании.
Я живу. Все в той же комнате с закопченным потолком. У меня есть книги, и от лампы на столе лежит круг. 22 января он налился красным светом [6], и тотчас вышло в свете передо мной лицо из сонного видения — лицо с бородкой клинышком и крутые бугры лба, а за ним — в тоске и отчаяньи седоватые волосы, вытертый мех на кацавейке и слово красными чернилами —
У л ь я н о в а.
Самое главное, забыл я тогда поблагодарить.
Вот оно неудобно как...
Благодарю вас, Надежда Константиновна.
М и х а и л Б.
Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в 50 свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и читать, в тепле, не помышляя о том, что на дворе ветерок при 18 градусах мороза.
Мыслимо ли расстаться, если, лишь только я подниму голову, встречаю над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок — низкий, закопченный и треснувший, но все же он потолок, а не синее небо в звездах над Пречистенским бульваром, где, по точным сведениям науки, даже не 18 градусов, а 271, — и все они ниже нуля. А для того, чтобы прекратить мою литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо меньшего количества их. У меня же под черными фестонами паутины — 12 выше нуля, свет, и книги, и карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же, сколько и весь дом. Не будет пожара — и я жив.
Но расскажу все по порядку.
Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд не составил для меня особенных затруднений, потому что багаж мой был совершенно компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике [1]. Кроме того, на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его. Не стану, чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое и до сих пор терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни.
Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз слышал за своими плечами восхищенный шепот:
— Вот это полушубочек [2]!
Два дня я походил по Москве и, представьте, нашел место. Оно не было особенно блестящим, но и не хуже других мест: так же давали крупу и так же жалованье платили в декабре за август. И я начал служить.
И вот тут в безобразнейшей наготе предо мной встал вопрос... о комнате [3]. Человеку нужна комната. Без комнаты человек не может жить. Мой полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог заменить комнаты, так же как и чемоданчик. Чемоданчик был слишком мал. Кроме того, его нельзя было отапливать. И, кроме того, мне казалось неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане.
Я отправился в жилотдел и простоял в очереди 6 часов. В начале седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне, вошел в кабинет, где мне сказали, что я могу получить комнату через два месяца.
В двух месяцах приблизительно 60 ночей, и меня очень интересовал вопрос, где я их проведу. Пять из этих ночей, впрочем, можно было отбросить: у меня было 5 знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на кушетке в передней, два раза — на стульях и один раз — на газовой плите. А на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив, этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной ночи в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь только небо над громадными куполами побледнело, я взял чемоданчик, покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. Единственно, чего я хотел после ночевки на бульваре, — это покинуть Москву. Без всякого сожаления я оставлял рыжую крупу в мешке и ноябрьское жалованье, которое мне должны были выдавать в феврале. Купола, крыши, окна и московские люди были мне ненавистны, и я шел на Брянский вокзал.
Тут и случилось нечто, которое нельзя назвать иначе как чудом. У самого Брянского вокзала я встретил своего приятеля. Я полагал, что он умер.
Но он не только не умер, он жил в Москве, и у него была отдельная комната. О, мой лучший друг! Через час я был у него в комнате.
Он сказал:
— Ночуй. Но только тебя не пропишут.
Ночью я ночевал, а днем я ходил в домовое управление и просил, чтобы меня прописали на совместное жительство.
Председатель домового комитета управления, толстый, окрашенный в самоварную краску человек в барашковой шапке и с барашковым же воротником, сидел, растопырив локти, и медными глазами смотрел на дыры моего полушубка. Члены домового управления в барашковых шапках окружали своего предводителя.
— Пожалуйста, пропишите меня, — говорил я, — ведь хозяин комнаты ничего не имеет против того, чтобы я жил в его комнате. Я очень тихий. Никому не буду мешать. Пьянствовать и стучать не буду...
— Нет, — отвечал председатель, — не пропишу. Вам не полагается жить в этом доме.
— Но где же мне жить, — спрашивал я, — где? Нельзя мне жить на бульваре.
— Это меня не касается, — отвечал председатель.
— Вылетайте, как пробка [4]! — кричали железными голосами сообщники председателя.
— Я не пробка... я не пробка, — бормотал я в отчаянии, — куда же я вылечу? Я — человек. Отчаяние съело меня.
Так продолжалось пять дней, а на шестой явился какой-то хромой человек с банкой от керосина в руках и заявил, что, если я не уйду завтра сам, меня уведет милиция.
Тогда я впал в остервенение.
Ночью я зажег толстую венчальную свечу с золотой спиралью. Электричество было сломано уже неделю, и мой друг освещался свечами, при свете которых его тетка вручила свое сердце и руку его дяде. Свеча плакала восковыми слезами. Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать на нем нечто, начинавшееся словами: Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину. Все, все я написал на этом листе: и как я поступил на службу, и как ходил в жилотдел, и как видел звезды при 270 градусах над Храмом Христа, и как мне кричали:
— Вылетайте, как пробка.
Ночью, черной и угольной, в холоде (отопление тоже сломалось) я заснул на дырявом диване и увидал во сне Ленина. Он сидел в кресле за письменным столом в круге света от лампы и смотрел на меня. Я же сидел на стуле напротив него в своем полушубке и рассказывал про звезды на бульваре, про венчальную свечу и председателя.
— Я не пробка, нет, не пробка, Владимир Ильич.
Слезы обильно струились из моих глаз.
— Так... так... так... — отвечал Ленин.
Потом он звонил.
— Дать ему ордер на совместное жительство с его приятелем. Пусть сидит веки вечные в комнате и пишет там стихи про звезды и тому подобную чепуху. И позвать ко мне этого каналью в барашковой шапке. Я ему покажу совместное жительство.
Приводили председателя. Толстый председатель плакал и бормотал:
— Я больше не буду.
Все хохотали утром на службе, увидев лист, писанный ночью при восковых свечах.
— Вы не дойдете до него, голубчик, — сочувственно сказал мне заведующий.
— Ну так я дойду до Надежды Константиновны, — отвечал я в отчаянии, — мне теперь все равно. На Пречистенский бульвар я не пойду.
И я дошел до нее [5].
В три часа дня я вошел в кабинет. На письменном столе стоял телефонный аппарат. Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла из-за стола и посмотрела на мой полушубок.
— Вы что хотите? — спросила она, разглядев в моих руках знаменитый лист.
— Я ничего не хочу на свете, кроме одного — совместного жительства. Меня хотят выгнать. У меня нет никаких надежд ни на кого, кроме Председателя Совета Народных Комиссаров. Убедительно вас прошу передать ему это заявление.
И я вручил ей мой лист.
Она прочитала его.
— Нет, — сказала она, — такую штуку подавать Председателю Совета Народных Комиссаров?
— Что же мне делать? — спросил я и уронил шапку.
Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными чернилами:
Прошу дать ордер на совместное жительство.
И подписала:
Ульянова.
Точка.
Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить.
Забыл.
Криво надел шапку и вышел.
Забыл.
В четыре часа дня я вошел в прокуренное домовое управление. Все были в сборе.
— Как? — вскричали все. — Вы еще тут?
— Вылета...
— Как пробка? — зловеще спросил я. — Как пробка? Да?
Я вынул лист, выложил его на стол и указал пальцем на заветные слова.
Барашковые шапки склонились над листом, и мгновенно их разбил паралич. По часам, что тикали на стене, могу сказать, сколько времени он продолжался:
Три минуты.
Затем председатель ожил и завел на меня угасающие глаза:
— Улья?.. — спросил он суконным голосом.
Опять в молчании тикали часы.
— Иван Иваныч, — расслабленно молвил барашковый председатель, — выпиши им, друг, ордерок на совместное жительство.
Друг Иван Иваныч взял книгу и, скребя пером, стал выписывать ордерок в гробовом молчании.
__________
Я живу. Все в той же комнате с закопченным потолком. У меня есть книги, и от лампы на столе лежит круг. 22 января он налился красным светом [6], и тотчас вышло в свете передо мной лицо из сонного видения — лицо с бородкой клинышком и крутые бугры лба, а за ним — в тоске и отчаяньи седоватые волосы, вытертый мех на кацавейке и слово красными чернилами —
У л ь я н о в а.
Самое главное, забыл я тогда поблагодарить.
Вот оно неудобно как...
Благодарю вас, Надежда Константиновна.
М и х а и л Б.
Комментарии.
В. И. Лосев
ПУТЕВЫЕ ЗАМЕТКИ
Впервые — Железнодорожник. 1924 № 1—2.
Печатается по тексту журнальной публикации.
Ленин, как определяющая политическая личность, несомненно, был в поле политического зрения Булгакова. Не раз пытался он проникнуть в замыслы этого сложного человека, внимательнейшим образом следил за состоянием его здоровья во время болезни (аккуратно вырезал из газет правительственные сообщения о здоровье предсовнаркома и хранил их). И о том, какое значение придавал писатель этой личности, свидетельствует его дневниковая запись о смерти вождя: «22-го января 1924 года. 9-го января 1924 г. по старому стилю.Сейчас только (пять с половиною часов вечера)Семка сообщил, что Ленин скончался. Об этом, по его словам, есть официальное сообщение».
Тщательно выписаны и подчеркнуты дата записи (старый и новый стиль) и время получения сообщения (с минутами).
Хотя Ленин довольно продолжительное время был не у власти, однако его существование было символом большевизма здравствующего. И вот Ленина не стало. Булгаков прекрасно понимал и ощущал значение таких событий. Тем более в ситуации, когда буквально накануне была отстранена от власти (фактически) другая «знаковая» фигура большевизма — Л. Троцкий. По этому поводу дневниковая запись Булгакова (8 января 1924 г.) была также красноречивой: «Итак, 8-го января 1924 г. Троцкого выставили. Что будет с Россией, знает один Бог. Пусть Он ей поможет!»
Но помимо ясного понимания серьезности политической ситуации в стране Булгакова интересовала реакция народа на нее, прежде всего на кончину Ленина. И судя по его репортажу из Колонного зала и с прилегающих к нему улиц («Часы жизни и смерти»), на Булгакова это скопление сотен тысяч людей, пришедших проводить Ленина в последний путь, несмотря на лютый мороз, произвело сильное впечатление. Он называет Ленина «великим Ильичом» и предрекает ему народное поклонение «в течение веков».
В связи с этим значительным событием Булгакову вспомнился и важный для него эпизод, косвенно связанный с именем Ленина и напрямую — с именем Н. К. Крупской, и с душевной теплотою он написал об этом рассказ.
Рассказ этот как бы открывает знаменитую булгаковскую тему, в основе которой — «квартирный вопрос». Желание получить нормальные жилищные условия стало для Булгакова «малой целью» в жизни и отразилось довольно ярко в его творчестве. Но в начале 20-х гг. речь шла не о нормальных жилищных условиях, а о возможности иметь крышу над головой. О борьбе Булгакова за комнату в «проклятой» квартире № 50 в доме № 10 по Большой Садовой и повествуется в рассказе «Воспоминание...».
Печатается по тексту журнальной публикации.
Ленин, как определяющая политическая личность, несомненно, был в поле политического зрения Булгакова. Не раз пытался он проникнуть в замыслы этого сложного человека, внимательнейшим образом следил за состоянием его здоровья во время болезни (аккуратно вырезал из газет правительственные сообщения о здоровье предсовнаркома и хранил их). И о том, какое значение придавал писатель этой личности, свидетельствует его дневниковая запись о смерти вождя: «22-го января 1924 года. 9-го января 1924 г. по старому стилю.Сейчас только (пять с половиною часов вечера)Семка сообщил, что Ленин скончался. Об этом, по его словам, есть официальное сообщение».
Тщательно выписаны и подчеркнуты дата записи (старый и новый стиль) и время получения сообщения (с минутами).
Хотя Ленин довольно продолжительное время был не у власти, однако его существование было символом большевизма здравствующего. И вот Ленина не стало. Булгаков прекрасно понимал и ощущал значение таких событий. Тем более в ситуации, когда буквально накануне была отстранена от власти (фактически) другая «знаковая» фигура большевизма — Л. Троцкий. По этому поводу дневниковая запись Булгакова (8 января 1924 г.) была также красноречивой: «Итак, 8-го января 1924 г. Троцкого выставили. Что будет с Россией, знает один Бог. Пусть Он ей поможет!»
Но помимо ясного понимания серьезности политической ситуации в стране Булгакова интересовала реакция народа на нее, прежде всего на кончину Ленина. И судя по его репортажу из Колонного зала и с прилегающих к нему улиц («Часы жизни и смерти»), на Булгакова это скопление сотен тысяч людей, пришедших проводить Ленина в последний путь, несмотря на лютый мороз, произвело сильное впечатление. Он называет Ленина «великим Ильичом» и предрекает ему народное поклонение «в течение веков».
В связи с этим значительным событием Булгакову вспомнился и важный для него эпизод, косвенно связанный с именем Ленина и напрямую — с именем Н. К. Крупской, и с душевной теплотою он написал об этом рассказ.
Рассказ этот как бы открывает знаменитую булгаковскую тему, в основе которой — «квартирный вопрос». Желание получить нормальные жилищные условия стало для Булгакова «малой целью» в жизни и отразилось довольно ярко в его творчестве. Но в начале 20-х гг. речь шла не о нормальных жилищных условиях, а о возможности иметь крышу над головой. О борьбе Булгакова за комнату в «проклятой» квартире № 50 в доме № 10 по Большой Садовой и повествуется в рассказе «Воспоминание...».
Спиритический сеанс
Не стоит вызывать его!
Не стоит вызывать его!
Речитатив Мефистофеля
Дура Ксюшка доложила:
— Там к тебе мужик пришел...
Madame Лузина вспыхнула:
— Во-первых, сколько раз я тебе говорила, чтобы ты мне «ты» не говорила! Какой такой мужик?
И выплыла в переднюю.
В передней вешал фуражку на олений рог Ксаверий Антонович Лисиневич и кисло улыбался. Он слышал Ксюшкин доклад.
Madame Лузина вспыхнула вторично.
— Ах, Боже! Извините, Ксаверий Антонович! Эта деревенская дура!.. Она всех так... Здравствуйте!
— О, помилуйте!.. — светски растопырил руки Лисиневич. — Добрый вечер, Зинаида Ивановна! — Он свел ноги в третью позицию, склонил голову и поднес руку madame Лузиной к губам.
Но только что он собрался бросить на madame долгий и липкий взгляд, как из двери выполз муж Павел Петрович. И взгляд угас.
— Да-а... — немедленно начал волынку Павел Петрович, — «мужик»... хе-хе! Ди-ка-ри! Форменные дикари. Я вот думаю: свобода там... Коммунизм. Помилуйте! Как можно мечтать о коммунизме, когда кругом такие Ксюшки! Мужик... Хе-хе! Вы уж извините, ради Бога! Муж...
«А, дурак!» — подумала madame Лузина и перебила:
— Да что ж мы в передней?.. Пожалуйте в столовую...
— Да, милости просим в столовую, — скрепил Павел Петрович, — прошу!
Вся компания, согнувшись, пролезла под черной трубой и вышла в столовую.
— Я и говорю, — продолжал Павел Петрович, обнимая за талию гостя, — коммунизм... Спору нет: Ленин человек гениальный, но... да, вот не угодно ли пайковую... хе-хе! Сегодня получил... Но коммунизм — это такая вещь, что она, так сказать, по своему существу... Ах, разорванная? Возьмите другую, вот с краю... По своей сути требует известного развития... Ах, подмоченная? Ну и папиросы! Вот, пожалуйста, эту... По своему содержанию... Погодите, разгорится... Ну и спички! Тоже пайковые... Известного сознания...
— Погоди, Поль! Ксаверий Антонович, чай до или после?
— Я думаю... э-э, до, — ответил Ксаверий Антонович.
— Ксюшка! Примус! Сейчас все придут! Все страшно заинтересованы! Страшно! Я пригласила и Софью Ильиничну...
— А столик?
— Достали! Достали! Но только... Он с гвоздями. Но ведь, я думаю, ничего?
— Гм... Конечно, это нехорошо... Но как-нибудь обойдемся...
Ксаверий Антонович окинул взглядом трехногий столик с инкрустацией, и пальцы у него сами собою шевельнулись.
Павел Петрович заговорил:
— Я, признаться, не верю. Не верю, как хотите. Хотя, правда, в природе...
— Ах, что ты говоришь! Это безумно интересно! Но предупреждаю: я буду бояться!
Madame Лузина оживленно блестела глазами, затем выбежала в переднюю, поправила наскоро прическу у зеркала и впорхнула в кухню. Оттуда донесся рев примуса и хлопанье Ксюшкиных пяток.
— Я думаю, — начал Павел Петрович, но не кончил.
В передней постучали. Первая явилась Леночка, затем квартирант. Не заставила себя ждать и Софья Ильинична, учительница 2-й ступени. А тотчас же за ней явился и Боборицкий с невестой Ниночкой.
Столовая наполнилась хохотом и табачным дымом.
— Давно, давно нужно было устроить!
— Я, признаться...
— Ксаверий Антонович! Вы будете медиум! Ведь да? Да?
— Господа, — кокетничал Ксаверий Антонович, — я ведь, в сущности, такой же непосвященный... Хотя...
— Э-э, нет! У вас столик на воздух поднимался!
— Я, признаться...
— Уверяю тебя, Маня собственными глазами видела зеленоватый свет!..
— Какой ужас! Я не хочу!
— При свете! При свете! Иначе я не согласна! — кричала крепко сколоченная, материальная Софья Ильинична. — Иначе я не поверю!
— Позвольте... Дадим честное слово...
— Нет! Нет! В темноте! Когда Юлий Цезор выстучал нам смерть...
— Ах, я не могу! О смерти не спрашивать! — кричала невеста Боборицкого, а Боборицкий томно шептал:
— В темноте! В темноте!
Ксюшка, с открытым от изумления ртом, внесла чайник. Madame Лузина загремела чашками.
— Скорее, господа, не будем терять времени!..
И сели за чай...
...Шалью, по указанию Ксаверия Антоновича, наглухо закрыли окно. В передней потушили свет, и Ксюшке приказали сидеть на кухне и не топать пятками. Сели, и стала темь...
II
Ксюшка заскучала и встревожилась сразу. Какая-то чертовщина... Всюду темень. Заперлись. Сперва тишина, потом тихое, мерное постукивание. Услыхав его, Ксюшка застыла. Страшно стало. Опять тишина. Потом неясный голос...
— Господи?..
Ксюшка шевельнулась на замасленном табурете и стала прислушиваться...
Тук... Тук... Тук... Будто голос гостьи (чистая тумба, прости, Господи!) забубнил:
— А, га, га, га...
Тук... Тук...
Ксюшка на табурете, как маятник, качалась от страха к любопытству... То черт с рогами мерещился за черным окном, то тянуло в переднюю...
Наконец не выдержала. Прикрыла дверь в освещенную кухню и шмыгнула в переднюю. Тыча руками, наткнулась на сундуки. Протиснулась дальше, пошарила, разглядела дверь и приникла к скважине... Но в скважине была адова тьма, из которой доносились голоса...
III
— Ду-ух, кто ты?
— А, бе, ве, ге, де, е, же, зе, и...
Тук!
— И! — вздохнули голоса.
— А, бе, ве, ге...
— Им!
Тук... Тук, тук...
— Им-пе-ра! О-о! Господа...
— Император На-по...
Тук... Тук...
— На-по-ле-он!!. Боже, как интересно!..
— Тише!.. Спросите! Спрашивайте!..
— Что?.. Да, спрашивайте!.. Ну, кто хочет?..
— Дух императора, — прерывисто и взволнованно спросила Леночка, — скажи, стоит ли мне переходить из Главхима в Желеском? Или нет?..
Тук... Тук... Тук...
— Ду-у... Ду-ра! — отчетливо ответил император Наполеон.
— Ги-и! — гигикнул дерзкий квартирант.
Смешок пробежал по цепи.
Софья Ильинична сердито шепнула:
— Разве можно спрашивать ерунду!
Уши Леночки горели во тьме.
— Не сердись, добрый дух! — взмолилась она. — Если не сердишься, стукни один раз!
Наполеон, повинуясь рукам Ксаверия Антоновича, ухитрившегося делать два дела — щекотать губами шею madame Лузиной и вертеть стол, взмахнул ножкой и впился ею в мозоль Павла Петровича.
— Сс-с!.. — болезненно прошипел Павел Петрович.
— Тише!.. Спрашивайте!
— У вас никого посторонних нет в квартире? — спросил осторожный Боборицкий.
— Нет! Нет! Говорите смело!
— Дух императора, скажи, сколько времени еще будут у власти большевики?
— А-а!.. Это интересно! Тише!.. Считайте!.. Та-ак, та-ак, — застучал Наполеон, припадая на одну ножку.
— Те... эр... и... три... ме-ся-ца!
— А-а!..
— Слава Богу! — вскричала невеста. — Я их так ненавижу!
— Тсс! Что вы?!
— Да никого нет!
— Кто их свергнет? Дух, скажи!..
Дыхание затаили... Та-ак, та-ак...
...Ксюшку распирало от любопытства...
Наконец она не вытерпела. Отшатнувшись от собственного отражения, мелькнувшего во мгле зеркала, она протиснулась между сундуками обратно в кухню. Захватила платок, шмыгнула обратно в переднюю, поколебалась немного перед ключом. Потом решилась, тихонько прикрыла дверь и, дав волю пяткам, понеслась к Маше нижней.
IV
Маша нижняя нашлась на парадной лестнице у лифта внизу месте с Дуськой из пятого этажа. В кармане у нижней Маши было на 100 тысяч семечек.
Ксюшка излилась.
— Заперлись они, девоньки... записывают про императора и про большевиков... Темно в квартире, страсть!.. Жилец, барин, барыня, хахаль ейный, учительша...
— Ну!! — изумлялась нижняя и Дуська, а мозаичный пол покрывался липкой шелухой...
Дверь в квартире № 3 хлопнула, и по лестнице двинулся вниз бравый в необыкновенных штанах. Дуська, и Ксюша, и нижняя Маша скосили глаза. Штаны до колен были как штаны, из хорошей диагонали, но от колен расширялись, расширялись и становились как колокола.
Квадратная бронзовая грудь распирала фуфайку, а на бедре тускло и мрачно глядело из кожаной штуки востроносое дуло.
Бравый, лихо закинув голову с золотыми буквами на лбу, легко перебирая ногами, отчего колокола мотались, спустился к лифту и, обжегши мимолетным взглядом всех троих, двинулся к выходу...
— Лампы потушили, чтобы я, значит, не видела... Хи-хи!.. и записывают... большевикам, говорят, крышка... Инпиратор... Хи! Хи!
С бравым что-то произошло. Лакированные ботинки вдруг стали прилипать к полу. Шаг его замедлился. Бравый вдруг остановился, пошарил в кармане, как будто что-то забыл, потом зевнул и вдруг, очевидно раздумав, вместо того, чтобы выйти в парадное, повернулся и сел на скамью, скрывшись из Ксюшкиного поля зрения за стеклянным выступом с надписью «швейцар».
Заинтересовал его, по-видимому, рыжий потрескавшийся купидон на стене. В купидона он впился и стал его изучать...
...Облегчив душу, Ксюшка затопотала обратно. Бравый уныло зевнул, глянул на браслет-часы, пожал плечами и, видимо соскучившись ждать кого-то из квартиры № 3, поднялся и, развинченно помахивая колоколами, пошел на расстоянии одного марша за Ксюшкой...
Когда Ксюшка скрылась, стараясь не хлопнуть дверью, в квартире, в темноте на площадке вспыхнула спичка у белого номерка — «24». Бравый уже не прилипал и не позевывал.
— Двадцать четыре, — сосредоточенно сказал он самому себе и, бодрый и оживленный, стрелой понесся вниз через все шесть этажей.
V
В дымной тьме Сократ, сменивший Наполеона, творил чудеса. Он плясал, как сумасшедший, предрекая большевикам близкую гибель. Потная Софья Ильинична, не переставая, читала азбуку. Руки онемели у всех, кроме Ксаверия Антоновича. Мутные, беловатые силуэты мелькали во мгле. Когда же нервы напряглись до предела, стол с сидящим в нем мудрым греком колыхнулся и поплыл вверх.
— Ах!.. Довольно!.. Я боюсь!.. Нет! Пусть! Милый! Дух! Выше!.. Никто не трогает ногами?.. Да нет же!.. Тсс!.. Дух! Если ты есть, возьми la на пианино!
Грек оборвался сверху и грянул всеми ножками в пол. Что-то с треском лопнуло в нем. Затем он забарахтался и, наступая на ноги взвизгивающим дамам, стал рваться к пианино... Спириты, сталкиваясь лбами, понеслись за ним...
Ксюшка вскочила как встрепанная с ситцевого одеяла в кухне. Ее писка: «Кто такой?» — очумевшие спириты не слыхали.
Какой-то новый, злобный и страшный, дух вселился в стол, выкинув покойного грека. Он страшно гремел ножками, как из пулемета, кидался из стороны в сторону и нес какую-то околесицу.
— Дра-ту-ма... бы... ы... ы.
— Миленький! Дух! — стонали спириты.
— Что ты хочешь?!
— Дверь! — наконец вырвалось у бешеного духа.
— А-а!.. Дверь! Слышите! В дверь хочет бежать!.. Пустите его!
Трык, трак, тук, — заковылял стол к двери.
— Стойте! — крикнул вдруг Боборицкий. — Вы видите, какая в нем сила! Пусть, не доходя, стукнет в дверь!
— Дух! Стукни!!
И дух превзошел ожидания. Снаружи в дверь он грянул как будто сразу тремя кулаками.
— Ай! — взвизгнули в комнате три голоса.
А дух действительно был полон силы. Он забарабанил так, что у спиритов волосы стали дыбом. Вмиг замерло дыхание, стала тишина...
Дрожащим голосом выкрикнул Павел Петрович:
— Дух! Кто ты?..
Из-за двери гробовой голос ответил:
— Чрезвычайная комиссия.
...Дух испарился из стола позорно в одно мгновенье. Стол, припав на поврежденную ножку, стал неподвижно. Спириты окаменели. Затем madame Лузина простонала: «Бо-о-же!» — и тихо сникла в неподдельном обмороке на грудь Ксаверию Антоновичу, прошипевшему:
— О, черт бы взял идиотскую затею!
Трясущиеся руки Павла Петровича открыли дверь. Вмиг вспыхнули лампы, и дух предстал перед снежно-бледными спиритами. Он был кожаный. Весь кожаный, начиная с фуражки и кончая портфелем. Мало того, он был не один. Целая вереница подвластных духов виднелась в передней.
Мелькнула бронзовая грудь, граненый ствол, серая шинель, еще шинель...
Дух окинул глазами хаос спиритической комнаты и, зловеще ухмыльнувшись, сказал:
— Ваши документы, товарищи...
ЭПИЛОГ
Боборицкий сидел неделю, квартирант и Ксаверий Антонович — 13 дней, а Павел Петрович — полтора месяца.
Комментарии.
В. И. Лосев
СПИРИТИЧЕСКИЙ СЕАНС
Впервые — Рупор. 1922. №4. С подписью: «Михаил Булгаков».
Печатается по тексту данного издания.
Практически во всех произведениях Булгакова проявлялось его природное озорство. Но в некоторых сочинениях это его не всегда «безобидное» качество доминирует. К таким сочинениям относится фельетон «Спиритический сеанс».
Как утверждает Т. Н. Лаппа, прототипами героев рассказа была чета Крешковых — Иван Павлович и Вера Федоровна. Булгаковы часто гостили у них и прекрасно знали всю их «обстановку». Об этом рассказывает Татьяна Николаевна: «Крешковы раньше имели дом во Владикавказе, и Иван Павлович приехал в Москву учиться. Познакомился с Верой Федоровной... Они поженились... „Спиритический сеанс" Булгаков написал, это у них на квартире было, в 24-й (Малая Бронная, 32. — В. Л.)... „Давай соберемся, столик покрутим". Там мы с ним были, Крешковы были... может быть, Лямины были. Он их надул, конечно. „Я, — говорит, — буду тебя толкать ногой, а ты делай, как я говорю". Какие-то звуки я там должна была издавать. Но так, все хорошо получилось, весело было».
Печатается по тексту данного издания.
Практически во всех произведениях Булгакова проявлялось его природное озорство. Но в некоторых сочинениях это его не всегда «безобидное» качество доминирует. К таким сочинениям относится фельетон «Спиритический сеанс».
Как утверждает Т. Н. Лаппа, прототипами героев рассказа была чета Крешковых — Иван Павлович и Вера Федоровна. Булгаковы часто гостили у них и прекрасно знали всю их «обстановку». Об этом рассказывает Татьяна Николаевна: «Крешковы раньше имели дом во Владикавказе, и Иван Павлович приехал в Москву учиться. Познакомился с Верой Федоровной... Они поженились... „Спиритический сеанс" Булгаков написал, это у них на квартире было, в 24-й (Малая Бронная, 32. — В. Л.)... „Давай соберемся, столик покрутим". Там мы с ним были, Крешковы были... может быть, Лямины были. Он их надул, конечно. „Я, — говорит, — буду тебя толкать ногой, а ты делай, как я говорю". Какие-то звуки я там должна была издавать. Но так, все хорошо получилось, весело было».
Дом Эльпит-Рабкоммуна
Рассказ