После этого расстроенный профессор накрывается панамой с цветной лентой и со словами:
   — Не понимаю, почему меня называют мракобесом? — удаляется в тьму.
   Оратор из Наркомзема [7]разбивает положения профессора, ссылается на канадских эмигрантов и зовет к электрификации, к трактору, к машине.
   Прения прекращаются.
   И в заключительном слове председатель страстно говорит о фантазерах и утверждает, что народ, претворивший не одну уже фантазию в действительность в последние пять изумительных лет, не остановится перед последней фантазией о машине. И добьется.
   — А он не фантазер?
   И рукой невольно указывает туда, где в сумеречном цветнике на щите стоит огромный Ленин.
 
___________
 
 
   Кончен диспут. Валит все гуще народ в театр. А на сцене, став полукругом, десять клинобородых владимирских рожечников высвистывают на длинных деревянных самодельных дудках старинные русские песни. То стонут, то заливаются дудки, и невольно встают перед глазами туманные поля, избы с лучинами, тихие заводи, сосновые суровые леса. И на душе не то печаль от этих дудок, не то какая-то неясная надежда. Обрывают дудки, обрывается мечта. И ясно гудит в последний раз гидроплан, садясь на реку, и гроздьями, букетами горят огни, и машут крыльями рекламы. Слышен из Нескучного медный марш.

Комментарии. В. И. Лосев

Золотистый город

   Золотистый город
   Впервые — Накануне. 1923. 30 сентября; 6, 12 и 14 октября. С подписью: «М. Булгаков». Очерк датирован: «Москва, сентябрь».
   Печатается по тексту газеты «Накануне».
 
   Первая всероссийская сельскохозяйственная и кустарно-промышленная выставка была открыта 19 августа 1923 г. в Москве, на территории нынешнего Парка культуры и отдыха им. Горького. В сооружении павильонов и оформлении выставки принимали участие виднейшие архитекторы, скульпторы, инженеры-строители, художники: А. В. Щусев (главный архитектор выставки), И. В. Жолтовский, Ф. О. Шехтель, С. Т. Коненков, В. И. Мухина и др. Как сообщали газеты, выставку посетило около 1,5 миллиона человек.
   Газета «Накануне» поручила Булгакову обстоятельно описать все происходящее на выставке. Этот случай хорошо запомнил Эм. Миндлин, писатель и сотрудник «Накануне». Вот его рассказ:
   «Заведующему финансами московской редакции [„Накануне"] С. Н. Калменсу невообразимо импонировали светские манеры Булгакова... Скуповатый со всеми другими, прижимистый Калменс ни в чем ему не отказывал.
   Открылась Первая всероссийская сельскохозяйственная выставка на территории бывшей свалки... Все мы писали тогда о выставке в московских газетах. Но только Булгаков преподал нам „высший класс" журналистики.
   Редакция „Накануне" заказала ему обстоятельный очерк. Целую неделю Михаил Афанасьевич с редкостной добросовестностью ездил на выставку и проводил на ней по многу часов.
   Наконец изучение завершилось, и Булгаков принес в редакцию заказанный материал. Это был мастерски сделанный, искрящийся остроумием, с превосходной писательской наблюдательностью написанный очерк... Много внимания автор сосредоточил... на всевозможных соблазнительных национальных напитках и блюдах... Ведь эмигрантская печать злорадно писала о голоде в наших национальных республиках!
   Очерк я отправил в Берлин, и уже дня через три мы держали в Москве последний номер „Накануне" с очерком Булгакова на самом видном месте.
   Наступил день выплаты гонорара... Счет на производственные расходы у Михаила Афанасьевича был уже заготовлен. Но что это был за счет!.. Уж не помню, сколько там значилось обедов и ужинов, сколько легких и нелегких закусок и дегустаций вин! Всего ошеломительней было то, что весь этот гомерический счет на шашлыки, шурпу, люля-кебаб, на фрукты и вина был на двоих.
   На Калменса страшно было смотреть... Белый как снег, скаредный наш Семен Николаевич Калменс, задыхаясь, спросил — почему же счет за недельное пирование на двух лиц?..
   Булгаков невозмутимо ответил:
   — А извольте-с видеть, Семен Николаевич. Во-первых, без дамы я в ресторан не хожу. Во-вторых, у меня в фельетоне отмечено, какие блюда даме пришлись по вкусу. Как вам угодно-с, а произведенные мною производственные расходы покорнейше прошу возместить.
   И возместил! Калменс от волнения едва не свалился... И все-таки возместил...» (Воспоминания о Михаиле Булгакове. С. 146-147).
   Но это был редкий случай. Чаще всего происходило наоборот: Булгакову не удавалось «выбить» из Калменса необходимые писателю суммы. Вот дневниковая запись Булгакова от 9 сентября 1923 г.: «Уже холодно. Осень. У меня как раз безденежный период. Вчера я, обозлившись на вечные прижимки Калменса, отказался взять у него предложенные мне 500 млн. рублей и из-за этого сел в калошу. Пришлось занять миллиард у Толстого (предложила его жена)».

Часы жизни и смерти

   В Доме Союзов, в Колонном зале — гроб с телом Ильича. Круглые сутки — день и ночь — на площади огромные толпы людей, которые, строясь в ряды, бесконечными лентами, теряющимися в соседних улицах и переулках, вливаются в Колонный зал.
   Это рабочая Москва идет поклониться праху великого Ильича.

 
   Стрела на огненных часах дрогнула и стала на пяти. Потом неуклонно пошла дальше, потому что часы никогда не останавливаются. Как всегда, с пяти начали садиться на Москву сумерки. Мороз лютый. На площадь к белому дому стал входить эскадрон.
   — Эй, эгей, со стрелки, со стрелки!
   Стрелочник вертелся на перекрестке со своей вечной штангой в руках, в боярской шубе, с серебряными усами. Трамваи со скрежетом ломились в толпу. Машины зажгли фонари и выли.
   — Эй, берегись!!
   Эскадрон вошел с хрустом. Шлемы были наглухо застегнуты, а лошади одеты инеем. В морозном дыму завертелись огни, трамвайные стекла. На линии из земли родилась мгновенно черная очередь. Люди бежали, бежали в разные концы, но увидели всадников, поняли, что сейчас пустят. Раз, два, три... сто, тысяча!..
   — Со стрелки-то уйдите!
   — Трамвай!! Берегись! Машина стрелой — берегись!
   — К порядочку, товарищи, к порядочку. Эй, куда?
   — Братики, Христа ради, поставьте в очередь проститься. Проститься!
   — Опоздала, тетка. Тет-ка! Ку-да-а?
   — В очередь! В очередь!
   — Батюшки, по Дмитровке-то хвост ушел!
   — Куда ж деться-то мне, головушке горькой? Сквозь землю, што ль, провалиться?
   Запрыгал салоп, заметался, а кони милицейские гигантские так и лезут. Куда ж бедной бабе деваться. Провались, баба... Кепи красные, кони танцуют. Змеей, тысячей звеньев идет хвост к Параскеве Пятнице, молчит, но идет, идет! Ах, быстро попадем!
   — Голубчики, никого не пущайте без очереди!
   — Порядочек, граждане.
   — Все помрем...
   — Думай мозгом, что говоришь. Ты помер, скажем, к примеру, какая разница. Какая разница, ответь мне, гражданин?
   — Не обижайте!
   — Не обижаю, а внушить хочу. Помер великий человек, поэтому помолчи. Помолчи минутку, сообрази в голове происшедшее.
   — Куды?! Эгей-й!! Эй! Эй!
   — Рота, стой!!
   Ближе, ближе, ближе... Хруст, хруст. Стоп. Хруст... Хруст... Стоп... Двери. Голубчики родные, река течет!
   — По три в ряд, товарищи.
   — Вверх! Ввверх!
   — Огней, огней-то!
   Караулы каменные вдоль стен. Стены белые, на стенах огни кустами. Родилась на стрелке Охотного река и течет, попирая красный ковер.
   — Тише ты. Тш...
   — Шапки сняли, идут? Нет, не идут, не идут. Это не идут, братишки, а плывет река в миллион.
   На ковре ложится снег.
   И в море белого света протекает река
 
___________
 
   Лежит в гробу на красном постаменте человек. Он желт восковой желтизной, а бугры лба его лысой головы круты. Он молчит, но лицо его мудро, важно и спокойно. Он мертвый. Серый пиджак на нем, на сером красное пятно — орден Знамени [1]. Знамена на стенах белого зала в шашку — черные, красные, черные, красные. Гигантский орден — сияющая розетка в кустах огня, а в середине ее лежит на постаменте обреченный смертью на вечное молчание человек.
   Как словом своим на слова и дела подвинул бессмертные шлемы караулов, так теперь убил своим молчанием караулы и реку идущих на последнее прощание людей.
   Молчит караул, приставив винтовки к ноге, и молча течет река.
   Все ясно. К этому гробу будут ходить четыре дня по лютому морозу в Москве, а потом в течение веков по дальним караванным дорогам желтых пустынь земного шара, там, где некогда, еще при рождении человечества, над его колыбелью ходила бессменная звезда.
 
___________
 
   Уходит, уходит река. Белые залы, красный ковер, огни. Стоят красноармейцы, смотрят сурово.
   — Лиза, не плачь. Не плачь... Лиза...
   — Воды, воды дайте ей!
   — Санитара пропустите, товарищи!
   Мороз. Мороз. Накройтесь, накройтесь, братишки. На дворе лютый мороз.
   — Батюшки? Откуда же зайтить-то?!
   — Нельзя здесь!
   — Порядочек, граждане!
   — Только выход. Только выход.
   — Товарищ дорогой, да ведь миллион стоит на Дмитровке! Не дождусь я, замерзну. Пустите? А?
   — Не могу, — очередь!
   Огни из машины на ходу бьют взрывами. Ударят в лицо — погаснет.
   — Эй! Эгей! Берегись! Берегись! Машина раздавит. Берегись!
 
   Горят огненные часы.
 
    М.Б.

Комментарии. В. И. Лосев

Часы жизни и смерти

   Впервые — Гудок. 1924. 27 января. Подпись: «М. Б.».
   Печатается по тексту газеты «Гудок».

Москва 20-х годов

ВСТУПЛЕНИЕ

   Не из прекрасного далека я изучал Москву 1921—1924 годов. О, нет, я жил в ней, я истоптал ее вдоль и поперек. Я поднимался во все почти шестые этажи, в каких только помещались учреждения, а так как не было положительно ни одного шестого этажа, в котором бы не было учреждения, то этажи знакомы мне все решительно. Едешь, например, на извозчике по Златоуспенскому переулку в гости к Юрию Николаевичу [1]и вспоминаешь:
   — Ишь, домина! Позвольте, да ведь я в нем был. Был, честное слово! И даже припомню, когда именно. В январе 1922 года. И какого черта меня носило сюда? Извольте. Это было, когда я поступил в частную торгово-промышленную газету [2]и просил у редактора аванс. Аванса мне редактор не дал, а сказал: «Идите в Злато-успенский переулок, в шестой этаж, комната №...» позвольте, 242? а может, и 180?.. Забыл. Не важно... Одним словом: «Идите и получите объявление в Главхиме»... или в Центрохиме? Забыл. Ну, не важно... «Получите объявление, я вам 25%». Если бы теперь мне кто-нибудь сказал: «Идите, объявление получите», — я бы ответил: «Не пойду». Не желаю ходить за объявлениями. Мне не нравится ходить за объявлениями. Это не моя специальность. А тогда... О, тогда было другое. Я покорно накрылся шапкой, взял эту дурацкую книжку объявлений и пошел, как лунатик. Был совершенно невероятный, какого никогда даже не бывает, мороз. Я влез на шестой этаж, нашел комнату № 200, в ней нашел рыжего лысого человека, который, выслушав меня, не дал мне объявления.
   Кстати, о шестых этажах. Позвольте, кажется, в этом доме есть лифты? Есть. Есть. Но тогда, в 1922 году, в лифтах могли ездить только лица с пороком сердца. Это во-первых. А во-вторых, лифты не действовали. Так что и лица с удостоверением о том, что у них есть порок, и лица с непорочными сердцами (я в том числе) одинаково поднимались пешком в шестой этаж.
   Теперь другое дело. О, теперь совсем другое дело! На Патриарших прудах, у своих знакомых [3], я был совсем недавно. Благодушно поднимаясь на своих ногах в шестой этаж, футах в 100 над уровнем моря, в пролете между 4-м и 5-м этажами, в сетчатой трубе, я увидал висящий, весело освещенный и совершенно неподвижный лифт. Из него доносился женский плач и бубнящий мужской бас:
   — Расстрелять их надо, мерзавцев!
   На лестнице стоял человек швейцарского вида, с ним рядом другой в замасленных штанах, по-видимому, механик, и какие-то любопытные бабы из 16-й квартиры.
   — Экая оказия, — говорил механик и ошеломленно улыбался.
   Когда ночью я возвращался из гостей, лифт висел там же, но был темный, и никаких голосов из него не слышалось. Вероятно, двое несчастных, провисев недели две, умерли с голоду.
   Бог знает, существует ли сейчас этот Центро— или Главхим, или его уже нет! Может быть, там какой-нибудь Химтрест, может быть, еще что-нибудь. Возможно, что давно нет ни этого Хима, ни рыжего лысого, а комнаты уже сданы и как раз на том месте, где стоял стол с чернильницей, теперь стоит пианино или мягкий диван и сидит на месте химического человека обаятельная барышня с волосами, выкрашенными перекисью водорода, читает «Тарзана» [4]. Все возможно. Одно лишь хорошо, что больше туда я не полезу ни пешком, ни в лифте!
   Да, многое изменилось на моих глазах.
   Где я только не был! На Мясницкой сотни раз, на Варварке — в Деловом Дворе, на Старой Площади — в Центросоюзе, заезжал в Сокольники, швыряло меня и на Девичье Поле. Меня гоняло по всей необъятной и странной столице одно желание — найти себе пропитание. И я его находил, правда скудное, неверное, зыбкое. Находил его на самых фантастических и скоротечных, как чахотка, должностях, добывал его странными, утлыми способами, многие из которых теперь, когда мне полегчало, кажутся уже мне смешными. Я писал торгово-промышленную хронику в газетку, а по ночам сочинял веселые фельетоны, которые мне самому казались не смешнее зубной боли, подавал прошение в Льнотрест, а однажды ночью, остервенившись от постного масла, картошки, дырявых ботинок, сочинил ослепительный проект световой торговой рекламы. Что проект этот был хороший, показывает уже то, что, когда я привез его на просмотр моему приятелю, инженеру, тот обнял меня, поцеловал и сказал, что я напрасно не пошел по инженерной части: оказывается, своим умом я дошел как раз до той самой конструкции, которая уже светится на Театральной площади. Что это доказывает? Это доказывает только то, что человек, борющийся за свое существование, способен на блестящие поступки.
   Но довольно. Читателю, конечно, не интересно, как я нырял в Москве, и рассказываю я все это с единственной целью, чтобы он поверил мне, что Москву 20-х годов я знаю досконально. Я обшарил ее вдоль и поперек. И намерен ее описать. Но, описывая ее, я желаю, чтобы мне верили. Если я говорю, что это так, значит, оно действительно так!
   На будущее время, когда в Москву начнут приезжать знатные иностранцы, у меня есть в запасе должность гида.

I. ВОПРОС О ЖИЛИЩЕ

   ...Эй, квартиру!!
    (2-й акт «Севилъского цирюльника»)

   Условимся раз навсегда: жилище есть основной камень жизни человеческой. Примем за аксиому: без жилища человек существовать не может. Теперь, в дополнение к этому, сообщаю всем, проживающим в Берлине, Париже, Лондоне и прочих местах, — квартир в Москве нету.
   Как же там живут?
   А вот так-с и живут.
   Без квартир.
 
____________
 
   Но этого мало — последние три года в Москве убедили меня, и совершенно определенно, в том, что москвичи утратили и самое понятие слова «квартира» и словом этим наивно называют что попало. Так, например: недавно один из моих знакомых журналистов на моих глазах получил бумажку: «Предоставить товарищу такому-то квартиру в доме №7 (там, где типография)». Подпись и круглая жирная печать.
   Товарищу такому-то квартира была предоставлена, и у товарища такого-то я вечером побывал. На лестнице без перил были разлиты щи, и поперек лестницы висел обрезанный, толстый, как уж, кабель. В верхнем этаже, пройдя по слою битого стекла, мимо окон, половина из которых была забрана досками, я попал в тупое и темное пространство и в нем начал кричать. На крик ответила полоса света, и, войдя куда-то, я нашел своего приятеля. Куда я вошел? Черт меня знает. Было что-то темное, как шахта, разделенное фанерными перегородками на пять отделений, представляющих собою большие продолговатые картонки для шляп. В средней картонке сидел приятель на кровати, рядом с приятелем его жена, а рядом с женой брат приятеля, и означенный брат, не вставая с постели, а лишь протянув руку, на противоположной стене углем рисовал портрет жены. Жена читала «Тарзана».
   Эти трое жили в трубке телефона. Представьте себе, вы, живущие в Берлине, как бы вы себя чувствовали, если б вас поселили в трубке. Шепот, звук упавшей на пол спички был слышен через все картонки, а ихняя была средняя.
   — Маня! (Из крайней картонки.)
   — Ну? (Из противоположной крайней.)
   — У тебя есть сахар? (Из крайней.)
   — В Люстгартене, в центре Берлина, собралась многотысячная демонстрация рабочих с красными знаменами... (Из соседней правой.)
   — Конфеты есть... (Из противоположной крайней.)
   — Свинья ты! (Из соседней левой.)
   — В половину восьмого вместе пойдем!
   — Вытри ты ему нос, пожалуйста...
   Через десять минут начался кошмар: я перестал понимать, что я говорю, а что не я, и мой слух улавливал посторонние вещи. Китайцы, специалисты по части пыток, — просто щенки. Такой штуки им ни в жизнь не изобрести!
   — Как же вы сюда попали?.. Го-го-го!.. Советская делегация в сопровождении советской колонии отправилась на могилу Карла Маркса... Ну?! Вот тебе и ну! Благодарю вас, я пил... С конфетами?! Ну их к чертям!.. Свинья, свинья, свинья! Выбрось его вон! А вы где?.. В Киото и Иокогаме... Не ври, не ври, скотина, я давно уже вижу!.. Как, уборной нету?!!
   Боже ты мой! Я ушел, не медля ни секунды, а они остались. Я прожил четверть часа в этой картонке, а они живут 7 (семь) месяцев.
   Да, дорогие граждане, когда я явился к себе домой, я впервые почувствовал, что все на свете относительно и условно. Мне померещилось, что я живу во дворце и у каждой двери стоит напудренный лакей в красной ливрее и царит мертвая тишина. Тишина, это великая вещь, дар богов и рай — это есть тишина. А между тем дверь у меня всего одна (равно как и комнат), и выходит эта дверь непосредственно в коридор, а наискось живет знаменитый Василий Иванович со своею знаменитой женой.
 
____________
 
   Клянусь всем, что у меня есть святого, каждый раз, как я сажусь писать о Москве, проклятый образ Василия Ивановича стоит передо мною в углу. Кошмар в пиджаке и полосатых подштанниках заслонил мне солнце! Я упираюсь лбом в каменную стену, и Василий Иванович надо мной, как крышка гроба.
   Поймите все, что этот человек может сделать невозможной жизнь в любой квартире, и он ее сделал невозможной. Все поступки В. И. направлены в ущерб его ближним, и в кодексе Республики нет ни одного параграфа, которого он бы не нарушил. Нехорошо ругаться матерными словами громко? Нехорошо. А он ругается. Нехорошо пить самогон? Нехорошо. А он пьет. Буйствовать разрешается? Нет, никому не разрешается. А он буйствует. И т. д. Очень жаль, что в кодексе нет пункта, запрещающего игру на гармонике в квартире. Вниманию советских юристов: умоляю ввести его! Вот он играл. Говорю — играл, потому что теперь не играет. Может быть, угрызения совести остановили этого человека? О, нет, чудаки из Берлина: он ее пропил.
   Словом, он немыслим в человеческом обществе, и простить его я не могу, даже принимая во внимание его происхождение. Даже наоборот: именно принимая во внимание, простить не могу. Я рассуждаю так: он должен показывать мне, человеку происхождения сомнительного, пример поведения, а никак не я ему. И пусть кто-нибудь докажет мне, что я не прав.
 
____________
 
   И вот третий год я живу в квартире с Василием Ивановичем, и сколько еще проживу — неизвестно. Возможно, и до конца моей жизни, но теперь, после визита в картонку, мне стало легче. Не нужно особенно замахиваться, граждане!
   Да, мне стало легче. Я стал терпеливее и к людям участливее.
   Доктор Г., мой друг, явился ко мне на прошлой неделе с воплем:
   — Зачем я не женился?!
   В устах его, первого и признанного женофоба в Москве, такая фраза заслуживала внимания.
   Оказалось: домовое управление его уплотнило. Поставило перегородку в его комнате и за перегородкой поселило супружескую пару. Тщетно доктор барахтался и выл. Ничего не вышло. Председатель твердил одно:
   — Вот ежели бы вы были женатый, тогда другое дело...
   А третьего дня доктор явился и сказал:
   — Ну, слава Богу, что я не женился... Ты с женой ссоришься?
   — Гм... иногда... как сказать... — ответил я уклончиво и вежливо, поглядывая на жену, — вообще говоря... бывает иногда... видишь ли...
   — А кто виноват бывает? — быстро спросила жена.
   — Я, я виноват, — поспешил уверить я.
   — Кошмар. Кошмар. Кошмар, — заговорил доктор, глотая чай, — кошмар. Каждый вечер, понимаешь ли, раздается одно и то же: «Ты где был?» — «На Николаевском вокзале». — «Врешь». — «Ей-Богу...» — «Врешь». Через минуту опять: «Ты где был?» — «На Нико...» — «Врешь». Через полчаса: «Где ты был?» — «У Ани был». — «Врешь!!»
   — Бедная женщина, — сказала жена.
   — Нет, это я бедный, — отозвался доктор, — и я уезжаю в Орехово-Зуево. Черт ее бери!
   — Кого? — спросила жена подозрительно.
   — Эту... клинику...
 
____________
 
   Он в Орехово-Зуево, а знакомая Л. Е. в Италии. Увы, ей нет места даже за перегородкой. И прекраснейшая женщина, которая могла бы украсить Москву, стремится в паршивый какой-то Рим.
   И Василий Иванович останется, а она уедет!
   А Наталья Егоровна бросила этой зимой мочалку на пол, а отодрать ее не могла, потому что над столом девять градусов, а на полу совсем нет градусов и даже одного не хватает. Минус один. И всю зиму играла вальсы Шопена в валенках, а Петр Сергеич нанял прислугу и через неделю ее рассчитал, ан прислуга никуда не ушла! Потому что пришел председатель правления и сказал, что она (прислуга) — член жилищного товарищества и занимает площадь и никто ее не имеет права тронуть. Петр Сергеевич, совершенно ошалевший, мечется теперь по всей Москве и спрашивает у всех, что ему теперь делать? А делать ему ровно нечего. У прислуги в сундуке карточка бравого красноармейца, бравшего Перекоп, и карточка жилищного товарищества. Крышка Петру Сергеичу!
   А некий молодой человек, у которого в «квартире» поселили божью старушку, однажды в воскресенье, когда старушка вернулась от обедни, встретил ее словами:
   — Надоела ты мне, божья старушка.
   И при этом стукнул старушку безменом по голове. И таких случаев или случаев подобных я знаю за последнее время целых четыре. Осуждаю ли я молодого человека? Нет. Категорически — нет. Ибо прекрасно чувствую, что посели ко мне в комнату старушку или же второго Василия Ивановича, и я бы взялся за безмен, несмотря на то, что мне с детства дома прививали мысль, что безменом орудовать ни в коем случае не следует.
   А Саша предлагал 20 червонцев, чтобы только убрали из его комнаты Анфису Марковну...
   Впрочем, довольно.
 
____________
 
   Отчего же происходит такая странная и неприятная жизнь? Происходит она только от одного — от тесноты. Факт, в Москве тесно.
   Что же делать?!
   Сделать можно только одно: применить мой проект, и этот проект я изложу, предварительно написав еще главу «О хорошей жизни».

II. О ХОРОШЕЙ ЖИЗНИ

   Юрий Николаевич заложил ногу за ногу и, прожевывая кекс, спросил:
   — Вот не совсем понимаю, почему вы, человек довольно благодушный, как только начинаете говорить о квартире, впадаете в ярость?
   Я тоже сунул в рот кусок кекса (прекрасная вещь с чаем, но отнюдь не в 5 часов дня, когда человек приходит со службы и нуждается в борще, а не в чае с кексом. Вообще, московские граждане, бросим мы эти файф-о-клоки к чертям!) и ответил:
   — Поэтому и впадаю в ярость, что я на этом вопросе собаку съел. Высокий специалист.
   — Может быть, вы еще чаю хотите? — осторожно предложила хозяйка.
   — Нет, благодарю вас, чаю не хочется. Сыт, — со вздохом ответил я, чувствуя какое-то странное томление. Обломки кекса плавали внутри меня в чайном море и вызывали чувство тоски.
   — Вам хорошо говорить, — продолжал я, закуривая, — когда у вас прекрасная квартира в две комнаты.
   Юрий Николаевич тотчас судорожно засмеялся, торопливо проглатывая изюм, и полез в карманы. В одном он ничего не нашел, в другом тоже. И в третьем. Тогда он кинулся к столу, нырнул в ящики, нырнул в какие-то груды — и там не нашел.
   Вместо искомого нашел позапрошлый понедельничный номер «Накануне», полюбовался на него и сказал:
   — Пропала куда-то. Ну, ладно.
   С этими словами он стал на колени на пол и ухватился за ножки кресла в углу. Лохматый пес обрадовался суете, начал скакать и хватать его за штаны.
   — Пошел вон! — закричал, краснея, Юрий Николаевич. Кресло отъехало в сторону, и в огромнейшей лохматой дыре, аршин в диаметре, оказался купол соседней церкви на голубом фоне неба.
   — Однако.
   — До ремонта ее не было, — пояснил счастливый обладатель двух комнат с дырой, — а вот, сделали ремонт и дыру.
   — Так ее же можно заделать.
   — Нет уж я ее заделывать не буду. Пусть тот, кто мне бумажку прислал, сам и заделывает.
   Он опять похлопал по карманам, но бумажки так и не нашел.
   — Бумажку прислали, чтобы я вытряхнулся из этой квартиры.
   — Куда?
   — В бумажке написано: не касается.
   Каюсь: на душе у меня полегчало. Не один, стало быть, я.
 
____________
 
   В самом деле: как это так «вытряхайтесь»?! Ведь месту пусту не быть? Юрий Николаевич вытряхнется, но ведь на его место «втряхнется» Сидор Степаныч? А Юрий Николаевич, оказавшись на панели, ведь тоже пожелает войти под кров? А если под этим кровом сидит уже Федосей Гаврилович? Стало быть, Федосей Гаврилычу вытряхательную бумажку? Федосей на место Ивана, Иван на место Ферапонта, Ферапонт на место Панкратия...