Страница:
Господи, ну какая упертость!
В этом году уже после смерти Кожинова вышел его двухтомник «Россия, век XX». Он и там оставил покаяния о своем диссидентстве: «Многое из того, что произошло в 1929-1933 годы, мне стало известно (прежде всего, из бесед с М.М. Бахтиным) еще в начале 1960-х годов, и должен признаться: я пришел тогда к полнейшему „отрицанию“ послереволюционного пути страны» (т. 1, с. 190). Здесь удивительна прежде всего неадекватность: из-за 4 «нехороших» лет человек отвергал почти 50 лет советской истории родной страны. Но он настаивал: «В свое время я безоговорочно „отрицал“ все то, что свершилось в России с 1917 года. Это было как раз в „разгар“ хрущевского правления, а к середине 1960-х годов сравнительно краткий период моего радикальнейшего „диссидентства“ уже закончился» (т. 2, с. 366). Чего еще надо? "Безоговорочно «отрицал»… "Радикальнейшее «диссидентство»! Как уже отмечалось, в своем письме Кожинов злоупотреблял кавычками, тем самым придавая иным речениям двусмысленность, даже неясность. Думаю, что в данном случае кавычки означают именно невысказанность диссидентства, сугубо внутренний характер радикальности, т.е. публичных выступлений и поступков такого рода у него не было.
Но вот что с гордостью поведал в прошлом году Г. Ганичев в беседе с В. Бондаренко в «Завтра». Несколько московских литераторов летели из Тбилиси в Москву. И когда пролетали над донской землей, В. Кожинов и С. Семанов встали и предложили почтить молчанием память погибшего в этих краях генерала Л. Корнилова, руководителя первого мятежа против революции, одного из главных организаторов Белой армии. Все встали. В. Ганичев был тогда главным редактором «Комсомольской правды». А на дворе стоял 1972 год.
В другом месте он уточняет и даже «оправдывает» ту пору своего развития: «В первой половине 1960-х годов (это на четвертом-то десятке жизни! – В.Б.) я проникся „диссидентскими“ воззрениями и, в сущности, вообще „отрицал“ всю советско-социалистическую систему. Полагая, что и у меня и у других людей моего поколения и круга это был своего рода неизбежный и по-своему нужный этап развития» (там же, с. 336). И опять, уже прямо-таки навязчиво: «Я пережил период (правда, не очень долгий) полнейшего „отрицания“ Революции – то есть всего происходившего в стране после 1917 года. Теперь я понимаю, что эта „стадия“ отрицания была по-своему оправданной или даже необходимой» (там же, с. 377)
В. Кожемяко по своему обыкновению пытается смягчить: «Кожинов шел к пониманию этих 70 лет не так-то просто. Был у него период, когда у него было отрицание многого (!) из этих лет». Да не многого, Виктор Стефанович, а «всего, что произошло после 1917 года», «всей советской системы». Но, слава Богу, что Кожемяко хоть частично-то признает кожиновское диссидентство и даже призывает Куняева: «Согласитесь, что он шел к пониманию непросто…» Но куда там! Собеседник и бровью не повел, и словечка согласного не молвил. Какая бульдозерная твердость русского духа!..
У Кожинова было любимое выражение: «Ведь если вдуматься…» Так вот, ведь если вдуматься, его диссидентство – поразительная и загадочная вещь. Да, безоговорочно, радикальнейшим образом он полностью отрицал все! Что же именно? Напомним только главное: спасение большевиками Родины от развала и гибели в 1918-1922 годах, возрождение и расцвет экономики и культуры страны в 20-30-е годы, «Клима Самгина», «Тихий Дон» и «Хождение по мукам», Прокофьева и Шостаковича, всемирно-историческую Победу над германским фашизмом в 1941-1945 годы, «Василия Теркина», послевоенное восстановление народного хозяйства, овладение атомной энергией, превращение отсталой России во вторую супердержаву мира, пуск в 1954 году первой в мире АЭС, вывод в космос в 1957 году первого в мире спутника Земли и постройку первого в мире атомного ледокола, доставку в 1959 году на Луну Государственного герба страны, а затем первого в мире лунохода, первый в мире полет советского человека в космос в 1961 году, полет первого в мире трехместного космического корабля в 1964 году… И обо всем этом и о многом сверх того начитанный и любознательный Кожинов прекрасно знал, а то, что было с конца тридцатых годов, и видел собственными глазами… И был он не студентиком, когда его хватил удар диссидентства, ему шел четвертый десяток, – взрослый зрелый человек. Так в чем же дело? Где разгадка?
Думаю, разгадка в том, что психологическая и душевная предрасположенность к диссидентству была у Кожинова с юности. Вот он рассказывает об одном эпизоде своей только что начавшейся студенческой жизни: "В первые дни сентября 1948 года Игорь Виноградов, впоследствии один из ведущих сотрудников «Нового мира», был избран «комсоргом» группы. Произнося полагающуюся по этому поводу речь, Игорь восторженно процитировал высокоидейные «строки Маяковского». Даже теперь Кожинов писал об этом довольно странно. Почему комсорг опять же в кавычках? Это было живое, реальное, конкретное по смыслу слово. Что за «полагающаяся речь»? Меня избирали комсоргом и в школе, и на фронте, и в Литинституте, и я не помню, чтобы произносил при этом какие-то «полагающиеся» речи. Наконец, почему прочитанные стихи Маяковского названы высокоидейными в кавычках? Надо думать, они такими и были. Другое дело, может, здесь не очень уместны.
Но главное дальше: «Отведя Игоря в сторону, я спросил: неужели он считает, что строки эти были написаны „от души“, а не ради денег и почестей? И в ответ Игорь долго и горячо убеждал меня в обратном, притом было совершенно ясно, что он говорит с полнейшей искренностью». Да, Виноградов, впоследствии диссидент, тогда думал и чувствовал, воспринимал стихи Маяковского как большинство нормальных советских людей, в частности, его сверстников-студентов, никому из них и в голову не приходили деньги. А Кожинов, в противоположность им, был убежден, что советский поэт не может написать высокоидейные патриотические стихи от души, а только – ради денег. Это и есть фундамент, основа, почва диссидентства. И всего в восемнадцать лет! Так что на четвертом десятке жизни слова М.М. Бахтина упали в почву, давно и хорошо унавоженную антисоветизмом.
Слава богу, Вадим Кожинов довольно быстро прозрел и никаких, так сказать, целостных диссидентских публикаций у него не было, но следы прошлого нередко давали о себе знать в иных его рассуждениях до самой последней поры. В упоминавшейся последней книге крайне удивляет рассказ, связанный с Евтушенко: «На студенческом фестивале в Хельсинки в 1962 году имел место неприятный эпизод: молодые финны – как тогда сообщалось, потомки погибших на советско-финской войне – бросали камни в автобус с делегацией СССР». Та война была в 1939-1940 годах. Интересно, а что делали в это время на фестивале «потомки» участников немецко-финской агрессии против СССР в 1941-1944 годы? Но читаем дальше: «Вернувшись в Москву, Евтушенко опубликовал об этом стишки „Сопливый фашизм“. Встретив его в ЦДЛ, я сказал, что стыдно писать подобное; вспомни, что Твардовский назвал эту войну „незнаменитой“, то есть недостойной славы…» Это поразительно…
Какая литературщина! Какой догматизм! Лауреат Ленинской премии Твардовский сказал – и не смей по-другому. Вы подумайте только: за границей, на чужбине во время прекрасного всемирного праздника на глазах множества иностранцев негодяи забрасывают камнями наших ребят, нашу национальную делегацию. Это государственное оскорбление, а для русского патриота всего лишь – «неприятный эпизод». Евтушенко встал на защиту своих, негодует против наглой вылазки, возможно, даже опасной для жизни наших ребят, а этот патриот целиком на стороне оскорбивших его Родину подонков, он считает своим долгом еще и отчитать поэта, вступившегося за честь родной страны: «Стыдно!..»
Да ведь здесь вражда к литературному противнику затмила чувство к Родине. И человек не понимал этого в тридцать лет, не понял и в семьдесят. В таких случаях невольно хочется защищать даже Евтушенко тех времен. Точнее говоря, не его, а саму родную страну. В других случаях у патриотов такого рода чувство к Родине столь же решительно оттесняется и литературной симпатией, как у того же Кожинова – почтением к Солженицыну, попыткой оправдать даже его грязную возню против Шолохова, как это было в беседе с В. Кожемяко в «Советской России» 3 декабря 1998 года. Надо отметить, что для кружка этих патриотов крайне характерно главенство литературных страстей над всем остальным.
А слово «незнаменитый», кстати, вовсе не означает «недостойный славы». В числе многих толкований, которые Даль дает слову «знаменитый», есть и такие: «великий», «весьма известный», «прославленный». А мало ли солдат даже и Великой Отечественной осталось непрославленными, хотя и достойны этого. Ныне же говорят еще и так: «печально знаменитый» и даже «позорно знаменитый»… Да, финская война не была великой, это локальная война. Да, о ней многое оставалось неизвестным. Да, она не была прославлена, она померкла в великой трагедии и великой славе тут же грянувшей Отечественной войны. Но тысячи солдат и офицеров, сложивших головы тогда, заслужили славу и нашу вечную благодарность. Они прорвали линию Маннергейма, заставили финнов просить мира, выполнили все задачи, которые ставились в этой войне: в условиях уже бушевавшей в Европе мировой войны отодвинули границу от Ленинграда, завоевали необходимые для нашей обороны базы и тем самым предотвратили захват летом 1941 года второй столицы нашей Родины. Кожинов словно и не ведает, что ведь финны, как немецкие прихвостни, воевали против его Родины еще и в «знаменитой» войне…
Уже не раз так или иначе была затронута военная тема. В. Кожинов и С. Куняев по возрасту не могли быть на войне, и в армии они не служили. Что ж, это выпадает не всем. Они были на военных сборах: первый, кажется, всего разок, второй – два. Один из своих сборов, проходивших во Львове, Куняев описывает так: «Мы в ту золотую осень 1965 года то коротали время в окружной военной газете, то читали стихи студентам, то позировали скульптору Флиту, потягивая красное вино…» То, как помним, в гостях у Петренко под водочку глумились над Шевченко, закусывая украинским салом… Словом, человек пороху не нюхал, портянки сушил недолго, и вдруг читаем, что, попав второй раз на сборы, он писал жене: «Ненавижу армию. Если б ты знала, как эта организация не считается с человеком, с его привычками, настроениями, способностями, как она обстругивает каждого человека…» Ну, еще можно понять, если это писал бы вчерашний восемнадцатилетний школьник, как мои ровесники, оказавшиеся в 1941-1942 годах в армии, а вскоре и на фронте. Но Куняеву здесь уже без малого 25 лет, почти ровесник Андрея Болконского в Аустерлицком сражении, окончил институт, работает, женат. А в ту пору в армии еще служили участники Великой Отечественной, и никакой дедовщиной пока и не пахло… Мемуарист поведал нам, что в десять лет прочитал все четыре тома «Войны и мира» вместе с двумя эпилогами, в которых я лично до конца еще не разобрался. Так вот, во втором томе есть описание того, как Николай Ростов возвращается из отпуска в свой полк: «Когда Ростов подъезжал к полку, он испытывал чувство, подобное тому, которое он испытывал, подъезжая к Поварскому дому (т.е. к родному дому на Поварской улице в Москве. – В.Б.) Когда он увидел первого гусара в расстегнутом мундире своего полка, когда он узнал рыжего Дементьева, увидал коновязи рыжих лошадей, когда Лаврушка радостно закричал своему барину: „Граф приехал!“ – и лохматый Денисов, спавший на постели, выбежал из землянки, обнял его, и офицеры сошлись к приезжему, – Ростов испытал такое же чувство, как когда его обнимала мать, отец и сестры, и слезы радости, подступившие ему к горлу, помешали ему говорить. Полк был тоже дом, и дом неизменно милый и дорогой, как и дом родительский». В десять лет Куняев не мог понять чувство Николая Ростова. Но он не понимал их и в двадцать пять, не понимает и под семьдесят… Конечно, у него не было Лаврушки, но, как видно, не было и друга Денисова: «Я проклинал армию, ее режим, ее бесчеловечность в негодующих письмах матери, жене, друзьям, плакал и вздыхал о свободе личности, а вернувшись после службы (аж двухмесячной?! – В.Б.) домой, с жадностью записывал рассказы тети Поли, только что вернувшейся из Магадана после 17 лет тюремной и ссыльной жизни». В другом месте об этой тете Поле сказано, что сидела она не в тюрьме, а в лагере, и лишь пять лет, а двенадцать как вольнонаемная работала на швейной фабрике, и «вернулась в 1956 году в Калугу весьма богатой по тем временам женщиной». Но как примечательно, что сразу после «службы» в ненавистной организации, где не считаются с привычками и настроениями, кинулся к бывшей заключенной, в надежде, надо полагать, на антисоветские рассказы о том, как и в лагерях тоже не считаются с настроениями… С чем сравнить такое отношение к армии? А.Солженицын в упоминавшейся книге цитирует «Записки русского еврея» Г.Б. Слиозберга: «По отсутствию товарищества и вечной обособленности еврейского солдата военная служба представлялась для евреев самою грозною и тягостною из всех повинностей» (с. 150).
Могут сказать: «Что ж, Николай Ростов! Гусары, графы, денщики, дом на Поварской – все это слишком давно было!» Правильно. Но вот прошло почти 140 лет, и 29 марта 1945 года я, не гусар и не граф, а сержант Красной Армии в Восточной Пруссии под Кенигсбергом записываю в своем дневнике: «Сегодня ночую последнюю ночь в роте. Посылают на курсы зенитчиков. Прощай, рота! 27 месяцев протекло здесь. Как я ко всему и ко всем привык! Ухожу с таким же чувством, с каким уходил из дому… Итак, мой путь лежит в деревлю Вилау километрах в восьми от Тапиау… О чем я жалею в роте? Единственно о друзьях. Как я привык к Адайчику, Райсу, Шуре Бароновой, ко всем. А как трудно будет привыкать ко всему новому… Итак, в путь. Прощай рота!» Тогда я еще не читал «Войну и мир», но посмотрите: граф Ростов возвращался в свою часть, как в родной дом на Поварской, и я, комсомолец, покидал свою часть, как родной дом в Измайлове… А вот запись 3 апреля: "Напрасно я прощался с ротой, видно, здесь и войну кончать придется. Подполковник Лантух дал мне неверный адрес: курсы не в Вилау, а в Швиндау. Я два дня проблуждал, устал, как черт, и пропала всякая охота идти на эти курсы. И потом, серьезно-то говоря, ведь так хочется встретить окончание войны в своей родной роте, среди старых друзей… Дома (!) меня ждали два письма от Нины, одно от мамы и одно от капитана Шевцова из «Разгромим врага»…
Дня через два начался штурм Кенигсберга… После его взятия нашу часть уже летом перебросили на Дальний Восток, в Куйбышевку-Восточную. Там мы приняли участие в скоротечной войне против Японии, в разгроме Квантунской армии на территории Маньчжурии. Не помню, почему, из Маньчжурии я возвращался не со всей частью. В дневнике за 21 сентября 1945 года читаю: «От Амура мы с Потеминым поехали одни. Доехали довольно хорошо… Как приятно было идти по темным, но знакомым улицам Куйбышевки».
И в этот же день позже: "Сейчас демобилизационная лихорадка: старики и девушки-связистки уже сдают оружие, готовятся. А ей-богу грустно расставаться с некоторыми девчатами, и не только с девчатами… Сегодня им, демобилизующимся, выдали медали «За Победу». 26 сентября: "Вчера проводили стариков и девчат. Я и не представлял, что так грустно будет расставаться!
На студебеккерах в две очереди отвезли их на станцию. Ждать там пришлось недолго. Штурмом взяли вагон, втиснули всех, усадили… Я забрался в вагон, несмотря на страшную тесноту, сквозь мешки, сидора, пассажиров. Добрался до самого конца вагона, где за горой мешков сидела Саня Баронова. Попрощался с ней, крепко пожал ей руку. Она как-то жалко улыбалась. А потом пошел обратно к выходу, пожимая руки, прощаясь, желая счастья и доброго пути. Мне отвечали тем же. Все были возбуждены, взволнованы – и старики и девушки. Ведь три года прожили вместе!.. Наконец, свистки. Поезд пошел…
Как сразу пусто, тихо стало в казарме. Раньше шум надоедал, а теперь мы были бы рады этому шуму, суматохе, толкотне… А вчера было просто невыносимо. Захотелось напиться, чтобы потерять ощущение времени. Но не удалось, несмотря на все старания Адайчика".
Какова суть этих давних записей? Она та же, что у Николая Ростова: сослуживцы – самые близкие и дорогие люди, своя часть – родной дом.
Куняев пишет: «Два месяца сборов были для меня хорошей школой… Я почувствовал, что нащупал какое-то необходимое понимание хода истории». Это остается декларацией, и трудно понять, как из ненависти к армии, проклятий ее и тоски по «правам человека» может родиться понимание «хода истории». Понятно, конечно, что за два месяца далеко не для всякого казарма станет родным домом, но зачем сейчас-то, когда в армии так тяжело, рисовать картину, будто бы так и всегда было? Разве трудно понять, какое впечатление производят слова «я ненавижу армию…» в устах главного редактора патриотического (да?) журнала?
В нашем первом телефонном разговоре возникла и военная тема. Я сказал:
– Ты стыдишь других за то, что не знают, какой скорбный у тебя анализ урины. А сам не знаешь вещи поважней. Вот у тебя встретились два фронтовика. «Ты где воевал?» – «На Центральном фронте. А ты?» – «И я на Центральном! В какой армии?» – «В Тридцать восьмой». – «И я в Тридцать восьмой! Калугу брал?» – «Брал». – «Давай выпьем!» Прекрасная встреча. Только мы о наших и союзных городах говорили не «брал», а «освобождал». Так и на наших медалях выбито: «За освобождение Варшавы», но – «За взятие Кенигсберга»… А ты знаешь, когда освободили твою родную Калугу?
– В конце декабря.
– Правильно, тридцатого. Так вот, никакого Центрального фронта тогда не было, его расформировали еще в августе.
– Я верю этим фронтовикам с десятого года рождения, а не тебе. Они так говорили.
– Да мало ли что люди говорят, особенно когда перед ними бутылка, да еще старики под восемьдесят. И 38-я армия никакого отношения к освобождению Калуги не имела, она воевала на Украине. А освободила город подвижная группа генерал-майора Попова войск 50-й армии Западного фронта, в рядах которой, кстати, я прошел путь от твоей Калуги до Кенигсберга.
– Не верю!
– Ну зайди ко мне, покажу книги, карты, красноармейскую книжку, воспоминания моего командарма Ивана Васильевича Болдина. Пятидесятая армия! Могу и состав этой ПГ назвать: 154 сд, 112 тд, 31 кд… Между прочим, командиром этой кд – кавалерийской дивизии был подполковник Михаил Дмитриевич Борисов, мой родственник…
– Не верю!
И здесь – все та же упертость!
А что его старички-фронтовички дальше плетут под водочку! «Взяли в плен двести пятьдесят эсэсовцев и тут же на путях порешили». И у поэта-гуманиста ни малейшего сомнения, никакого вопроса. Словно ему достоверно известно, что в Красной Армии так именно заведено было – расстреливать пленных. Его другое интересует: «А дезертиры из ваших деревень были?» Так ты на кого работаешь, патриот?.. Оказывается, этот текст входил в его книгу «Огонь, мерцающий в сосуде», за которую в 1987 году получил Государственную премию им. Горького. И тогда еще директор издательства «Современник» Николай Елисеевич Шундик – царство ему небесное! – уговаривал опустить это место: «Немецкая волна» найдет время повозиться, целую передачу устроит. Зачем это нам?"
Но дело не только в этом – зачем? Шундик на войне не был и, возможно, тоже принимал брехню за чистую монету. Но это же именно брехня, ложь! Клевета на родную армию! И с какой легкостью, не приводя никаких доказательств, сует он ее в свою Книгу Жизни! С какой свирепостью, как за великую драгоценность, держится за нее зубами пятнадцать лет!.. Вот и Феликс Чуев, не тем будь помянут, еще круче брал, уверяя, например, что на Ленинградском фронте Жуков «батальонами расстреливал своих». Знать, и ненужны ему были для обороны города солдаты…
Вот такие патриоты… Хоть на иностранцев посмотрели бы! Незадолго перед отставкой Клинтона по одной телепрограмме проскочил такой антиамериканский сюжетик. Во время войны в Корее (1950-1953 гг.) при паническом отступлении американских войск они должны были пройти через довольно узкий тоннель, который оказался забит корейскими беженцами. И что же? Американцы огнем проложили себе дорогу к бегству среди сотен трупов. И вот сейчас нашлись люди, которые провели расследование, разыскали живых свидетелей, составили надлежащие документы и потребовали от США извинения и материальной компенсации. И как же поступил душка Клинтон? Он ответил: «Да, расстрел был, отрицать невозможно, но нет доказательств, что огонь по беженцам солдаты открыли по приказу командования. Следовательно, это было не что иное, как стихийное бедствие, ответственность за которое не может нести никто». И все! Шиш вам, а не извинение. Получите плевок, а не компенсацию… А тут – сами своими руками взваливают на свою армию, на свою родину страшенное преступление. И красиво объявляют это «полнотой картины жизни»… Почему не последовал совету старшего товарища? Чхал он на все советы.
И тут же устами одного из собутыльников в сотый раз повторена едва ли не самая грязная побрехушка всех волкогоновых и Сорокиных, всех антисоветчиков: «Да жить и в лагере по-разному жили. Помню, рядом с нами французский барак стоял – они на простынях спали! В волейбол играли! Им Красный Крест помогал… А мы в Красный Крест не входили». Потому, дескать, и морили русских голодом, потому и погибли в плену 3 миллиона… Французы, говоришь? Да откуда же у немцев могло быть особенно враждебное чувство к ним, если они в 1940 году не пожелали и не смогли сопротивляться вторжению вермахта даже половину того срока, что продержалась одна наша Брестская крепость, а объявили свою столицу открытым городом и через несколько дней капитулировали. Чего ж после такого подарка не снабдить французских пленных простынками, даже если их оказалось там 1 миллион 547 тысяч. А когда в конце 1942 года американские войска под командованием Эйзенхауэра высадились в Северной Африке, им там пришлось сражаться не с немцами, а с 200-тысячной французской армией под командованием самого военного министра профашистского петеновского правительства Франции адмирала Жана Дарлана, и хотя эта армия тоже вскоре капитулировала, но ей удалось все-таки истребить 584 американца и 597 англичан. Чего ж после такой поддержки немцам не разрешить французским пленным играть в волейбол!
И вот что еще интересно. В. Кожинов приводит данные: из общего количества 3 770 290 вражеских солдат, взятых нами в плен, 464 147 – французы, бельгийцы, чехи. Надо полагать, что основную часть составляли здесь именно французы. И ведь это только пленные! А сколько всего их воевало против нас? По подсчетам дотошного демографа Б. Урланиса, воюя на стороне Германии, погибло от 40 до 50 тысяч французов, а защищая свою родину, погибло 84 тысячи. Как видим, цифры сопоставимые. И Кожинов глубоко прав, когда пишет, что пока многонациональная армия под немецким командованием «одерживала победы на русском фронте, Европа была в общем и целом на ее стороне». Именно этим, а не Красным Крестом определялось положение пленных в немецких лагерях. Такое впечатление, что вот это Кожинов написал специально для своего друга Куняева: «Виноват, мол, опять Сталин, не подписавший в 1929 году Женевскую конвенцию о военнопленных. Эта версия давно и убедительно опровергнута, но тем не менее доверчивым читателям продолжают внушать, что в уничтожении миллионов действительных и мнимых военнопленных виноваты-де не враги, а свои» (Цит. соч., т. 2, с. 122). Да чего тут доказывать! Если немцы разорвали в клочки, так сказать, персональный договор о дружбе, то с какой стати стали бы они считаться с какой-то коллективной конвенцией.
С отменным тщанием доносит до нас Куняев из уст то ли упившихся собутыльников, то ли Валерии Новодворской еще и такую подлую дичь о Красной Армии и о Сталине: «В госпитале работал. Выхожу раз в коридор – стонет раненый. Смотрю, у него нет одной руки до локтя, другой до кисти, и ног нету выше колена… Вроде был приказ Сталина усыплять таких: да потом, говорят, отменили…» И у автора опять – ни удивления, ни вопроса, ни протеста. Словно так и надо. Воспитали демократы…
Весьма примечательны сильнопатриотические размышления С. Куняева об известной книге маркиза де Кюстина (1790-1857) «Россия в 1839 году», которые увязаны им, как ни странно, тоже с военным вопросом. Он пишет: «Аристократ Кюстин был в одном стане с „революционерами“ всех мастей (свежо сказано, правда? – В.Б.). Лишь бы против России. Он даже в любви к декабристам объяснялся: „Мы, люди Запада, революционеры и роялисты, видим в русском государственном преступнике невинную жертву абсолютизма“. Ну, прямо-таки говорил, как Ленин или Троцкий с Луначарским, а не как французский аристократ!» Во-первых, заметим, неужто Куняеву неизвестно, что «в любви к декабристам объяснялись» очень многие замечательные люди, и в частности, поэты – от великого Пушкина («Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье…») до знакомого ему Асеева («Голубые гусары»), которого он объявил «сапогом». Тем более что на вопрос Николая, где бы он был, если 14 декабря находился бы в Петербурге, Пушкин, не колеблясь, ответил: «Ваше величество, на Сенатской!» Так что Ленин (Троцкий меня тут не интересует, и его высказываний о декабристах я не знаю) в данном вопросе оказался в весьма достойной компании. А для апологетов «божьих помазанников» декабристы, конечно, преступники.
В этом году уже после смерти Кожинова вышел его двухтомник «Россия, век XX». Он и там оставил покаяния о своем диссидентстве: «Многое из того, что произошло в 1929-1933 годы, мне стало известно (прежде всего, из бесед с М.М. Бахтиным) еще в начале 1960-х годов, и должен признаться: я пришел тогда к полнейшему „отрицанию“ послереволюционного пути страны» (т. 1, с. 190). Здесь удивительна прежде всего неадекватность: из-за 4 «нехороших» лет человек отвергал почти 50 лет советской истории родной страны. Но он настаивал: «В свое время я безоговорочно „отрицал“ все то, что свершилось в России с 1917 года. Это было как раз в „разгар“ хрущевского правления, а к середине 1960-х годов сравнительно краткий период моего радикальнейшего „диссидентства“ уже закончился» (т. 2, с. 366). Чего еще надо? "Безоговорочно «отрицал»… "Радикальнейшее «диссидентство»! Как уже отмечалось, в своем письме Кожинов злоупотреблял кавычками, тем самым придавая иным речениям двусмысленность, даже неясность. Думаю, что в данном случае кавычки означают именно невысказанность диссидентства, сугубо внутренний характер радикальности, т.е. публичных выступлений и поступков такого рода у него не было.
Но вот что с гордостью поведал в прошлом году Г. Ганичев в беседе с В. Бондаренко в «Завтра». Несколько московских литераторов летели из Тбилиси в Москву. И когда пролетали над донской землей, В. Кожинов и С. Семанов встали и предложили почтить молчанием память погибшего в этих краях генерала Л. Корнилова, руководителя первого мятежа против революции, одного из главных организаторов Белой армии. Все встали. В. Ганичев был тогда главным редактором «Комсомольской правды». А на дворе стоял 1972 год.
В другом месте он уточняет и даже «оправдывает» ту пору своего развития: «В первой половине 1960-х годов (это на четвертом-то десятке жизни! – В.Б.) я проникся „диссидентскими“ воззрениями и, в сущности, вообще „отрицал“ всю советско-социалистическую систему. Полагая, что и у меня и у других людей моего поколения и круга это был своего рода неизбежный и по-своему нужный этап развития» (там же, с. 336). И опять, уже прямо-таки навязчиво: «Я пережил период (правда, не очень долгий) полнейшего „отрицания“ Революции – то есть всего происходившего в стране после 1917 года. Теперь я понимаю, что эта „стадия“ отрицания была по-своему оправданной или даже необходимой» (там же, с. 377)
В. Кожемяко по своему обыкновению пытается смягчить: «Кожинов шел к пониманию этих 70 лет не так-то просто. Был у него период, когда у него было отрицание многого (!) из этих лет». Да не многого, Виктор Стефанович, а «всего, что произошло после 1917 года», «всей советской системы». Но, слава Богу, что Кожемяко хоть частично-то признает кожиновское диссидентство и даже призывает Куняева: «Согласитесь, что он шел к пониманию непросто…» Но куда там! Собеседник и бровью не повел, и словечка согласного не молвил. Какая бульдозерная твердость русского духа!..
У Кожинова было любимое выражение: «Ведь если вдуматься…» Так вот, ведь если вдуматься, его диссидентство – поразительная и загадочная вещь. Да, безоговорочно, радикальнейшим образом он полностью отрицал все! Что же именно? Напомним только главное: спасение большевиками Родины от развала и гибели в 1918-1922 годах, возрождение и расцвет экономики и культуры страны в 20-30-е годы, «Клима Самгина», «Тихий Дон» и «Хождение по мукам», Прокофьева и Шостаковича, всемирно-историческую Победу над германским фашизмом в 1941-1945 годы, «Василия Теркина», послевоенное восстановление народного хозяйства, овладение атомной энергией, превращение отсталой России во вторую супердержаву мира, пуск в 1954 году первой в мире АЭС, вывод в космос в 1957 году первого в мире спутника Земли и постройку первого в мире атомного ледокола, доставку в 1959 году на Луну Государственного герба страны, а затем первого в мире лунохода, первый в мире полет советского человека в космос в 1961 году, полет первого в мире трехместного космического корабля в 1964 году… И обо всем этом и о многом сверх того начитанный и любознательный Кожинов прекрасно знал, а то, что было с конца тридцатых годов, и видел собственными глазами… И был он не студентиком, когда его хватил удар диссидентства, ему шел четвертый десяток, – взрослый зрелый человек. Так в чем же дело? Где разгадка?
Думаю, разгадка в том, что психологическая и душевная предрасположенность к диссидентству была у Кожинова с юности. Вот он рассказывает об одном эпизоде своей только что начавшейся студенческой жизни: "В первые дни сентября 1948 года Игорь Виноградов, впоследствии один из ведущих сотрудников «Нового мира», был избран «комсоргом» группы. Произнося полагающуюся по этому поводу речь, Игорь восторженно процитировал высокоидейные «строки Маяковского». Даже теперь Кожинов писал об этом довольно странно. Почему комсорг опять же в кавычках? Это было живое, реальное, конкретное по смыслу слово. Что за «полагающаяся речь»? Меня избирали комсоргом и в школе, и на фронте, и в Литинституте, и я не помню, чтобы произносил при этом какие-то «полагающиеся» речи. Наконец, почему прочитанные стихи Маяковского названы высокоидейными в кавычках? Надо думать, они такими и были. Другое дело, может, здесь не очень уместны.
Но главное дальше: «Отведя Игоря в сторону, я спросил: неужели он считает, что строки эти были написаны „от души“, а не ради денег и почестей? И в ответ Игорь долго и горячо убеждал меня в обратном, притом было совершенно ясно, что он говорит с полнейшей искренностью». Да, Виноградов, впоследствии диссидент, тогда думал и чувствовал, воспринимал стихи Маяковского как большинство нормальных советских людей, в частности, его сверстников-студентов, никому из них и в голову не приходили деньги. А Кожинов, в противоположность им, был убежден, что советский поэт не может написать высокоидейные патриотические стихи от души, а только – ради денег. Это и есть фундамент, основа, почва диссидентства. И всего в восемнадцать лет! Так что на четвертом десятке жизни слова М.М. Бахтина упали в почву, давно и хорошо унавоженную антисоветизмом.
Слава богу, Вадим Кожинов довольно быстро прозрел и никаких, так сказать, целостных диссидентских публикаций у него не было, но следы прошлого нередко давали о себе знать в иных его рассуждениях до самой последней поры. В упоминавшейся последней книге крайне удивляет рассказ, связанный с Евтушенко: «На студенческом фестивале в Хельсинки в 1962 году имел место неприятный эпизод: молодые финны – как тогда сообщалось, потомки погибших на советско-финской войне – бросали камни в автобус с делегацией СССР». Та война была в 1939-1940 годах. Интересно, а что делали в это время на фестивале «потомки» участников немецко-финской агрессии против СССР в 1941-1944 годы? Но читаем дальше: «Вернувшись в Москву, Евтушенко опубликовал об этом стишки „Сопливый фашизм“. Встретив его в ЦДЛ, я сказал, что стыдно писать подобное; вспомни, что Твардовский назвал эту войну „незнаменитой“, то есть недостойной славы…» Это поразительно…
Какая литературщина! Какой догматизм! Лауреат Ленинской премии Твардовский сказал – и не смей по-другому. Вы подумайте только: за границей, на чужбине во время прекрасного всемирного праздника на глазах множества иностранцев негодяи забрасывают камнями наших ребят, нашу национальную делегацию. Это государственное оскорбление, а для русского патриота всего лишь – «неприятный эпизод». Евтушенко встал на защиту своих, негодует против наглой вылазки, возможно, даже опасной для жизни наших ребят, а этот патриот целиком на стороне оскорбивших его Родину подонков, он считает своим долгом еще и отчитать поэта, вступившегося за честь родной страны: «Стыдно!..»
Да ведь здесь вражда к литературному противнику затмила чувство к Родине. И человек не понимал этого в тридцать лет, не понял и в семьдесят. В таких случаях невольно хочется защищать даже Евтушенко тех времен. Точнее говоря, не его, а саму родную страну. В других случаях у патриотов такого рода чувство к Родине столь же решительно оттесняется и литературной симпатией, как у того же Кожинова – почтением к Солженицыну, попыткой оправдать даже его грязную возню против Шолохова, как это было в беседе с В. Кожемяко в «Советской России» 3 декабря 1998 года. Надо отметить, что для кружка этих патриотов крайне характерно главенство литературных страстей над всем остальным.
А слово «незнаменитый», кстати, вовсе не означает «недостойный славы». В числе многих толкований, которые Даль дает слову «знаменитый», есть и такие: «великий», «весьма известный», «прославленный». А мало ли солдат даже и Великой Отечественной осталось непрославленными, хотя и достойны этого. Ныне же говорят еще и так: «печально знаменитый» и даже «позорно знаменитый»… Да, финская война не была великой, это локальная война. Да, о ней многое оставалось неизвестным. Да, она не была прославлена, она померкла в великой трагедии и великой славе тут же грянувшей Отечественной войны. Но тысячи солдат и офицеров, сложивших головы тогда, заслужили славу и нашу вечную благодарность. Они прорвали линию Маннергейма, заставили финнов просить мира, выполнили все задачи, которые ставились в этой войне: в условиях уже бушевавшей в Европе мировой войны отодвинули границу от Ленинграда, завоевали необходимые для нашей обороны базы и тем самым предотвратили захват летом 1941 года второй столицы нашей Родины. Кожинов словно и не ведает, что ведь финны, как немецкие прихвостни, воевали против его Родины еще и в «знаменитой» войне…
Уже не раз так или иначе была затронута военная тема. В. Кожинов и С. Куняев по возрасту не могли быть на войне, и в армии они не служили. Что ж, это выпадает не всем. Они были на военных сборах: первый, кажется, всего разок, второй – два. Один из своих сборов, проходивших во Львове, Куняев описывает так: «Мы в ту золотую осень 1965 года то коротали время в окружной военной газете, то читали стихи студентам, то позировали скульптору Флиту, потягивая красное вино…» То, как помним, в гостях у Петренко под водочку глумились над Шевченко, закусывая украинским салом… Словом, человек пороху не нюхал, портянки сушил недолго, и вдруг читаем, что, попав второй раз на сборы, он писал жене: «Ненавижу армию. Если б ты знала, как эта организация не считается с человеком, с его привычками, настроениями, способностями, как она обстругивает каждого человека…» Ну, еще можно понять, если это писал бы вчерашний восемнадцатилетний школьник, как мои ровесники, оказавшиеся в 1941-1942 годах в армии, а вскоре и на фронте. Но Куняеву здесь уже без малого 25 лет, почти ровесник Андрея Болконского в Аустерлицком сражении, окончил институт, работает, женат. А в ту пору в армии еще служили участники Великой Отечественной, и никакой дедовщиной пока и не пахло… Мемуарист поведал нам, что в десять лет прочитал все четыре тома «Войны и мира» вместе с двумя эпилогами, в которых я лично до конца еще не разобрался. Так вот, во втором томе есть описание того, как Николай Ростов возвращается из отпуска в свой полк: «Когда Ростов подъезжал к полку, он испытывал чувство, подобное тому, которое он испытывал, подъезжая к Поварскому дому (т.е. к родному дому на Поварской улице в Москве. – В.Б.) Когда он увидел первого гусара в расстегнутом мундире своего полка, когда он узнал рыжего Дементьева, увидал коновязи рыжих лошадей, когда Лаврушка радостно закричал своему барину: „Граф приехал!“ – и лохматый Денисов, спавший на постели, выбежал из землянки, обнял его, и офицеры сошлись к приезжему, – Ростов испытал такое же чувство, как когда его обнимала мать, отец и сестры, и слезы радости, подступившие ему к горлу, помешали ему говорить. Полк был тоже дом, и дом неизменно милый и дорогой, как и дом родительский». В десять лет Куняев не мог понять чувство Николая Ростова. Но он не понимал их и в двадцать пять, не понимает и под семьдесят… Конечно, у него не было Лаврушки, но, как видно, не было и друга Денисова: «Я проклинал армию, ее режим, ее бесчеловечность в негодующих письмах матери, жене, друзьям, плакал и вздыхал о свободе личности, а вернувшись после службы (аж двухмесячной?! – В.Б.) домой, с жадностью записывал рассказы тети Поли, только что вернувшейся из Магадана после 17 лет тюремной и ссыльной жизни». В другом месте об этой тете Поле сказано, что сидела она не в тюрьме, а в лагере, и лишь пять лет, а двенадцать как вольнонаемная работала на швейной фабрике, и «вернулась в 1956 году в Калугу весьма богатой по тем временам женщиной». Но как примечательно, что сразу после «службы» в ненавистной организации, где не считаются с привычками и настроениями, кинулся к бывшей заключенной, в надежде, надо полагать, на антисоветские рассказы о том, как и в лагерях тоже не считаются с настроениями… С чем сравнить такое отношение к армии? А.Солженицын в упоминавшейся книге цитирует «Записки русского еврея» Г.Б. Слиозберга: «По отсутствию товарищества и вечной обособленности еврейского солдата военная служба представлялась для евреев самою грозною и тягостною из всех повинностей» (с. 150).
Могут сказать: «Что ж, Николай Ростов! Гусары, графы, денщики, дом на Поварской – все это слишком давно было!» Правильно. Но вот прошло почти 140 лет, и 29 марта 1945 года я, не гусар и не граф, а сержант Красной Армии в Восточной Пруссии под Кенигсбергом записываю в своем дневнике: «Сегодня ночую последнюю ночь в роте. Посылают на курсы зенитчиков. Прощай, рота! 27 месяцев протекло здесь. Как я ко всему и ко всем привык! Ухожу с таким же чувством, с каким уходил из дому… Итак, мой путь лежит в деревлю Вилау километрах в восьми от Тапиау… О чем я жалею в роте? Единственно о друзьях. Как я привык к Адайчику, Райсу, Шуре Бароновой, ко всем. А как трудно будет привыкать ко всему новому… Итак, в путь. Прощай рота!» Тогда я еще не читал «Войну и мир», но посмотрите: граф Ростов возвращался в свою часть, как в родной дом на Поварской, и я, комсомолец, покидал свою часть, как родной дом в Измайлове… А вот запись 3 апреля: "Напрасно я прощался с ротой, видно, здесь и войну кончать придется. Подполковник Лантух дал мне неверный адрес: курсы не в Вилау, а в Швиндау. Я два дня проблуждал, устал, как черт, и пропала всякая охота идти на эти курсы. И потом, серьезно-то говоря, ведь так хочется встретить окончание войны в своей родной роте, среди старых друзей… Дома (!) меня ждали два письма от Нины, одно от мамы и одно от капитана Шевцова из «Разгромим врага»…
Дня через два начался штурм Кенигсберга… После его взятия нашу часть уже летом перебросили на Дальний Восток, в Куйбышевку-Восточную. Там мы приняли участие в скоротечной войне против Японии, в разгроме Квантунской армии на территории Маньчжурии. Не помню, почему, из Маньчжурии я возвращался не со всей частью. В дневнике за 21 сентября 1945 года читаю: «От Амура мы с Потеминым поехали одни. Доехали довольно хорошо… Как приятно было идти по темным, но знакомым улицам Куйбышевки».
И в этот же день позже: "Сейчас демобилизационная лихорадка: старики и девушки-связистки уже сдают оружие, готовятся. А ей-богу грустно расставаться с некоторыми девчатами, и не только с девчатами… Сегодня им, демобилизующимся, выдали медали «За Победу». 26 сентября: "Вчера проводили стариков и девчат. Я и не представлял, что так грустно будет расставаться!
На студебеккерах в две очереди отвезли их на станцию. Ждать там пришлось недолго. Штурмом взяли вагон, втиснули всех, усадили… Я забрался в вагон, несмотря на страшную тесноту, сквозь мешки, сидора, пассажиров. Добрался до самого конца вагона, где за горой мешков сидела Саня Баронова. Попрощался с ней, крепко пожал ей руку. Она как-то жалко улыбалась. А потом пошел обратно к выходу, пожимая руки, прощаясь, желая счастья и доброго пути. Мне отвечали тем же. Все были возбуждены, взволнованы – и старики и девушки. Ведь три года прожили вместе!.. Наконец, свистки. Поезд пошел…
Как сразу пусто, тихо стало в казарме. Раньше шум надоедал, а теперь мы были бы рады этому шуму, суматохе, толкотне… А вчера было просто невыносимо. Захотелось напиться, чтобы потерять ощущение времени. Но не удалось, несмотря на все старания Адайчика".
Какова суть этих давних записей? Она та же, что у Николая Ростова: сослуживцы – самые близкие и дорогие люди, своя часть – родной дом.
Куняев пишет: «Два месяца сборов были для меня хорошей школой… Я почувствовал, что нащупал какое-то необходимое понимание хода истории». Это остается декларацией, и трудно понять, как из ненависти к армии, проклятий ее и тоски по «правам человека» может родиться понимание «хода истории». Понятно, конечно, что за два месяца далеко не для всякого казарма станет родным домом, но зачем сейчас-то, когда в армии так тяжело, рисовать картину, будто бы так и всегда было? Разве трудно понять, какое впечатление производят слова «я ненавижу армию…» в устах главного редактора патриотического (да?) журнала?
В нашем первом телефонном разговоре возникла и военная тема. Я сказал:
– Ты стыдишь других за то, что не знают, какой скорбный у тебя анализ урины. А сам не знаешь вещи поважней. Вот у тебя встретились два фронтовика. «Ты где воевал?» – «На Центральном фронте. А ты?» – «И я на Центральном! В какой армии?» – «В Тридцать восьмой». – «И я в Тридцать восьмой! Калугу брал?» – «Брал». – «Давай выпьем!» Прекрасная встреча. Только мы о наших и союзных городах говорили не «брал», а «освобождал». Так и на наших медалях выбито: «За освобождение Варшавы», но – «За взятие Кенигсберга»… А ты знаешь, когда освободили твою родную Калугу?
– В конце декабря.
– Правильно, тридцатого. Так вот, никакого Центрального фронта тогда не было, его расформировали еще в августе.
– Я верю этим фронтовикам с десятого года рождения, а не тебе. Они так говорили.
– Да мало ли что люди говорят, особенно когда перед ними бутылка, да еще старики под восемьдесят. И 38-я армия никакого отношения к освобождению Калуги не имела, она воевала на Украине. А освободила город подвижная группа генерал-майора Попова войск 50-й армии Западного фронта, в рядах которой, кстати, я прошел путь от твоей Калуги до Кенигсберга.
– Не верю!
– Ну зайди ко мне, покажу книги, карты, красноармейскую книжку, воспоминания моего командарма Ивана Васильевича Болдина. Пятидесятая армия! Могу и состав этой ПГ назвать: 154 сд, 112 тд, 31 кд… Между прочим, командиром этой кд – кавалерийской дивизии был подполковник Михаил Дмитриевич Борисов, мой родственник…
– Не верю!
И здесь – все та же упертость!
А что его старички-фронтовички дальше плетут под водочку! «Взяли в плен двести пятьдесят эсэсовцев и тут же на путях порешили». И у поэта-гуманиста ни малейшего сомнения, никакого вопроса. Словно ему достоверно известно, что в Красной Армии так именно заведено было – расстреливать пленных. Его другое интересует: «А дезертиры из ваших деревень были?» Так ты на кого работаешь, патриот?.. Оказывается, этот текст входил в его книгу «Огонь, мерцающий в сосуде», за которую в 1987 году получил Государственную премию им. Горького. И тогда еще директор издательства «Современник» Николай Елисеевич Шундик – царство ему небесное! – уговаривал опустить это место: «Немецкая волна» найдет время повозиться, целую передачу устроит. Зачем это нам?"
Но дело не только в этом – зачем? Шундик на войне не был и, возможно, тоже принимал брехню за чистую монету. Но это же именно брехня, ложь! Клевета на родную армию! И с какой легкостью, не приводя никаких доказательств, сует он ее в свою Книгу Жизни! С какой свирепостью, как за великую драгоценность, держится за нее зубами пятнадцать лет!.. Вот и Феликс Чуев, не тем будь помянут, еще круче брал, уверяя, например, что на Ленинградском фронте Жуков «батальонами расстреливал своих». Знать, и ненужны ему были для обороны города солдаты…
Вот такие патриоты… Хоть на иностранцев посмотрели бы! Незадолго перед отставкой Клинтона по одной телепрограмме проскочил такой антиамериканский сюжетик. Во время войны в Корее (1950-1953 гг.) при паническом отступлении американских войск они должны были пройти через довольно узкий тоннель, который оказался забит корейскими беженцами. И что же? Американцы огнем проложили себе дорогу к бегству среди сотен трупов. И вот сейчас нашлись люди, которые провели расследование, разыскали живых свидетелей, составили надлежащие документы и потребовали от США извинения и материальной компенсации. И как же поступил душка Клинтон? Он ответил: «Да, расстрел был, отрицать невозможно, но нет доказательств, что огонь по беженцам солдаты открыли по приказу командования. Следовательно, это было не что иное, как стихийное бедствие, ответственность за которое не может нести никто». И все! Шиш вам, а не извинение. Получите плевок, а не компенсацию… А тут – сами своими руками взваливают на свою армию, на свою родину страшенное преступление. И красиво объявляют это «полнотой картины жизни»… Почему не последовал совету старшего товарища? Чхал он на все советы.
И тут же устами одного из собутыльников в сотый раз повторена едва ли не самая грязная побрехушка всех волкогоновых и Сорокиных, всех антисоветчиков: «Да жить и в лагере по-разному жили. Помню, рядом с нами французский барак стоял – они на простынях спали! В волейбол играли! Им Красный Крест помогал… А мы в Красный Крест не входили». Потому, дескать, и морили русских голодом, потому и погибли в плену 3 миллиона… Французы, говоришь? Да откуда же у немцев могло быть особенно враждебное чувство к ним, если они в 1940 году не пожелали и не смогли сопротивляться вторжению вермахта даже половину того срока, что продержалась одна наша Брестская крепость, а объявили свою столицу открытым городом и через несколько дней капитулировали. Чего ж после такого подарка не снабдить французских пленных простынками, даже если их оказалось там 1 миллион 547 тысяч. А когда в конце 1942 года американские войска под командованием Эйзенхауэра высадились в Северной Африке, им там пришлось сражаться не с немцами, а с 200-тысячной французской армией под командованием самого военного министра профашистского петеновского правительства Франции адмирала Жана Дарлана, и хотя эта армия тоже вскоре капитулировала, но ей удалось все-таки истребить 584 американца и 597 англичан. Чего ж после такой поддержки немцам не разрешить французским пленным играть в волейбол!
И вот что еще интересно. В. Кожинов приводит данные: из общего количества 3 770 290 вражеских солдат, взятых нами в плен, 464 147 – французы, бельгийцы, чехи. Надо полагать, что основную часть составляли здесь именно французы. И ведь это только пленные! А сколько всего их воевало против нас? По подсчетам дотошного демографа Б. Урланиса, воюя на стороне Германии, погибло от 40 до 50 тысяч французов, а защищая свою родину, погибло 84 тысячи. Как видим, цифры сопоставимые. И Кожинов глубоко прав, когда пишет, что пока многонациональная армия под немецким командованием «одерживала победы на русском фронте, Европа была в общем и целом на ее стороне». Именно этим, а не Красным Крестом определялось положение пленных в немецких лагерях. Такое впечатление, что вот это Кожинов написал специально для своего друга Куняева: «Виноват, мол, опять Сталин, не подписавший в 1929 году Женевскую конвенцию о военнопленных. Эта версия давно и убедительно опровергнута, но тем не менее доверчивым читателям продолжают внушать, что в уничтожении миллионов действительных и мнимых военнопленных виноваты-де не враги, а свои» (Цит. соч., т. 2, с. 122). Да чего тут доказывать! Если немцы разорвали в клочки, так сказать, персональный договор о дружбе, то с какой стати стали бы они считаться с какой-то коллективной конвенцией.
С отменным тщанием доносит до нас Куняев из уст то ли упившихся собутыльников, то ли Валерии Новодворской еще и такую подлую дичь о Красной Армии и о Сталине: «В госпитале работал. Выхожу раз в коридор – стонет раненый. Смотрю, у него нет одной руки до локтя, другой до кисти, и ног нету выше колена… Вроде был приказ Сталина усыплять таких: да потом, говорят, отменили…» И у автора опять – ни удивления, ни вопроса, ни протеста. Словно так и надо. Воспитали демократы…
Весьма примечательны сильнопатриотические размышления С. Куняева об известной книге маркиза де Кюстина (1790-1857) «Россия в 1839 году», которые увязаны им, как ни странно, тоже с военным вопросом. Он пишет: «Аристократ Кюстин был в одном стане с „революционерами“ всех мастей (свежо сказано, правда? – В.Б.). Лишь бы против России. Он даже в любви к декабристам объяснялся: „Мы, люди Запада, революционеры и роялисты, видим в русском государственном преступнике невинную жертву абсолютизма“. Ну, прямо-таки говорил, как Ленин или Троцкий с Луначарским, а не как французский аристократ!» Во-первых, заметим, неужто Куняеву неизвестно, что «в любви к декабристам объяснялись» очень многие замечательные люди, и в частности, поэты – от великого Пушкина («Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье…») до знакомого ему Асеева («Голубые гусары»), которого он объявил «сапогом». Тем более что на вопрос Николая, где бы он был, если 14 декабря находился бы в Петербурге, Пушкин, не колеблясь, ответил: «Ваше величество, на Сенатской!» Так что Ленин (Троцкий меня тут не интересует, и его высказываний о декабристах я не знаю) в данном вопросе оказался в весьма достойной компании. А для апологетов «божьих помазанников» декабристы, конечно, преступники.