Страница:
– Деньги будут, – сказал Пушкин.
Он полез в карман, выгреб оттуда все золото, сколько его нашлось, придвинул кучку монет к собеседнику.
– Я так понимаю, это задаток в счет будущих теплых отношений? – осведомился тот.
– Именно.
Тот блеснул великолепными зубами:
– А если я пообещаю вам луну с неба, а сам скроюсь с вашими дукатами?
Теперь усмехнулся и Пушкин:
– Чтобы потом корить себя за то, что удовольствовались такой мелочью, когда вас ждала сотня-другая дукатов?
Барон грозно добавил:
– И чтоб потом прятаться от нас до скончания века? Не стоит того кучка золотых…
– Я пошутил, господа, – безмятежно сказал синьор Лукка. – Вы, быть может, и удивитесь, но разговариваете сейчас с потомком благородного рода ди Монтеньякко, на законнейших основаниях обладающим фамильным гербом: в черном поле пришитая зеленая гора о трех вершинах, поддерживающая серебряного льва. Увы, древность рода еще не означает, что фамильный герб непременно сопряжен с фамильной сокровищницей. Предки были, как ни прискорбно, безалаберны: то не на того претендента на трон ставили, то не на ту карту. Вот и приходится их потомку зарабатывать на жизнь чем придется… Но, не сомневайтесь, вы имеете дело с человеком благородным, привыкшим честно отрабатывать плату.
– Рад слышать, – сказал Пушкин.
– Что вас интересует? Придворные тайны, арсенал, армия и флот, торговые секреты?
– Тайные общества, – сказал Пушкин. Лицо Лукки омрачилось.
– Самый тяжелый случай, – сказал он тихо. – О, я не хочу сказать, что не возьмусь за такое дело… но плата будет по высшему разряду. Очень уж рискованно. Все эти карбонарии, революционеры, заговорщики – решительная публика, нож и пистолет пускают в ход так же легко, как мы с вами режем жаркое или откупориваем бутылку. Чуть только заподозрят, что к их тайнам подбираются – жди беды правый и виноватый. Дорого встанет…
– Вы меня не поняли, – сказал Пушкин. – Нас интересуют другие тайные общества, не имеющие отношения к революциям и покушениям на монархов. Другие, понимаете?
Вмешался нетерпеливо ерзавший барон:
– Да что тянуть кота за хвост… Чернокнижники, колдуны и прочая публика. Только не говорите, что ничего об этом не слышали, коли уж знаете все и вся…
Настала долгая томительная тишина. На какой-то миг показалось, что разбойник вот-вот расхохочется им в лицо и посоветует обратиться к пользующему душевнобольных врачу. Но нет, он оставался серьезен, он стал еще более серьезен…
– Ах, вот в чем, оказывается, дело, – сказал Лукка совсем тихо. – Вы и в самом деле весьма интересные молодые люди… Коли уж, не моргнув глазом, ради этого сыплете золотом… Значит, вы не принадлежите к тем высокообразованным умам, которые считают, что наш век покончил с этими «бабкиными сказками»?
– Так уж сложилось, – сказал Пушкин.
– А вы отдаете себе отчет, господа, что ступили на смертельно опасную дорожку? Да, у вас очень серьезные лица, вы нисколечко не шутите… Да будет вам известно, это еще опаснее, нежели проникать в секреты карбонариев…
– Нам это известно лучше, чем вы думаете.
– Ну, вольному воля… Вы, господа, ухитрились заняться самым опасным делом, какое только можно вообразить.
– Хотите сказать, что ваше вознаграждение следует еще более увеличить?
Разбойник глянул на него строго и серьезно:
– Я хочу сказать, что может обернуться и так, что я откажусь от любой платы. Иногда никакие деньги…
Пушкин видел, что он говорит искренне. Разбойник, заранее отказывавшийся от солидного вознаграждения, представлял собой зрелище, мягко говоря, не вполне обыденное. Это-то как раз и доказывало, что иметь с ним дело, безусловно, стоит: мошенник посулил бы взяться за все, что только душе угодно…
– Будем надеяться, что до того, что вы имеете в виду, не дойдет.
– Что вас интересует?
– Должен признаться, я этого сейчас не знаю и сам, – сказал Пушкин. – Я очертил вам круг наших интересов, вот и все. Вы узнайте все, что только удастся узнать в кратчайшие сроки. Общая картина, если можно так выразиться. В случае, если нас заинтересует что-то конкретное, я так и скажу… а вы вправе будете отказаться, если испугаетесь…
– Потомок ди Монтеньякко ничего не боится, – с достоинством и некоторой обидой произнес Лукка. – Я всего лишь имею в виду, что существуют ситуации, когда здравомыслящий человек сочтет нужным вовремя отступить. И это не имеет ничего общего со страхом. Общая картина, говорите вы… Сто дукатов не будет слишком обременительной платой?
– Не думаю, – сказал Пушкин. – Вот только…
– О, не беспокойтесь! Я не привык ничего выдумывать и денег зря не беру… Могу я попросить назад свое оружие? Если вы пожелаете вернуться в город, карета к вашим услугам…
…Когда они вошли в свой апартамент, стояла уже глубокая ночь, но Луиджи Брамболини, устроивший себе в углу прихожей импровизированную постель, моментально проснулся, запалил свечу и, зевая, осведомился:
– Господа приятно провели время?
– Приятнее некуда, – сказал барон.
– Рад за вас… Ваш дядюшка, господа, особенных хлопот не доставил. Поначалу он и в самом деле порывался куда-то бежать, ссылался на срочные дела, доказывал, что вы ему вовсе не родственники, даже не земляки, что он – кукольник… но я поступил в полном соответствии с вашими указаниями, и он смирился. Сейчас почивает. И вот что еще, господа… – Малый состроил крайне озабоченную физиономию. – Вечером возле меня крутился какой-то тип, расспрашивал о вас – давно ли я вас знаю, чем вы занимаетесь и долго ли намерены оставаться во Флоренции… Одним словом, подавай ему все, что знаю. Я ему сказал чистую правду: что в услужении у вас всего несколько часов и знаю о вас не больше, чем про обратную сторону Луны… Субъект неприятный, как попавшая в ковшик с молодым вином жаба.
– Быть может, полиция проявляет бдительность? – спросил барон.
– Полицейских сыщиков, которые тут крутятся, я знаю наперечет, – заверил Луиджи. – Нет уж, он явно служит кому-то другому.
– И черт с ним, – сказал барон. – Мы люди честные, нам скрывать нечего.
– Не сомневаюсь, сударь. Я просто считал своим долгом предупредить, как исправному слуге и положено… Спокойной ночи, господа!
Они прошли в свой апартамент. Едва захлопнулась дверь, барон тяжко вздохнул:
– Ну вот, стоило приехать – и закрутилась вокруг какая-то сволочь… Кто такой?
– Самое печальное, что он может оказаться кем угодно, – ответил Пушкин. – А мы пока что не в состоянии догадаться, кто его послал… Зеваете?
– Да пора бы и на боковую, с пистолетом под подушкой.
– Что до меня, я пока что останусь на ногах, – сказал Пушкин. – Самое время поговорить с нашим дражайшим дядюшкой, который по непоседливости своей все же пытался сбежать, хотя обещал обратное. Он достаточно выспался, так что не грех и побеспокоить… – Он открыл дверь в соседнюю комнату и без церемоний громко позвал: – Дорогой дядюшка! Не побеседуете ли с кузенами, от которых вы недавно отрекались?
Глава вторая
Он полез в карман, выгреб оттуда все золото, сколько его нашлось, придвинул кучку монет к собеседнику.
– Я так понимаю, это задаток в счет будущих теплых отношений? – осведомился тот.
– Именно.
Тот блеснул великолепными зубами:
– А если я пообещаю вам луну с неба, а сам скроюсь с вашими дукатами?
Теперь усмехнулся и Пушкин:
– Чтобы потом корить себя за то, что удовольствовались такой мелочью, когда вас ждала сотня-другая дукатов?
Барон грозно добавил:
– И чтоб потом прятаться от нас до скончания века? Не стоит того кучка золотых…
– Я пошутил, господа, – безмятежно сказал синьор Лукка. – Вы, быть может, и удивитесь, но разговариваете сейчас с потомком благородного рода ди Монтеньякко, на законнейших основаниях обладающим фамильным гербом: в черном поле пришитая зеленая гора о трех вершинах, поддерживающая серебряного льва. Увы, древность рода еще не означает, что фамильный герб непременно сопряжен с фамильной сокровищницей. Предки были, как ни прискорбно, безалаберны: то не на того претендента на трон ставили, то не на ту карту. Вот и приходится их потомку зарабатывать на жизнь чем придется… Но, не сомневайтесь, вы имеете дело с человеком благородным, привыкшим честно отрабатывать плату.
– Рад слышать, – сказал Пушкин.
– Что вас интересует? Придворные тайны, арсенал, армия и флот, торговые секреты?
– Тайные общества, – сказал Пушкин. Лицо Лукки омрачилось.
– Самый тяжелый случай, – сказал он тихо. – О, я не хочу сказать, что не возьмусь за такое дело… но плата будет по высшему разряду. Очень уж рискованно. Все эти карбонарии, революционеры, заговорщики – решительная публика, нож и пистолет пускают в ход так же легко, как мы с вами режем жаркое или откупориваем бутылку. Чуть только заподозрят, что к их тайнам подбираются – жди беды правый и виноватый. Дорого встанет…
– Вы меня не поняли, – сказал Пушкин. – Нас интересуют другие тайные общества, не имеющие отношения к революциям и покушениям на монархов. Другие, понимаете?
Вмешался нетерпеливо ерзавший барон:
– Да что тянуть кота за хвост… Чернокнижники, колдуны и прочая публика. Только не говорите, что ничего об этом не слышали, коли уж знаете все и вся…
Настала долгая томительная тишина. На какой-то миг показалось, что разбойник вот-вот расхохочется им в лицо и посоветует обратиться к пользующему душевнобольных врачу. Но нет, он оставался серьезен, он стал еще более серьезен…
– Ах, вот в чем, оказывается, дело, – сказал Лукка совсем тихо. – Вы и в самом деле весьма интересные молодые люди… Коли уж, не моргнув глазом, ради этого сыплете золотом… Значит, вы не принадлежите к тем высокообразованным умам, которые считают, что наш век покончил с этими «бабкиными сказками»?
– Так уж сложилось, – сказал Пушкин.
– А вы отдаете себе отчет, господа, что ступили на смертельно опасную дорожку? Да, у вас очень серьезные лица, вы нисколечко не шутите… Да будет вам известно, это еще опаснее, нежели проникать в секреты карбонариев…
– Нам это известно лучше, чем вы думаете.
– Ну, вольному воля… Вы, господа, ухитрились заняться самым опасным делом, какое только можно вообразить.
– Хотите сказать, что ваше вознаграждение следует еще более увеличить?
Разбойник глянул на него строго и серьезно:
– Я хочу сказать, что может обернуться и так, что я откажусь от любой платы. Иногда никакие деньги…
Пушкин видел, что он говорит искренне. Разбойник, заранее отказывавшийся от солидного вознаграждения, представлял собой зрелище, мягко говоря, не вполне обыденное. Это-то как раз и доказывало, что иметь с ним дело, безусловно, стоит: мошенник посулил бы взяться за все, что только душе угодно…
– Будем надеяться, что до того, что вы имеете в виду, не дойдет.
– Что вас интересует?
– Должен признаться, я этого сейчас не знаю и сам, – сказал Пушкин. – Я очертил вам круг наших интересов, вот и все. Вы узнайте все, что только удастся узнать в кратчайшие сроки. Общая картина, если можно так выразиться. В случае, если нас заинтересует что-то конкретное, я так и скажу… а вы вправе будете отказаться, если испугаетесь…
– Потомок ди Монтеньякко ничего не боится, – с достоинством и некоторой обидой произнес Лукка. – Я всего лишь имею в виду, что существуют ситуации, когда здравомыслящий человек сочтет нужным вовремя отступить. И это не имеет ничего общего со страхом. Общая картина, говорите вы… Сто дукатов не будет слишком обременительной платой?
– Не думаю, – сказал Пушкин. – Вот только…
– О, не беспокойтесь! Я не привык ничего выдумывать и денег зря не беру… Могу я попросить назад свое оружие? Если вы пожелаете вернуться в город, карета к вашим услугам…
…Когда они вошли в свой апартамент, стояла уже глубокая ночь, но Луиджи Брамболини, устроивший себе в углу прихожей импровизированную постель, моментально проснулся, запалил свечу и, зевая, осведомился:
– Господа приятно провели время?
– Приятнее некуда, – сказал барон.
– Рад за вас… Ваш дядюшка, господа, особенных хлопот не доставил. Поначалу он и в самом деле порывался куда-то бежать, ссылался на срочные дела, доказывал, что вы ему вовсе не родственники, даже не земляки, что он – кукольник… но я поступил в полном соответствии с вашими указаниями, и он смирился. Сейчас почивает. И вот что еще, господа… – Малый состроил крайне озабоченную физиономию. – Вечером возле меня крутился какой-то тип, расспрашивал о вас – давно ли я вас знаю, чем вы занимаетесь и долго ли намерены оставаться во Флоренции… Одним словом, подавай ему все, что знаю. Я ему сказал чистую правду: что в услужении у вас всего несколько часов и знаю о вас не больше, чем про обратную сторону Луны… Субъект неприятный, как попавшая в ковшик с молодым вином жаба.
– Быть может, полиция проявляет бдительность? – спросил барон.
– Полицейских сыщиков, которые тут крутятся, я знаю наперечет, – заверил Луиджи. – Нет уж, он явно служит кому-то другому.
– И черт с ним, – сказал барон. – Мы люди честные, нам скрывать нечего.
– Не сомневаюсь, сударь. Я просто считал своим долгом предупредить, как исправному слуге и положено… Спокойной ночи, господа!
Они прошли в свой апартамент. Едва захлопнулась дверь, барон тяжко вздохнул:
– Ну вот, стоило приехать – и закрутилась вокруг какая-то сволочь… Кто такой?
– Самое печальное, что он может оказаться кем угодно, – ответил Пушкин. – А мы пока что не в состоянии догадаться, кто его послал… Зеваете?
– Да пора бы и на боковую, с пистолетом под подушкой.
– Что до меня, я пока что останусь на ногах, – сказал Пушкин. – Самое время поговорить с нашим дражайшим дядюшкой, который по непоседливости своей все же пытался сбежать, хотя обещал обратное. Он достаточно выспался, так что не грех и побеспокоить… – Он открыл дверь в соседнюю комнату и без церемоний громко позвал: – Дорогой дядюшка! Не побеседуете ли с кузенами, от которых вы недавно отрекались?
Глава вторая
Люди из настоящего и бумаги из прошлого
На первый взгляд, все обстояло не только уютно, покойно, но и исполнено было самой что ни на есть деловой атмосферы. В руке Пушкина, вольготно устроившегося на обитых полосатой материей креслах, дымилась прозрачным синеватым дымком отличная сигара, перед ним на столике алело в чистейшем бокале превосходное вино, а хозяин кабинета, встретивший его со всем радушием и совершенно российским хлебосольством, говорил без умолку. Сыпал именами, датами, подробностями, без которых, экономии времени ради, можно было, пожалуй, и обойтись…
Пушкин украдкой наблюдал за ним – и чем дальше, тем больше видел за словоохотливостью некую беспомощность и словно бы даже совершенно неуместное здесь угодничество…
Его собеседник, неведомо для всего окружающего мира представлявший в славном городе Флоренции ведомство графа Бенкендорфа, был высоким, полнокровным мужчиной несколькими годами старше Пушкина. Его лицо здорового цвета украшали не только усы, но и содержавшиеся в идеальном порядке бакенбарды (что вообще-то сочеталось скорее с образом провинциального помещика, нежели блестящего кавалергарда в отставке). Движения его были плавными, демонстрировавшими уверенность в себе. Он говорил, говорил, говорил…
Он говорил то, что Пушкину было совершенно ни к чему. То, что, строго говоря, вовсе не должно было интересовать не только Особую экспедицию, но и Третье отделение в целом: подходя вдумчиво, чистой воды светские сплетни, пикантные и смешные истории из жизни обитавших во Флоренции английских милордов, рассказы о разнообразных случаях, то забавных, то достаточно унылых, даже кровавых, приключившихся возле палаццо Веккьо, или в парке Кашины, или в сумерках у монастыря Чертоза, в двух милях от города. Грешки и секреты почтенных ювелиров, подозрения безупречных вроде бы, почтенных людей в шпионстве для австрийцев, тайны будуара легкомысленной княгини ди Ансельми, мастерски замятый скандал в канцелярии синьора аудитора…
Все это было бы уместно в другое время, где-нибудь в кабачке с хорошей репутацией, где путешествовавший по собственным надобностям, удовольствия ради беспечный поэт Пушкин решил бы провести вечер за бутылочкой с отставным ротмистром кавалергардов Обольяниновым. Но сейчас решительно не годилось. Мало того, Пушкин трижды делал совершенно недвусмысленный намек на то, что следовало бы перейти к настоящему делу – и всякий раз собеседник с восхитительным простодушием ухитрялся делать вид, что намеков не понимает совершенно. Что полностью противоречило мнению тех, кто рекомендовал этого человека Пушкину как умного, ловкого и хитрого…
Настал момент, когда переносить все это далее не было никакой возможности. И Пушкин, аккуратно отряхнув с сигары столбик плотного серого пепла, сказал решительно:
– Михаил Андреевич, не пора ли прекратить комедию?
– Простите? – с тем же видом величайшего простодушия Обольянинов поднял густые брови.
– У меня нет времени быть ни дипломатом, ни образцом терпения, – сказал Пушкин совершенно другим тоном. – У меня вообще нет времени, совершенно. Я слушаю вас уже три четверти часа. Вы соизволили привести массу имен, подробностей и разнообразнейших фактов… но ни единое словечко из сказанного вами пользы мне, простите, не принесло. А это – деликатности ради я выразился бы, что это в высшей степени странно. Вы – не путешественник-жуир, а штатный чиновник Третьего отделения, направленный сюда для сбора сведений, гораздо более серьезных и важных, чем те, которые вам было благоугодно на меня обрушить в устрашающем количестве. Пикантные сплетни и забавные истории мне совершенно не интересны…
– Бога ради! – с величайшим энтузиазмом воскликнул собеседник. – Милейший Александр Сергеич, вам следовало бы сразу очертить круг сугубо интересующих вас тем… Извольте! Если речь идет о политике, я готов…
– Это в высшей степени странно, – повторил Пушкин. – К чему мне политика? Я с самого начала сообщил вам, что представляю здесь Особую экспедицию. Вы занимаете пост достаточно высокий, чтобы прекрасно знать, что скрывается за сим обтекаемым названием, знать, чем мы занимаемся и что нас интересует в первую очередь. Вас рекомендовали как дельного человека. Что, в конце концов, происходит? Я не хочу произносить вслух некоторых слов, что вертятся у меня на языке, но ведь они как раз вертятся…
– Ах, Александр Сергеич… – произнес Обольянинов чуточку сконфуженно. – Вот вы о чем… Ну разумеется, я прекрасно осведомлен о сути Особой экспедиции и стоящих перед ней задачах… но ваш департамент, простите великодушно, порой страдает, как выражаются доктора, этакой манией грандиозум, что переводится с латинского как стремление к величию, совершенно оторванному от реалий… Боже упаси, я нисколечко не сомневаюсь, что ваши… так сказать, подопечные существуют на самом деле. Как ни смешно это, как ни дико в наш просвещенный век, но я верю, что все так и обстоит, есть они на самом деле, есть те, за которыми вы завзято гоняетесь… Вот только число их ничтожно, и таятся они где-то по глухим уголкам замшелой провинции… Кто бы смел сомневаться, что ваша… дичь существует? Коли уж в составе Третьего отделения создана ваша экспедиция, по инициативе не романтических любителей страшных бурсацких россказней, а лиц, поднаторелых в тайных делах и искусстве государственного управления, пользующихся доверием императора… Но, повторяю, я убежден, что объекты внимания и усердия вашего ютятся где-то по медвежьим углам. Смешно и глупо предполагать, что чуть ли не на исходе первой трети девятнадцатого столетия, в большом, древнем и славном европейском городе может въявь обретаться нечто подобное…
– Другими словами, вы твердо намерены не говорить правды? – спокойно осведомился Пушкин.
Отчаянно скрипнуло кресло – это Обольянинов вскочил и выпрямился во весь свой немаленький рост. Глаза его метали молнии, лицо пылало гордостью, негодованием и гневом. Можно сказать, он был великолепен.
– Мы с вами дворяне и светские люди, Александр Сергеевич, – произнес Обольянинов звенящим голосом. – Мы оба прекрасно понимаем, что вы только что обвинили меня во лжи, мало того – в пренебрежении делами службы, а то и в сознательном утаивании…
– С вашей тирадой я согласен, – сказал Пушкин. – Частично, впрочем, не столь уж много было в моих словах подтекстов, сколько вы изволили насчитать, но в общем и целом мысль вами ухвачена верно.
– Вы понимаете последствия? Вам должно быть прекрасно известно, как следует вести себя дворянину, которому в лицо брошено обвинение во лжи? – Молчание Пушкина его подхлестнуло. – Александр Сергеевич, лучше бы вам взять ваши слова обратно. Я, простите, не пустой и бесцельный светский франтик. Я боевой офицер. Я, между прочим, участвовал при Бородино в знаменитой атаке на генерала Лоржа, когда мы всего-то двумя кавалерийскими полками опрокинули, рассеяли и долго гнали целую французскую дивизию… И это не единственное дело, в каком довелось участвовать. Уж поверьте, видывали виды. И не испугались мальчишки, отроду не нюхавшего пороху. Лучше бы вам, право…
– Воинскими подвигами похвастать не могу, – сказал Пушкин сухо. – Но от дуэлей, будет вам известно, не бежал… однако сейчас, даже получив от вас прямой и недвусмысленный картель, вынужден буду уклониться. Таковы уж полученные мною инструкции. Себе я сейчас не принадлежу, как бы ни подмывало пустить события по привычному – привычному, черт побери, – пути! Примите это во внимание. И перестаньте разыгрывать оскорбленную невинность, ваша тирада безупречна, господин Обольянинов. Ничего лишнего, каждое слово на своем месте, и голова гордо поднята, и поза соответствующая… вот только голос ваш, простите, все же выдает скрытую неуверенность. – Он, прищурясь, без улыбки, смотрел на собеседника. – Вы благородный человек и боевой офицер. Но про себя-то вы знаете, что категорически сейчас не правы, что врете и лицедействуете, и это прорывается в том тоне, каким произнесены все эти безупречные слова… Вы лжете. Некоторое время назад навестивший вас во Флоренции человек, прекрасно вам известный, поставил перед вами совершенно ясные и грамотно сформулированные задачи. Тогда вы не виляли, не отзывались с насмешкой о несерьезности нашей работы… Что произошло? Что-то должно было произойти… Предать вы не могли. Купить вас… нет, невозможно. Остается одно… – Он встал, приблизился вплотную к собеседнику и спросил тихо, с некоторым, вполне неподдельным участием: – Вас очень сильно напугали? Так сильно?
Какое-то время они мерились взглядами, потом с лица Обольянинова исчезли показная бравада и напускная злость. Экс-кавалергард сделал шаг вбок, опустился в кресло и закрыл лицо руками. Пушкин стоял над ним, не произнося ни слова.
Наконец у Обольянинова вырвалось, едва ли не со стоном:
– Могу вас заверить, я человек чести… Я прекрасно понимаю, как в моем положении следует искупать вину, пусть даже невольную, я, в конце концов, готов…
Предупредив движение его руки, Пушкин прижал ее к темно-лакированной поверхности столика, выдвинул ящик. Как он и ожидал, там покоилась пара коротких каретных пистолетов неплохой работы. Пожав плечами, Пушкин переправил их в карманы своего сюртука, шумно задвинул ящик, положил руку на плечо собеседнику и сказал уже гораздо мягче:
– Вот это уже совершенно ни к чему, ротмистр. Глупее ничего и не придумать. Никакие это не правила чести, а обыкновеннейшая глупость – потому что речь идет совершенно об ином… В прямом смысле слова об ином. Ни один кодекс чести его существования не предусматривает, разве что в воинском уставе Петра Великого встречаются статьи о колдовстве, но это другая история…
– Не утешайте, – глядя перед собой, уже совершенно другим голосом, уставшим, севшим, отозвался Обольянинов. – Мне, боевому офицеру с золотым оружием, должно быть стыдно вдвойне…
– Предоставьте уж мне решать, – с неожиданной мягкостью сказал Пушкин. – Поскольку я в этих делах смыслю гораздо больше… вы успели что-то сделать, верно?
– Совершенно ничего, – тусклым голосом отозвался Обольянинов. – Всего-навсего нанял парочку ловких здешних прохвостов, знающих все ходы и выходы, объяснил им, что мне потребно, и они довольно скоро навели на след.
– А точнее? Иногда у следа есть имя…
– Вот именно. Графиня Катарина де Белотти, хозяйка палаццо Торино. Я не знаю, главное ли это гнездо, но в том, что это именно гнездо, сомневаться не приходится…
– И?
– Я туда отправился. В конце концов, я военный, а не сыщик! – Он рывком поднял голову в приступе совершенно неподдельного гонора. – Скорее всего, я был неосторожен, не так задавал вопросы, быстренько раскрыл себя… Там поняли, что мне нужно, и что это не простое любопытство. Я, разумеется, беспрепятственно покинул палаццо, и в тот же вечер началось…
– Что именно? – спросил Пушкин сухо, подавляя вполне понятную, но совершенно неуместную сейчас жалость.
– Вы позволите не вдаваться в подробности? – Обольянинов явственно передернулся. – Сугубая чертовщина… Тем более жуткая, что я, вольнодумец и материалист, ни во что подобное прежде не верил, считая крестьянскими сказками, порождением неразвитых умов простонародья… Поймите меня правильно. Я боевой офицер, я ни за что не испугался бы людей. Видывали смертушку очи в очи! – В его браваде вновь обозначилось нечто жалкое. – Но когда с человеком в собственном доме происходит вся эта жуть, перед которой и сталь бессильна, и порох, а ты даже не можешь никому пожаловаться и попросить помощи, потому что ни одна живая душа не поверит, решит, что ты повредился в рассудке от вина или просто так… – Он поднял голову и уставился Пушкину прямо в глаза с некоторым вызовом. – Имеете честь меня презирать? Ваше право… вас бы на мое место, любопытно было бы глянуть…
– Приходилось, знаете ли, – рассеянно сказал Пушкин. – И жив-здоров, представьте, и охотничьего рвения не утратил, что немаловажно… Значит, этого было достаточно, чтобы вы, так сказать, осознали, прониклись, уловили предупреждения и никогда уже более не совали носа…
Обольянинов горько рассмеялся:
– Этого? Да уж поверьте, этого любому будет достаточно! Вот вам чистейшая правда, как на духу. Слаб-с оказался, уж не посетуйте! В атаку на вражеское каре или на пушки? Извольте! Дело знакомое. Но вот тут не на высоте оказался. Между прочим, оба моих добросовестных помощника и вовсе расстались с жизнью при жутковатых обстоятельствах… Я не могу об этом рассказывать подробно, язык не поворачивается…
Ничего уже не осталось от добра молодца с въевшейся на всю оставшуюся жизнь кавалергардской статью: перед Пушкиным сидел, понурясь, совершенно сломленный человек. При других обстоятельствах была бы уместна обычная человеческая жалость, но ее-то как раз чиновник по фамилии Пушкин в данных обстоятельствах позволить себе не мог.
– А написать вы все можете? – спросил он, стараясь говорить мягко. – В спокойной обстановке, не обязательно нынче же, но и не откладывая в долгий ящик? Бумага безлика, перенося на нее все, вы ни к кому вроде бы и не обращаетесь…
– Да, пожалуй…
– Прекрасно, – сказал Пушкин уже жестче. – Но предварительно вы дадите мне слово дворянина, что не станете искать глупое решение ваших жизненных сложностей вроде… – Он извлек из карманов пистолеты, держа их чуть брезгливо, словно кухарка дохлого мыша, положил на стол. – Я не вижу в вашей истории ни нарушения чести, ни трусости. Вы оказались в обстоятельствах, с которыми бессильны были совладать, вот и все… Поверьте, я совершенно искренен. И повторю то же перед любым начальством, вплоть до его сиятельства. Вы оказались бессильны… Нынче же, немного успокоившись, изложите происшедшее на бумаге, и я даю вам слово, что все будет забыто… Итак?
– Слово дворянина, что я не стану… – Он остановил унылый взгляд на пистолетах, отодвинул ближайший, словно очнулся.
– Вот и прекрасно, – сказал Пушкин. – Все обошлось…
Обольянинов порывисто схватил его за руку:
– Александр Сергеич… Вы и правда так думаете? Что меня не в чем упрекать?
– Ну разумеется, – сказал Пушкин елико мог убедительнее. – Мне пора. Всего вам наилучшего, и не затягивайте с описанием… Вас не в чем упрекать, поверьте.
– Спасибо, Александр Сергеевич, – сказал Обольянинов с чувством. – Камень сняли с души… Ведь два месяца пребывал в невероятном расстройстве чувств, рука сама к пистолетам тянулась…
– Ну что вы, не благодарите, не за что… – сказал Пушкин, уже закрывая за собой дверь.
Все сострадание улетучилось моментально. Едва напоследок прозвучали эти слова «два месяца». Грех было бы осуждать человека, столкнувшегося с жутким, запредельным, произойди это вчера, неделю назад. Но за два месяца следовало бы непременно сообщить в Петербург обо всем происшедшем, и, коли уж Обольянинов этого не сделал, эпитеты к нему могут быть применены самые неприглядные, скажем…
– Александр Сергеевич? – послышалось рядом чье-то удивленное восклицание.
Повернув голову, Пушкин мысленно покривился от величайшего неудовольствия. Только этого еще не хватало. Не было, что называется, лишних печалей и напастей…
Перед ним, глядя недоуменно, со жгучим любопытством, стоял не кто иной, как добрый петербургский знакомый, Матвей Степанович Башуцкий из Академии художеств – всему городу известный хлебосол и кутила, дававший великолепные балы и лукулловы ужины. Человек был безобиднейший, добрейшей души, всегда готовый оказать помощь не только друзьям, но и любому, оказавшемуся в стесненных обстоятельствах, но сейчас-то как раз он мог все испортить, сам того не ведая…
Конечно же, Башуцкий, справившись с первым удивлением, затараторил, по всегдашней привычке играя лорнетом на черной бархатной ленте:
– Александр Сергеич, вот приятная неожиданность! Я-то, как и все прочие, полагал, что вы снова затворились в имении, музами благословлены на труд… А вы, эвона, во Флоренции! Что ж не сказали никому? Ну да мы дело поправим. Нынче же вечером сядем за стол, я тут уже даром что второй день отыскал немало великолепных ресторанов… Икру виноградных улиток, бьюсь об заклад, не едали? Сказка! Поэма Пушкина, если простите сей каламбур, в гастрономическом переложении. Нынче же, нынче… Вот радость!
Он и в самом деле светился неподдельной радостью, благорасположением ко всему окружающему миру и всем людям без разбора, готовый потчевать, выслушивать и рассказывать сам… и моментально разболтать всему свету о пребывании за пределами Российской империи Александра Сергеевича свет Пушкина. «Можете ли представить, господа, с кем я нежданно столкнулся в восхитительной Флоренции?» Решение пришло моментально. С крайне озабоченным видом Пушкин метнул по сторонам опасливый взгляд – слава богу, коридор был пуст на всем протяжении, – цепко ухватил Башуцкого за рукав бордового с искоркой фрака, почти силой потащил к высокому окну, выходившему на оживленную улицу, как обычно во Флоренции вымощенную крупными, неправильной формы плитами белого камня и упиравшуюся в мост делла Тринита. Ошеломленный Башуцкий даже не пытался сопротивляться этому напору.
– Матвей Степанович, милый! – трагическим шепотом воскликнул Пушкин, демонстративно озираясь и даже втянув голову в плечи. – Умоляю вас, тише! Для всего мира я и в самом деле затворился в Михайловском над стихами, где и должен оставаться… Считайте, что у вас было видение, всеми святыми заклинаю! И не Пушкин я сейчас вовсе, не петербуржец, не поэт – надобно вам знать, я никто другой, как московский врач Генрих Шульце… Понимаете?
Разумеется, Башуцкий ничегошеньки не понимал, но добросовестно пытался уяснить себе этакие странности. Нагнетая трагического, Пушкин понизил голос до шепота:
– Матвей Степаныч, в ваших руках моя жизнь. Поверьте, я нисколечко не преувеличиваю… Вы меня поняли? Нет никакого Пушкина, вашего доброго знакомца, есть лишь доктор Шульце, путешествующий по делам службы…
Пушкин украдкой наблюдал за ним – и чем дальше, тем больше видел за словоохотливостью некую беспомощность и словно бы даже совершенно неуместное здесь угодничество…
Его собеседник, неведомо для всего окружающего мира представлявший в славном городе Флоренции ведомство графа Бенкендорфа, был высоким, полнокровным мужчиной несколькими годами старше Пушкина. Его лицо здорового цвета украшали не только усы, но и содержавшиеся в идеальном порядке бакенбарды (что вообще-то сочеталось скорее с образом провинциального помещика, нежели блестящего кавалергарда в отставке). Движения его были плавными, демонстрировавшими уверенность в себе. Он говорил, говорил, говорил…
Он говорил то, что Пушкину было совершенно ни к чему. То, что, строго говоря, вовсе не должно было интересовать не только Особую экспедицию, но и Третье отделение в целом: подходя вдумчиво, чистой воды светские сплетни, пикантные и смешные истории из жизни обитавших во Флоренции английских милордов, рассказы о разнообразных случаях, то забавных, то достаточно унылых, даже кровавых, приключившихся возле палаццо Веккьо, или в парке Кашины, или в сумерках у монастыря Чертоза, в двух милях от города. Грешки и секреты почтенных ювелиров, подозрения безупречных вроде бы, почтенных людей в шпионстве для австрийцев, тайны будуара легкомысленной княгини ди Ансельми, мастерски замятый скандал в канцелярии синьора аудитора…
Все это было бы уместно в другое время, где-нибудь в кабачке с хорошей репутацией, где путешествовавший по собственным надобностям, удовольствия ради беспечный поэт Пушкин решил бы провести вечер за бутылочкой с отставным ротмистром кавалергардов Обольяниновым. Но сейчас решительно не годилось. Мало того, Пушкин трижды делал совершенно недвусмысленный намек на то, что следовало бы перейти к настоящему делу – и всякий раз собеседник с восхитительным простодушием ухитрялся делать вид, что намеков не понимает совершенно. Что полностью противоречило мнению тех, кто рекомендовал этого человека Пушкину как умного, ловкого и хитрого…
Настал момент, когда переносить все это далее не было никакой возможности. И Пушкин, аккуратно отряхнув с сигары столбик плотного серого пепла, сказал решительно:
– Михаил Андреевич, не пора ли прекратить комедию?
– Простите? – с тем же видом величайшего простодушия Обольянинов поднял густые брови.
– У меня нет времени быть ни дипломатом, ни образцом терпения, – сказал Пушкин совершенно другим тоном. – У меня вообще нет времени, совершенно. Я слушаю вас уже три четверти часа. Вы соизволили привести массу имен, подробностей и разнообразнейших фактов… но ни единое словечко из сказанного вами пользы мне, простите, не принесло. А это – деликатности ради я выразился бы, что это в высшей степени странно. Вы – не путешественник-жуир, а штатный чиновник Третьего отделения, направленный сюда для сбора сведений, гораздо более серьезных и важных, чем те, которые вам было благоугодно на меня обрушить в устрашающем количестве. Пикантные сплетни и забавные истории мне совершенно не интересны…
– Бога ради! – с величайшим энтузиазмом воскликнул собеседник. – Милейший Александр Сергеич, вам следовало бы сразу очертить круг сугубо интересующих вас тем… Извольте! Если речь идет о политике, я готов…
– Это в высшей степени странно, – повторил Пушкин. – К чему мне политика? Я с самого начала сообщил вам, что представляю здесь Особую экспедицию. Вы занимаете пост достаточно высокий, чтобы прекрасно знать, что скрывается за сим обтекаемым названием, знать, чем мы занимаемся и что нас интересует в первую очередь. Вас рекомендовали как дельного человека. Что, в конце концов, происходит? Я не хочу произносить вслух некоторых слов, что вертятся у меня на языке, но ведь они как раз вертятся…
– Ах, Александр Сергеич… – произнес Обольянинов чуточку сконфуженно. – Вот вы о чем… Ну разумеется, я прекрасно осведомлен о сути Особой экспедиции и стоящих перед ней задачах… но ваш департамент, простите великодушно, порой страдает, как выражаются доктора, этакой манией грандиозум, что переводится с латинского как стремление к величию, совершенно оторванному от реалий… Боже упаси, я нисколечко не сомневаюсь, что ваши… так сказать, подопечные существуют на самом деле. Как ни смешно это, как ни дико в наш просвещенный век, но я верю, что все так и обстоит, есть они на самом деле, есть те, за которыми вы завзято гоняетесь… Вот только число их ничтожно, и таятся они где-то по глухим уголкам замшелой провинции… Кто бы смел сомневаться, что ваша… дичь существует? Коли уж в составе Третьего отделения создана ваша экспедиция, по инициативе не романтических любителей страшных бурсацких россказней, а лиц, поднаторелых в тайных делах и искусстве государственного управления, пользующихся доверием императора… Но, повторяю, я убежден, что объекты внимания и усердия вашего ютятся где-то по медвежьим углам. Смешно и глупо предполагать, что чуть ли не на исходе первой трети девятнадцатого столетия, в большом, древнем и славном европейском городе может въявь обретаться нечто подобное…
– Другими словами, вы твердо намерены не говорить правды? – спокойно осведомился Пушкин.
Отчаянно скрипнуло кресло – это Обольянинов вскочил и выпрямился во весь свой немаленький рост. Глаза его метали молнии, лицо пылало гордостью, негодованием и гневом. Можно сказать, он был великолепен.
– Мы с вами дворяне и светские люди, Александр Сергеевич, – произнес Обольянинов звенящим голосом. – Мы оба прекрасно понимаем, что вы только что обвинили меня во лжи, мало того – в пренебрежении делами службы, а то и в сознательном утаивании…
– С вашей тирадой я согласен, – сказал Пушкин. – Частично, впрочем, не столь уж много было в моих словах подтекстов, сколько вы изволили насчитать, но в общем и целом мысль вами ухвачена верно.
– Вы понимаете последствия? Вам должно быть прекрасно известно, как следует вести себя дворянину, которому в лицо брошено обвинение во лжи? – Молчание Пушкина его подхлестнуло. – Александр Сергеевич, лучше бы вам взять ваши слова обратно. Я, простите, не пустой и бесцельный светский франтик. Я боевой офицер. Я, между прочим, участвовал при Бородино в знаменитой атаке на генерала Лоржа, когда мы всего-то двумя кавалерийскими полками опрокинули, рассеяли и долго гнали целую французскую дивизию… И это не единственное дело, в каком довелось участвовать. Уж поверьте, видывали виды. И не испугались мальчишки, отроду не нюхавшего пороху. Лучше бы вам, право…
– Воинскими подвигами похвастать не могу, – сказал Пушкин сухо. – Но от дуэлей, будет вам известно, не бежал… однако сейчас, даже получив от вас прямой и недвусмысленный картель, вынужден буду уклониться. Таковы уж полученные мною инструкции. Себе я сейчас не принадлежу, как бы ни подмывало пустить события по привычному – привычному, черт побери, – пути! Примите это во внимание. И перестаньте разыгрывать оскорбленную невинность, ваша тирада безупречна, господин Обольянинов. Ничего лишнего, каждое слово на своем месте, и голова гордо поднята, и поза соответствующая… вот только голос ваш, простите, все же выдает скрытую неуверенность. – Он, прищурясь, без улыбки, смотрел на собеседника. – Вы благородный человек и боевой офицер. Но про себя-то вы знаете, что категорически сейчас не правы, что врете и лицедействуете, и это прорывается в том тоне, каким произнесены все эти безупречные слова… Вы лжете. Некоторое время назад навестивший вас во Флоренции человек, прекрасно вам известный, поставил перед вами совершенно ясные и грамотно сформулированные задачи. Тогда вы не виляли, не отзывались с насмешкой о несерьезности нашей работы… Что произошло? Что-то должно было произойти… Предать вы не могли. Купить вас… нет, невозможно. Остается одно… – Он встал, приблизился вплотную к собеседнику и спросил тихо, с некоторым, вполне неподдельным участием: – Вас очень сильно напугали? Так сильно?
Какое-то время они мерились взглядами, потом с лица Обольянинова исчезли показная бравада и напускная злость. Экс-кавалергард сделал шаг вбок, опустился в кресло и закрыл лицо руками. Пушкин стоял над ним, не произнося ни слова.
Наконец у Обольянинова вырвалось, едва ли не со стоном:
– Могу вас заверить, я человек чести… Я прекрасно понимаю, как в моем положении следует искупать вину, пусть даже невольную, я, в конце концов, готов…
Предупредив движение его руки, Пушкин прижал ее к темно-лакированной поверхности столика, выдвинул ящик. Как он и ожидал, там покоилась пара коротких каретных пистолетов неплохой работы. Пожав плечами, Пушкин переправил их в карманы своего сюртука, шумно задвинул ящик, положил руку на плечо собеседнику и сказал уже гораздо мягче:
– Вот это уже совершенно ни к чему, ротмистр. Глупее ничего и не придумать. Никакие это не правила чести, а обыкновеннейшая глупость – потому что речь идет совершенно об ином… В прямом смысле слова об ином. Ни один кодекс чести его существования не предусматривает, разве что в воинском уставе Петра Великого встречаются статьи о колдовстве, но это другая история…
– Не утешайте, – глядя перед собой, уже совершенно другим голосом, уставшим, севшим, отозвался Обольянинов. – Мне, боевому офицеру с золотым оружием, должно быть стыдно вдвойне…
– Предоставьте уж мне решать, – с неожиданной мягкостью сказал Пушкин. – Поскольку я в этих делах смыслю гораздо больше… вы успели что-то сделать, верно?
– Совершенно ничего, – тусклым голосом отозвался Обольянинов. – Всего-навсего нанял парочку ловких здешних прохвостов, знающих все ходы и выходы, объяснил им, что мне потребно, и они довольно скоро навели на след.
– А точнее? Иногда у следа есть имя…
– Вот именно. Графиня Катарина де Белотти, хозяйка палаццо Торино. Я не знаю, главное ли это гнездо, но в том, что это именно гнездо, сомневаться не приходится…
– И?
– Я туда отправился. В конце концов, я военный, а не сыщик! – Он рывком поднял голову в приступе совершенно неподдельного гонора. – Скорее всего, я был неосторожен, не так задавал вопросы, быстренько раскрыл себя… Там поняли, что мне нужно, и что это не простое любопытство. Я, разумеется, беспрепятственно покинул палаццо, и в тот же вечер началось…
– Что именно? – спросил Пушкин сухо, подавляя вполне понятную, но совершенно неуместную сейчас жалость.
– Вы позволите не вдаваться в подробности? – Обольянинов явственно передернулся. – Сугубая чертовщина… Тем более жуткая, что я, вольнодумец и материалист, ни во что подобное прежде не верил, считая крестьянскими сказками, порождением неразвитых умов простонародья… Поймите меня правильно. Я боевой офицер, я ни за что не испугался бы людей. Видывали смертушку очи в очи! – В его браваде вновь обозначилось нечто жалкое. – Но когда с человеком в собственном доме происходит вся эта жуть, перед которой и сталь бессильна, и порох, а ты даже не можешь никому пожаловаться и попросить помощи, потому что ни одна живая душа не поверит, решит, что ты повредился в рассудке от вина или просто так… – Он поднял голову и уставился Пушкину прямо в глаза с некоторым вызовом. – Имеете честь меня презирать? Ваше право… вас бы на мое место, любопытно было бы глянуть…
– Приходилось, знаете ли, – рассеянно сказал Пушкин. – И жив-здоров, представьте, и охотничьего рвения не утратил, что немаловажно… Значит, этого было достаточно, чтобы вы, так сказать, осознали, прониклись, уловили предупреждения и никогда уже более не совали носа…
Обольянинов горько рассмеялся:
– Этого? Да уж поверьте, этого любому будет достаточно! Вот вам чистейшая правда, как на духу. Слаб-с оказался, уж не посетуйте! В атаку на вражеское каре или на пушки? Извольте! Дело знакомое. Но вот тут не на высоте оказался. Между прочим, оба моих добросовестных помощника и вовсе расстались с жизнью при жутковатых обстоятельствах… Я не могу об этом рассказывать подробно, язык не поворачивается…
Ничего уже не осталось от добра молодца с въевшейся на всю оставшуюся жизнь кавалергардской статью: перед Пушкиным сидел, понурясь, совершенно сломленный человек. При других обстоятельствах была бы уместна обычная человеческая жалость, но ее-то как раз чиновник по фамилии Пушкин в данных обстоятельствах позволить себе не мог.
– А написать вы все можете? – спросил он, стараясь говорить мягко. – В спокойной обстановке, не обязательно нынче же, но и не откладывая в долгий ящик? Бумага безлика, перенося на нее все, вы ни к кому вроде бы и не обращаетесь…
– Да, пожалуй…
– Прекрасно, – сказал Пушкин уже жестче. – Но предварительно вы дадите мне слово дворянина, что не станете искать глупое решение ваших жизненных сложностей вроде… – Он извлек из карманов пистолеты, держа их чуть брезгливо, словно кухарка дохлого мыша, положил на стол. – Я не вижу в вашей истории ни нарушения чести, ни трусости. Вы оказались в обстоятельствах, с которыми бессильны были совладать, вот и все… Поверьте, я совершенно искренен. И повторю то же перед любым начальством, вплоть до его сиятельства. Вы оказались бессильны… Нынче же, немного успокоившись, изложите происшедшее на бумаге, и я даю вам слово, что все будет забыто… Итак?
– Слово дворянина, что я не стану… – Он остановил унылый взгляд на пистолетах, отодвинул ближайший, словно очнулся.
– Вот и прекрасно, – сказал Пушкин. – Все обошлось…
Обольянинов порывисто схватил его за руку:
– Александр Сергеич… Вы и правда так думаете? Что меня не в чем упрекать?
– Ну разумеется, – сказал Пушкин елико мог убедительнее. – Мне пора. Всего вам наилучшего, и не затягивайте с описанием… Вас не в чем упрекать, поверьте.
– Спасибо, Александр Сергеевич, – сказал Обольянинов с чувством. – Камень сняли с души… Ведь два месяца пребывал в невероятном расстройстве чувств, рука сама к пистолетам тянулась…
– Ну что вы, не благодарите, не за что… – сказал Пушкин, уже закрывая за собой дверь.
Все сострадание улетучилось моментально. Едва напоследок прозвучали эти слова «два месяца». Грех было бы осуждать человека, столкнувшегося с жутким, запредельным, произойди это вчера, неделю назад. Но за два месяца следовало бы непременно сообщить в Петербург обо всем происшедшем, и, коли уж Обольянинов этого не сделал, эпитеты к нему могут быть применены самые неприглядные, скажем…
– Александр Сергеевич? – послышалось рядом чье-то удивленное восклицание.
Повернув голову, Пушкин мысленно покривился от величайшего неудовольствия. Только этого еще не хватало. Не было, что называется, лишних печалей и напастей…
Перед ним, глядя недоуменно, со жгучим любопытством, стоял не кто иной, как добрый петербургский знакомый, Матвей Степанович Башуцкий из Академии художеств – всему городу известный хлебосол и кутила, дававший великолепные балы и лукулловы ужины. Человек был безобиднейший, добрейшей души, всегда готовый оказать помощь не только друзьям, но и любому, оказавшемуся в стесненных обстоятельствах, но сейчас-то как раз он мог все испортить, сам того не ведая…
Конечно же, Башуцкий, справившись с первым удивлением, затараторил, по всегдашней привычке играя лорнетом на черной бархатной ленте:
– Александр Сергеич, вот приятная неожиданность! Я-то, как и все прочие, полагал, что вы снова затворились в имении, музами благословлены на труд… А вы, эвона, во Флоренции! Что ж не сказали никому? Ну да мы дело поправим. Нынче же вечером сядем за стол, я тут уже даром что второй день отыскал немало великолепных ресторанов… Икру виноградных улиток, бьюсь об заклад, не едали? Сказка! Поэма Пушкина, если простите сей каламбур, в гастрономическом переложении. Нынче же, нынче… Вот радость!
Он и в самом деле светился неподдельной радостью, благорасположением ко всему окружающему миру и всем людям без разбора, готовый потчевать, выслушивать и рассказывать сам… и моментально разболтать всему свету о пребывании за пределами Российской империи Александра Сергеевича свет Пушкина. «Можете ли представить, господа, с кем я нежданно столкнулся в восхитительной Флоренции?» Решение пришло моментально. С крайне озабоченным видом Пушкин метнул по сторонам опасливый взгляд – слава богу, коридор был пуст на всем протяжении, – цепко ухватил Башуцкого за рукав бордового с искоркой фрака, почти силой потащил к высокому окну, выходившему на оживленную улицу, как обычно во Флоренции вымощенную крупными, неправильной формы плитами белого камня и упиравшуюся в мост делла Тринита. Ошеломленный Башуцкий даже не пытался сопротивляться этому напору.
– Матвей Степанович, милый! – трагическим шепотом воскликнул Пушкин, демонстративно озираясь и даже втянув голову в плечи. – Умоляю вас, тише! Для всего мира я и в самом деле затворился в Михайловском над стихами, где и должен оставаться… Считайте, что у вас было видение, всеми святыми заклинаю! И не Пушкин я сейчас вовсе, не петербуржец, не поэт – надобно вам знать, я никто другой, как московский врач Генрих Шульце… Понимаете?
Разумеется, Башуцкий ничегошеньки не понимал, но добросовестно пытался уяснить себе этакие странности. Нагнетая трагического, Пушкин понизил голос до шепота:
– Матвей Степаныч, в ваших руках моя жизнь. Поверьте, я нисколечко не преувеличиваю… Вы меня поняли? Нет никакого Пушкина, вашего доброго знакомца, есть лишь доктор Шульце, путешествующий по делам службы…