Страница:
– Логично, – кивнул граф. – Однако… Подобная птичка может и в городе обрушиться человеку на голову, когда он идет по улице ночной порой.
– Все равно. Когда мы к нему пришли, у него уже стояла целая куча свежевыструганных птичек. Конечно, он мог некоей заковыристой магией заранее проведать, что мы стремимся по его следу… А если нет? Если они и в Праге какой-то заказик получили?
– Хотелось бы верить, что вы ошибаетесь, Алоизиус, – после недолгого молчания сказал граф. – Потому что, если это так, воспрепятствовать мы не в состоянии, не зная заранее, кто будет следующей жертвой…
– Да ну? – строптиво возразил барон. – Не можем, говорите? Иностранный подданный, говорите? А не хотите гениальную мысль? Я завтра же утречком пойду к нему на квартиру, вооружившись топором, порублю всех его птичек в мелкую щепу, вежливо раскланяюсь и уйду. И не будет никаких дипломатических инцидентов. Просто-напросто господин прусский гусар, напившись в соседнем кабаке до полного изумления, ввалился к кукольнику и, будучи в помрачении ума от выпитого, разнес его столярную мастерскую вдребезги… Это уже получается совсем другой коленкор, а? Набуянил спьяну гусар, бывает… Гусары и не такое отчебучивали. Пусть тащат к судье или в магистрат. Покаюсь во всем, скажу: «Извините, спьяну…», заплачу пару дукатов в возмещение убытков… Да и то в том только случае, если наш синьор побежит жаловаться к судье. А если нет?
– Алоизиус, друг мой, – серьезно сказал граф. – Положительно, это печальное приключение и в самом деле несказанно обострило ваш ум.
– Смейтесь, смейтесь… Я, между прочим, серьезно.
– Я тоже абсолютно серьезен, – заверил граф. – Алоизиус, я и не думал над вами смеяться. Потому что идея ваша и в самом деле отличная. Будем бить противника его же оружием. Мы не можем сказать правду – но ведь и он не может! Что он скажет судье? «Этот господин из тайного департамента, преследующего по всей Европе колдунов и магов, порубил в щепки моих деревянных птиц, которых я собирался вновь оживить и послать следующей ночью убить кое-кого». Любой судья кликнет докторов и отправит его в смирительный дом… Так что буяньте вволю! Честное слово, я сам готов вам сопутствовать, невзирая на ущерб для репутации…
– Ладно, я и один справлюсь, – сказал барон воодушевленно. – Вы – человек солидный, в немалом чиновничьем звании, пусть уж лучше все выглядит так, словно ветреный гусар в одиночку учинил очередное непотребство. Давненько уж Прага не видывала разгульных прусских гусар… Черт побери, но где мы есть, в конце-то концов?
– Спросите что-нибудь полегче, – сказал граф. – Где-то на значительном отдалении от дороги, вот и все, что можно сейчас сказать. Самым разумным будет поискать эту дорогу. Пойдемте по следам копыт и колес, а заодно будем высматривать и беднягу Рудольфа, может быть, ему удастся еще помочь. Хотя он так грянулся с высоты козел. Только, я вас умоляю, поглядывайте вверх. Если эти чертовы птички вернутся, нам придется туго.
Они двинулись от обрыва, внимательно приглядываясь к видневшимся на земле отпечаткам конских копыт и следам колес, не забывая время от времени бдительно задирать голову к небу. Безмятежно светила луна.
Глава седьмая
– Все равно. Когда мы к нему пришли, у него уже стояла целая куча свежевыструганных птичек. Конечно, он мог некоей заковыристой магией заранее проведать, что мы стремимся по его следу… А если нет? Если они и в Праге какой-то заказик получили?
– Хотелось бы верить, что вы ошибаетесь, Алоизиус, – после недолгого молчания сказал граф. – Потому что, если это так, воспрепятствовать мы не в состоянии, не зная заранее, кто будет следующей жертвой…
– Да ну? – строптиво возразил барон. – Не можем, говорите? Иностранный подданный, говорите? А не хотите гениальную мысль? Я завтра же утречком пойду к нему на квартиру, вооружившись топором, порублю всех его птичек в мелкую щепу, вежливо раскланяюсь и уйду. И не будет никаких дипломатических инцидентов. Просто-напросто господин прусский гусар, напившись в соседнем кабаке до полного изумления, ввалился к кукольнику и, будучи в помрачении ума от выпитого, разнес его столярную мастерскую вдребезги… Это уже получается совсем другой коленкор, а? Набуянил спьяну гусар, бывает… Гусары и не такое отчебучивали. Пусть тащат к судье или в магистрат. Покаюсь во всем, скажу: «Извините, спьяну…», заплачу пару дукатов в возмещение убытков… Да и то в том только случае, если наш синьор побежит жаловаться к судье. А если нет?
– Алоизиус, друг мой, – серьезно сказал граф. – Положительно, это печальное приключение и в самом деле несказанно обострило ваш ум.
– Смейтесь, смейтесь… Я, между прочим, серьезно.
– Я тоже абсолютно серьезен, – заверил граф. – Алоизиус, я и не думал над вами смеяться. Потому что идея ваша и в самом деле отличная. Будем бить противника его же оружием. Мы не можем сказать правду – но ведь и он не может! Что он скажет судье? «Этот господин из тайного департамента, преследующего по всей Европе колдунов и магов, порубил в щепки моих деревянных птиц, которых я собирался вновь оживить и послать следующей ночью убить кое-кого». Любой судья кликнет докторов и отправит его в смирительный дом… Так что буяньте вволю! Честное слово, я сам готов вам сопутствовать, невзирая на ущерб для репутации…
– Ладно, я и один справлюсь, – сказал барон воодушевленно. – Вы – человек солидный, в немалом чиновничьем звании, пусть уж лучше все выглядит так, словно ветреный гусар в одиночку учинил очередное непотребство. Давненько уж Прага не видывала разгульных прусских гусар… Черт побери, но где мы есть, в конце-то концов?
– Спросите что-нибудь полегче, – сказал граф. – Где-то на значительном отдалении от дороги, вот и все, что можно сейчас сказать. Самым разумным будет поискать эту дорогу. Пойдемте по следам копыт и колес, а заодно будем высматривать и беднягу Рудольфа, может быть, ему удастся еще помочь. Хотя он так грянулся с высоты козел. Только, я вас умоляю, поглядывайте вверх. Если эти чертовы птички вернутся, нам придется туго.
Они двинулись от обрыва, внимательно приглядываясь к видневшимся на земле отпечаткам конских копыт и следам колес, не забывая время от времени бдительно задирать голову к небу. Безмятежно светила луна.
Глава седьмая
Бумаги из прошлого
Обширная кухня сверкала безукоризненной чистотой – оловянная, медная и железная посуда начищена до зеркального блеска, на дереве, сколько ни приглядывайся, не увидишь и одной-единственной пылинки, а салфетки и полотенца так чисты, словно после ткачей к ним не прикасалась человеческая рука.
Под стать своей кухне были и хозяева – седенький старичок и седенькая старушка, чем-то неуловимо похожие друг на друга, как случается с супружескими парами, прожившими вместе целую жизнь. Вид у них был кроткий и озабоченный, что плохо вязалось как с их обликом, так и содержавшейся в идеальном порядке кухней.
– Мы, право же, начинаем всерьез беспокоиться, добрый господин, – сказал старичок, чем-то напомнивший Пушкину заблудившегося в глухом лесу ребенка. – Тот, кто принимает постояльцев, должен быть готов к самым неприятным сюрпризам, но это все как-то не укладывается в обычную квартиру… У нас был квартирант, который от неумеренного пьянства помрачился в рассудке и преследовал чертей, хоронившихся от него в шкафах и под кроватями… Был драгунский капитан, который не в дверь входил, как все нормальные люди, а лазал в свою квартиру по водосточной трубе, через окно. А еще один… в общем, за тридцать с лишним лет всякого насмотришься. Но раньше, как бы вам объяснить, все было привычно…
– А теперь? – спросил Пушкин терпеливо.
Один из сыщиков графа Тарловски, смирнехонько поместившийся в углу, помня наставления, не вмешивался ни словом, ни делом, сидел, утвердив трость меж колен и сложив ладони на большом литом набалдашнике.
– Как-то это не похоже на обычные человеческие выкрутасы и проказы, – сказал старичок, тщательно подыскивая слова. – Понятно еще, когда он ночью топочет и плачет – мало ли что с человеком случается, всякое может быть настроение. Если это не производит особенных неприятностей, пусть себе, в особенности если постоялец платит аккуратно и вперед…
– Вчера он сам с собой разговаривал. Но на два голоса, – сказала старушка тихим голосом, крайне похожим на голос мужа. – Два разных голоса, совершенно разных, а ведь никого другого там быть не могло – я как раз убирала в комнатах накануне его прихода, а окна после драгунского капитана забиты наглухо, их так просто не откроешь, никто не мог к нему по водосточной трубе взобраться… Знали бы вы, как это было жутко: явственно слышны два голоса, ведущие вполне связную беседу…
– О чем?
– Я не знаю этого языка, мой господин, – сказала старушка кротко. – Совершенно он мне незнаком – но каждое слово долетало четко…
Она потупилась, и Пушкин заподозрил, что старушонка оттого так хорошо слышала разговор, что, одержимая любопытством – порок, свойственный очень многим, – старательно прижималась ухом к замочной скважине. Что преступлением, безусловно, не являлось ни в одной европейской державе, да, пожалуй что, и в Османской империи тоже, и в прочих странах мира…
Он сказал с улыбкой:
– Может быть, ваш постоялец – попросту чревовещатель, за деньги демонстрирующий свое искусство перед публикой? И попросту оттачивал мастерство?
– Простите, добрый господин, он не похож на человека, которому приходится за деньги выступать перед публикой, – с неожиданной твердостью возразила старушка. – И по одежде, и по вещам, и по поведению – господин из знатных. Уж такое-то чувствуется безошибочно, я немало знатных господ повидала…
– Разговор на два голоса – это еще цветочки, – вмешался старичок. – По ночам случаются звуки и вовсе уж нелюдские, такие, что у меня слов не найдется их описать, даже если заставите. Слушать жутко… Даже на нашей собственной половине покоя нет. Тени шмыгают, клубки мохнатые, огоньки на лестнице вспыхивают какие-то диковинные, каких и быть не должно вовсе, а однажды, поверите вы или нет, вон тот кот голову повернул и прямо в глаза мне уставился, так что жуть взяла, и мурашки по спине побежали… Я уж и сказать боюсь, что думаю…
– Я бы на твоем месте, Мориц, так и назвала вещи собственными именами, – с той самой твердостью, давно в ней подмеченной, произнесла старушка. – Вы, конечно, мой господин, можете меня считать из ума выжившей старой дурой, ваше право, вы, молодые, ни во что такое не верите… Только я вам выскажу все, как есть: что хотите со мной делайте, а этот наш постоялец знается с нечистой силой, верно вам говорю. Это сейчас, с этим вашим прогрессом, такие вещи происходят очень редко и по глухим углам, а когда я была молодая, люди к ним относились серьезно, никто не поднял бы на смех…
– Помилуйте, добрая фрау, я и не собираюсь вас вышучивать, – сказал Пушкин, тщательно выговаривая немецкие слова. – К тому, что вы говорите, я отношусь очень серьезно. Вы же видите, полиция от вас не отмахнулась, а проявила самое живейшее участие…
– И слава богу, – чуть сварливо сказала старушка. – Нашлись здравомыслящие люди. Если вас интересует мнение старой женщины, я бы рискнула предположить, что этот молодчик здорово перед кем-то провинился… вы понимаете, о ком я? И его теперь преследуют, требуя, как водится, выполнить некие обязательства… Отсюда и огни, и звуки, и кот головой ворочает…
Повернув голову, Пушкин обозрел помянутого кота, восседавшего на полке из темного дерева меж расписными фарфоровыми тарелками веджвудской мануфактуры с нежно-синими китайскими пейзажами. Кот величиной не уступал настоящему, но был опять-таки фарфоровым, белым, расписанным золотым и зеленым. Сейчас он вел себя, как и полагалось добропорядочному фарфоровому коту: застыл в совершеннейшей неподвижности, не проявляя поползновений оживать.
– Слышали, должно быть, мой господин, про неосмотрительных людей, нечто пообещавших тому, с кем никаких дел иметь не следует? – продолжала старушка. – А ведь тот, про кого я говорю, шутник изрядный и договор требует соблюдать в точности. Даст человеку пожить в свое удовольствие и попользоваться всеми житейскими благами, из договора вытекающими, а потом нагрянет в одночасье и требует своего, и никуда не денешься… Постоялец наш уже третий день из дома не выходит, еду возвращает почти нетронутой, а вчера посылал Марту, нашу служанку, в церковь за святой водой, крестиками, четками и прочим, что, как он выразился, там только наберется. Дал ей целых три дуката и велел тратить, не стесняясь. Только помогло это ему мало, вчера всю ночь не только по лестнице шмыгало, но и на чердаке царапалось, и в водосточных трубах посвистывало, а в его окна, я отчетливо слышала, что-то скреблось и колотилось чуть ли не до рассвета… Одним словом, делайте что хотите, но уберите из нашего дома этого господина, я готова не только вернуть ему те деньги, что причитаются за досрочное расторжение найма, но все до грошика отдать, что от него получила. С такими деньгами иногда бог весть что происходит, хорошо еще, если просто угольками оборачиваются… Коли уж вы производите впечатление человека, мало похожего на нынешнюю скептическую и ни во что не верящую молодежь, быть может, прислушаетесь к моим словам?
– Разумеется, любезная фрау, – сказал Пушкин. – Я сейчас же к нему поднимусь, с вашего позволения…
Он поклонился и вышел в прихожую, куда за ним следом тут же с неожиданным проворством прошмыгнул сыщик. Спросил нетерпеливо:
– Это тот, которого вы ищете?
– Трудно сказать, не видя воочию, – ответил Пушкин. – Описание вроде бы совпадает… Паспорт у него, говорите, прусский?
– Вот именно. Прусский подданный Генрих Майер, чиновник. Паспорт выписан в Пруссии, в Гогенау…
И бровью не поведя при упоминании этого города, Пушкин привычным движением расстегнул две пуговицы сюртука, чтобы легче было при нужде достать пистолеты, посмотрел вверх, на крутую лестницу из темного дерева. Решительно сказал:
– Я пойду один. Черного хода из его квартиры нет, так что улизнуть ему некуда. Ждите здесь со своими людьми.
Сыщик смотрел на него, определенно испытывая внутренние колебания. В потаенную сторону дела он был не посвящен, но именно поэтому, должно быть, испытывал непреодолимую потребность действовать – случается такое с людьми, вовлеченными в непонятную им игру. Он спросил неуверенно:
– Может, не идти вам одному?
– Вы верите в нечистую силу, любезный? – усмехнулся Пушкин.
– Как вам сказать… Когда достаточно долго живешь на свете, привыкаешь ни от чего не отмахиваться, каким бы необычным ни казалось. И Прага, знаете ли, весьма своеобразный город…
– Вы мне нравитесь, – сказал Пушкин без улыбки. – Вы ухитрились ничего не сказать – и в то же время сказать слишком много. Похвальное качество, что до меня, я склонен ценить его в людях… Успокойтесь. Сейчас полдень, и мы с вами в сердце большого города, а не на каком-то заклятом кладбище, где и в самом деле может произойти все, что угодно. Если понадобитесь, я вас позову. Посмотрим, как там обстоит с постояльцем…
Он ободряюще кивнул сыщику и стал неторопливо подниматься по узкой крутой лестнице. Ненадолго остановился у бронзовой фигуры кота вышиной с локоть, восседавшей на перилах в том месте, где лестница делала поворот – бронза, хотя и исправно начищенная, выглядела очень старой, чеканка заметно стерлась, сгладилась от многолетнего старательного ухода. Неизвестно, что было на уме у строившего этот дом архитектора и какие у него были пристрастия, но Пушкин ничуть не удивился бы, окажись, что давным-давно ушедший из жизни зодчий обожал кошек, подобно кардиналу Ришелье: бронзовый кот на лестнице, лепное изображение кошачьей головы над входом, дверные ручки в виде кошачьих голов с кольцами в зубах, даже литые перила напоминают кошачьи лапки…
Оказавшись перед высокой массивной дверью – где в резном узоре опять-таки без малейших натяжек усматривались кошачьи головы, – он постучал решительно и громко. Не дождавшись какого бы то ни было результата, бесцеремонно забарабанил кулаком, словно прибывший на почтовую станцию нетерпеливый путник.
За дверью послышался лязг засова, она дрогнула, приоткрылась наружу буквально на ладонь, показалось бледное человеческое лицо – а в следующий миг Пушкин рванул на себя зажатое в кошачьих зубах широкое кольцо, распахнул дверь почти во всю ширь и, оттолкнув не успевшего ничего предпринять человека, вошел, прямо-таки ворвался в небольшую прихожую, конечно же сиявшую безукоризненной чистотой.
Убрав от пистолета руку, довольно неприязненно посмотрел на отпрянувшего к стене человека, совершенно одетого, только без сюртука и галстука, сказал холодно:
– Здравствуйте, любезный господин Ключарев… или, надо полагать, прусский подданный Генрих Майер из ничем особенно не примечательного города Гогенау? Не соблаговолите ли объяснить, с каких это пор вы заделались прусским подданным, будучи в то же время подданным российским?
Стоя посреди прихожей, он без всякой приязни смотрел на человека, обуреваемого самыми разнообразными чувствами – растрепанного, со всеми признаками долгой бессонницы на лице, такого бледного, словно он, подражая светским дамам, пил уксус чайными стаканами. Погоня, по крайней мере, была окончена – перед ним стоял доподлинный Ключарев, как бы он себя ни именовал здесь и какими бы фальшивыми паспортами с подорожными ни запасся.
– Быть не может, – воскликнул Ключарев истово. – Александр Сергеевич, вы ли это? Вы и не представляете, как я рад увидеть знакомое лицо…
– С какого же перепугу? – резко спросил Пушкин. Тот растерянно моргнул:
– Простите?
– Я не возьму в толк, господин Ключарев, отчего лицезрение моей скромной персоны доставляет вам столь явное удовольствие, – с нескрываемым сарказмом сказал Пушкин, озираясь. – Это нисколько не сочетается с той неприязнью, которую вы ко мне и моему спутнику проявили в Петербурге, когда мы явились поговорить с вами от лица службы. Не притворяйтесь, будто вы не понимаете, о чем я. Вы держались с откровенной враждебностью… а потом изволили пуститься в бега. Сейчас же вы смотрите на меня с таким радушием, словно я пришел вернуть вам карточный проигрыш тысяч эдак на полсотни серебром… Не объясните ли суть сих странных метаморфоз вашей прихотливой натуры?
– Господи, Александр Сергеевич! Какие счеты могут быть меж русскими людьми, которых судьба свела на чужбине…
– Вы именуете это судьбой?
– А как же еще прикажете?
– Я, с вашего позволения, наименовал бы это иначе, – твердо сказал Пушкин. – Не судьбой, а целеустремленными усилиями, предпринятыми для вашего отыскания. Оставьте эту комедию, дражайший Степан Николаевич. Вы прекрасно знаете суть дела: Третье отделение, точнее его Особая экспедиция, разыскивала вас по подозрению в совершении известных преступлений. Поиски увенчались успехом. И к вам, уж не посетуйте, появилось множество вопросов. Я не имею в виду пустяки вроде паспорта на имя прусского подданного, наверняка фальшивого, а если нет, каким-то образом раздобытого у пруссака, который сейчас, быть может, вовсе и не подозревает, что раздвоился… В конце концов, это забота прусской и австрийской полиции. Обычной полиции. Я, как вы прекрасно осведомлены, представляю сейчас не самый обычный департамент…
– Александр Сергеевич… – прямо-таки всхлипнул Ключарев.
Ошибка не исключалась, но Пушкин не мог отделаться от впечатления, что видит перед собой лицо человека, доведенного до последней крайности, из которого можно вить веревки. Усмехнувшись про себя и сохраняя на лице полнейшую серьезность, он сказал с расстановкой:
– А впрочем, вы правы: как умилительно встретиться на чужбине с земляком-петербуржцем… К превеликому моему сожалению, нет у меня времени предаваться сердечным беседам, перебирать общих знакомых, перемывать им косточки, делиться новостями… Знаете, что сейчас может оказаться для вас самым страшным? Я просто-напросто повернусь к вам спиной и, не особенно церемонясь с прочувствованными прощаниями, удалюсь навсегда. Собственно, с чего вы решили, что особенно мне интересны? В конце концов, существует еще прекрасно вам знакомый синьор Руджиери, который… – он извлек часы, щелкнул крышкой и бросил беглый взгляд на циферблат, – который, вполне возможно, уже пребывает в лапах здешней особой полиции… и, чует мое сердце, говорить начнет с превеликой охотой и откровенностью. Вы ведь не первый день с ним знакомы и успели, думается, составить о нем кое-какое представление? Похож он на несгибаемого упрямца, способного проявить неслыханную твердость и молчать как рыба? Как по-вашему? И похож ли он на благородного рыцаря, склонного взять все грехи на себя, дабы выгородить сообщника? Или обстоит как раз наоборот, и ваш кукольник из тех, кто всю вину предпочтет возложить как раз на других, а себя представить безвинной жертвой то ли непростых жизненных обстоятельств, то ли, что гораздо вероятнее, тираниии злодея-сообщника, который и заправлял всем, а его принуждал повиноваться под угрозой смерти, а то и воздействовал гипнотизмом и магнетизерством? Я оставляю ответ вашему собственному усмотрению. Вы знаете вашего приятеля лучше… Ну так что же? Мне повернуться и уйти, оставив вас наедине с собственными тяготами?
Он сделал рассчитанное движение, словно и впрямь направлялся к дверям.
– Александр Сергеевич! – настиг его уже через два шага отчаянный вскрик.
– Да? – вопросительно подняв бровь и полуобернувшись, спросил Пушкин холодно.
– Голубчик, умоляю, не бросайте меня! Что бы там ни было, от кого бы вы ни посланы, все равно… – Ключарев самым натуральным образом ломал руки, словно герой модных в восемнадцатом столетии чувствительных романов с обмороками, слезами и прочим бурным проявлением чувств на каждой странице. – Право же… В моем нынешнем положении выбирать особенно не из чего… Возьмите меня с собой, заключите под арест, под стражу, верните в Петербург, я на все согласен… Хуже все равно уже быть не может…
«Крепенько же тебя прижали в углу неведомые силы, – не без злорадства подумал Пушкин. – Это и называется: пошел за шерстью, а вернулся стриженым…»
Как случалось уже не первый раз, ему стало стыдно – не за себя, а за этого человека. Стыдно оттого, что человек этот был плох, подл, преступен – и приходилось теперь, ничем не выдавая своих настоящих чувств, беседовать с ним дружески, пытаться расположить к себе…
– Быть может, пройдем в комнаты?
– Да, конечно, конечно! Простите, я не догадался предложить…
Ключарев буквально побежал мимо него в комнаты, мелкой, угодливой трусцой, оставлявшей самое отвратительное впечатление. Он был высок, толстощек и растрепан, вовсе не тучный, казался тем не менее каким-то рыхлым, как опара в квашне.
– Не угодно ли вина?
– Нет, благодарствуйте, – сказал Пушкин, отметив внимательным взглядом целое скопище пустых и полных бутылок на столе и под столом, какую-то закуску, киснущую в блюдцах.
Он присел подальше от стола, извлек тонкую коричневую сигару из серебряного плоского футляра и чиркнул о край стола новомодным изобретением – фосфорной спичкой.
– Ну а я, с вашего позволения… – Ключарев трясущимися руками налил себе вина в грязноватый стакан и осушил одним духом, как воду. Улыбнулся криво, искательно. – Знаете, если напиться до беспамятства, они не всегда могут добудиться…
Это нам знакомо, подумал Пушкин, пуская дым. Граф Пален, один из убийц императора Павла I, четверть века в день убийства надирался, как последняя свинья – потому что ввечеру к нему являлась тень…
– До чего странно все получается, – сказал Ключарев с преувеличенной развязностью, усаживаясь напротив. – Кто бы мог подумать, что знаменитейший наш пиит, солнце российской словесности, в то же время еще – и офицер Третьего отделения…
– Это не впервые в истории мировой литературы, – сказал Пушкин холодно. – Вы получили прекрасное образование, Степан Николаевич, вам следовало бы помнить многочисленные примеры. Кристофер Марло, замечательный поэт и друг великого Шекспира, служил в английских тайных ведомствах. Иные уверяют даже, что его рекомая смерть в драке была мнимой, а на деле он таким образом всецело отдался своему второму ремеслу. И Даниэль Дефо, автор «Робинзона Крузо». И знаменитейший драматург Бомарше… Ничего нового, как видите. Ничего нового под этим солнцем, в полном соответствии с Екклезиастом… – Он отложил сигару на край блюдечка, пронзительно-синие глаза были холодными, как лед. – Отвлечемся от моей скромной персоны, поговорим лучше о вас. Ведь вы – убили, Степан Николаевич? Двух человек вы убили в Петербурге. Я хотел бы услышать от вас подтверждение этой печальной истины, иначе, простите, не получится душевного разговора…
– Убил, – сказал Ключарев, что удивительно, даже с какой-то глупой бравадой. – Взял грех на душу, Александр Сергеевич, чего уж тут… – Его глаза горели лихорадочным блеском. – Но великодушно обратите внимание на обстоятельства, убил не корысти ради, не из низменных, вульгарных стремлений вроде неоплаченного карточного долга или жажды обладать дорогими красавицами…
– Действительно, – сказал Пушкин задумчиво. – Насколько я знаю, ваше имя никогда не связывали с доступными красавицами, да и в карты вы не играли, ни один человек не мог похвастать, что видел, как вы понтировали…
– Вот видите, вы понимаете! Это, если хотите, Александр Сергеевич, вопрос высшего философского плана-с! Что ценнее для человечества – два совершенно никчемных старых бездельника, какими были мои дражайшие родственники, или возможность с помощью их немалых средств продвинуться далее по пути познания? Зажились, простите великодушно, не было никакого терпения ждать! Книги по тем областям знания, коим я посвятил всю жизнь, дороги несказанно – а ведь существуют еще рукописи-уникумы, не забывайте, и порой, чтобы сделать очередной шаг, нужно рассыпать золото горстями… Самые благородные побуждения мною двигали, не улыбайтесь!
– Господь с вами, я совершенно серьезен, – сказал Пушкин отрешенно. – Совершенно…
– Вы ведь спасете меня, правда? Поможете выбраться из этой ловушки? Нас связывает так много…
– В самом деле? Сдается мне, связывало нас только то, что мы оба имели жительство в Санкт-Петербурге… – сказал Пушкин все с тем же отрешенным лицом. – И убедительно прошу вас перестать видеть во мне известного вам по Петербургу поэта. Поэзия – это нечто, присущее изначально душе… но, кроме этого, есть еще и обязанности по службе. Прекрасно вам известной. Хорошо. Я постараюсь выручить вас из нынешнего вашего положения. Не по доброте душевной, а для того, чтобы вернуть вас в Петербург…
– Я понимаю, понимаю! Что делать, в моем положении не до капризов…
Судя по тому, как он и сейчас, средь бела дня, то и дело шарил испуганным взглядом по стенам и потолку, он был искренен.
– Я видел вашу библиотеку после вашего… отъезда, – сказал Пушкин.
– Значит, вы понимаете, ради чего все делалось! Бог ты мой! – вырвалось у него форменным стоном. – Я же не виноват, что путь познания требовал таких денег…
– И где же вы изволили вступить на этот путь? – спросил Пушкин с неподдельным интересом. – Вы ведь учились в Германии, насколько мне известно? Иена, Лейпциг… Уж не там ли истоки?
– Ну что вы! Чему могли бы научить эти немцы и чем заинтересовать человека вроде меня… – последнее слово он произнес с неприкрытой гордостью. – Иные невежды считают, Александр Сергеевич, что тайными науками у нас на Руси стали заниматься лишь после того, как государь Петр Алексеевич, по чьему-то остроумному определению, прорубил окно в Европу. Совершеннейший вздор, унижающий наши национальные чувства. Еще в старину мы нисколечко не отставали от Европы. Я не имею в виду тех мужиков-кудесников, о которых вы так талантливо писали в вашей поэме. Я говорю о книжном знании. Мы и здесь не отставали ничуть. Другое дело, что ввиду известных обстоятельств знание это таилось вдали от любопытных глаз и ушей… Доводилось ли вам слыхивать о боярине Федоре Васильевиче Курыне?
– Разумеется, – сказал Пушкин. – Не тот ли, что при великом князе Иване Третьем, отце Иоанна Грозного, ездил с посольством к мадьярскому королю Матиашу Корвину?
Под стать своей кухне были и хозяева – седенький старичок и седенькая старушка, чем-то неуловимо похожие друг на друга, как случается с супружескими парами, прожившими вместе целую жизнь. Вид у них был кроткий и озабоченный, что плохо вязалось как с их обликом, так и содержавшейся в идеальном порядке кухней.
– Мы, право же, начинаем всерьез беспокоиться, добрый господин, – сказал старичок, чем-то напомнивший Пушкину заблудившегося в глухом лесу ребенка. – Тот, кто принимает постояльцев, должен быть готов к самым неприятным сюрпризам, но это все как-то не укладывается в обычную квартиру… У нас был квартирант, который от неумеренного пьянства помрачился в рассудке и преследовал чертей, хоронившихся от него в шкафах и под кроватями… Был драгунский капитан, который не в дверь входил, как все нормальные люди, а лазал в свою квартиру по водосточной трубе, через окно. А еще один… в общем, за тридцать с лишним лет всякого насмотришься. Но раньше, как бы вам объяснить, все было привычно…
– А теперь? – спросил Пушкин терпеливо.
Один из сыщиков графа Тарловски, смирнехонько поместившийся в углу, помня наставления, не вмешивался ни словом, ни делом, сидел, утвердив трость меж колен и сложив ладони на большом литом набалдашнике.
– Как-то это не похоже на обычные человеческие выкрутасы и проказы, – сказал старичок, тщательно подыскивая слова. – Понятно еще, когда он ночью топочет и плачет – мало ли что с человеком случается, всякое может быть настроение. Если это не производит особенных неприятностей, пусть себе, в особенности если постоялец платит аккуратно и вперед…
– Вчера он сам с собой разговаривал. Но на два голоса, – сказала старушка тихим голосом, крайне похожим на голос мужа. – Два разных голоса, совершенно разных, а ведь никого другого там быть не могло – я как раз убирала в комнатах накануне его прихода, а окна после драгунского капитана забиты наглухо, их так просто не откроешь, никто не мог к нему по водосточной трубе взобраться… Знали бы вы, как это было жутко: явственно слышны два голоса, ведущие вполне связную беседу…
– О чем?
– Я не знаю этого языка, мой господин, – сказала старушка кротко. – Совершенно он мне незнаком – но каждое слово долетало четко…
Она потупилась, и Пушкин заподозрил, что старушонка оттого так хорошо слышала разговор, что, одержимая любопытством – порок, свойственный очень многим, – старательно прижималась ухом к замочной скважине. Что преступлением, безусловно, не являлось ни в одной европейской державе, да, пожалуй что, и в Османской империи тоже, и в прочих странах мира…
Он сказал с улыбкой:
– Может быть, ваш постоялец – попросту чревовещатель, за деньги демонстрирующий свое искусство перед публикой? И попросту оттачивал мастерство?
– Простите, добрый господин, он не похож на человека, которому приходится за деньги выступать перед публикой, – с неожиданной твердостью возразила старушка. – И по одежде, и по вещам, и по поведению – господин из знатных. Уж такое-то чувствуется безошибочно, я немало знатных господ повидала…
– Разговор на два голоса – это еще цветочки, – вмешался старичок. – По ночам случаются звуки и вовсе уж нелюдские, такие, что у меня слов не найдется их описать, даже если заставите. Слушать жутко… Даже на нашей собственной половине покоя нет. Тени шмыгают, клубки мохнатые, огоньки на лестнице вспыхивают какие-то диковинные, каких и быть не должно вовсе, а однажды, поверите вы или нет, вон тот кот голову повернул и прямо в глаза мне уставился, так что жуть взяла, и мурашки по спине побежали… Я уж и сказать боюсь, что думаю…
– Я бы на твоем месте, Мориц, так и назвала вещи собственными именами, – с той самой твердостью, давно в ней подмеченной, произнесла старушка. – Вы, конечно, мой господин, можете меня считать из ума выжившей старой дурой, ваше право, вы, молодые, ни во что такое не верите… Только я вам выскажу все, как есть: что хотите со мной делайте, а этот наш постоялец знается с нечистой силой, верно вам говорю. Это сейчас, с этим вашим прогрессом, такие вещи происходят очень редко и по глухим углам, а когда я была молодая, люди к ним относились серьезно, никто не поднял бы на смех…
– Помилуйте, добрая фрау, я и не собираюсь вас вышучивать, – сказал Пушкин, тщательно выговаривая немецкие слова. – К тому, что вы говорите, я отношусь очень серьезно. Вы же видите, полиция от вас не отмахнулась, а проявила самое живейшее участие…
– И слава богу, – чуть сварливо сказала старушка. – Нашлись здравомыслящие люди. Если вас интересует мнение старой женщины, я бы рискнула предположить, что этот молодчик здорово перед кем-то провинился… вы понимаете, о ком я? И его теперь преследуют, требуя, как водится, выполнить некие обязательства… Отсюда и огни, и звуки, и кот головой ворочает…
Повернув голову, Пушкин обозрел помянутого кота, восседавшего на полке из темного дерева меж расписными фарфоровыми тарелками веджвудской мануфактуры с нежно-синими китайскими пейзажами. Кот величиной не уступал настоящему, но был опять-таки фарфоровым, белым, расписанным золотым и зеленым. Сейчас он вел себя, как и полагалось добропорядочному фарфоровому коту: застыл в совершеннейшей неподвижности, не проявляя поползновений оживать.
– Слышали, должно быть, мой господин, про неосмотрительных людей, нечто пообещавших тому, с кем никаких дел иметь не следует? – продолжала старушка. – А ведь тот, про кого я говорю, шутник изрядный и договор требует соблюдать в точности. Даст человеку пожить в свое удовольствие и попользоваться всеми житейскими благами, из договора вытекающими, а потом нагрянет в одночасье и требует своего, и никуда не денешься… Постоялец наш уже третий день из дома не выходит, еду возвращает почти нетронутой, а вчера посылал Марту, нашу служанку, в церковь за святой водой, крестиками, четками и прочим, что, как он выразился, там только наберется. Дал ей целых три дуката и велел тратить, не стесняясь. Только помогло это ему мало, вчера всю ночь не только по лестнице шмыгало, но и на чердаке царапалось, и в водосточных трубах посвистывало, а в его окна, я отчетливо слышала, что-то скреблось и колотилось чуть ли не до рассвета… Одним словом, делайте что хотите, но уберите из нашего дома этого господина, я готова не только вернуть ему те деньги, что причитаются за досрочное расторжение найма, но все до грошика отдать, что от него получила. С такими деньгами иногда бог весть что происходит, хорошо еще, если просто угольками оборачиваются… Коли уж вы производите впечатление человека, мало похожего на нынешнюю скептическую и ни во что не верящую молодежь, быть может, прислушаетесь к моим словам?
– Разумеется, любезная фрау, – сказал Пушкин. – Я сейчас же к нему поднимусь, с вашего позволения…
Он поклонился и вышел в прихожую, куда за ним следом тут же с неожиданным проворством прошмыгнул сыщик. Спросил нетерпеливо:
– Это тот, которого вы ищете?
– Трудно сказать, не видя воочию, – ответил Пушкин. – Описание вроде бы совпадает… Паспорт у него, говорите, прусский?
– Вот именно. Прусский подданный Генрих Майер, чиновник. Паспорт выписан в Пруссии, в Гогенау…
И бровью не поведя при упоминании этого города, Пушкин привычным движением расстегнул две пуговицы сюртука, чтобы легче было при нужде достать пистолеты, посмотрел вверх, на крутую лестницу из темного дерева. Решительно сказал:
– Я пойду один. Черного хода из его квартиры нет, так что улизнуть ему некуда. Ждите здесь со своими людьми.
Сыщик смотрел на него, определенно испытывая внутренние колебания. В потаенную сторону дела он был не посвящен, но именно поэтому, должно быть, испытывал непреодолимую потребность действовать – случается такое с людьми, вовлеченными в непонятную им игру. Он спросил неуверенно:
– Может, не идти вам одному?
– Вы верите в нечистую силу, любезный? – усмехнулся Пушкин.
– Как вам сказать… Когда достаточно долго живешь на свете, привыкаешь ни от чего не отмахиваться, каким бы необычным ни казалось. И Прага, знаете ли, весьма своеобразный город…
– Вы мне нравитесь, – сказал Пушкин без улыбки. – Вы ухитрились ничего не сказать – и в то же время сказать слишком много. Похвальное качество, что до меня, я склонен ценить его в людях… Успокойтесь. Сейчас полдень, и мы с вами в сердце большого города, а не на каком-то заклятом кладбище, где и в самом деле может произойти все, что угодно. Если понадобитесь, я вас позову. Посмотрим, как там обстоит с постояльцем…
Он ободряюще кивнул сыщику и стал неторопливо подниматься по узкой крутой лестнице. Ненадолго остановился у бронзовой фигуры кота вышиной с локоть, восседавшей на перилах в том месте, где лестница делала поворот – бронза, хотя и исправно начищенная, выглядела очень старой, чеканка заметно стерлась, сгладилась от многолетнего старательного ухода. Неизвестно, что было на уме у строившего этот дом архитектора и какие у него были пристрастия, но Пушкин ничуть не удивился бы, окажись, что давным-давно ушедший из жизни зодчий обожал кошек, подобно кардиналу Ришелье: бронзовый кот на лестнице, лепное изображение кошачьей головы над входом, дверные ручки в виде кошачьих голов с кольцами в зубах, даже литые перила напоминают кошачьи лапки…
Оказавшись перед высокой массивной дверью – где в резном узоре опять-таки без малейших натяжек усматривались кошачьи головы, – он постучал решительно и громко. Не дождавшись какого бы то ни было результата, бесцеремонно забарабанил кулаком, словно прибывший на почтовую станцию нетерпеливый путник.
За дверью послышался лязг засова, она дрогнула, приоткрылась наружу буквально на ладонь, показалось бледное человеческое лицо – а в следующий миг Пушкин рванул на себя зажатое в кошачьих зубах широкое кольцо, распахнул дверь почти во всю ширь и, оттолкнув не успевшего ничего предпринять человека, вошел, прямо-таки ворвался в небольшую прихожую, конечно же сиявшую безукоризненной чистотой.
Убрав от пистолета руку, довольно неприязненно посмотрел на отпрянувшего к стене человека, совершенно одетого, только без сюртука и галстука, сказал холодно:
– Здравствуйте, любезный господин Ключарев… или, надо полагать, прусский подданный Генрих Майер из ничем особенно не примечательного города Гогенау? Не соблаговолите ли объяснить, с каких это пор вы заделались прусским подданным, будучи в то же время подданным российским?
Стоя посреди прихожей, он без всякой приязни смотрел на человека, обуреваемого самыми разнообразными чувствами – растрепанного, со всеми признаками долгой бессонницы на лице, такого бледного, словно он, подражая светским дамам, пил уксус чайными стаканами. Погоня, по крайней мере, была окончена – перед ним стоял доподлинный Ключарев, как бы он себя ни именовал здесь и какими бы фальшивыми паспортами с подорожными ни запасся.
– Быть не может, – воскликнул Ключарев истово. – Александр Сергеевич, вы ли это? Вы и не представляете, как я рад увидеть знакомое лицо…
– С какого же перепугу? – резко спросил Пушкин. Тот растерянно моргнул:
– Простите?
– Я не возьму в толк, господин Ключарев, отчего лицезрение моей скромной персоны доставляет вам столь явное удовольствие, – с нескрываемым сарказмом сказал Пушкин, озираясь. – Это нисколько не сочетается с той неприязнью, которую вы ко мне и моему спутнику проявили в Петербурге, когда мы явились поговорить с вами от лица службы. Не притворяйтесь, будто вы не понимаете, о чем я. Вы держались с откровенной враждебностью… а потом изволили пуститься в бега. Сейчас же вы смотрите на меня с таким радушием, словно я пришел вернуть вам карточный проигрыш тысяч эдак на полсотни серебром… Не объясните ли суть сих странных метаморфоз вашей прихотливой натуры?
– Господи, Александр Сергеевич! Какие счеты могут быть меж русскими людьми, которых судьба свела на чужбине…
– Вы именуете это судьбой?
– А как же еще прикажете?
– Я, с вашего позволения, наименовал бы это иначе, – твердо сказал Пушкин. – Не судьбой, а целеустремленными усилиями, предпринятыми для вашего отыскания. Оставьте эту комедию, дражайший Степан Николаевич. Вы прекрасно знаете суть дела: Третье отделение, точнее его Особая экспедиция, разыскивала вас по подозрению в совершении известных преступлений. Поиски увенчались успехом. И к вам, уж не посетуйте, появилось множество вопросов. Я не имею в виду пустяки вроде паспорта на имя прусского подданного, наверняка фальшивого, а если нет, каким-то образом раздобытого у пруссака, который сейчас, быть может, вовсе и не подозревает, что раздвоился… В конце концов, это забота прусской и австрийской полиции. Обычной полиции. Я, как вы прекрасно осведомлены, представляю сейчас не самый обычный департамент…
– Александр Сергеевич… – прямо-таки всхлипнул Ключарев.
Ошибка не исключалась, но Пушкин не мог отделаться от впечатления, что видит перед собой лицо человека, доведенного до последней крайности, из которого можно вить веревки. Усмехнувшись про себя и сохраняя на лице полнейшую серьезность, он сказал с расстановкой:
– А впрочем, вы правы: как умилительно встретиться на чужбине с земляком-петербуржцем… К превеликому моему сожалению, нет у меня времени предаваться сердечным беседам, перебирать общих знакомых, перемывать им косточки, делиться новостями… Знаете, что сейчас может оказаться для вас самым страшным? Я просто-напросто повернусь к вам спиной и, не особенно церемонясь с прочувствованными прощаниями, удалюсь навсегда. Собственно, с чего вы решили, что особенно мне интересны? В конце концов, существует еще прекрасно вам знакомый синьор Руджиери, который… – он извлек часы, щелкнул крышкой и бросил беглый взгляд на циферблат, – который, вполне возможно, уже пребывает в лапах здешней особой полиции… и, чует мое сердце, говорить начнет с превеликой охотой и откровенностью. Вы ведь не первый день с ним знакомы и успели, думается, составить о нем кое-какое представление? Похож он на несгибаемого упрямца, способного проявить неслыханную твердость и молчать как рыба? Как по-вашему? И похож ли он на благородного рыцаря, склонного взять все грехи на себя, дабы выгородить сообщника? Или обстоит как раз наоборот, и ваш кукольник из тех, кто всю вину предпочтет возложить как раз на других, а себя представить безвинной жертвой то ли непростых жизненных обстоятельств, то ли, что гораздо вероятнее, тираниии злодея-сообщника, который и заправлял всем, а его принуждал повиноваться под угрозой смерти, а то и воздействовал гипнотизмом и магнетизерством? Я оставляю ответ вашему собственному усмотрению. Вы знаете вашего приятеля лучше… Ну так что же? Мне повернуться и уйти, оставив вас наедине с собственными тяготами?
Он сделал рассчитанное движение, словно и впрямь направлялся к дверям.
– Александр Сергеевич! – настиг его уже через два шага отчаянный вскрик.
– Да? – вопросительно подняв бровь и полуобернувшись, спросил Пушкин холодно.
– Голубчик, умоляю, не бросайте меня! Что бы там ни было, от кого бы вы ни посланы, все равно… – Ключарев самым натуральным образом ломал руки, словно герой модных в восемнадцатом столетии чувствительных романов с обмороками, слезами и прочим бурным проявлением чувств на каждой странице. – Право же… В моем нынешнем положении выбирать особенно не из чего… Возьмите меня с собой, заключите под арест, под стражу, верните в Петербург, я на все согласен… Хуже все равно уже быть не может…
«Крепенько же тебя прижали в углу неведомые силы, – не без злорадства подумал Пушкин. – Это и называется: пошел за шерстью, а вернулся стриженым…»
Как случалось уже не первый раз, ему стало стыдно – не за себя, а за этого человека. Стыдно оттого, что человек этот был плох, подл, преступен – и приходилось теперь, ничем не выдавая своих настоящих чувств, беседовать с ним дружески, пытаться расположить к себе…
– Быть может, пройдем в комнаты?
– Да, конечно, конечно! Простите, я не догадался предложить…
Ключарев буквально побежал мимо него в комнаты, мелкой, угодливой трусцой, оставлявшей самое отвратительное впечатление. Он был высок, толстощек и растрепан, вовсе не тучный, казался тем не менее каким-то рыхлым, как опара в квашне.
– Не угодно ли вина?
– Нет, благодарствуйте, – сказал Пушкин, отметив внимательным взглядом целое скопище пустых и полных бутылок на столе и под столом, какую-то закуску, киснущую в блюдцах.
Он присел подальше от стола, извлек тонкую коричневую сигару из серебряного плоского футляра и чиркнул о край стола новомодным изобретением – фосфорной спичкой.
– Ну а я, с вашего позволения… – Ключарев трясущимися руками налил себе вина в грязноватый стакан и осушил одним духом, как воду. Улыбнулся криво, искательно. – Знаете, если напиться до беспамятства, они не всегда могут добудиться…
Это нам знакомо, подумал Пушкин, пуская дым. Граф Пален, один из убийц императора Павла I, четверть века в день убийства надирался, как последняя свинья – потому что ввечеру к нему являлась тень…
– До чего странно все получается, – сказал Ключарев с преувеличенной развязностью, усаживаясь напротив. – Кто бы мог подумать, что знаменитейший наш пиит, солнце российской словесности, в то же время еще – и офицер Третьего отделения…
– Это не впервые в истории мировой литературы, – сказал Пушкин холодно. – Вы получили прекрасное образование, Степан Николаевич, вам следовало бы помнить многочисленные примеры. Кристофер Марло, замечательный поэт и друг великого Шекспира, служил в английских тайных ведомствах. Иные уверяют даже, что его рекомая смерть в драке была мнимой, а на деле он таким образом всецело отдался своему второму ремеслу. И Даниэль Дефо, автор «Робинзона Крузо». И знаменитейший драматург Бомарше… Ничего нового, как видите. Ничего нового под этим солнцем, в полном соответствии с Екклезиастом… – Он отложил сигару на край блюдечка, пронзительно-синие глаза были холодными, как лед. – Отвлечемся от моей скромной персоны, поговорим лучше о вас. Ведь вы – убили, Степан Николаевич? Двух человек вы убили в Петербурге. Я хотел бы услышать от вас подтверждение этой печальной истины, иначе, простите, не получится душевного разговора…
– Убил, – сказал Ключарев, что удивительно, даже с какой-то глупой бравадой. – Взял грех на душу, Александр Сергеевич, чего уж тут… – Его глаза горели лихорадочным блеском. – Но великодушно обратите внимание на обстоятельства, убил не корысти ради, не из низменных, вульгарных стремлений вроде неоплаченного карточного долга или жажды обладать дорогими красавицами…
– Действительно, – сказал Пушкин задумчиво. – Насколько я знаю, ваше имя никогда не связывали с доступными красавицами, да и в карты вы не играли, ни один человек не мог похвастать, что видел, как вы понтировали…
– Вот видите, вы понимаете! Это, если хотите, Александр Сергеевич, вопрос высшего философского плана-с! Что ценнее для человечества – два совершенно никчемных старых бездельника, какими были мои дражайшие родственники, или возможность с помощью их немалых средств продвинуться далее по пути познания? Зажились, простите великодушно, не было никакого терпения ждать! Книги по тем областям знания, коим я посвятил всю жизнь, дороги несказанно – а ведь существуют еще рукописи-уникумы, не забывайте, и порой, чтобы сделать очередной шаг, нужно рассыпать золото горстями… Самые благородные побуждения мною двигали, не улыбайтесь!
– Господь с вами, я совершенно серьезен, – сказал Пушкин отрешенно. – Совершенно…
– Вы ведь спасете меня, правда? Поможете выбраться из этой ловушки? Нас связывает так много…
– В самом деле? Сдается мне, связывало нас только то, что мы оба имели жительство в Санкт-Петербурге… – сказал Пушкин все с тем же отрешенным лицом. – И убедительно прошу вас перестать видеть во мне известного вам по Петербургу поэта. Поэзия – это нечто, присущее изначально душе… но, кроме этого, есть еще и обязанности по службе. Прекрасно вам известной. Хорошо. Я постараюсь выручить вас из нынешнего вашего положения. Не по доброте душевной, а для того, чтобы вернуть вас в Петербург…
– Я понимаю, понимаю! Что делать, в моем положении не до капризов…
Судя по тому, как он и сейчас, средь бела дня, то и дело шарил испуганным взглядом по стенам и потолку, он был искренен.
– Я видел вашу библиотеку после вашего… отъезда, – сказал Пушкин.
– Значит, вы понимаете, ради чего все делалось! Бог ты мой! – вырвалось у него форменным стоном. – Я же не виноват, что путь познания требовал таких денег…
– И где же вы изволили вступить на этот путь? – спросил Пушкин с неподдельным интересом. – Вы ведь учились в Германии, насколько мне известно? Иена, Лейпциг… Уж не там ли истоки?
– Ну что вы! Чему могли бы научить эти немцы и чем заинтересовать человека вроде меня… – последнее слово он произнес с неприкрытой гордостью. – Иные невежды считают, Александр Сергеевич, что тайными науками у нас на Руси стали заниматься лишь после того, как государь Петр Алексеевич, по чьему-то остроумному определению, прорубил окно в Европу. Совершеннейший вздор, унижающий наши национальные чувства. Еще в старину мы нисколечко не отставали от Европы. Я не имею в виду тех мужиков-кудесников, о которых вы так талантливо писали в вашей поэме. Я говорю о книжном знании. Мы и здесь не отставали ничуть. Другое дело, что ввиду известных обстоятельств знание это таилось вдали от любопытных глаз и ушей… Доводилось ли вам слыхивать о боярине Федоре Васильевиче Курыне?
– Разумеется, – сказал Пушкин. – Не тот ли, что при великом князе Иване Третьем, отце Иоанна Грозного, ездил с посольством к мадьярскому королю Матиашу Корвину?