— Здесь почти поголовно все живут по законам Востока. Тут царство сна и забвения. Тут хорошо, покойно и здорово… Вот тебе — сколько лет? — спросил вдруг Вася.
   — Пятьдесят шесть, — мне тогда, действительно, было почти пятьдесят шесть, через два месяца исполнилось бы…
   — А ты посмотри-ка на себя!
   Передо мной прямо из воздуха появилось большое бронзовое зеркало, а в нем — я. Я глядел на себя и не узнавал: я был молод, мне едва ли, если судить по наружности, исполнилось тридцать, а то и двадцать пять.
   — Хочешь, оставайся таким. Ты тут вправе выбирать свой облик и свое состояние. Ты тут лишен только одного права — быть старше, чем тогда, когда ты пришел в этот мир…
   — Вася, а как складываются отношения между Востоком и Западом? — удалось мне ввернуть вопрос в нашу беседу.
   — А никак… Знаешь, за все время существования нашей планеты жило на ней тридцать пять — сорок миллиардов душ. Они почти все «восточники». Чем дальше в глубь веков, тем гуще «восточников». Все церкви, все религии уходят своими корнями в Азию, на Восток…
   Вася как-то по-детски («Господи, — подумалось мне, — он же на много лет моложе меня…») вдруг подпрыгнул, поймал что-то в воздухе и протянул мне раскрытую ладошку. На ней, на широком листе какого-то растения, лежали медовые соты, янтарно, сладко отсвечивавшие в ярком свете райского дня.
   — Бушь? — спросил Вася, держа протянутую ладошку передо мной. — Бери, чего там… Это лучшее лакомство земли во все времена, и на Востоке и на Западе…
   — Нет, — отказался я.
   — Понимаю. Тут с месяц новички ничего не едят. Разве что воду пьют. Ну, это пройдет… — Вася стал с аппетитом есть медовый воск, он жевал, причмокивал, сосал, отплевывал что-то, при этом то, что он выплевывал, не долетало до почвы, оно испарялось в воздухе, не грязнило среду обитания.
   — Первые «западники» были, понимаешь, всегда, уже в незапамятные времена, а вот массово они появились только в Древней Греции, в Египте, в Риме. Единично — на всей земле… И все же «западников» больше в Европе… И знаешь, число их из века в век росло и растет. И все же как силен Восток!
   Пока Вася рассказывал мне все это, я сидел в густой тени пальмы. Тень от ее веера четко вырисовывалась на траве. Я заметил, что за все время нашего разговора тень не переместилась ни на сантиметр. Солнце стояло на небе будто пришпиленное, пригвожденное к небесному фирманенту. Я сидел, Вася поднялся еще в начале беседы и теперь стоял. Как ни молодо я выглядел, груз моих лет сказывался хотя бы в привычках, как и отсутствие груза Васиных лет — в его.
   — Ты спрашиваешь об отношениях Восток — Запад. Здесь все отношения, все контакты личности зависят только от самой личности. Ты встречаешься только с тем, с кем хочешь встречаться. Вот уж где права личности соблюдаются в самом идеальном виде. Главная идея всех отношений в наших горних краях — не повреди самому себе. Да и то, по-моему, есть тут такое реле от дурака, ты и не сумеешь повредить самому себе… И другим…
   Вася снова достал откуда-то из воздуха обыкновенный глазированный пряник, откусил от него крохотную дольку и принялся с аппетитом жевать… А ведь Вася и в институте, бывало, любил покушать…
   — Знаешь, не исключено, что тот, с кем ты встречаешься, даже и не подозревает об этом. Своеобразная публикация сознания, раздвоение души… Впрочем, тут мне хорошо… И домой, в Москву, не тянет.
   — Вася, а если у меня нет никаких талантов?
   — Ну, вон, иди, пей пиво… Тут, старик, и бесталанных полно, главное, это чтобы не накопил ты при жизни на белом свете тяжких грехов. А дурь за грех не всегда принимается…
   Я посмотрел, куда показывает мой военный друг. Там стоял пивной ларек, приблизительно такой же, какие были когда-то после войны в Ленинграде, по углам улиц. Перед ларьком стояла тихая очередь, маленькая.
   Я как-то сразу позабыл о Васе и пошел к очереди… В ней я тоже увидел знакомых людей. Среди них узнал своих, журналистов, давно и преждевременно оставивших белый свет: Володя Деньгин, Максимилиан Гришин, Изя Финкельштейн… В окне ларя виднелся пивной кран. Мужики сами открывали его, наполняя свои большие пивные бокалы прозрачным немецким пивом. Наполняли, пили и опять становились в очередь. И снова наполняли…
   Воистину, тут каждый живет, как может и как хочет.
   Я не хотел пива и пошел куда глаза глядят. Моя тропа шла по плоской вершине горы, на которой почти не было деревьев, так — ерниковые кустарники, куропаточья трава, какие-то виды дриады, мхи, росянка. Кое-где земля была не прикрыта ничем, там виднелись мелкие камни, дресва, щебень. Там, где трава исчезала, лежали маяки из складенных друг на друга камней, как тувинские обоо на голых горных перевалах…
   Я снова брел один-одинешенек, брел по горной пустыне. Мне хотелось побыть одному, оттого и свалилось на меня это желанное одиночество… Я был в своих любимых Саянах. Наверное, на довольно большой высоте. Тут, глядишь, и снег пойдет…
   По дальнему горизонту появились острые скалы, зубьями бороны поднимались они над плоскостью каменной пустыни. Было что-то знакомое в этом пейзаже, будто бы я уже видел когда-то нечто похожее… Да, это напоминает мне тот узел в Саянах, где мы вот сейчас, сегодня еще снимали наш телефильм…
   Из голубого неба полетели белые мухи, небо стало затягиваться вуалькой, образовывались облака… На мне оказалась подходящая для этой погоды одежда, теплая, легкая, удобная… Вот уже и тропа, и камни, и верхушки кустиков стали покрываться белым налетом. На каменную землю тоже ложился снег…
   Интересно, а можно ли здесь прокатиться на лыжах? Хорошо бы…
   Снег повалил гуще, закрыл дали. Я, кажется, с трудом находил тропинку, что, впрочем, не вызывало у меня ни малейшего беспокойства. Свой путь я определял по древним каменным маякам — обоо. Скоро тропа пошла вниз. Впереди показались первые кущи кедров над изящной долиной неведомой речки…
   На опушке кедровой таежки, прямо в снегу, стояли лыжи. На лыжах, зажатые креплениями, покоились ботинки. Лыжные палки были рядом, они торчали воткнутыми в снежный наст, в ременных петельках палок висели лыжные рукавицы. Все размеры были моими. Мне ничего другого не оставалось, как обуться, прикрепить лыжи к ботинкам, взять палки в руки и заметной лыжней помчаться в долину.
   Свежий ветер дул в лицо, овевал всего. Я летел как птица, как когда-то в далекой молодости. Было несказанно приятно. У покрытой голубым льдом, бутафорским льдом, речки лыжня полого пошла вверх. Снова мне было хорошо. Я скользил по лыжне, дыхание было ровным, я не ощущал своего сердца. Вот оно где, благо, вот они — блаженство и счастье.
   Я поднялся на невысокий перевал в заснеженном хвойном сибирском лесу и опять птицей полетел вниз, в долину, в зеленую, цветущую, красивую, как волшебная сказка. Волшебная сказка, это мне все снится. Нет, сон никогда не бывает так естествен и ярок.
   У нижней опушки леса снег кончился. Дальше была весна. Тропа петляла по опушке, по светлой поляне, только освобождающейся ото льда, от сугробов и снежников, от зимы. По весеннему лугу поднимается молодая трава и нежно зеленеет. Тут же цветет золотистый рододендрон, растет черемша, горные первоцветы…
   Я оставил лыжи под великолепным образцом горного кедра с вычурной ветровой кроной. Увидев кедр, я сразу же пожалел, что нет у меня в руках привычного фотоаппарата. Он был красив, этот кедр над неведомой долинкой. Такого кедра, подумал я, сам Тойво Ряннель не видывал…
   Увы, фотоаппарат не появился в моих руках. Чего нет, того нет. Не над всем властна моя мысль, даже тут, в этой стране мечты.
   Я вышел из кедровника на луг и тотчас же увидел на скамеечке молодого человека, очень молодого, кажется, он только что сдал экзамены на аттестат зрелости… Он был мне смутно знаком, этот мальчик. Я шел к нему и смотрел на него во все глаза… Боже мой, да ведь это же Петя Атаманов, Петя — самый маленький мальчишка нашего класса. Я учился с ним со второго класса по десятый. Мы часто вместе ходили в школу, он жил где-то за нами, на берегу енисейской протоки. Когда его в 1943 году призывали, семнадцатилетнего, в армию, он был настолько маленьким и бессильным, что его призыв тогда отложили на пару месяцев, пусть-де подрастет.
   Петя в детстве был беден до грани возможного. Отца у него не было, я не помню обстоятельств его исчезновения, не было, и все тут. У моего одноклассника были сестры, кажется, много. И Петя был старшим. Он всегда был чистенько, но очень бедно одет, он даже книжки носил в школу до самого десятого класса в холщовой сумочке, самотканой и самошитой. Это был серенький мешочек, бесцветный, и его хозяин был похож на свой мешок, он тоже был сереньким и бесцветным: обесцвеченные какие-то глаза, волосы, лицо, да, на лице были яркие веснушки, впрочем — это по весне, к осени они исчезали, обесцвечивались, тухли…
   Помню один эпизод из жизни класса, к счастью, известный только ограниченному кругу лиц. Однажды, когда случайно в классе оказались наши самые задиристые девчонки, туда вошел Петя со своей сумочкой. Девчонки окружили его:
   — Петя, а ты, прости нас за любопытство, не девочка? У тебя хоть мужской инструмент-то есть?
   Вот так, слово за слово, да и повалили девчонки нашего безответного Петю на учительский стол да и стащили с него бедненькие штанишки из деревенского холста с одной пуговичкой и принялись изучать Петин инструмент… В классной комнате стояла дикая тишина, когда я распахнул дверь и вошел туда…
   Девчонки оставили Петю на столе и умчались в коридор, смущенные своей необузданной смелостью и дурью. Петя, красный как помидор, весь в слезах и рыданиях сполз со стола и поплелся из класса…
   Я стоял и не знал, что тут можно сделать. Я бы навсегда сбежал на его месте из родного села. Навсегда! Я постоял, раздумывая, и пошел искать Петю, слово утешения сказать, поддержать его как-то, успокоить. Я нашел своего товарища в темном уголке школьного сада. Он выплакался, но все еще тихо всхлипывал, вытирая слезы подолом рубашки…
   В сорок третьем взяли Петю в армию, он сам выбил себе это право. Он погиб вскоре, погиб в эшелоне на прифронтовой железной дороге при бомбежке, когда их часть везли к местам боев.
   Тут, в блаженной стране, я узнал Петю сразу. Это был он, хоть и сильно не похож на самого себя. Он не вырос, не возмужал, он и погиб-то в неполных восемнадцать, но он стал больше, крупнее, массивней. Четкий рисунок бровей на красивом лице, яркие глаза, живым соком налитые щеки, разворот плач, гимнастическая фигура, уверенный взгляд. Он смотрел на меня. Я — на него. Я заговорил первым:
   — Ты — Петя Атаманов?
   — Да… А ты Миша? Ты… постарел… Тебе уже тридцать?
   Мне не хотелось говорить Пете о своих годах, мне вообще уже не хотелось разговаривать, я был перегружен впечатлениями, я был полон какой-то боли. Всех, кого я видел сегодня, я когда-то любил, мне их, может быть, всю жизнь недоставало. Правда ведь сказано: в каждом приятеле умирает и часть тебя…
   — Петя, ты такой… красивый. Как это?
   — Миша, я всегда был такой, вы все просто не хотели видеть меня таким. Вы замечали мое внешнее и не видели моего внутреннего мира.
   Петя наклонился и сорвал побег черемши, пробившийся сквозь волглую землю. Он сорвал его и поднес ко рту. А побег остался в земле, будто никто его и не трогал… Воистину, блаженная страна…
   — Здесь у всех нутро наружу, здесь не спрятать своего самого тайного в шикарной рубашке или в новеньких, остро наглаженных брюках…
   И снова я потерял Петю как-то совершенно незаметно, был и нет. А я уже шел по расцветающему лугу к лазоревому озеру. Теплый ветер гнал по его поверхности пеструю рябь, блики солнца играли на волнах. Над озером барражировали ласточки или стрижи. Хорошо слышно было их веселые крики.
   Озеро окружали райские кущи из незнакомых деревьев. Вон то, должно быть, смоковница, а вон то — хлебное дерево. Было снова лето, было ласково, жарко, было хорошо и здорово, как говорил Вася. Я пошел к озеру, подумал, искупаюсь…
   И тут я увидел, что навстречу мне идет уже знакомый житель этих мест, маленький бородатый Изекиль, тот самый, который встречал меня у райских врат. Он шел ко мне и мило улыбался:
   — Михоэл Грандикулус? — спросил он меня, назвав тем самым именем, которое дал мне чиновный таможенник, должно быть, вернув имени исходное древнееврейское звучание и переведя фамилию со славянского на латинский.
   — Эго сум, — ответил я Изекилю, тоже улыбаясь.
   Невозможно было не улыбнуться в ответ на дружескую улыбку хорошего человека. Изекиль был приветлив и добр безмерно. Лицо у него хорошее, располагающее. Изекиль лучился добром и лаской.
   — Тебя апостол Петр к себе кличет.
   — Кто это? — немного удивился я, хотя, конечно, знал, что есть такой… был такой библейский пророк и святой, один из учеников Христа.
   — Ты его знаешь, — заверил меня Изекиль, приветливый еврей.
   Мы пошли с ним по цветочной поляне. Он — впереди, я — за ним. Все травы, вся поляна была в росе. И, дивное дело, Изекиль шел по ней, не пригнув цветка, не сбив ни росинки ни с одного растения. Я видел, как он ставил ноги на почву, но травинки не гнулись, росинки не падали. Я посмотрел себе под ноги и тоже обнаружил, что не сбиваю росинок.
   И вот мы вновь под стенами башни, в помещении под воротами контрольно-пропускного пункта. Апостолом Петром оказался тот таможенный служащий, который встречал меня с полсуток тому назад тут же, в этих самых воротах. А вот полсуток ли, этого я сказать не могу, не знаю, сколько времени пробежало, пока я был в той земле обетованной.
   Апостол тоже улыбался с непритворной приветливостью. Он поставил меня перед собой, сделал руками какие-то пассы, будто настоящий экстрасенс нашего времени. И я оказался в той одежде, в которой пришел сюда, и в прежнем своем возрасте, в земном…
   — Я прочитал твой куррикулус витэ — жизнеописание. — Петр улыбался и покачивал головой. — Ай, яй, яй! Как это ты, еще живой человек, умудрился попасть в наш парадисус? У нас тут, в горних кущах, живых-то — раз, два да и все тут. А тут вот — на тебе — еще один праведник нашелся, который, гляди, и в Господа Бога нашего не верует… А?
   Это был риторический вопрос, на него не надо было давать ответа. И я промолчал. Апостол Петр взял меня за руку, повернул спиной к райским долинам, грудью к белому свету…
   — Ну, а ты, ты же еще совсем-совсем живой… Как ты умудрился попасть в наш сад, в наш паноптикум, ин парадисус… Изекиль, как это парадисус? Рай… Ага. Как ты живой в рай к нам попал, Михоэл Грандикулус?
   Он легонько так толкнул меня под зад… Ну, если по правде, совсем не сильно и не больно, так, для проформы…
   И я опять оказался у болота, у того, из детства. Пунктир тропинки четко показывал мне путь. Я пересек луг моего детства и увидел вход в подземелье. На камне лежал мой фонарик. Я включил его и пошел в темноту. Я возвращался той же дорогой. И снова играла музыка, только теперь она была печальной, как реквием. Незаметно и быстро я добрался до моего ложа в пещере. На нем кто-то лежал. Я лег рядом, пощупал во тьме — со мной на матраце никого не было. Я был один… Где-то рядом сонно сопели мои спутники: художники, режиссер, он же оператор. Сквозь вход в пещеру слышался монотонный, баюкающий шум дождя… «Надолго», — подумал я и заснул спокойно и тихо…
   Утром я во всех деталях помнил свое путешествие в глубину пещеры и дальше, в райские кущи. Я помнил все это не как сон, а как реальное путешествие, я помнил все и всех, что видел и кого встретил в своей экскурсии. У моей подушки лежал даже райский подарок — растеньице с золотыми цветами…
   Мои товарищи сидели у костра. Пахло дымом от горения сухого кедра, я подумал: от той коряжины, которую тащил Саше Видову белогрудый медведь…
   — Сережа, — спросил я у художника, любившего цветы, охотно рисовавшего их. — Скажи, Сережа, это что за цветок?
   Сережа взял в руки мой райский подарок и сказал прозаично и буднично:
   — Михаил Федорович, это дороникум алтайский. Его тут полно по всем ручьям… Самое теперь время их цветения…
   Пока на костре готовилась пища и потом, пока шли дожди, я записал почти все, что вот сейчас вам рассказываю. Я уже давно не доверяю своей памяти, все записываю в свои путевые дневники. Фиксирую. На долгую память.
   Ничего я не могу прибавить к рассказу о своем путешествии в райские кущи. Все это приснилось мне в глубине скальной пещеры у верхней границы леса под шум предосеннего дождя. Разумеется, меня поразило совпадение: ровно за десять лет до того погибли они оба — Саша и Лось, каждый при своих обстоятельствах. Оба были прекрасными людьми, любили жизнь, честно делали свою работу, мало того, они были влюблены в свое дело, умели отдохнуть, всяк по-своему, оба любили и выпить в меру и закусить, обожали шутку и розыгрыш. И не терпели зла. И самый большой грех в их жизни, зло для них самих, для их семей и для их друзей, для общества было то, что умерли они слишком рано, слишком преждевременно, не долюбив, детей не взрастив, не сделав дела земного… А разве кто-нибудь умирает вовремя?
 
   …Ну, а фильм о Саянах мы все-таки сняли. Можете при случае посмотреть его по Центральному телевидению… Через день, через два или пять, не помню теперь, да это и неважно, наладилась погода в Саянах, и наша Мурлындия превратилась в рай на земле — в райские кущи в горах…

ПОЛЕТ НАД ГАЛАКТИКОЙ

   Мы знаем, что Вселенная бесконечна, но не знаем, в каком смысле.
Из диспута на ученом совете

   С Оскаром Грэфе я познакомился лет десять назад, когда переехал на жительство с правого берега на левый. Первый раз встретил я его за городом, на лыжне, далеко, где лыжников — раз, два и обчелся. Потом где-то в тех же местах, и снова зимой, наши пути пересеклись еще раз, а затем и в третий. Стали здороваться, ну, а там и разговорились — по одним тропам ходим — кто да что. Он был математиком в каком-то вузе, собирался на пенсию, боялся своей пенсии, что-де делать буду, куда время девать… Вам вот-де хорошо, вы журналист, а они на отдых не уходят, у них по самый гроб все работа. Словом, обычное шапочное знакомство: привет, до свидания, будь здоров…
   В последние годы стал я встречать его на той же далекой лыжне с внучкой. Я и сам часто хожу с внучкой, вот и он тоже. И еще, пожалуй, одно. Однажды он при мне внучке тихо так говорит:
   — Na, geh schon. Ich laufe gleich nach, — прошептал он девочке и внучка отправилась по лыжне вперед.
   Я удивился до неимоверности и обрадовался: одна из моих прежних профессий в жизни была германистика, я тосковал от отсутствия живой речи. А тут — вот тебе, живой немецкий!
   — Was? — чуть ли не закричал я. — Du tust auch noch Deutsch reden?
   — Так ведь я же немец. На Волге родился. Я Оскар Грэфе.
   С тех пор мы еще вот так, между прочим, то в лесу, то в городе парой немецких фраз перебрасывались. Вроде бы уже более близкое знакомство.
   Однажды осенним вечером он заявился ко мне домой, хотя я своего адреса ему не давал. Нашел, значит, сам. Что-то важное привело его ко мне… Вы, говорит, простите меня и не обессудьте за мое вторжение непрошеное. Оно, конечно, незваный гость хуже англичанина, как говорят французы, но… не с кем мне поделиться одной непостижимой историей, которая произошла со мной полгода назад, в марте…
   — Я вам расскажу, а вы решайте, что с моей историей делать дальше. Или выслушать и забыть, или… А то, хотите, запишите все это да напечатайте… Ну, скажем, как ненаучно-фантастический рассказ… Готовы ли вы выслушать меня?
   — Да, конечно, — поспешно согласился я. — Вы не станете возражать, если я включу диктофон?
   — Не возражаю. Записывайте.
   И он стал рассказывать… Позднее я много раз слушал магнитофонную запись этого рассказа, слушал и не знал, что же мне делать с его исповедью. Давал я ее послушать кое-кому из своих близких приятелей. Выслушают, покачают головой, говорят: ну-де и ну… И покручивают у виска указательным пальцем.
   И долго не решался я предать гласности странную историю красноярского математика на пенсии. Трудно было отважиться. После долгих раздумий решаюсь все-таки представить рассказ моего немца вниманию читателей. Вот он, его рассказ…
 
 
   Утром собрались мы с внучкой в лес, на лыжах прогуляться. Ей исполнилось одиннадцать, она хорошо держится на лыжне, спокойно может пробежать за день двадцать — двадцать пять километров. Впрочем, это вы и без меня знаете… Собрались мы сходить на Мининские Столбы, там моя Маша — ее Машей зовут — еще никогда не бывала…
   Вечером супруга поставила тесто на пироги: с собой горяченьких возьмете, у Мининских Столбов чайку вскипятите. Чего-де еще надо!
   Ни свет ни заря слышу голос Ирмы, супруги:
   — Вставайте, лыжники! Пироги готовы! Завтракать пора. Вон уже и лыжи стоят в коридоре…
   Я поднялся бодренько, как всегда поднимаюсь перед лыжной прогулкой, вообще перед любым выходом в лес. И сразу же меня охватило странное ощущение, что все это уже было сегодня, что все, что происходит сейчас, творится повторно.
   В детстве у меня бывало иногда такое чувство, я-де уже видел все это, я даже знаю, что вот сейчас будет. Но тогда, в детстве, чувство это было каким-то коротеньким, на секунду, на минуту. Какое-то просветление, что ли… Было-де это со мной когда-то, уже было…
   А тут это чудное чувство продолжается долго. Сели завтракать, а я каждый жест моей супруги вижу заранее, знаю, что сейчас Маша скажет и что Ирма сделает.
   Стали мы одеваться, обуваться, у меня опять странное чувство: одежда будто бы еще не совсем просохла от прошлого выхода в лес и обувь сыроватая. И лыжные палки словно росой покрыты.
   Пошли к электричке. На улице стоял густой туман, его тихо наносило на город с Енисея, незамерзающей реки. Было тепло, чуть ниже нуля. Взяли мы билеты, сели в вагон. И опять это диковатое психическое состояние: я знаю, что сейчас будет. В вагоне должен сидеть наш доктор-философ, он едет на свою дачу в Минино. Я сяду к левому окну, оно будет чистым, сквозь него хорошо видно будет и туман в степи, и редкие березки в тумане, и километровые столбики у дороги.
   Все так и было. И профессор у окна. Мы кивком головы поздоровались друг с другом. И за окном туман, и березки в степи, скрытые туманом. Я подумал: уж не схожу ли я с ума…
   На Минино электричка остановилась. Маша сказала:
   — Сейчас нас обгонит пассажирский поезд, и мы поедем дальше…
   И я почему-то уже знал: мы немного постоим на станции Минино, через три-пять минут нас обгонит пассажирский поезд, и мы отправимся дальше…
   Нас, действительно, обогнал какой-то скорый поезд. Мы поехали и через парочку минут высадились на Караульной. Туман тут почти рассеялся. Мы перешли железную дорогу, надели лыжи, нашли лыжню и отправились вверх, на Мининское нагорье. И все время меня не покидало диковатое чувство: все это было, все это было, было совсем недавно, все это повторяется.
   Перед выходом на нагорье нас вновь окутал густой туман. Такой плотный, что только лыжню и видно в десятке метров перед нами. Маша бежит впереди меня, не Маша — серый призрак. И тишина-тишина. Выплывет дерево из тумана, рядом с лыжней. Изредка донесется далекий глухой свисток поезда снизу. Тишина, туман, тьма. Тишь и гладь и божья благодать… Пожалуй, благодати-то не было. Настороженность какая-то во мне сидит, опасение какое-то…
   Маша приостановилась, я ее догнал. Она говорит:
   — Тише, деда, мы сейчас зайчика увидим, — и двинулась осторожненько вперед. И в самом деле, впереди по лыжне не спеша прыгал заяц, от нас. Маша прибавила шаг, заяц, наверно, почувствовал людей, помчался от нас во всю прыть.
   — А сейчас мы рябину увидим, — опять говорит Маша. И мы видим рябину над лыжней, алую, нетронутую, увесистую.
   Через сорок минут — час мы вышли на плоскость нагорья. В давние годы на моей памяти была тут большая голая поляна, на старых картах это место даже Лысой горой обозначено. Теперь здесь слева высадили довольно много кедра, он весь принялся, разросся, такая тут чащоба поднялась, руку не протолкнуть. А вот справа от лыжни все еще оставалась поляна. Я, увидев в тумане эту поляну, белую, чистую, припорошенную свежим снегом, сильно разволновался, двинулся по снежной целине к середине этой поляны, пытался что-то увидеть. И не увидел ничего. Снежный целик, девственная белизна, свежевыпавший снег… И все же мне показалось, что на этом простынном массиве будто бы чуть отпечатался большой, вмятый, округлый след. Я стоял, что-то мучило меня, волновало, тревожило. Я не мог понять, что. Что?!
   Рядом стояла Маша. Она тронула меня за рукав и промолвила, будто припоминая что-то:
   — Деда, а я сегодня ночью во сне по-немецки говорила.
   Мы вышли на лыжню и пошли дальше. Впереди глухой стеной поднималась чаща старых ельников. Чувство мое, что все вот это было, сразу же исчезло. Ничего не было. Прошла моя шизофрения. Наступило даже какое-то ощущение освобождения и… сожаления, что вот что-то не состоялось.
   Мы сходили на Мининские Столбы. Туман скоро совсем исчез. Мартовское солнышко светило ярко, грело чуть ли не по-летнему. Словом, это был прекрасный день. Такие дни на всю жизнь в память ложатся…
   И все-таки… Меня все время мучила какая-то смутная мысль, воспоминание, что-то было сегодня фантастическое, бредовое, необычное, чему в жизни и места-то быть не может…
   Дома, вечером, после душа и после ужина я сел за письменный стол записать события сегодняшней прогулки на Мининское нагорье. А в моем дневнике… А в моем дневнике я обнаружил несколько страниц, мелко исписанных моей собственной рукой. Шариковой ручкой. Черной пастой… Когда же я это успел написать? Есть у меня давняя привычка записывать все необычное, что случается со мною, изо дня в день: погоду, события семейной хроники, общественные процессы — свидетельства времени.