Звягинцев сначала подумал, что этот Кузовкин инвалид и, очевидно, демобилизован из армии или ополчения из-за ранения в ногу. Но нет, он не был инвалидом, по крайней мере в привычном смысле этого слова, и Звягинцев, сам еще сравнительно недавно ковылявший с палкой, очень скоро понял, что Кузовкина шатает не боль, а голод, — ведь и Ефремов шел к своему месту за столом вот такой же медленной, нетвердой походкой…
   — Товарищи, — сказал, выйдя наконец на край сцены, Кузовкин, — здесь уже многие выступали, а сейчас мы прослушали речь нашего первого секретаря…
   На фронте Звягинцев привык к простуженным или хриплым голосам. У Кузовкина голос был слабый и какой-то плоский, точно голосовые связки его с трудом выполняли непосильную для них работу.
   — …говорить о трудностях не буду. Скажу о том, чему мы, партийный актив, еще не уделяем должного внимания. Я говорю, товарищи, о бдительности…
   «О бдительности? — мысленно повторил Звягинцев и подумал: — О какой еще бдительности можно говорить здесь, в этом районе, где из пустых окон смотрят пулеметные стволы, на перекрестках воздвигнуты баррикады и построены доты и почти на каждом шагу проверяют документы?»
   А Кузовкин продолжал:
   — В партком нашего завода из горкома партии переслали письмо. Напечатано оно на машинке. Сейчас я вам его покажу…
   С этими словами он медленно опустил руку в карман шинели и столь же медленно вытащил оттуда какую-то бумагу. Обернулся к столу президиума и сказал:
   — Посветите-ка, товарищи!
   Ефремов взял сделанный из снарядной гильзы подсвечник, в котором была укреплена свеча, и передал его сидящему рядом человеку, а тот — следующему. Наконец свеча доплыла до края стола. Кузовкин сделал шаг к столу, положил бумагу на угол, разгладил ее и, снова повернувшись к залу, поднял высоко над свечой. Звягинцев разглядел, что это был конверт, обычный почтовый конверт.
   — Вот видите, товарищи, это конверт, — сказал. — Теперь… что на нем написано. — Кузовкин опять полуобернулся к свече и, держа конверт перед глазами, прочел: — «Смольный. Коммунистическая партия. Комитет города Ленинграда. Товарищу Жданову». Почтовый штемпель нашего района… Вот так, значит, — сказал он снова в зал, — в Коммунистическую партию пишет. Города Ленинграда комитет. А теперь прочтем, что же в этом письме…
   Пламя свечи выхватывало из темноты костлявые, негнущиеся пальцы, которыми Кузовкин пытался вытащить из конверта письмо. Наконец это ему удалось. Держа перед глазами листок бумаги, он прочел:
   — «Многоуважаемый наш вождь товарищ Жданов. Я рядовой рабочий пишу вам потому, что у меня не имеется больше сил терпеть эти мучения…» Не имеется, значит, сил! — с каким-то ироническим, злым сочувствием повторил Кузовкин, оглядывая зал.
   Все настороженно молчали. Эту грозную настороженность Звягинцев ощутил по каким-то неуловимым признакам, может быть по тому, что люди подались вперед. Он и сам, не замечая того, тоже подался вперед и впился глазами в листок, который держал в руках Кузовкин.
   — «Мы все обречены, — продолжал читать Кузовкин, — и вы это хорошо знаете. Люди мрут тысячами. Скоро начнется голодный бунт. Как преданный большевистскому режиму простой рабочий и от имени таких же пролетариев прошу вас объявить Ленинград открытым городом по примеру других цивилизованных стран, например Франции».
   В зале пронесся неотчетливый шум, будто где-то в глубине давно остывшего вулкана началось глухое бурление.
   — Погодите, товарищи! — поднял руку Кузовкин. — Дослушайте до конца, имейте терпение. Продолжаю читать: «В наших газетах в свое время было написано, что именно таким городом был объявлен Париж. И что же? Никто там не голодал и не умирал. И немецкая армия этот город не тронула. И все, что было в нем культурного, сохранилось. А у нас культуры не меньше, чем в Париже. Поэтому от имени пролетариев прошу вас, поступите культурно и объявите по радио, что Ленинград теперь открытый город. К сему — Андреев В.В., рабочий такого-то завода». Вот теперь все.
   — Где эта сволочь?! — раздался срывающийся женский голос.
   И только что хранившее гробовое молчание собрание точно взорвалось. Негодующие крики, ругательства, грохот отодвигаемых стульев — все слилось воедино. Вулкан неожиданно пришел в действие, извергая раскаленную лаву и камни, готовые испепелить, сокрушить все на своем пути.
   — Тихо, товарищи! — вскинув руку с листком, теперь скомканным в кулаке, неожиданно громким голосом воскликнул Кузовкин. И когда шум улегся, сказал: — Тут один наш товарищ, насколько я мог расслышать, интересуется, где эта сволочь. Докладываю партийному активу: сволочь пока безнаказанна… По одной-единственной причине. Такого рабочего на нашем заводе нет! Ясно? Нет! Мы тщательно проверяли. И вообще нет среди ленинградцев такого человека. А если он и существует, то где-то по ту сторону больницы Фореля. Словом, фальшивкой это, товарищи, оказалось. Липой.
   Кузовкин сделал паузу и продолжал:
   — Однако кто-то доставил в наш город это письмо. И бросил его в почтовый ящик. Значит, товарищи, нужна революционная бдительность. Еще и еще раз бдительность. Кроме того, мы должны усилить работу среди масс. Агитбригады создать, чтобы агитаторы людям положение разъясняли, на вопросы отвечали. Словом, противопоставить фашистской пропаганде наше большевистское слово. Это первое. А теперь, товарищи, второе, — уже снова тихо продолжал Кузовкин. — Надо подумать, что с мертвыми делать будем, с теми, кто от голода погиб… Военной тайны тут никакой нет, все мы знаем — мрут люди.
   — И что же вы предлагаете? — спросил Ефремов.
   — Хоронить их как-то надо, вот что я предлагаю, — на этот раз уже едва слышно сказал Кузовкин. — Случается, что умершие по нескольку дней лежат в квартирах. Или… ну, словом, там, где их застает смерть. У некоторых из них не осталось родственников, которые могли бы их похоронить. Да и где хоронить? Земля мерзлая, могильщиков давно нет. Вот и все, товарищи, что я хотел сказать.
   И Кузовкин медленно пошел к лестнице и стал осторожно спускаться по ступенькам.
   Звягинцев сидел подавленный тем, что сказал в заключение Кузовкин. Ему, пробывшему в городе меньше суток, как-то не приходило в голову, что может существовать и такая проблема. Он вспомнил вчерашнюю встречу с человеком, тащившим за собой на фанерном листе труп. Куда же он его вез? Где собирался хоронить?..
   Свеча, передаваемая из рук в руки, поплыла над столом президиума к центру, и Звягинцев разглядел лицо сидевшего во втором ряду президиума Королева. «Иван Максимович!» — хотелось крикнуть Звягинцеву, но он, конечно, сдержался. Достал из кармана блокнот и написал почти вслепую:
   «Дорогой Иван Максимович, это я, Алексей Звягинцев, здравствуйте! Получил приказ снова поработать у вас, но никого из руководства не застал на заводе. Сижу здесь, в зале. Может быть, сможете выйти в коридор на минуту?»
   Подписался, сложил листок вдвое, написал на обратной стороне: «В президиум, т.Королеву» — и, коснувшись плеча сидящего перед ним, передал записку.
   И тут председательствующий объявил:
   — Слово имеет товарищ Королев!
   Иван Максимович поднялся и направился к краю сцены.
   Глухой, однако явно слышный здесь, в зале, удар застал его на полпути. Очевидно, артиллерийский снаряд разорвался где-то не очень далеко от здания райкома. Королев на мгновение остановился, чуть повернул голову, видимо стараясь определить, в какой именно стороне раздался взрыв, и выжидая, последует ли за ним второй, потом подошел к краю сцены.
   Как ни старался Звягинцев, он не мог разглядеть, как выглядит Иван Максимович. В полутьме все лица казались серыми.
   — Товарищи! — начал Королев таким знакомым Звягинцеву и вместе с тем в чем-то изменившимся голосом. — Прежде всего я хотел бы сказать партийному активу, что дополнительное правительственное задание, которое в прошлом месяце получил Кировский завод, наш рабочий коллектив выполнил. Сегодня защищающие Москву бойцы сражаются и нашим, кировским, оружием.
   Раздались аплодисменты. Не успели они смолкнуть, как прогремел новый разрыв, теперь уже, несомненно, где-то вблизи, потому что по залу пронеслась легкая, но все же ощутимая воздушная волна. Несколько свечек тотчас же погасло.
   «Почему люди продолжают сидеть как ни в чем не бывало? — с тревогой подумал Звягинцев. — Надо немедленно расходиться! В райкоме наверняка есть убежище…» Но никто не двинулся с места.
   Из-за кулис появился тот самый дежурный с красной повязкой на рукаве, который стоял внизу у входа. Он подошел к Ефремову и, наклонившись, что-то сказал. Секретарь райкома едва заметно кивнул, и дежурный ушел.
   — …мы должны смотреть не назад, а вперед, — продолжал Королев. — Конечно, впереди мы видим победу. Это если смотреть вдаль. Вблизи же…
   Новый разрыв потряс здание. Разом погасли все свечи и коптилки. Зал погрузился в полную темноту.
   «Сейчас начнется паника!» — с тревогой подумал Звягинцев. Однако в зале стояла тишина.
   — Я сейчас кончу, товарищи, — снова прозвучал голос Королева, — у кого есть спички, зажгите свечки-то!
   В зале стали вспыхивать огоньки спичек. Загорелась одна свеча. Затем другая. Кто-то чиркнул спичкой и зажег свечу и на столе президиума.
   — Так вот, — снова заговорил Королев, — вблизи-то нас ждут обстрелы, голод, через все это нам еще предстоит пройти…
   Снова раздался разрыв, на этот раз более отдаленный.
   — Вот сволочи, не дадут мысль закончить, — недовольно проговорил Королев. — Конечно, товарищи, положение трудное. У нас вот в литейном подачу энергии прекратили как раз в тот момент, когда рабочие разливали сталь по формам. А формы были предназначены для отливки снарядов… Но, товарищи, ручные работы мы можем продолжать, даже когда нет энергии. Слесарные, например…
   В этот момент председательствующий встал и, прерывая Королева, сказал вполголоса:
   — Извини, Иван Максимович. — И уже громче: — Я полагаю, товарищи, что на этом заседание актива придется закончить. Район подвергается интенсивному…
   — Да погоди ты, Ефремов! — недовольно передернул плечами Королев. — У нас, на Кировском, каждый день интенсивные, нашел чем удивить! Так вот, я хочу внести практические предложения. Первое: коммунистам следить за тем, чтобы работы на заводах не прекращались ни на день. Фрезеровщики на местном движке могут работать, а слесарям ток не нужен. Второе. На всех производствах приступить к массовому изготовлению печек-времянок и бань, а то в этом деле кустарщина, кто во что горазд сколачивают. Третье: открыть, где возможно, дополнительные стационары для дистрофиков. И последнее: рекомендовать комсомолу принимать сверхплановые обязательства. Ну, а коммунисты пример покажут. Вот. Теперь самое последнее: на заводах, когда рабочих премируют клеем, делать это по согласованию с парткомом. Потому что…
   «Клеем? — недоуменно повторил про себя Звягинцев. — Каким клеем, зачем?..»
   Снова прогрохотал разрыв.
   Королев вздохнул, молча постоял несколько секунд, потом пробормотал, но так, что это было слышно всему залу:
   — Договорить не дают.
   Махнул рукой с зажатой в ней шапкой, нахлобучил ушанку на голову и пошел к своему месту. Звягинцев увидел, как Ефремов передал ему бумажку, и не сомневался, что это была его записка.
   — Товарищи, — громко сказал Ефремов, — заседание окончено. Всем спуститься в убежище.
   Люди стали без всякой спешки подниматься со своих мест. Звягинцев увидел, что Королев кончил читать записку и всматривается в зал. Он встал и начал пробираться к сцене. Не прошел еще и половины зала, когда услышал голос Королева:
   — Звягинцев! Майор! Здесь ты?
   — Здесь, здесь! — громко ответил он.


16


   В ночь на 17 ноября немцы снова бомбили столицу. Лишь далеко за полночь начальник штаба ПВО позвонил по прямому проводу в кремлевское бомбоубежище и доложил, что опасность миновала и что из восьми прорвавшихся к городу самолетов три сбиты и сейчас догорают — два в районе Химок и один неподалеку от завода «Динамо». Пяти вражеским бомбардировщикам удалось уйти.
   Сталин покинул убежище, не дожидаясь, пока голос диктора объявит отбой воздушной тревоги — произнесет слова, которых в эти минуты ждали сотни тысяч москвичей, укрывшихся под сводами станций метро или в подвалах домов: «Граждане! Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!..»
   В незастегнутой шинели, в шапке-ушанке Сталин медленно пересекал Ивановскую площадь, направляясь к зданию Совнаркома.
   Проходя мимо воронки от взорвавшейся здесь прошлой ночью бомбы, Сталин остановился и какое-то время неотрывно смотрел в неглубокую черную яму.
   Двое сотрудников охраны привычно заняли свои места в некотором отдалении — справа и слева, с тревогой переводя взгляды с его одиноко маячившей посредине пустой площади фигуры на небо, по которому еще ползали лучи прожекторов.
   О чем думал в эти минуты Сталин? Может быть, о том, что это первое попадание фашистской бомбы на территорию Кремля является плохим предзнаменованием?
   Но Сталин был рационально мыслящим человеком и из того, что немецкому самолету удалось пролететь над Кремлем и сбросить фугаску, скорее всего мог сделать вывод, что следует наказать зенитчиков, охраняющих правительственные здания Москвы, и командование истребительной авиации.
   А может быть, он думал о том, что летчик, сбросивший бомбу, сумел сфотографировать взрыв и завтра, если не сегодня, снимок появится во всех немецких газетах?
   Но начиная с 22 июля, с той ночи, когда нескольким вражеским самолетам удалось прорваться в московское небо, берлинские газеты и радио уже не раз кричали об успешных бомбардировках Москвы. В первом же сообщении, опубликованном и переданном в эфир 23 июля — Сталину тогда показали его радиоперехват, — говорилось, что «пожары в Москве бушевали всю ночь, а наутро москвичи увидели руины Кремля, по которым бродили в поисках чего-то какие-то люди».
   Нет, глядя в воронку, Сталин, вероятнее всего, думал не о бомбе, разорвавшейся в Кремле. Он смотрел в черную яму, но мыслями был далеко отсюда, под Клином, где врагу удалось прорвать фронт.
   Сталин никогда не бывал в этом городке, расположенном в восьмидесяти пяти километрах от Москвы, и не представлял себе, как он выглядит. На карте Клин был обозначен маленькой точкой на змеевидной линии, тянущейся от Москвы на северо-запад, к Ленинграду. До сих пор эта линия, если она попадала в поле зрения Сталина, когда он смотрел на карту, настойчиво напоминала ему об одном: железнодорожное сообщение с Ленинградом перерезано, город задыхается в блокаде.
   В Ленинграде Сталин последний раз был в 1934 году. Это была мрачная поездка, связанная с похоронами Кирова, и Сталин старался не вспоминать о ней. Но сейчас, мысленно пытаясь представить себе, что происходит в эти минуты в Клину, он подумал о том, что тогда, в тридцать четвертом, проезжал этот городок…
   Сталин поднял голову, точно с трудом отрывая взгляд от зиявшей у его ног ямы, запахнул, не застегивая, шинель и, будто сердясь, что бесцельно потратил несколько дорогих минут, быстро зашагал к зданию Совнаркома.
   Поскребышев был уже в приемной, он покинул бомбоубежище несколько раньше Сталина и теперь встречал его у входа в кабинет.
   — Сведения о разрушениях есть? — спросил Сталин.
   — Еще не поступали, — ответил Поскребышев. — Отбой дала только сейчас.
   — Хоменко — к телефону, — приказал Сталин, открывая дверь в примыкавшую к его кабинету комнату, где стояли кровать, небольшой стол с телефонами, параллельными тем, которые были установлены в кабинете, и вешалка. Он снял шинель и ушанку, повесил их на вешалку и, вернувшись в кабинет, увидел, что Поскребышев все еще там.
   — Я просил вызвать к телефону Хоменко! — недовольно повторил Сталин и направился к длинному столу с картами.
   — С тридцатой армией связи пока нет, — виновато ответил Поскребышев, — я сразу же, когда пришел…
   — Жукова! — не оборачиваясь, прервал его Сталин.
   Через несколько минут Поскребышев доложил, что командующий Западным на проводе.
   — Что нового, товарищ Жуков? — спросил Сталин, и казалось, что нарочито спокойным тоном, каким он говорил это, ему хотелось стереть из памяти Жукова те, другие слова, произнесенные им совсем недавно. — Я понимаю, что прошло немного времени, — продолжал он. — Но мне пока не удается соединиться с Хоменко. Я хотел сказать ему то, чего он заслуживает. Но, может быть, вы знаете…
   — По моим данным, Хоменко продолжает отход к Волге. Южнее Калинина, — сказал Жуков.
   — Значит… бегство?
   — Товарищ Сталин, — громко сказал Жуков, — противник бросил против тридцатой не менее трехсот танков. Вам известно, сколько машин у Хоменко?
   Да, Сталину это было известно. Всего пятьдесят шесть легких танков со слабым вооружением. Но вопрос Жукова прозвучал упреком, и Сталин уже резче сказал:
   — О превосходстве противника в танках я осведомлен не хуже вас. Но… — Он сделал невольную паузу и глухо закончил: — Но позади — Москва…
   — Я знаю это, товарищ Сталин, — спокойно ответил Жуков. И добавил: — И Хоменко знает. Я хочу внести предложение.
   — Какое? — поспешно спросил Сталин.
   — Передать тридцатую армию из состава Калининского фронта мне.
   — Но это же расширит линию обороны Западного фронта, — с сомнением произнес Сталин. — Или у вас положение стабилизируется? — В его голосе прозвучала надежда.
   — О стабилизации пока не может быть и речи, — ответил Жуков. — Идут отчаянные бои.
   — На каких участках?
   — Основной удар противника принимают на себя стрелковые дивизии — триста шестнадцатая генерала Панфилова, семьдесят восьмая генерала Белобородова и восемнадцатая генерала Чернышева. Упорные бои ведут наши танковые бригады и кавалерийский корпус генерала Доватора. Перевод в состав Западного фронта тридцатой армии даст нам большую свободу маневра.
   — Хорошо, — после короткого молчания сказал Сталин. — Сегодня вы получите приказ.
   Он положил трубку и вернулся к столу с картами.
   Из районов Истры и Волоколамска танковые бригады немцев рвались к Москве. От того, выстоят ли перечисленные Жуковым дивизии, зависела судьба столицы…
   Был ли прорыв, осуществленный немцами 16 ноября, полной неожиданностью для Сталина? Застал ли он его врасплох так же, как не предвиденное им вторжение гитлеровских войск 22 июня? Свидетельствовал ли вырвавшийся из глубины его души трагический, исполненный глубокой горечи вопрос Жукову: «Вы уверены, что мы удержим Москву?» — о том, что перед лицом грозной опасности Сталин потерял самообладание?
   Нет, такое утверждение было бы неправильным.
   Опыт уже несколько месяцев длившейся войны подсказывал Сталину, что достигнутое в первых числах ноября относительное равновесие сил под Москвой лишь временное, что рано или поздно противник возобновит свое наступление, снова попытается прорваться к столице.
   Однако тот факт, что впервые после смоленских боев врага удалось остановить на главном, решающем направлении, вселил в душу Сталина скорее подсознательную, чем основанную на реальном анализе ситуации, веру в то, что упреждающим ударом можно резко склонить чашу весов в пользу Красной Армии. Но упреждающего удара не получилось. А проведенная по настоянию Сталина перегруппировка резервов ослабила армии Жукова. И день 16 ноября преподал Сталину новый горький Урок.
   И тогда медленно, но неуклонно происходившие сдвиги, изменения в его, казалось бы, раз и навсегда отлитом, непоколебимом характере дали о себе знать воочию.
   …Пройдут годы, красное знамя Победы взовьется над берлинским рейхстагом, благодарное человечество будет славить великий советский народ… А народу этому придется поднимать свою страну из руин и снова, как в начале тридцатых годов, отказывать себе в самом необходимом, чтобы укрепить и умножить силу и мощь своей Родины. По-прежнему во главе партии и народа будет стоять Сталин. И противоречия характера его, казалось бы стертые войной, оживут снова…
   Но все это будет потом.
   А сейчас он страстно желал получить поддержку, помощь, совет, это и вызвало немыслимый для прежнего Сталина вопрос о судьбе Москвы…
   …В те дни, когда власть этого человека казалась беспредельной, а дар его предвидения неоспоримым, в те предвоенные годы, когда не только миллионы людей, но прежде всего он сам убежденно верили в это, Сталин не ощущал потребности в советах. Он не сомневался, что понимает больше, чем другие, и дальше, чем другие, видит.
   Был народ, и был его вождь Сталин. Строки известных стихов: «Мы говорим Ленин, подразумеваем — партия, мы говорим партия, подразумеваем — Ленин» — он, несомненно, распространял и на себя. Не случайно в первой своей после начала войны речи он призывал сплотиться вокруг «партии Ленина — Сталина».
   Да, ему казалось: есть народ и есть Сталин, который знает, что нужно народу, по какому пути должен идти народ и что на этом пути совершить. Даже ближайших своих соратников он рассматривал прежде всего как посредников, главная задача которых состоит в том, чтобы неустанно разъяснять партии и народу то, что было высказано им, Сталиным, проводить в жизнь его указания.
   И ход истории во многих случаях укреплял Сталина в подобной позиции. Разве нападки на него оппозиционеров всех мастей не были всегда связаны с их попытками навязать народу иной, уводящий в сторону от социализма путь? И разве, громя их, он тем самым не выражал волю народа?..
   Но из фактов, реально свидетельствовавших, что он был прав во многом, Сталин делал вывод, что он прав и всегда будет прав во всем.
   И, укрепившись в этой мысли, в этом сознании, Сталин все реже и реже ощущал потребность в советах других людей, в их опыте, уме, интеллекте. Уже иные критерии стали определять его симпатии и антипатии.
   Не учитывая всего этого, невозможно понять, как повлияла на характер Сталина война. Она, точно безжалостный хирург, день за днем отсекала те наросты, те деформированные ткани, которыми этот характер в последние годы оброс. Отсекала жестоко, точно ударами ножа, не щадя крови, но расковывая душу, открывая ее людям.
   День 16 ноября нанес Сталину один из таких тяжких ударов.
   И вопрос о судьбе Москвы, обращенный к Жукову, немыслимый для прежнего Сталина, вырвался теперь из глубины его души, жаждавшей слитности с людьми, несущими, как и он сам, на своих плечах неимоверно тяжелый груз войны…
   Да, драматический ход войны, тяжелейшие испытания, выпавшие на долю первого в мире социалистического государства, страстная решимость партии коммунистов, всего народа отстоять свою страну, решимость, которую невозможно было ни подавить гусеницами танков, ни выжечь огнем, ни разметать бомбами, снарядами, выдвигали на передний край великой битвы все новых и новых полководцев, политработников, организаторов промышленности, конструкторов, инженеров… Их вызвал к активной деятельности, способствовал их росту объективный ход Истории.
   Но был еще и субъективный фактор, неразрывно связанный с первым: все сильнее с каждым днем ощущаемая Сталиным потребность в ежедневной, ежечасной связи с людьми, в их поддержке.
   Когда-то одиночество тяготило Сталина только за обеденным столом или во время отдыха в поздние ночные часы. Теперь он не мог в одиночестве работать. И в его кремлевском кабинете редко теперь царила тишина, все больше и больше людей — военных и гражданских — переступало порог этого ранее недоступного для них кабинета, все чаще снимал Сталин трубки своих телефонов, чтобы переговорить с командующими фронтами, армиями, членами Военных советов, секретарями партийных комитетов, директорами заводов, конструкторами…

 

 
   Три неотложных задачи стояли сейчас перед Сталиным и всеми теми, кто в эти дни возглавлял Красную Армию. И от решения этих задач во многом зависел исход войны. Надо было во что бы то ни стало отвести угрозу, нависшую над Москвой. Восстановить связь с Ленинградом, отрезанным двумя блокадными кольцами от страны. И наконец, закрыть врагу путь на Кавказ, к основным источникам советской нефти.
   Но чтобы выполнить эти задачи, надо было ликвидировать или хотя бы свести к минимуму то преимущество в вооружении, которым все еще обладал враг.
   Добиться этого было, казалось, невозможно. Невозможно потому, что огромные территории с расположенными там заводами, шахтами были заняты врагом. Невозможно потому, что многие из эвакуированных предприятий находились еще в пути, а прибывшие к месту назначения только разворачивали производство военной техники. Невозможно потому, что уровень промышленного производства в эти трагические дни, несмотря на все усилия, на сверхчеловеческий труд сотен тысяч людей, был самым низким за весь период с начала войны…
   Трех месяцев передышки, двух, пусть одного хватило бы для того, чтобы создать материальную базу для ликвидации преимущества немцев в вооружении.
   Но враг не дал ни трех, ни двух, ни даже одного месяца передышки…
   Спустя неделю после прорыва фронта 30-й армии немцы подошли непосредственно к Клину, и нашим войскам пришлось оставить не только сам Клин, но, чтобы избежать окружения, и другой, расположенный в двадцати трех километрах от него небольшой городок со светлым, веселым, напоминающим о мирных временах названием Солнечногорск.