Но ведь единственно, чего удалось добиться советским войскам к началу ноября, это остановить продвижение врага к Москве. И при этом Сталин не мог не понимать, что Гитлер наверняка постарается усилить группу армий «Центр» и новая отчаянная попытка ворваться в Москву будет предпринята противником если не завтра, то через неделю…
   Однако положение, в котором находилось в эти дни Советское государство, казалось, совершенно не отражалось на тоне посланий Сталина Черчиллю.
   Кое-кто из будущих историков, возможно, увидит в этом своего рода «антилогику». Чем объяснить твердость и спокойную настойчивость, в которой Сталин требовал от Черчилля выполнения союзнических обязательств? Стремлением убедить главу английского правительства в том, что положение Советской страны, вопреки всему, непоколебимо? Надеждой заставить Черчилля открыть второй фронт или хотя бы перебросить морским путем на советско-германский фронт несколько дивизий? Волей Сталина, дававшей ему силы не проявлять в переписке с главой другого государства ни одной ноты неуверенности, зависимости, страха?
   Ни одно из этих предположений не даст исчерпывающего ответа на вопрос.
   Лишь целым комплексом факторов, объективных и субъективных, в их диалектическом сочетании, можно объяснить линию поведения Сталина в его отношениях с Черчиллем.
   Сталин сознавал, что иного выхода нет. Он отдавал себе ясный отчет в том, что ни просьбы, ни уговоры не могут повлиять на Черчилля.
   То, что Черчилль, стремившийся задушить большевизм еще в колыбели, ныне оказался по одну сторону баррикад с Советским Союзом, не удивляло Сталина. Фашистская Германия угрожала самому существованию «владычицы морей», и Черчилль не мог не сознавать, что, если бы Гитлер не был вынужден держать свои основные силы на востоке, его армии, несомненно, пересекли бы Ла-Манш.
   Сговора Черчилля с Гитлером, столь возможного в предвоенные месяцы, Сталин сейчас не боялся, — дело зашло слишком далеко, и теперь Гитлера вряд ли бы прельстил мир с Англией, за который следовало бы платить признанием права на ее дальнейшее существование. Перспектива овладеть территорией от Атлантического океана до Уральского хребта, чтобы выйти потом к побережью другого океана, Тихого, в эти дни казалась Гитлеру реальной.
   Крах Советского государства означал бы на данном этапе смерть для Англии.
   Это прекрасно понимал Сталин. Он понимал и то, что Черчилль в отношениях с ним исходит из убеждения, что Советский Союз находится на грани катастрофы, видит только поражения Красной Армии, хотя не скупится на комплименты ее храбрости.
   Сталин же, отдавая себе отчет в том, что над страной, ее народом, всем делом социализма нависла смертельная опасность, тем не менее возможности поражения Советского Союза и торжества гитлеровской Германии не допускал.
   Не допускал не потому, что недооценивал мощь противника. Вера Сталина в то, что Советское государство, Красная Армия разгромят фашистскую Германию, основывалась на реальном анализе положения вещей.
   Продвижение противника в глубь советской территории не могло заслонить того факта, что план Гитлера добиться победы максимум за шесть недель провалился. Красная Армия оказалась единственной из всех армий, способной выстоять, несмотря на горечь поражений; битва под Смоленском и героическое со» противление Ленинграда были яркими тому доказательствами.
   Черчилль полагал, что лишь чудо может спасти Советский Союз, а Сталин знал, что напряжение, ценой которого фашистской Германии удалось достигнуть своих побед, не может длиться бесконечно, что ее людские и материальные ресурсы, сколь значительны бы они ни были, истощаются с каждым днем, в то время как потенциальные возможности Советского Союза практически неисчерпаемы, и вопрос заключается в том, чтобы как можно скорее, ценой усилий, пусть нечеловеческих, превратить эти возможности в реальность…
   Но сколь ни велика была способность Сталина к реальному расчету, к анализу и оценке перспектив, она не могла защитить его от огромной личной трагедии, которую он в эти дни и месяцы, несомненно, переживал. Горькое сознание, что страна, народ, которые верили и продолжают верить ему, истекают кровью, не оставляло Сталина ни на минуту.
   И послания Черчилля, сочувственные и даже дружественные, когда в них выражались общие благие пожелания, и холодно-расчетливые, когда доходило до дела, до обязательств, взятых на себя Великобританией, снова и снова настораживали Сталина-политика и ранили Сталина-человека. Ему хотелось припереть Черчилля к стене, заставить его обнаружить свои истинные намерения… Но он сдерживался, потому что понимал, какую радость доставила бы Гитлеру весть о серьезных разногласиях в стане противника.
   Однако, узнав, что содержание его доверительной просьбы к союзническому правительству стало достоянием прессы, Сталин не сдержался.
   Его письмо Черчиллю от 8 ноября выдавало состояние крайнего возмущения. Не содержащее резких выражений, оно дышало гневом, звучало, как обвинительный акт.
   Когда Майский вручил Черчиллю это послание Сталина, английский премьер пришел в бешенство или, по крайней мере, попытался продемонстрировать это перед Майским.
   Может быть, Черчилль и в самом деле не мог понять, что же все-таки позволяет Сталину говорить с ним в таком тоне в то время, как немцы находятся в считанных десятках километров от Москвы?
   Но Черчилль был слишком умен, чтобы не отдавать себе отчета в том, что, несмотря на тяжелейшее положение Советского Союза, судьба Великобритании находится в прямой зависимости от сопротивления Красной Армии гитлеровским войскам.
   Поэтому он решил не осложнять отношений со Сталиным в послать в Советский Союз министра иностранных дел Великобритании. Он полагал, что один только факт приезда Антони Идена с проектом новых, хотя и мало что добавляющих, по существу, соглашений умиротворит советского лидера, что в данной ситуации Сталин удовлетворится одной лишь демонстрацией доброй воли английского правительства.
   Но Черчилль просчитался.
   Даже двумя неделями раньше это не удовлетворило бы Сталина. Теперь же тем более. Потому что в то время, когда крейсер «Кент», имея на борту английского министра и сопровождавших его лиц, раскачивался на бурных океанских волнах, держа курс на Мурманск, на занесенных снегом полях Подмосковья произошло событие, которому предстояло стать переломным во всем ходе войны: перешедшие в наступление советские войска нанесли сокрушительное поражение армиям генерал-фельдмаршала фон Бока.
   Пройдет несколько дней, и Антони Иден, сойдя по корабельному трапу на мурманскую землю, узнает о разгроме немцев под Москвой. Но он никогда не узнает и не поймет, чего стоили Сталину предшествовавшие этому месяцы и недели.
   И потому, в частности, в такое замешательство приведет его столь неожиданное для участников встречи выдвинутое Сталиным требование…
   …Сталин глядел на Идена неотрывно, точно сознательно не желая дать английскому министру возможности сосредоточиться, собраться с мыслями.
   Об этом сорокапятилетнем дипломате, сидевшем сейчас напротив него, он знал все или почти все.
   Знал об его аристократическом происхождении, о блестящей карьере, которую тот сделал. Бакалавр искусства, а потом член парламента, Иден в середине двадцатых годов снискал себе популярность в наиболее реакционных кругах Англии тем, что, ссылаясь на пресловутое «коминтерновское письмо Зиновьева» — знаменитую фальшивку, сфабрикованную в недрах английской секретной службы, выступал против каких бы то ни было договоров с Советским правительством. Сталин знал и о том, что Иден, ставший в тридцать шесть лет лордом — хранителем печати, был первым из руководителей великих держав, встретившимся в Берлине с Гитлером — еще в 1934 году — и после этой встречи объявившим, что фюрер «искренне стремится к примирению с Англией и Францией».
   Шесть лет назад, в 1935 году, Иден впервые посетил Советский Союз. Решив проверить искренность намерений Великобритании, Сталин поручил тогда Наркоминделу предложить Идену заключить соответствующий пакт на случай нападения агрессора.
   В ответ на это предложение Иден произнес уклончивую речь, смысл которой сводился к тому, что визит его носит предварительный характер, что существование Лиги Наций является достаточной гарантией мира, а участив в этой международной организации Советского Союза делает эту гарантию еще более прочной.
   Сталин тогда колебался — принять ли ему Идена лично. Решил принять. Результатом встречи было коммюнике, гласившее, что «в настоящее время между английским и советским правительствами нет противоречий ни по одному из основных вопросов международной политики». Это было ни к чему не обязывающее Англию коммюнике. Но исходивший из реального анализа международной обстановки Сталин считал его полезным.
   Когда начавшаяся вторая мировая война смела вдохновителя мюнхенского предательства Чемберлена и премьер-министром стал Черчилль, он поручил Идену, который был военным министром, иностранные дела…
   И вот сейчас этот человек сидел перед Сталиным, и как тогда, в далеком 1935 году, в ответ на предложение предпринять реальные шаги отвечал отрицательно. И при этом, как и тогда, отвечал деликатно, даже с нотками сожаления в голосе.
   …Идену казалось, что Сталин смотрит с ненавистью и вот-вот обрушит на него свой гнев.
   Но этого Иден мог не опасаться. В переговорах с представителями иностранных держав Сталин никогда не давал воля эмоциям. Он мог быть сухим, холодно-ироничным, но неизменно оставался сдержанно-вежливым.
   Предложив подписать протокол о признании довоенных границ Советского Союза, Сталин вряд ли рассчитывал на то, что Иден изъявит готовность немедленно сделать это. Но ему хотелось проникнуть взглядом в будущее, представить себе поведение Англии и других союзников после того, как Германия будет повержена, а в том, что такой день в конце концов настанет, Сталин не сомневался.
   Категоричностью своего отказа Иден подтвердил опасения Сталина, что, выиграв войну руками Советского Союза, Англия и Соединенные Штаты попытаются поставить под сомнение довоенные советские границы и навязать измученному, воинов вчерашнему союзнику свою волю.
   Сталин понимал, что убеждать Идена бессмысленно.
   Перед ним сидел представитель чужого мира. Он родился в семье баронетов, в фамильном поместье, он учился в привилегированных школах в то время, когда Сталин скитался по сибирским ссылкам и пересыльным тюрьмам.
   Он был буржуазным политиком, а значит, занимался деятельностью, так или иначе направленной против интересов социализма.
   Он был красив, отлично одет, хорошо причесан, его галстук был подобран в тон костюму, белый платок выглядывал из нагрудного кармана пиджака ровно настолько, чтобы быть замеченным, у него были холеные белые руки с длинными, аристократическими пальцами, и он, этот, по утверждению английских газет, самый элегантный, самый воспитанный и самый молодой из всех политических деятелей Англии, не желал признать права истерзанной, обливающейся кровью страны, ее многострадального народа восстановить после победы те границы, которые в июне 1941 года взломал враг.
   Он был представителем капиталистического государства, которое, даже объявив себя союзником Советской страны в борьбе против общего врага, «дозировало», «отпускало» свою помощь тщательно скалькулированными порциями…
   Об этом думал сейчас Сталин, думал с гневом, горечью, презрением.

 

 
   — …Я не уверен, что господин Сталин прав, ставя вопрос в столь категоричной форме, — сказал наконец Иден. — Вы должны согласиться, — продолжал он, переводя взгляд с Майского на Сталина, но стараясь смотреть не в глаза ему, а поверх головы, — что по столь важному вопросу я должен предварительно проконсультироваться с кабинетом министров Великобритании и прежде всего с премьер-министром…
   — Но вы же не возражали, чтобы вопрос о границах был решен положительно, когда мы обсуждали проект предложенного нами договора? — с едва заметной усмешкой произнес Сталин.
   — Да, но после окончания войны! — быстро ответил Иден.
   — Не хочет ли господин Иден сказать, — обращаясь к Майскому, произнес Сталин, — что все вопросы, которые мы решаем сейчас, когда еще гремят пушки, предстоит в иной обстановке решать заново?
   Это было едва завуалированным обвинением Англии в двуличии.
   Но Иден, выслушав перевод Майского, сделал вид, что не понял намека, и, как бы просто развивая свою мысль, продолжал:
   — Кроме того, еще до того, как Гитлер напал на Россию, Рузвельт просил нас не вступать ни в какие соглашения, касающиеся европейских границ, без предварительной консультации с ним. Я не думаю, что господину Сталину, находящемуся в столь лояльных отношениях с президентом, было бы приятно увидеть его разочарование, когда после войны ему станет известно, что такой важный вопрос решался без предварительной консультации с Соединенными Штатами.
   — Я глубоко ценю вклад президента Рузвельта в долю борьбы с гитлеризмом, — ответил Сталин. Он понял намерение Идена укрыться за спину Рузвельта. Это, кроме всего прочего, давало потом Черчиллю возможность сообщить американскому президенту, что, вопреки настояниям Сталина, Англия твердо соблюдала интересы Соединенных Штатов. — Однако, — продолжал он, — я не вижу причин, мешающих нашим странам обсуждать вопросы, касающиеся их собственной послевоенной безопасности. В данном случае я имею в виду послевоенную безопасность Советского Союза.
   — Разумеется, — согласился Иден, внутренне радуясь, что конкретный вопрос о немедленном признании советских границ 1941 года, кажется, удается перевести в русло общих разговоров. — Конечно, мы все имеем на это право. Но если говорить, скажем, об основах будущего мирного договора, мы должны встретиться втроем. Я имею в виду Соединенные Штаты, Советский Союз и Великобританию.
   — Ну, разумеется, — сказал Сталин и улыбнулся.
   Это была не то улыбка, не то усмешка, и Иден понял, что этот с виду медлительный человек, с лицом, так непохожим на привычные для англичанина лица «высоколобых» интеллектуалов или профессиональных политиков, угадал его намерение уйти от главного и теперь снисходительно дает почувствовать это.
   Тем не менее Иден продолжал:
   — Вопрос о границах, разумеется, относится именно к таким проблемам мирового масштаба. Мы не возражали бы против подтверждения границ Советского Союза тридцать девятого года и…
   — Нет! — резко произнес Сталин, не дав Майскому закончить перевод.
   От этого громко, как свист бича, прозвучавшего слова Иден вздрогнул еще до того, как Майский, невольно повторяя интонацию Сталина, столь же резко сказал по-английски: «No!»
   — Я не вполне понимаю вас, господин Сталин, — в некотором замешательстве сказал Иден.
   — Нет, вы меня понимаете, — раздельно проговорил Сталин. — Гитлеровская Германия нарушила наши границы в сорок первом году. За это она понесет заслуженное наказание, — добавил он, и Идену показалось, что лицо Сталина в этот момент стало страшным. — Следовательно, — уже более спокойно продолжал Сталин, — речь может идти о восстановлении именно этих границ. Границ сорок первого года. И никаких других.
   — Тогда я могу повторить только то, что сказал раньше… — тихо произнес Иден.
   — Значит, нам не о чем больше говорить, — сухо ответил Сталин.
   …Нет, эта фраза не отражала истинных намерений главы Советского правительства — он не собирался прерывать переговоры. Но и сказана она была не случайно.
   Сталин хотел уже сейчас четко дать понять лидерам капиталистического мира, чтобы они не лелеяли надежд на то, что после разгрома Германии смогут диктовать Советской страна свои условия послевоенной жизни.
   И он достиг поставленной цели.
   Однако это было не все. Сталин хотел, чтобы Иден, несмотря на преподанный ему только что урок, первым проявил заинтересованность в продолжении переговоров.
   Он достиг и этой цели.
   — Но, помимо нового документа, существуют другие, по которым мы уже почти договорились, — поспешно сказал Идеи. — Имеется два ваших проекта и два наших. Каким из них следует, с точки зрения господина Сталина, отдать предпочтение?
   — Мне кажется, — как бы в раздумье ответил Сталин, — что представленные вами проекты звучат как своего рода… декларации. Наши же документы являются проектами договоров. Будем считать форму деклараций наиболее возвышенной формой, своего рода алгеброй в дипломатии. Но я, практический человек, в данном случае предпочитаю арифметику, в которой все ясно, как дважды два четыре.
   Он подождал, пока Майский закончит перевод, и продолжал:
   — Как известно, Гитлер потрясает договорами, которые он заключил с Японией, с Италией и другими своими европейскими марионетками. Не кажется ли господину Идену, что нам, союзникам по антигитлеровской коалиции, пора от общих деклараций перейти именно к договорам, точно фиксирующим то, о чем нам удалось договориться?..
   …Переговоры возобновились через день, 18 декабря, и продолжались 20-го. В перерыве между беседами Иден, обратившийся к Сталину с просьбой разрешить ему побывать в местах недавних боев, посетил район Клина.
   Он вернулся в Москву потрясенный увиденным: количеством уже полузанесенных снегом трупов немецких солдат, разбитой немецкой техники.
   Договоры так и не были подписаны, — каждый раз, когда речь заходила о послевоенном устройстве мира, Сталин возвращался к вопросу о безотлагательном признании довоенных границ Советского Союза, подчеркивая, что это является основой основ. Иден же ссылался на необходимость предварительных консультаций.
   В конце концов Сталин со снисходительной усмешкой заметил, что ошибся, полагая, будто Великобритания обладает большей свободой действий, чем это оказалось в действительности, и предложил ограничиться коммюнике о переговорах.
   Ошеломленный картиной недавних боев не меньше, чем холодной неуступчивостью Сталина, Иден с готовностью признал, что советский проект коммюнике точнее сформулирован и лучше отредактирован, чем английский.
   Сталин неожиданно улыбнулся и сказал:
   — Будем считать не только на бумаге, но и на деле, что мы расстаемся как друзья. Не хотели бы вы с вашими сопровождающими пообедать со мной? Какое время вас устроит? Девять вечера? Десять?..
   Иден внимательно посмотрел на Сталина. Он пытался разглядеть в его лице высокомерие или снисходительность. Но не увидел ничего, кроме улыбки. Мягкой и обезоруживающей.

 

 
   …29 декабря крейсер «Кент», доставивший Идена обратно в Англию, бросил якорь в Гриноке, у берегов Шотландии.
   Через час после того, как телеграфная шифровка о благополучном возвращении министра иностранных дел Великобритании была получена в Москве, все радиостанции Советского Союза, а одновременно — согласно договоренности — и английские, передали текст подписанного в Москве коммюнике. Оно начиналось словами:
   «Беседы, происходившие в дружественной атмосфере, констатировали единство взглядов обеих стран на вопросы, касающиеся ведения войны, в особенности на необходимость полного разгрома гитлеровской Германии…»


2


   Большой, некогда черный, а с наступлением зимы выкрашенный в бело-серые защитные тона генеральский «хорьх» мчался из Ясной Поляны в Орел.
   Рядом с шофером на переднем сиденье застыли, прижавшись друг к другу, два автоматчика в тонких шинелях. Им было холодно.
   На просторном заднем сиденье ссутулился человек средних лет в низко надвинутой почти на самые глаза фуражке. У него было мясистое лицо, над верхней губой топорщились щетинистые треугольные усики, а нижнюю оттягивали тяжелые вертикальные складки. Несмотря на то что под генеральскую шинель его был подстегнут мех, ему тоже было холодно.
   Дорога оказалась отвратительной, а времени оставалось в обрез: двести километров, отделяющие Орел от Ясной Поляны, нужно было преодолеть за три с половиной часа с тем, чтобы в 15:30 генерал смог вылететь с орловского аэродрома туда, куда он так стремился и одновременно так боялся попасть, — в ставку Гитлера «Вольфшанце».
   В ушах генерала все еще звучала фраза, произнесенная вчера на прощание генерал-фельдмаршалом Браухичем:
   «Монашек, монашек, тебе предстоит трудный путь…»
   Это были слова из напутствия, с которым четыреста с лишним лет назад фон Гуттен обратился к Мартину Лютеру, отправляющемуся в Вормс, где его ожидал грозный суд короля Карла.
   Время от времени машина подпрыгивала на ухабах. Толчки выводили генерала из состояния оцепенения. И тогда он поднимал голову и поворачивался к покрытому легким инеем боковому стеклу машины.
   Чтобы увидеть смерть.
   Смерть неотступно преследовала его, глядела на него отовсюду. Разбитые танки с горделивым когда-то, а сейчас таким жалким опознавательным знаком «G» на броне, свидетельствовавшим о принадлежности их к армии, которой этот генерал командовал. Танки, мертвые танки, опаленные огнем, с сорванными гусеницами, со свернутыми набок, развороченными башнями… Если люки башен были закрыты, генерал понимал: люди сгорели в тесных бронированных клетках заживо. Если открыты, — возможно, им удалось спастись. Удалось ли?..
   Смерть следовала по пятам за этой точно пытающейся убежать от нее машиной. Обгоняла ее, давая знать о себе повсюду. В разных обличьях маячила и там, впереди. Она словно салютовала командующему армией. Задранными жерлами разбитых орудий. Руками его солдат, скрюченными, окостеневшими на морозе руками, как бы специально высунутыми из-под снега, чтобы приветствовать генерала… или послать ему последнее проклятие?..
   Он носил одно из самых громких имен в немецкой армии, этот генерал, — еще до того, как началась война, его имя стало символом танковой мощи Германии. А с тех пор как на Европейском континенте заговорили пушки, оно упоминалось почти в каждой сводке Оберкоммандовермахт, когда сообщалось о глубоких прорывах немецких танковых войск, о танковых клиньях, вонзавшихся в неприятельские фронты, чтобы рассечь их, внести смятение, посеять панику…
   На многочисленных фотографиях, столь часто появлявшихся в немецких газетах и журналах, генерал, как правило, был запечатлен высунувшимся из люка танковой башни или на фоне танков.
   Он и в самом деле редко ездил в машине, этот прославленный геббельсовской пропагандой генерал, предпочитая танк всем средствам передвижения. Гул моторов, лязг гусениц — эти звуки казались ему гармоничней любой симфонии. Запах бензина и перегретого машинного масла пьянил его больше, чем аромат цветов.
   Этого генерала боготворил Гитлер. С ним были связаны представления фюрера о несокрушимой силе немецкой армии, покорившей Европу.
   Всего неделю назад этот генерал, находясь в первом эшелоне своих войск, лично руководил операцией по обходу Тулы, проклятой Тулы, которую так и не удалось захватить и которую он решил обойти, чтобы затем устремиться к Москве.
   Всего две недели назад единственное, чего опасался генерал, — это, что не его танки, а танки 4-й армии Хепнера, ближе всех подошедшие к Москве, первыми пройдут по брусчатке Красной площади. Когда этому генералу на КП позвонил сам Хепнер и торжествующе сообщил, что одному из его командиров, взобравшемуся на крышу избы, будто бы удалось увидеть в стереотрубу людей на московских улицах, он поздравил своего соперника с едва сдерживаемой ненавистью…
   Он хотел быть первым всегда и во всем, этот генерал по имени Гейнц Гудериан, командующий 2-й танковой армией немецких вооруженных сил. С конца июня 1941 года он признавал только один путь — на восток. Если этот путь преграждали препятствия — живая сила противника или воздвигнутые им оборонительные сооружения, — генерал бил по ним своим бронированным кулаком. Если продвижению танков по фронтовым магистралям мешали образованные на пути своими же, немецкими, войсками «пробки» — на мостах, на фашинных дорогах, — он без колебаний приказывал смести автомашины, обозы, сбросить их на обочины, в грязь, в снег, в трясину — никто не имел права задерживать танки Гудериана.
   Его конечной целью была Москва, и он пробивался к ней неуклонно, преодолевая яростное сопротивление советских войск и не сомневаясь, что достигнет этой цели, как достигал многих других целей в своей жизни…
   Но теперь подпрыгивавшая на ухабах машина мчала его не к Москве, а в противоположном направлении. И он не просто ехал. Он спешил сообщить фюреру о поражении.
   Где-то там, за спиной, еще догорали его танки, еще заживо жарились в объятых пламенем машинах его солдаты.
   А Гейнц Гудериан, одно имя которого совсем недавно звучало для немецких танковых войск как победный клич, как призыв к атаке, сидел ссутулившись и низко опустив голову, и слова Браухича, тихо сказанные им вчера после совещания в Рославле, все еще звучали в его ушах…

 

 
   «Но как все это произошло, как?!» — уже в который раз спрашивал себя Гудериан.
   Не так давно победа представлялась столь близкой, что казалось: достаточно энергично протянуть руку, чтобы обрести ее.
   Две танковые группы — Хепнера и Гота — и его, Гудериана, танковая армия рвались к советской столице. Прямо на Москву были нацелены войска «умного Ганса» — фельдмаршала Ганса Гюнтера фон Клюге. Южнее стояли войска «покорителя Франции» Вейхса. Личный друг фюрера, один из создателей Люфтваффе, Кессельринг, чьи самолеты в мае 1940 года превратили в руины Роттердам, а позже громили английские города, командовал авиацией группы армий «Центр»…