Страница:
Ночью редакторский «виллис» повёз меня к вокзалу. В городе было темно. Мы медленно ехали по городскому бульвару. Была поздняя осень, и пахло пряным запахом увядающих деревьев. Впрочем, преобладающим запахом был запах гари, каменной пыли и извёстки – запах недавних боёв.
Шофёр подвёз меня к вокзалу. Я с трудом достал билет до Верхнегорска. Мне предстояло ехать почти пятеро суток. Билет мне достался жёсткий, но плацкартный. Вагоны брали с боя. Когда я уже был у входа в вагон, какой-то офицер резко оттеснил меня и пробился в вагон первым.
Я устроился на третьей полке. В вагоне было душно и темно. Я смотрел вниз, но людей не различал и только слышал, как шумели, толкались и грохотали вещами в темноте.
– В атаку пошли! – раздался возле меня чей-то сдавленный, едкий голос.
Внизу что-то прогрохотало. Должно быть, упали чьи-то вещи.
– Так его! – снова прозвучало возле меня.
Я напряжённо вглядывался в темноту, чтобы рассмотрев говорящего. Человек этот, очевидно, был моим соседом и располагался где-то рядом, на второй или на третьей полке, но глаза мои ещё не привыкли к темноте.
Наконец шум в вагоне постепенно начал стихать, стали слышны отдельные голоса, грохот прекратился, люди постепенно рассаживались.
– Утихомирились, – произнёс, как бы подводя итог, мой сосед.
Он сказал одно только слово, но в голосе его было столько злого пренебрежения, что мне стало просто неприятно от этого соседства.
Проводник со свечой в руке пробирался по узкому проходу вагона. Совсем возле меня он остановился, кряхтя влез на нижнюю полку и стал устанавливать свечу в висящий под потолком фонарь. Потом он захлопнул дверцу фонаря, и сразу все вокруг осветилось неярким, мутным светом.
Верхняя, соседняя со мной полка была сплошь уставлена вещами, а на второй полке, пониже, лежал офицер. Он лежал на спине, положив одну руку под голову, а другую откинув в сторону, в неестественном положении.
Я сразу узнал его. Это был тот самый офицер, что так грубо толкнул меня при посадке. Без сомнения, голос принадлежал ему. Я повернулся к нему спиной и вскоре заснул.
В нашем составе был вагон-ресторан. Я увидел этот вагон, выйдя на одном из полустанков и прогуливаясь вдоль поезда.
По краям замаскированных окон пробивался свет. Мне очень захотелось зайти и выпить чего-нибудь. Я ухватился за поручни и, подтянувшись, взобрался на высокую ступеньку.
В ресторане было пусто. Я прошёл вдоль вагона и увидел, что в дальнем отделении, за стеклянной дверью, сидит офицер. Он сидел спиной ко мне, но едва я сделал несколько шагов вперёд, как офицер резко повернул голову в мою сторону, и я узнал моего соседа по вагону.
На столе перед ним стоял большой графин водки, а на тарелке лежал маленький кусочек чёрного хлеба.
– А-а-а, – протянул капитан, смотря на меня тяжёлым, пристальным взглядом, – сосед-попутчик! Прошу к моему шалашу. – Он сделал широкий полукруглый жест правой рукой.
Этот человек был мне неприятен, и я сказал:
– Спасибо, я зашёл просто так. Пора спать.
– Нет, вы присядьте, – с пьяной настойчивостью продолжал, чуть приподнимаясь и повышая голос, капитан. – Может, вы трезвенник и водки не пьёте? Так мы вам н-нарзану или ес-сентуков семнадцатый номер… Официант! – И капитан застучал кулаком по столу.
Мне надо было повернуться и уйти, не обращая внимания на пьяного, но я подошёл к столику и сел против капитана.
– Так-то лучше, – повеселел он. Я промолчал.
– Так я вам в мою стопку налью, – предложил капитан, – а то ресторан уже того, закрыт, все спать ушли, меня од-дного оставили.
Рот его искривился. Ударяя графином о край стопки, капитан налил мне полную.
– По-фронтовому. Ну, за здоровье всех страждущих! – провозгласил капитан и, подняв предназначенную мне стопку, медленно выпил. Затем, все так же не спеша, он взял хлеб, понюхал его и бросил обратно в тарелку. – Я знаю, капитан, ты непьющий, – сказал он, глядя на меня из-подь покрасневших, полуопущенных век. – Такие все непьющие.
Я молчал.
– А я непьющих не люблю, – продолжал он. – Не верю я им. Они боятся, как бы в пьяном виде душу не раскрыть.
– Послушайте, капитан, – начал я, – а ведь вы все притворяетесь. По-моему, вы и пьёте оттого, что боитесь в трезвом виде душу открыть.
Я говорил искренне. Все это мне внезапно пришло в голову. Толстые, опухшие веки капитана дрогнули.
– Ну, ты брось эту психологию, – грубо вставил он. – Вот водка, пей. Я угощаю. А насчёт прошлого не касайся. Тоже политрук нашёлся.
Он схватил графин и резко, переливая через край, налил водку.
– Что ж, пожалуй, выпью, – согласился я.
Я выпил. Водка сразу ударила мне в голову. И, как это всегда случалось раньше, на фронте, всё стало казаться мне гораздо проще.
– На восток, значит, едешь, капитан? – спросил я, также переходя на «ты».
– Да что ты меня выпытываешь! – по-пьяному злобно за-кричал вдруг капитан. – Пригласили тебя – пей и молчи, а молчать не можешь, ну и чёрт с тобой!
– Брось истерику, – прервал я. – Я тебя не первый день вижу. На истерике не проживёшь.
Он снова потянулся к графину.
– Довольно тебе пить! – крикнул я и отодвинул графин. Капитан взглянул на меня, и мне показалось, что в мутных глазах его промелькнул испуг.
– На восток еду, – громко и вызывающе заявил вдруг капитан, – отвоевался. – Он кивнул на свою неподвижно висящую левую руку.
– Куда же? – спросил я.
– В Верхнегорск, – ответил он.
– Сам-то оттуда?
– Никогда не был, ленинградский, – сказал капитан. Mне показалось, что его хмель стал проходить, но что он искусственно поддерживает состояние опьянения.
– С рукой что? – спросил я.
– А тебе что за дело до моей руки? – снова вскипел он. – Была рука, и нет руки. Вот и весь сказ. Ясно?
– Ясно, – ответил я. Некоторое время мы молчали. Вдруг капитан резко поднялся.
– Ну, я спать пойду. – Он сунул руку в карман и, вытащив оттуда смятые в комок деньги, бросил их на стол, не считая. Затем, не оборачиваясь, нетвёрдым шагом пошёл к выходу.
…Как-то на стоянке я вышел на площадку вагона и застыл от неожиданности.
Поезд стоял на освещённой станции.
Да, станция была освещена, как будто не было никакой войны. Со своими фонарями и большими, незамаскированными окнами она вынырнула из беспросветного мрака, который в течение трёх лет каждый вечер надвигался на нас.
Несколько минут я стоял неподвижно. Мне даже показалось, что, если я сделаю шаг, одно движение, освещённый город растает во мраке, как мираж.
Поезд тронулся. Вагон медленно двигался вдоль перрона, и вокзальные фонари бросали на нас широкие полосы света.
И только тогда я заметил, что не один на площадке, – в глубине её мелькнул силуэт человека.
Я узнал капитана. Его лицо лишь на одно мгновение было освещено, когда по нему скользнул луч фонаря, но и этого было достаточно, чтобы разглядеть на нём выражение крайнего удивления и, мне так показалось, страха.
– Освещением залюбовались? – окликнул я его. – Что? – глухо переопросил капитан.
– На город, говорю, освещённый засмотрелись? – повторил я. – Наверно, тоже три года не видели?
– Да, – так же глухо отозвался капитан. – Что вы сказали? Да, три года.
Его голос показался мне совершенно другим, не тем, какой я уже привык слышать за трое суток нашего совместного путешествия.
Мы молчали. Поезд мчался в темноте, и по временам снопы искр из паровозной трубы, точно трассирующие пули гигантского пулемёта, огненными шлейфами проносились над нами.
– Вот и свет… – заговорил капитан, – и в окнах свет… – Очевидно, перед глазами его всё ещё стояло видение освещённого города.
– Ну и хорошо, что свет, – заметил я, – очень уж надоело в темноте жить. Неужели, капитан, тебя свет не радует?
– Жжёт он меня, а не радует, – медленно и точно с большой внутренней болью проговорил капитан. – Слушай, – он внезапно повысил голос, – я ведь уже два года как в темноте живу, привык, а теперь снова на свет выходить надо.
– Все выйдут на свет, – сказал я. – Что же ты, всю жизнь думал в темноте прожить?
– А кому мне на свету показываться? – с прежней, знакомой мне злобой произнёс он. – Бельмом на глазу быть?
– Кто у тебя в Верхнегорске из близких живёт? – опросил я, чтобы направить разговор по другому руслу.
– Никто, никто, – с ещё большей злобой ответил капитан, – никто у меня нигде не живёт. Понял? Все с бою брать должен.
– Не знаю, капитан, про что ты говоришь.
– И знать нечего, – грубо оборвал он.
Мы снова замолчали. Капитан заразил меня своим раздражением.
– Послушайте, капитан, а вы не пробовали действовать наоборот? – спросил я.
– Что такое?
– Наоборот, – повторил я. – Без этой злобы, которая, кроме вас, никому не понятна. Я чувствую, что вы перешили что-то, но ведь вы не единственный. С вами очень трудно говорить, будто вы всё время ждёте удара.
– Э-э, брось, – прервал меня он. – Ты мне лучше вот что скажи, только честно, без дураков, ты мне скажи: веришь ты кому-нибудь? А? Веришь? Но только так, до конца и без оглядки?
Я немного растерялся от такого вопроса.
– Конечно, – ответил я. – Как же можно жить без веры? И как можно воевать?
– Э-э, ты мне волынку не заводи, – снова прервал меня капитан. – Ты мне сейчас про родину начнёшь говорить да про победу. В это я и сам верю. Нет, ты мне про человека скажи. Есть у тебя такой человек, которому ты, как себе, веришь?
– Есть, – ответил я и подумал о Лиде.
– Баба?
– Женщина.
– За что же ты ей веришь? – с издёвкой в голосе спросил капитан.
– Я верю ей потому, что она никогда меня не обманывала. И не может обмануть.
– Это почему же? – спросил он. – Что ты, сахарный?
– Потому, что дело тут не только во мне, – сказал я, – а больше всего в ней. Потому, что она вообще никогда не врёт.
– Э-э, заливаешь ты мне, друг, – с упрямой настойчивостью возразил капитан. – Либо она тебе шарики крутит, либо ты мне.
– Нет, не думай, капитан, что больше всех знаешь! – так же громко возразил я, чувствуя, как во мне растёт обида. – Мне ни к чему тебе врать. Я тебя недавно узнал и, наверно, никогда больше не увижу.
– Ха-ха-ха! – рассмеялся он колючим, хриплым смехом. – Это ты сказку себе, друг, сочинил. В сказке твоей оно так, а в жизни-то наоборот.
Несколько минут мы не произносили ни слова. Потом я сказал:
– Ладно, капитан. Я ведь не знаю, что у тебя там такое произошло.
– Да что ты меня пытаешь? – крикнул капитан. – Пусти! – Грубо отстранив меня плечом, он шагнул в вагон и с грохотом захлопнул дверь.
Поезд ускорял ход, и кругом была по-прежнему темнота. Мне вдруг стало нестерпимо жарко. Держась за поручни, я высунулся и подставил лицо встречному ветру.
– Кто это здесь висит? – услышал я за моей спиной голос. На площадке стоял проводник с фонарём.
– А только висеть, товарищ военный, не надо, – скучным голосом говорил проводник. – Сорвётесь, а я потом отвечай.
Я вернулся в вагон. Пробираясь на свою полку, я заметил, что капитана на месте нет. Улёгшись на спину, я пытался заснуть. Но сон не шёл. Я стал думать о капитане. Он стоял перед моими глазами неразгаданный, злой, недоверчивый и грубый, каждую минуту готовый к отпору. Только сейчас я почувствовал, как жутко жить на свете такому человеку.
…Теперь я вновь встретил этого человека. Он уже давно ушёл, но я всё ещё смотрел на дверь, словно ожидал, что он вернётся. Я готов был бы поверить во что угодно, только не в то, что этот озлобленный, подозрительный человек будет заниматься оконными рамами, дверными ручками и прочими вещами.
Я снова занялся переоборудованием нашей комнаты.
Так началась наша совместная послевоенная жизнь. В тот первый день, когда я, усталая, огорчённая очередной неудачей, вернулась домой, Саша встретил меня так радостно, наша комната выглядела так чудесно, что я на какое-то время забыла о своих заводских делах.
Мы задёрнули занавески, зажгли свет. Изящные, тоненькие, нарисованные тушью на абажуре волшебные фигуркн повисли над столом, и вся комната, залитая мягким, пропущенным через вощёную бумагу светом, приобрела не свойственный ей спокойный и уютный вид, наполнилась радостью и довольством.
Мы поужинали вдвоём. Саша торжественно вынул из-под стола бутылку шампанского, и потом начались воспоминания, и всё казалось дорогим и хорошим, но самым дорогим и самым хорошим было то, что мы видим теперь каждую минуту друг друга.
Так было во второй, и в третий, и в четвёртый вечер. Раньше жизнь для меня кончалась вечером, когда я уходила с завода. Возвращение домой, сон – всё это было лишь перерывом, паузой перед возобновлением жизни завтра. Теперь всё казалось иначе. Возвращаясь домой, я знала, что Саша ждёт меня, ждёт с нетерпением.
Он не раз говорил мне, что счастлив, очень счастлив и на фронте даже не мечтал о таком счастье. Он напомнил мне мои же слова о том, что справедливость должна восторжествовать, потому что в этом правда нашей жизни. И он сказал, что вот справедливость восторжествовала и что наше счастье и есть одно из проявлений этого торжества.
Я соглашалась с ним.
Однажды – это было на второй неделе после его возвращения – Саша спросил меня:
– Ты не знаешь, много ли народу работает в вашей редакции?
– В редакции? – переспросила я. – Нет, не знаю. А почему ты спрашиваешь?
– Просто так. Я каждый день читаю вашу газету. Ну вот и заинтересовался. Профессиональный интерес.
Откровенно говоря, наша заводская газета мало интересовала меня. Она казалась мне сухой и казённой, описывающей какую-то внешнюю, поверхностную сторону жизни. Помню, как-то раз мы попытались заинтересовать редакцию нашим делом, но из этого ничего не получилось. Я сказала Саше:
– По-моему, скучная газета, я её редко читаю.
– Знаю, – кивнул Саша, – приходишь домой и никогда не спрашиваешь про газету. Я думал, что ты читаешь на заводе.
На этом разговор о газете прекратился. Позже Саша сказал:
– Сегодня я встретил одного своего фронтового товарища. Его фамилия Горохов. Сегодня вечером уезжает в такое место, где всякая география кончается. Можешь себе представить, обнаружилось, что на севере Якутии существует поселение под названием Русское Устье. Кстати, ты представляешь себе, что такое север Якутии?
Я отрицательно покачала головой.
– Я тоже не представлял, пока этот парень не рассказал мне, – проговорил Саша. – Так вот, от нас до Якутска надо суток четверо лететь на самолёте. А от Якутска, где нет никаких железных дорог, до этого самого Устья больше двух тысяч километров. И самолёт туда не долетает: нет посадочных площадок. Живут там якуты, чукчи, эвенки, и среди них маленькое русское поселение. Самое интересное то, что говор, обычаи этих русских сохранились в неприкосновенности чуть ли не с петровских времён. Однако Пётр Петром, а в дни войны устьинцы собрали в фонд обороны огромное количество мехов и всякой всячины. Считают, что эти русские – прямые потомки тех старинных русских мореплавателей-землепроходцев, которые доходили до мест и сейчас-то почти неизвестных. Интересно?
То, что рассказывал Саша, было очень интересно. Я слушала его, боясь проронить слово.
– Так вот, – продолжал Саша. – Ленинградский арктический институт отправляет в Русское Устье экспедицию. На два года. И этот самый Горохов увязался с экспедицией в качестве корреспондента. Представляешь? Зимой там мороз достигает сёмидесяти градусов. И никаких дорог… А он, кстати, только три месяца назад демобилизовался.
– У него есть семья? – спросила я.
– Семья? Не знаю. Впрочем, кто-то, кажется, есть, не помню только, жена или мать.
Поздно вечером, когда мы уже собирались спать, я сказала Саше:
– У меня из головы не выходит то, что ты рассказал об этом месте. Ну, в Якутии…
– Русское Устье? – подсказал Саша. – Да, романтическая история.
– И об этом Горохове. Воображаю, как ему будет тяжело туда добираться.
– Такова участь корреспондента, – заметил Саша. – Грош ему цена, если он не будет стремиться увидеть то, что никто до него не видел. Трудности не в счёт.
Саша потушил свет и задёрнул штору.
– Послушай, – неожиданно для себя самой спросила я, – а если бы тебе предложили такую поездку?
– Мне? – Саша помолчал немного. В темноте я не видела его лица. – Мне? – переспросил Саша. – Что ж, конечно, поехал бы. На фронте бывали более серьёзные командировки… Только у меня другой план.
Он помолчал немного и сказал:
– Как ты думаешь: что, если я попробую поступить в вашу редакцию?
– В нашу газету? – удивилась я.
– А что ж такого? Во-первых, у вас четырехполоска, газета солидная, – значит, работа найдётся. Потом – я никогда не любил большие, шумные редакции. Наконец, мне просто интересно присмотреться к жизни завода. Я думаю, что это пригодится мне и для книги, хотя в ней речь пойдёт о войне. И в конце концов хватит бездельничать, я хочу работать!
– Я думала, что ты хочешь ещё отдохнуть.
– Есть ещё одна причина, – тихо отозвался Саша, не обращая внимания на мои слова. – Ведь мы почти не видим друг друга. Ты с утра до вечера на заводе. Я пробовал подсчитывать часы, которые мы проводим вместе. Если не считать ночей, то получается до смешного мало. А так, ты подумай только, мы всё время будем почти рядом друг с другом.
Об этом можно было только мечтать – работать на одном заводе, иметь одно, общее дело. И как это мне самой не пришло в голову?
– Словом, – продолжал Саша, – я завтра же зайду в райком.
– А я пойду к Каргину и попрошу его помочь! – воскликнула я. – Ведь от него многое зависит.
В тот вечер я долго не могла заснуть. Всё было слишком хорошо. Счастье переполняло меня, счастье и любовь к Саше. А потом я заснула, и мне всю ночь снились снега, олени и какие-то люди с длинными русыми бородами.
Не знаю, что общего было между Василием Степановичем Каргиным и нашим старым мастером Иванычем, что объединило этих двух людей, разных по возрасту и совершенно непохожих друг на друга по характеру, но они были друзьями.
Я узнала об этом от Ирины тогда, когда она ещё лично не была знакома с Каргиным. Она по-прежнему жила на своей старой квартире, и Иванов по-старому был её соседом.
– Каргин-то каждое воскресенье у нашего Иваныча сидит, – сказала мне Ирина. – Странная дружба.
И вот совсем недавно я убедилась, что в отношениях Каргина с Ириной сыграл свою роль Иванов.
На другой день после нашего разговора с Сашей о заводской газете Ирина не вышла на работу. Не пришла она и на следующий день. Ирина заканчивала один расчёт, и ей разрешили два дня работать дома. Но к концу второго дня у меня накопилось много вопросов, разрешить которые могла только Ирина, и вообще я привыкла всегда иметь её «под рукой». И после работы я отправилась к ней, на Троицкую, – это было недалеко от завода.
В дверях я столкнулась с Иваном Ивановичем Ивановым.
– Ирина дома? – спросила я, сторонясь, чтобы дать старику выйти.
– Ирина Григорьевна? – переспросил Иванов, и мне показалось, что он посмотрел на меня как-то неприязненно или смущенно. – Дома она, дома работает. Скоро, в общем, будет. Идёмте, идёмте, – вдруг засуетился он, увлекая меня в коридор.
– Вы же уходить собирались? – заметила я.
– Да нет, чего там, так, в лавку сходить, – торопливо пробормотал Иванов, открывая ключом дверь своей комнаты.
– Ирина у вас?
– Да вы обождите, обождите, – торопился Иванов, слегка подталкивая меня в дверь, – Ирина Григорьевна сюда придёт. Она наказывала вам здесь обождать. А я в лавку, в лавку… – И, неуклюже повернувшись, Иванов боком вышел из комнаты, плотно притворив за собой дверь.
Я ничего не понимала. Во-первых, Иванов был чем-то смущен, я никогда не видела его таким. Во-вторых, Ирина ничего не могла ему наказывать насчёт меня, так как не знала, что я приду. «Ну ладно, подожду», – подумала я.
Окно было раскрыто. Я подошла и села на подоконник. Было свежо – недавно прошёл дождь – и тихо: окна выходили п переулок. И вдруг я услышала голос. Говорил мужчина и где-то совсем рядом со мной.
– Нет, Ирина Григорьевна, считайте меня кем хотите, но я нарушу все обещания, все договоры и всё такое прочее. Вы не имеете права жить одна, одна во всём свете, только потому, что вы любили человека, которого уже нет… совсем нет.
Я вздрогнула, услышав этот голос, – я знала, кому он принадлежит.
– Зачем вы говорите мне все это, Василий Степанович? – услышала я тихий голос Ирины. – Неужели вы хотите, чтобы я повторила вам то, что вы уже слышали? У каждого человека свой путь в жизни. Тот путь, по которому иду я, – прямой путь, начало его и конец видны ясно. Я осталась жить… смогла жить только потому, что шла по этому пути и не сворачивала в сторону. И я боюсь, что, изменив в одном, я сойду с моего прямого пути.
– Нет, Ирина Григорьевна, нет, – с незнакомой мне горячностью воскликнул Каргин, – вы не правы, тысячу раз не правы! Если бы он был жив, если бы была хоть маленькая надёжда на то, что он жив, – вы были бы правы, правы во всём. Но он погиб, его нет в жизни. А вы живёте. Вы обязаны жить по законам жизни. Вы не должны ожесточаться и огораживать свою душу… Ведь после войны восстанавливаются не только города, но и души – те, что были поранены…
Я сидела, боясь шелохнуться. Я знала, что должна сейчас же уйти, и боялась пошевелиться, чтобы не обнаружить своего присутствия.
– Так всегда начинают борьбу против принципов, – с горечью сказала Ирина.
– Есть разные принципы, – поспешно и убеждённо ответил Каргин. – С некоторыми из них не грех и бороться. Вы внушили себе, что живёте теперь только для других. Такая жертвенность чужда нашей советской жизни. И, скажу вам по совести, вы и для других-то жить не сможете! Вы хотите набальзами-роваться. А по какому праву? Для чего вы боролись, для чего перенесли блокаду, для чего любили мужа, наконец?
Он сделал небольшую паузу и проговорил уже совершенно другим, спокойным и тихим голосом:
– Да и не верю я вам. Не могу верить. Вы только со мной так говорите.
– Василий Степанович, – ответила Ирина, – вы очень хорошо знаете, как я отношусь к вам, и знаете, что если бы я решилась… – Она замолчала так внезапно, точно захлебнулась словами, и потом продолжала сбивчиво и торопливо:—Вы понимаете, мне было бы это страшно, просто страшно… Ведь есть слова, которые говорятся только одному человеку… Я не знаю, как объяснить, но это невозможно!
– Если в основе будет честное чувство, то вам не должно, не может быть страшно, – заметил Каргин.
– Нет, нет! – воскликнула Ирина, и мне показалось, что она сейчас расплачется. – Василий Степанович, милый, не будём больше говорить об этом. Я вам верю, хочу верить! Может быть, я не права, но тут дело не только в разуме.
– Хорошо, – согласился Каргин, – не будем.
Они замолчали. Я чувствовала себя преступницей по отношению к Ирине. Какое я имела право слушать весь этот разговор? Войди сюда сейчас Ирина, я, наверно, сквозь землю провалилась бы.
Я вышла в коридор. Только бы никого не встретить. Но мне не повезло. Едва я подошла к выходу, дверь соседней комнаты открылась, и на пороге показалась Ирина.
– Лида, ты? – удивилась она.
– Да, я вот приходила… Иван Иваныч… – забормотала я. Но Ирина будто и не замечала моего смущения.
В это время на пороге её комнаты показался Каргин.
– Мы сидели, – внезапно сухо и нервно сказала Ирина, – а теперь решили пройтись. Погода, кажется, хорошая, дождь прошёл. Пойдём с нами.
Вот тут-то я и сделала глупость. Мне надо было сказать что-нибудь, отговориться и уйти, а я согласилась. Мне показалось, что если я так внезапно уйду, то это будет неестественно и Ирина поймёт, что я слышала их разговор.
Мы шли молча. Ирина вдруг спросила:
– Вы, Василий Степанович, кажется, инженер?
Я невольно усмехнулась. Ирина разговаривала с Каргиным именно так, как говорят при посторонних.
– Инженер, – ответил Каргин.
– Вам не жаль, что не работаете по специальности?
– Почему это вы вдруг? – спросил Каргин улыбаясь.
– Да нет, просто так, пришло в голову, – смутилась Ирина. – Я подумала: вот на заводе работают сотни инженерии, тысячи рабочих разных специальностей, и у каждого из них есть своё конкретное дело. Если потерпел неудачу, это его неудача. Ну, а если успех, так это его успех. А у вас – неудачи-то на ваши плечи ложатся, а успех делят между собой другие.
– Нет, не жалею, – сказал Каргин, замедляя шаги и обращаясь к Ирине. – Мне кажется, что наша «партийная специальность» – самая интересная. Вот вы говорили про славу, что она другому достаётся. Может быть, иногда это и обидно. Но только по мелкому, старинному счету. Есть другой, более современный и более человеческий. Как это? «Пускай нам общим памятником будет…»
Каргин произнёс все это таким искренним, таким убеждённым тоном, точно ему было совершенно необходимо убедить нас в правильности его слов.
– Что-то не хочется идти домой. По правде сказать, и на улице-то редко приходится бывать. Пройдём через парк, а? – предложил Каргин после некоторого молчания.
Мне показалось странным предложение гулять по грязи после дождя в пустом парке, но я молчала, понимая, что не мне принадлежит решающий голос.
Шофёр подвёз меня к вокзалу. Я с трудом достал билет до Верхнегорска. Мне предстояло ехать почти пятеро суток. Билет мне достался жёсткий, но плацкартный. Вагоны брали с боя. Когда я уже был у входа в вагон, какой-то офицер резко оттеснил меня и пробился в вагон первым.
Я устроился на третьей полке. В вагоне было душно и темно. Я смотрел вниз, но людей не различал и только слышал, как шумели, толкались и грохотали вещами в темноте.
– В атаку пошли! – раздался возле меня чей-то сдавленный, едкий голос.
Внизу что-то прогрохотало. Должно быть, упали чьи-то вещи.
– Так его! – снова прозвучало возле меня.
Я напряжённо вглядывался в темноту, чтобы рассмотрев говорящего. Человек этот, очевидно, был моим соседом и располагался где-то рядом, на второй или на третьей полке, но глаза мои ещё не привыкли к темноте.
Наконец шум в вагоне постепенно начал стихать, стали слышны отдельные голоса, грохот прекратился, люди постепенно рассаживались.
– Утихомирились, – произнёс, как бы подводя итог, мой сосед.
Он сказал одно только слово, но в голосе его было столько злого пренебрежения, что мне стало просто неприятно от этого соседства.
Проводник со свечой в руке пробирался по узкому проходу вагона. Совсем возле меня он остановился, кряхтя влез на нижнюю полку и стал устанавливать свечу в висящий под потолком фонарь. Потом он захлопнул дверцу фонаря, и сразу все вокруг осветилось неярким, мутным светом.
Верхняя, соседняя со мной полка была сплошь уставлена вещами, а на второй полке, пониже, лежал офицер. Он лежал на спине, положив одну руку под голову, а другую откинув в сторону, в неестественном положении.
Я сразу узнал его. Это был тот самый офицер, что так грубо толкнул меня при посадке. Без сомнения, голос принадлежал ему. Я повернулся к нему спиной и вскоре заснул.
В нашем составе был вагон-ресторан. Я увидел этот вагон, выйдя на одном из полустанков и прогуливаясь вдоль поезда.
По краям замаскированных окон пробивался свет. Мне очень захотелось зайти и выпить чего-нибудь. Я ухватился за поручни и, подтянувшись, взобрался на высокую ступеньку.
В ресторане было пусто. Я прошёл вдоль вагона и увидел, что в дальнем отделении, за стеклянной дверью, сидит офицер. Он сидел спиной ко мне, но едва я сделал несколько шагов вперёд, как офицер резко повернул голову в мою сторону, и я узнал моего соседа по вагону.
На столе перед ним стоял большой графин водки, а на тарелке лежал маленький кусочек чёрного хлеба.
– А-а-а, – протянул капитан, смотря на меня тяжёлым, пристальным взглядом, – сосед-попутчик! Прошу к моему шалашу. – Он сделал широкий полукруглый жест правой рукой.
Этот человек был мне неприятен, и я сказал:
– Спасибо, я зашёл просто так. Пора спать.
– Нет, вы присядьте, – с пьяной настойчивостью продолжал, чуть приподнимаясь и повышая голос, капитан. – Может, вы трезвенник и водки не пьёте? Так мы вам н-нарзану или ес-сентуков семнадцатый номер… Официант! – И капитан застучал кулаком по столу.
Мне надо было повернуться и уйти, не обращая внимания на пьяного, но я подошёл к столику и сел против капитана.
– Так-то лучше, – повеселел он. Я промолчал.
– Так я вам в мою стопку налью, – предложил капитан, – а то ресторан уже того, закрыт, все спать ушли, меня од-дного оставили.
Рот его искривился. Ударяя графином о край стопки, капитан налил мне полную.
– По-фронтовому. Ну, за здоровье всех страждущих! – провозгласил капитан и, подняв предназначенную мне стопку, медленно выпил. Затем, все так же не спеша, он взял хлеб, понюхал его и бросил обратно в тарелку. – Я знаю, капитан, ты непьющий, – сказал он, глядя на меня из-подь покрасневших, полуопущенных век. – Такие все непьющие.
Я молчал.
– А я непьющих не люблю, – продолжал он. – Не верю я им. Они боятся, как бы в пьяном виде душу не раскрыть.
– Послушайте, капитан, – начал я, – а ведь вы все притворяетесь. По-моему, вы и пьёте оттого, что боитесь в трезвом виде душу открыть.
Я говорил искренне. Все это мне внезапно пришло в голову. Толстые, опухшие веки капитана дрогнули.
– Ну, ты брось эту психологию, – грубо вставил он. – Вот водка, пей. Я угощаю. А насчёт прошлого не касайся. Тоже политрук нашёлся.
Он схватил графин и резко, переливая через край, налил водку.
– Что ж, пожалуй, выпью, – согласился я.
Я выпил. Водка сразу ударила мне в голову. И, как это всегда случалось раньше, на фронте, всё стало казаться мне гораздо проще.
– На восток, значит, едешь, капитан? – спросил я, также переходя на «ты».
– Да что ты меня выпытываешь! – по-пьяному злобно за-кричал вдруг капитан. – Пригласили тебя – пей и молчи, а молчать не можешь, ну и чёрт с тобой!
– Брось истерику, – прервал я. – Я тебя не первый день вижу. На истерике не проживёшь.
Он снова потянулся к графину.
– Довольно тебе пить! – крикнул я и отодвинул графин. Капитан взглянул на меня, и мне показалось, что в мутных глазах его промелькнул испуг.
– На восток еду, – громко и вызывающе заявил вдруг капитан, – отвоевался. – Он кивнул на свою неподвижно висящую левую руку.
– Куда же? – спросил я.
– В Верхнегорск, – ответил он.
– Сам-то оттуда?
– Никогда не был, ленинградский, – сказал капитан. Mне показалось, что его хмель стал проходить, но что он искусственно поддерживает состояние опьянения.
– С рукой что? – спросил я.
– А тебе что за дело до моей руки? – снова вскипел он. – Была рука, и нет руки. Вот и весь сказ. Ясно?
– Ясно, – ответил я. Некоторое время мы молчали. Вдруг капитан резко поднялся.
– Ну, я спать пойду. – Он сунул руку в карман и, вытащив оттуда смятые в комок деньги, бросил их на стол, не считая. Затем, не оборачиваясь, нетвёрдым шагом пошёл к выходу.
…Как-то на стоянке я вышел на площадку вагона и застыл от неожиданности.
Поезд стоял на освещённой станции.
Да, станция была освещена, как будто не было никакой войны. Со своими фонарями и большими, незамаскированными окнами она вынырнула из беспросветного мрака, который в течение трёх лет каждый вечер надвигался на нас.
Несколько минут я стоял неподвижно. Мне даже показалось, что, если я сделаю шаг, одно движение, освещённый город растает во мраке, как мираж.
Поезд тронулся. Вагон медленно двигался вдоль перрона, и вокзальные фонари бросали на нас широкие полосы света.
И только тогда я заметил, что не один на площадке, – в глубине её мелькнул силуэт человека.
Я узнал капитана. Его лицо лишь на одно мгновение было освещено, когда по нему скользнул луч фонаря, но и этого было достаточно, чтобы разглядеть на нём выражение крайнего удивления и, мне так показалось, страха.
– Освещением залюбовались? – окликнул я его. – Что? – глухо переопросил капитан.
– На город, говорю, освещённый засмотрелись? – повторил я. – Наверно, тоже три года не видели?
– Да, – так же глухо отозвался капитан. – Что вы сказали? Да, три года.
Его голос показался мне совершенно другим, не тем, какой я уже привык слышать за трое суток нашего совместного путешествия.
Мы молчали. Поезд мчался в темноте, и по временам снопы искр из паровозной трубы, точно трассирующие пули гигантского пулемёта, огненными шлейфами проносились над нами.
– Вот и свет… – заговорил капитан, – и в окнах свет… – Очевидно, перед глазами его всё ещё стояло видение освещённого города.
– Ну и хорошо, что свет, – заметил я, – очень уж надоело в темноте жить. Неужели, капитан, тебя свет не радует?
– Жжёт он меня, а не радует, – медленно и точно с большой внутренней болью проговорил капитан. – Слушай, – он внезапно повысил голос, – я ведь уже два года как в темноте живу, привык, а теперь снова на свет выходить надо.
– Все выйдут на свет, – сказал я. – Что же ты, всю жизнь думал в темноте прожить?
– А кому мне на свету показываться? – с прежней, знакомой мне злобой произнёс он. – Бельмом на глазу быть?
– Кто у тебя в Верхнегорске из близких живёт? – опросил я, чтобы направить разговор по другому руслу.
– Никто, никто, – с ещё большей злобой ответил капитан, – никто у меня нигде не живёт. Понял? Все с бою брать должен.
– Не знаю, капитан, про что ты говоришь.
– И знать нечего, – грубо оборвал он.
Мы снова замолчали. Капитан заразил меня своим раздражением.
– Послушайте, капитан, а вы не пробовали действовать наоборот? – спросил я.
– Что такое?
– Наоборот, – повторил я. – Без этой злобы, которая, кроме вас, никому не понятна. Я чувствую, что вы перешили что-то, но ведь вы не единственный. С вами очень трудно говорить, будто вы всё время ждёте удара.
– Э-э, брось, – прервал меня он. – Ты мне лучше вот что скажи, только честно, без дураков, ты мне скажи: веришь ты кому-нибудь? А? Веришь? Но только так, до конца и без оглядки?
Я немного растерялся от такого вопроса.
– Конечно, – ответил я. – Как же можно жить без веры? И как можно воевать?
– Э-э, ты мне волынку не заводи, – снова прервал меня капитан. – Ты мне сейчас про родину начнёшь говорить да про победу. В это я и сам верю. Нет, ты мне про человека скажи. Есть у тебя такой человек, которому ты, как себе, веришь?
– Есть, – ответил я и подумал о Лиде.
– Баба?
– Женщина.
– За что же ты ей веришь? – с издёвкой в голосе спросил капитан.
– Я верю ей потому, что она никогда меня не обманывала. И не может обмануть.
– Это почему же? – спросил он. – Что ты, сахарный?
– Потому, что дело тут не только во мне, – сказал я, – а больше всего в ней. Потому, что она вообще никогда не врёт.
– Э-э, заливаешь ты мне, друг, – с упрямой настойчивостью возразил капитан. – Либо она тебе шарики крутит, либо ты мне.
– Нет, не думай, капитан, что больше всех знаешь! – так же громко возразил я, чувствуя, как во мне растёт обида. – Мне ни к чему тебе врать. Я тебя недавно узнал и, наверно, никогда больше не увижу.
– Ха-ха-ха! – рассмеялся он колючим, хриплым смехом. – Это ты сказку себе, друг, сочинил. В сказке твоей оно так, а в жизни-то наоборот.
Несколько минут мы не произносили ни слова. Потом я сказал:
– Ладно, капитан. Я ведь не знаю, что у тебя там такое произошло.
– Да что ты меня пытаешь? – крикнул капитан. – Пусти! – Грубо отстранив меня плечом, он шагнул в вагон и с грохотом захлопнул дверь.
Поезд ускорял ход, и кругом была по-прежнему темнота. Мне вдруг стало нестерпимо жарко. Держась за поручни, я высунулся и подставил лицо встречному ветру.
– Кто это здесь висит? – услышал я за моей спиной голос. На площадке стоял проводник с фонарём.
– А только висеть, товарищ военный, не надо, – скучным голосом говорил проводник. – Сорвётесь, а я потом отвечай.
Я вернулся в вагон. Пробираясь на свою полку, я заметил, что капитана на месте нет. Улёгшись на спину, я пытался заснуть. Но сон не шёл. Я стал думать о капитане. Он стоял перед моими глазами неразгаданный, злой, недоверчивый и грубый, каждую минуту готовый к отпору. Только сейчас я почувствовал, как жутко жить на свете такому человеку.
…Теперь я вновь встретил этого человека. Он уже давно ушёл, но я всё ещё смотрел на дверь, словно ожидал, что он вернётся. Я готов был бы поверить во что угодно, только не в то, что этот озлобленный, подозрительный человек будет заниматься оконными рамами, дверными ручками и прочими вещами.
Я снова занялся переоборудованием нашей комнаты.
Так началась наша совместная послевоенная жизнь. В тот первый день, когда я, усталая, огорчённая очередной неудачей, вернулась домой, Саша встретил меня так радостно, наша комната выглядела так чудесно, что я на какое-то время забыла о своих заводских делах.
Мы задёрнули занавески, зажгли свет. Изящные, тоненькие, нарисованные тушью на абажуре волшебные фигуркн повисли над столом, и вся комната, залитая мягким, пропущенным через вощёную бумагу светом, приобрела не свойственный ей спокойный и уютный вид, наполнилась радостью и довольством.
Мы поужинали вдвоём. Саша торжественно вынул из-под стола бутылку шампанского, и потом начались воспоминания, и всё казалось дорогим и хорошим, но самым дорогим и самым хорошим было то, что мы видим теперь каждую минуту друг друга.
Так было во второй, и в третий, и в четвёртый вечер. Раньше жизнь для меня кончалась вечером, когда я уходила с завода. Возвращение домой, сон – всё это было лишь перерывом, паузой перед возобновлением жизни завтра. Теперь всё казалось иначе. Возвращаясь домой, я знала, что Саша ждёт меня, ждёт с нетерпением.
Он не раз говорил мне, что счастлив, очень счастлив и на фронте даже не мечтал о таком счастье. Он напомнил мне мои же слова о том, что справедливость должна восторжествовать, потому что в этом правда нашей жизни. И он сказал, что вот справедливость восторжествовала и что наше счастье и есть одно из проявлений этого торжества.
Я соглашалась с ним.
Однажды – это было на второй неделе после его возвращения – Саша спросил меня:
– Ты не знаешь, много ли народу работает в вашей редакции?
– В редакции? – переспросила я. – Нет, не знаю. А почему ты спрашиваешь?
– Просто так. Я каждый день читаю вашу газету. Ну вот и заинтересовался. Профессиональный интерес.
Откровенно говоря, наша заводская газета мало интересовала меня. Она казалась мне сухой и казённой, описывающей какую-то внешнюю, поверхностную сторону жизни. Помню, как-то раз мы попытались заинтересовать редакцию нашим делом, но из этого ничего не получилось. Я сказала Саше:
– По-моему, скучная газета, я её редко читаю.
– Знаю, – кивнул Саша, – приходишь домой и никогда не спрашиваешь про газету. Я думал, что ты читаешь на заводе.
На этом разговор о газете прекратился. Позже Саша сказал:
– Сегодня я встретил одного своего фронтового товарища. Его фамилия Горохов. Сегодня вечером уезжает в такое место, где всякая география кончается. Можешь себе представить, обнаружилось, что на севере Якутии существует поселение под названием Русское Устье. Кстати, ты представляешь себе, что такое север Якутии?
Я отрицательно покачала головой.
– Я тоже не представлял, пока этот парень не рассказал мне, – проговорил Саша. – Так вот, от нас до Якутска надо суток четверо лететь на самолёте. А от Якутска, где нет никаких железных дорог, до этого самого Устья больше двух тысяч километров. И самолёт туда не долетает: нет посадочных площадок. Живут там якуты, чукчи, эвенки, и среди них маленькое русское поселение. Самое интересное то, что говор, обычаи этих русских сохранились в неприкосновенности чуть ли не с петровских времён. Однако Пётр Петром, а в дни войны устьинцы собрали в фонд обороны огромное количество мехов и всякой всячины. Считают, что эти русские – прямые потомки тех старинных русских мореплавателей-землепроходцев, которые доходили до мест и сейчас-то почти неизвестных. Интересно?
То, что рассказывал Саша, было очень интересно. Я слушала его, боясь проронить слово.
– Так вот, – продолжал Саша. – Ленинградский арктический институт отправляет в Русское Устье экспедицию. На два года. И этот самый Горохов увязался с экспедицией в качестве корреспондента. Представляешь? Зимой там мороз достигает сёмидесяти градусов. И никаких дорог… А он, кстати, только три месяца назад демобилизовался.
– У него есть семья? – спросила я.
– Семья? Не знаю. Впрочем, кто-то, кажется, есть, не помню только, жена или мать.
Поздно вечером, когда мы уже собирались спать, я сказала Саше:
– У меня из головы не выходит то, что ты рассказал об этом месте. Ну, в Якутии…
– Русское Устье? – подсказал Саша. – Да, романтическая история.
– И об этом Горохове. Воображаю, как ему будет тяжело туда добираться.
– Такова участь корреспондента, – заметил Саша. – Грош ему цена, если он не будет стремиться увидеть то, что никто до него не видел. Трудности не в счёт.
Саша потушил свет и задёрнул штору.
– Послушай, – неожиданно для себя самой спросила я, – а если бы тебе предложили такую поездку?
– Мне? – Саша помолчал немного. В темноте я не видела его лица. – Мне? – переспросил Саша. – Что ж, конечно, поехал бы. На фронте бывали более серьёзные командировки… Только у меня другой план.
Он помолчал немного и сказал:
– Как ты думаешь: что, если я попробую поступить в вашу редакцию?
– В нашу газету? – удивилась я.
– А что ж такого? Во-первых, у вас четырехполоска, газета солидная, – значит, работа найдётся. Потом – я никогда не любил большие, шумные редакции. Наконец, мне просто интересно присмотреться к жизни завода. Я думаю, что это пригодится мне и для книги, хотя в ней речь пойдёт о войне. И в конце концов хватит бездельничать, я хочу работать!
– Я думала, что ты хочешь ещё отдохнуть.
– Есть ещё одна причина, – тихо отозвался Саша, не обращая внимания на мои слова. – Ведь мы почти не видим друг друга. Ты с утра до вечера на заводе. Я пробовал подсчитывать часы, которые мы проводим вместе. Если не считать ночей, то получается до смешного мало. А так, ты подумай только, мы всё время будем почти рядом друг с другом.
Об этом можно было только мечтать – работать на одном заводе, иметь одно, общее дело. И как это мне самой не пришло в голову?
– Словом, – продолжал Саша, – я завтра же зайду в райком.
– А я пойду к Каргину и попрошу его помочь! – воскликнула я. – Ведь от него многое зависит.
В тот вечер я долго не могла заснуть. Всё было слишком хорошо. Счастье переполняло меня, счастье и любовь к Саше. А потом я заснула, и мне всю ночь снились снега, олени и какие-то люди с длинными русыми бородами.
Не знаю, что общего было между Василием Степановичем Каргиным и нашим старым мастером Иванычем, что объединило этих двух людей, разных по возрасту и совершенно непохожих друг на друга по характеру, но они были друзьями.
Я узнала об этом от Ирины тогда, когда она ещё лично не была знакома с Каргиным. Она по-прежнему жила на своей старой квартире, и Иванов по-старому был её соседом.
– Каргин-то каждое воскресенье у нашего Иваныча сидит, – сказала мне Ирина. – Странная дружба.
И вот совсем недавно я убедилась, что в отношениях Каргина с Ириной сыграл свою роль Иванов.
На другой день после нашего разговора с Сашей о заводской газете Ирина не вышла на работу. Не пришла она и на следующий день. Ирина заканчивала один расчёт, и ей разрешили два дня работать дома. Но к концу второго дня у меня накопилось много вопросов, разрешить которые могла только Ирина, и вообще я привыкла всегда иметь её «под рукой». И после работы я отправилась к ней, на Троицкую, – это было недалеко от завода.
В дверях я столкнулась с Иваном Ивановичем Ивановым.
– Ирина дома? – спросила я, сторонясь, чтобы дать старику выйти.
– Ирина Григорьевна? – переспросил Иванов, и мне показалось, что он посмотрел на меня как-то неприязненно или смущенно. – Дома она, дома работает. Скоро, в общем, будет. Идёмте, идёмте, – вдруг засуетился он, увлекая меня в коридор.
– Вы же уходить собирались? – заметила я.
– Да нет, чего там, так, в лавку сходить, – торопливо пробормотал Иванов, открывая ключом дверь своей комнаты.
– Ирина у вас?
– Да вы обождите, обождите, – торопился Иванов, слегка подталкивая меня в дверь, – Ирина Григорьевна сюда придёт. Она наказывала вам здесь обождать. А я в лавку, в лавку… – И, неуклюже повернувшись, Иванов боком вышел из комнаты, плотно притворив за собой дверь.
Я ничего не понимала. Во-первых, Иванов был чем-то смущен, я никогда не видела его таким. Во-вторых, Ирина ничего не могла ему наказывать насчёт меня, так как не знала, что я приду. «Ну ладно, подожду», – подумала я.
Окно было раскрыто. Я подошла и села на подоконник. Было свежо – недавно прошёл дождь – и тихо: окна выходили п переулок. И вдруг я услышала голос. Говорил мужчина и где-то совсем рядом со мной.
– Нет, Ирина Григорьевна, считайте меня кем хотите, но я нарушу все обещания, все договоры и всё такое прочее. Вы не имеете права жить одна, одна во всём свете, только потому, что вы любили человека, которого уже нет… совсем нет.
Я вздрогнула, услышав этот голос, – я знала, кому он принадлежит.
– Зачем вы говорите мне все это, Василий Степанович? – услышала я тихий голос Ирины. – Неужели вы хотите, чтобы я повторила вам то, что вы уже слышали? У каждого человека свой путь в жизни. Тот путь, по которому иду я, – прямой путь, начало его и конец видны ясно. Я осталась жить… смогла жить только потому, что шла по этому пути и не сворачивала в сторону. И я боюсь, что, изменив в одном, я сойду с моего прямого пути.
– Нет, Ирина Григорьевна, нет, – с незнакомой мне горячностью воскликнул Каргин, – вы не правы, тысячу раз не правы! Если бы он был жив, если бы была хоть маленькая надёжда на то, что он жив, – вы были бы правы, правы во всём. Но он погиб, его нет в жизни. А вы живёте. Вы обязаны жить по законам жизни. Вы не должны ожесточаться и огораживать свою душу… Ведь после войны восстанавливаются не только города, но и души – те, что были поранены…
Я сидела, боясь шелохнуться. Я знала, что должна сейчас же уйти, и боялась пошевелиться, чтобы не обнаружить своего присутствия.
– Так всегда начинают борьбу против принципов, – с горечью сказала Ирина.
– Есть разные принципы, – поспешно и убеждённо ответил Каргин. – С некоторыми из них не грех и бороться. Вы внушили себе, что живёте теперь только для других. Такая жертвенность чужда нашей советской жизни. И, скажу вам по совести, вы и для других-то жить не сможете! Вы хотите набальзами-роваться. А по какому праву? Для чего вы боролись, для чего перенесли блокаду, для чего любили мужа, наконец?
Он сделал небольшую паузу и проговорил уже совершенно другим, спокойным и тихим голосом:
– Да и не верю я вам. Не могу верить. Вы только со мной так говорите.
– Василий Степанович, – ответила Ирина, – вы очень хорошо знаете, как я отношусь к вам, и знаете, что если бы я решилась… – Она замолчала так внезапно, точно захлебнулась словами, и потом продолжала сбивчиво и торопливо:—Вы понимаете, мне было бы это страшно, просто страшно… Ведь есть слова, которые говорятся только одному человеку… Я не знаю, как объяснить, но это невозможно!
– Если в основе будет честное чувство, то вам не должно, не может быть страшно, – заметил Каргин.
– Нет, нет! – воскликнула Ирина, и мне показалось, что она сейчас расплачется. – Василий Степанович, милый, не будём больше говорить об этом. Я вам верю, хочу верить! Может быть, я не права, но тут дело не только в разуме.
– Хорошо, – согласился Каргин, – не будем.
Они замолчали. Я чувствовала себя преступницей по отношению к Ирине. Какое я имела право слушать весь этот разговор? Войди сюда сейчас Ирина, я, наверно, сквозь землю провалилась бы.
Я вышла в коридор. Только бы никого не встретить. Но мне не повезло. Едва я подошла к выходу, дверь соседней комнаты открылась, и на пороге показалась Ирина.
– Лида, ты? – удивилась она.
– Да, я вот приходила… Иван Иваныч… – забормотала я. Но Ирина будто и не замечала моего смущения.
В это время на пороге её комнаты показался Каргин.
– Мы сидели, – внезапно сухо и нервно сказала Ирина, – а теперь решили пройтись. Погода, кажется, хорошая, дождь прошёл. Пойдём с нами.
Вот тут-то я и сделала глупость. Мне надо было сказать что-нибудь, отговориться и уйти, а я согласилась. Мне показалось, что если я так внезапно уйду, то это будет неестественно и Ирина поймёт, что я слышала их разговор.
Мы шли молча. Ирина вдруг спросила:
– Вы, Василий Степанович, кажется, инженер?
Я невольно усмехнулась. Ирина разговаривала с Каргиным именно так, как говорят при посторонних.
– Инженер, – ответил Каргин.
– Вам не жаль, что не работаете по специальности?
– Почему это вы вдруг? – спросил Каргин улыбаясь.
– Да нет, просто так, пришло в голову, – смутилась Ирина. – Я подумала: вот на заводе работают сотни инженерии, тысячи рабочих разных специальностей, и у каждого из них есть своё конкретное дело. Если потерпел неудачу, это его неудача. Ну, а если успех, так это его успех. А у вас – неудачи-то на ваши плечи ложатся, а успех делят между собой другие.
– Нет, не жалею, – сказал Каргин, замедляя шаги и обращаясь к Ирине. – Мне кажется, что наша «партийная специальность» – самая интересная. Вот вы говорили про славу, что она другому достаётся. Может быть, иногда это и обидно. Но только по мелкому, старинному счету. Есть другой, более современный и более человеческий. Как это? «Пускай нам общим памятником будет…»
Каргин произнёс все это таким искренним, таким убеждённым тоном, точно ему было совершенно необходимо убедить нас в правильности его слов.
– Что-то не хочется идти домой. По правде сказать, и на улице-то редко приходится бывать. Пройдём через парк, а? – предложил Каргин после некоторого молчания.
Мне показалось странным предложение гулять по грязи после дождя в пустом парке, но я молчала, понимая, что не мне принадлежит решающий голос.