Иванов медленно стянул с рук дымящиеся рукавицы и бро­сил их на землю. Инженер подскочил к нему и хотел было рас­стегнуть на Иванове стёганку, но, едва дотронувшись, отдёрнул руку.
   Все молчали, пока Иванов раздевался. Наконец стёганка, валенки и рукавицы лежали на земле и дымились, как только что потушенный костёр. Лицо Иванова было сплошь черным. Все по-прежнему молчали.
   – В борове обвал, – хрипло сказал он. – Кирпичи обвали­лись. Я малость раскидал. Ещё надо.
   И сразу, как только произнёс он эти слова, стало легче ды­шать. Все бросились к нему и наперебой стали спрашивать, как велик обвал, много ли кирпичей обрушилось и удастся ли их раскидать.
   А я стоял и не понимал, как это можно задавать такие обыч­ные, будничные вопросы человеку, только что вернувшемуся из ада. Мне было бы стыдно спрашивать его о чём-либо подобном.
   – Послушайте, – обратился ко мне Андрюшин, – дуйте сейчас в редакцию, надо успеть дать это в номер. А подробно­сти завтра.
   Пока он говорил, я заметил, как один из окружавших Ива­нова людей нагнулся и стал разбирать брошенную Ивановым одежду. Он поднял ватные штаны, помахал ими в воздухе, – должно быть, для того, чтобы они окончательно остыли, и стал напяливать их на себя.
   – Что это? – тихо спросил я Андрюшина. – Опять?
   – Вы не слышали, что там обвал? – вполголоса ответил Андрюшин.
   – Но ведь Иванов… – начал было я.
   – Что Иванов? – прервал меня Андрюшин. – Там темпера­тура не менее двухсот, а кирпич надо раскидать… Будут лазить по очереди. А вам надо скорее в редакцию.
   Я посмотрел на часы. Половина шестого. Андрюшин был прав: надо было спешить.
   Вернувшись, я рассказал редактору о том, что видел.
   – Валяй двадцать строк, – бросил редактор. – Назовём «Сознательность рабочего».
   «Дубина!» —мысленно выругался я. Передо мною возникло чёрное лицо Иванова и дымящаяся куча одежды. То, что у ре­дактора на каждый случай жизни был готовый заголовок, вы­водило меня из себя.
   Я сел писать заметку. Но у меня ничего не получалось. Мне хотелось сказать очень много, а места было мало.
   Время прошло совсем незаметно, и я услышал голос редак­тора:
   – Савин, готово?
   Я встал и, войдя в закуток, сказал:
   – Нет, не выходит. Поручите кому-нибудь другому.
   Редактор выпучил на меня свои рачьи глазки.
   – Да ты шутишь, голуба? – прохрипел он. – Двадцати­строчная заметка не получается?
   – Дело не в том, заметка это или нет. Дело в содержании. Словом… не выходит.
   Редактор покачал головой и добавил:
   – Избаловал я тебя, Савин, на очерках. Вот и не хочешь теперь заметки писать. А я вот тебе скажу: садись-ка за стол, и чтобы через пятнадцать минут заметка была передо мной! Ясно?
   Он стукнул ладонью по столу.
   Я вернулся и, не задумываясь, одним махом написал замёт­ку. Мне не хотелось её перечитывать.
   – Ну вот, – буркнул редактор, читая мою заметку, – полу­чилось? То-то! Дисциплина!
   Заметка пошла в набор. Но я по-прежнему чувствовал себя нехорошо. Мне казалось, что я в чём-то виноват перед Ивано­вым. Я уехал с завода в отвратительном настроении. Вечером Лида спросила меня:
   – В чём дело? Ты какой-то странный сегодня. – Она по­гладила меня по руке. – Ты не думай больше об этом.
   Ей казалось, что я всё ещё нахожусь под впечатлением вче­рашнего разговора о Коле. А дело-то было совсем в другом.
   Надо сказать, что отношения наши с Андрюшиным за последнее время как-то незаметно испортились. В этом я отдал себе отчёт впервые, когда как-то попросил Андрюшина пройти со мной в литейный цех.
   Мы пошли по заводскому двору.
   – Знаешь, – заметил я, – мне приходилось бывать на этом заводе во время блокады. Ничего похожего!
   Андрюшин посмотрел на меня, и мне показалось, что в уголках его тонких губ мелькнула насмешка.
   – А что же может быть похожего? – спросил он. – Да и блокады-то давно нет.
   – Не в этом дело, – возразил я, удивлённый его тоном, – не в этом дело. Тому, кто видел, что тут было тогда, трудно оставаться спокойным.
   – Эти разговоры, знаете, у меня вот где сидят, – сказал резко Андрюшин, быстро проводя пальцами по шее. – Мать вот моя из эвакуации вернулась, в сорок втором её вывозили. Гу­ляем мы с ней по городу, и только и слышишь: «Ах, Витенька, а ведь тут дом стоял разрушенный, а теперь во-он какой по­строили. Ах, Витенька, а ведь тут дзоты были, а теперь во-он какие витрины блестят!» Как будто на второй год после победы на улицах должны ещё быть дзоты.
   – Послушайте, по-моему, вы чепуху городите, – ответил я, сердясь и переходя на «вы». – Что ж, вы хотите, чтобы совет­ский человек не испытывал радости или, если хотите, восторга, видя, как восстанавливается то, что было разрушено врагом? И разве не приятно вам как советскому журналисту писать о наших достижениях, видеть их, подмечать?..
   – Ах, да кто об этом говорит! – прервал меня Андрю-шин. – Тут все грамотные. Я ведь совсем про другое говорю. Ведь этак можно в телячий восторг прийти: «Ах, дзотов уже нет!», «Ах, дом покрасили!», «Ах, окна вставили!» А на что эти телячьи восторги? То, что наше, – нашим и будет. А меня инте­ресует: как дом выстроили, как окна вставили? И нельзя ли получше! Ну, вот и литейный цех, – сказал Андрюшин.
   Меня сразу же оглушил стук и звон: это разбивали брако­ванное литье. Над нашими головами, точно диковинная хищная птица с сомкнутым клювом, проплыл черпак, ринулся на плат­форму с песком, разомкнул челюсти, снова сомкнул их, захва­тив песок, и с добычей снова поплыл по поднебесью.
   От вагранок и ковшей исходил неяркий дрожащий свет. Когда мы входили в цех, вагранщик взмахнул шестом, пробил летку, и в жёлобе показался огнедышащий чугунный шар, по­степенно теряющий свои очертания.
   Вид литейного цеха наполнил меня радостным ощущением молодости.
   Андрюшин снова заговорил:
   – Вот я и в нашей редакции всё время бой веду. Мне, на­пример, редактор говорит: «Андрюшин, подготовь полосу с вос­становлением завода». Я готовлю. Только из моей полосы по­лучается что-то не очень торжественное. Сдаю редактору. Че­рез час он меня вызывает и говорит… – Здесь Андрюшин стал отдуваться и говорить, так похоже копируя редактора, что я чуть не покатился со смеху: – «Ты, говорит, что это тут изоб­разил? Коли мне нужна была критическая полоса, так я тебе сказал бы: критическую давай! А я тебе сказал – обобщён­ную!» А я вот не понимаю, – продолжал Андрюшин, – как можно для критики – одно место, для похвалы – другое. Для критики – четверг, для похвалы – пятницу. Я ведь знаю, ка­кую ему, толстому черту, полосу надо было! Не «обобщён­ную» – слово-то какое! – аллилуйскую! А я не могу. Я хожу по заводу и думаю: «Здорово! Как все здорово!» А потом спрашиваю себя: «Но могло бы быть лучше?» И отвечаю: «Могло!» Если бы очень захотелось, так могло бы! Ну, могу я об этом не писать в полосе? А? Ну, скажите, могу? А он мою полосу в корзину.
   Эту последнюю фразу Андрюшин произнёс не задиристым, а упавшим, обиженным тоном.
   «Что с этим парнем творится?»—подумал я раздражённо.
   В течение нескольких последующих дней Андрюшин словно избегал меня, но вот однажды после работы он поравнялся со мной в дверях и, глядя куда-то поверх моего плеча, сказал:
   – Мне хотелось бы побеседовать. Если есть время, конечно.
   – Время есть, – ответил я и взял Андрюшина под руку. Мы вышли на заводской двор.
   – Вы в термической обработке разбираетесь? – угрюмо спросил Андрюшин.
   – Немного.
   – Так вот, тут лаборатория наша реконструкцию одну за­думала: вместо горячей обработки хотят ввести высокочастот­ную закалку. Это дело надо поддержать в газете. Вы не ду­майте, что я так, с кондачка говорю, – повысил он голос, – я всю литературу перечитал и со многими людьми говорил – и с рабочими и с инженерами. Вы слушаете?
   Мне стало не по себе, что я слышу о деле, связанном с Ли­дой, от этого парня. Выходит, что он уговаривает меня помочь Лиде? Меня!
   – Так вот, – продолжал Андрюшпн, останавливаясь и до­трагиваясь до моего локтя, – дело это новое, и редактор боится. Я уже давно веду на него атаку. Поможете? – спросил он, смотря мне прямо в глаза.
   – Ну, мы ещё поговорим об этом, – сказал я. – А теперь у меня есть к вам вопрос: что случилось? Вы обижены на меня за что-нибудь? Не будете же вы отрицать, что ваше отношение ко мне резко изменилось.
   – Не буду, – отрезал Андрюшин и с вызовом посмотрел мне в лицо.
   – Так что же случилось?
   – Вы знаете, – продолжал после некоторого молчания Андрюшин, – мне перестало нравиться то, что вы пишете. Да, да, – заторопился он, – вы, конечно, можете надо мной смеяться, я для вас мальчишка, начинающий. Но раз вы меня спраши­ваете, я отвечаю.
   – Что же именно вам не нравится?
   – Ваши очерки, – заявил Аидрюшин и быстро добавил: – Я говорю не о литературной стороне. Здесь я не судья.
   – А о какой же?
   – О внутренней.
   – Не понимаю.
   – В ваших очерках все есть и все правильно. Но мне кажет­ся, что. то же самое, слово в слово, вы смогли бы напечатать и на любом другом заводе. Я сам не знаю, как это получилось, то­варищ Савин. Ведь я восхищался вашим мастерством, я знаю, мне у вас учиться и учиться надо. Но вот вижу – не то. Что-то не то.
   Мы подошли к заводским воротам.
   – Так как же, поможете лаборатории? – спросил Андрю-шин, когда мы вышли из проходной.
   – Я подумаю, – сухо ответил я.
   – Так. Понятно, – сказал Андрюшин. – Мне на автобус – И он зашагал в сторону.
   Я медленно шёл к трамвайной остановке. Настроение было подавленное. Мысли мои снова вернулись к заметке об Ива­нове. Эта история не выходила у меня из головы.
   «А что, если я сейчас пойду к Иванову и поговорю с ним? – подумал я. – Ведь я всегда могу вернуться к этой теме».
   Я знал, что Иванов живёт недалеко, рядом с Ириной. «Зай­ду», – решил я.
   Иванов сидел у окна и чинил электрический чайник. Когда я постучал и вошёл, он внимательно посмотрел на меня, при­щурился, и я не понял – здоровается он со мной или нет. Я поклонился:
   – Здравствуйте, Иван Иванович. Я из редакции «Машино­строителя». Мы с вами и раньше встречались…
   Иванов по-прежнему молча смотрел на меня, держа в ру­ках чайник. Мне было неловко от его молчания, и я продолжал:
   – Мы ещё во время блокады встречались. Я девушку разы­скивал…
   Иванов поставил чайник на подоконник, встал и протянул мне свою широкую ладонь.
   – Ну, заходите. А я чайником занялся. Спираль новую приспосабливаю.
   – Перегорела? – спросил я, чтобы подольше не начинать разговора.
   – Перегорела, – ответил Иванов и добавил: – Третья за месяц. Портачей много ещё в электротехнике работает. – Он
   пошевелил усами и замолчал. – Угостил бы я вас чаем, да вот спираль чёртова…
   – Иван Иванович, – начал я, – я видел, как вы в печь ла­зили. Вот я и пришёл к вам, чтобы понять, чтобы выяснить…
   На словах всё это получилось очень глупо.
   – Что выяснить? – спросил Иванов.
   – Да нет, – поспешно ответил я, – просто я не так выра­зился. Вы понимаете, мне вот хочется написать обо всём этом для газеты…
   Иванов снова взглянул на меня исподлобья и проговорил повеселевшим голосом:
   – Вот вы о чайниках бы лучше написали. Протащили бы электриков, сукиных детей. Чаем нельзя даже попоить че­ловека!
   Он явно подсмеивался надо мной. Я сказал:
   – Ну ладно, Иван Иванович, не хотите говорить, так я пойду.
   Иванов ничего не ответил, но, когда я был уже у двери, остановил меня:
   – Погоди.
   – Иван Иванович, – обиделся я, – ведь мой вопрос отно­сился к тому, что вам ближе всего. Речь ведь идёт о вашем собственном поступке…
   – Что ближе?! – протяжно переспросил Иванов. – А по­чем ты знаешь, молодой человек, что мне ближе?
   Он повернулся ко мне спиной и стал смотреть в окно. Я по­дошёл к нему.
   – Вот он, завод, видишь? Кипит… А я помню… Многое помню… И когда тут не завод, а заводишко был… И как завод родился… Л потом война… Хочешь, скажу, когда сталелитей­ный последнюю плавку разливал? Могу. Двадцать восьмого де­кабря тысяча девятьсот сорок первого года. Тока уже не было, те­лёжку мостового крана вручную передвигали. И я двигал. Теперь спроси меня, когда стали цеха работать. Апрель тысяча девять­сот сорок второго. А фронт ещё тут был – километра три-че­тыре. Понял? Ты вот про это напиши. Ты ко мне не за помощью пришёл? Ладно, могу тебе тему дать. Напишешь – героем ста­нешь. Надо в угольную гавань ехать. Кому ехать? Транспорт­ников нет – кто на фронте, кто на Ладоге… Литейщики сами поехали. А тут обстрел. Только обстрел обстрелу рознь. В тот раз такое светопреставление было… А вывезли. И кокс вывезли и антрацит. Потом олифа кончилась, песок и глина кончились, литейный чугун весь вышел. Чуешь, что это такое? А цех ра­ботал. Или как станы восстанавливали под обстрелом. Крупно­сортный и обжимный. Или мелкосортный номер два… Ты вот в это вникни!
   Иванов повернулся и взглянул на меня. И – странное дело – во взгляде его маленьких и, как мне казалось, сердитых глаз я теперь не увидел того снисходительного презрения, той из­девки, с которой они смотрели на меня вначале. Напротив, я увидел в них что-то такое, что не отталкивало, не унижало, а, наоборот, звало меня к себе.
   Иванов положил мне руку на плечо и продолжал:
   – Или вот про салют двадцать седьмого января тысяча девятьсот сорок четвёртого года – День Победы Ленинграда. В тот вечер я из цеха не выходил. Чугунолитейный первую плавку выдал. По жёлобу вагранки чугун потёк – вот это са­лют и был… Салют что – бенгальский огонь. А тут – сама жизнь по жёлобу льётся. Вот ты про это напиши.
   Иванов легонько толкнул меня рукой, лежащей на плече, точно посылая немедленно идти и писать. И вдруг сказал неожиданно:
   – Ладно, угощу тебя чаем.
   Он взял со стола чайник, который чинил перед моим при­ходом, и быстро вышел из комнаты. Я остался один и стал раз­мышлять обо всём том, что услышал. Нет, не слова Иванова поразили меня. Поразил тон, каким всё это было сказано. Ка­залось, что он впервые оглянулся назад и, увидев за своими плечами прожитое, внезапно сам удивился.
   – Вот у соседей нацедил, – заявил он, ставя чайник на клеёнчатый кружок и доставая из старинного, выцветшего буфета два стакана и сахарницу. Чай он наливал большой струёй, резко наклоняя чайник, доливая стаканы до самого верху.
   – Почему я с тобой говорить стал? Пишешь ты… Вот пиши про завод… Для одних людей он, может, так, рабочее место, а для других – жизнь… Для меня, скажем. Из-за завода живу здесь… и в войну не уехал… – Он второй раз повторил эту мысль: завод – жизнь.
   Иванов отодвинул свой наполовину выпитый стакан и по­стучал пальцами по столу.
   – Написать по-настоящему об этом трудно… Сумеешь ли? Он снова стал таким, каким казался мне раньше: угрюмо-ироническим и неразговорчивым.
   Я представил себе, как пойду сейчас домой – и всю дорогу в моих ушах будут звучать колючпе и обидные слова Андрюшина и вопрос Иванова: «Сумеешь ли?» И ещё я почувствовал, что не смогу поделиться всем этим с Лидой, рассказать обо всём, что волнует меня, потому что у неё у самой на сердце горе.
   «Нет, – сказал я себе, – надо что-то решить». (Я почувство­вал, что история с Колей не закончена, что тоска Лиды ра­стет.)
   И вдруг мне захотелось сделать все, только бы моя Лида была счастлива…
   Дома я подошёл к Лиде:
   – Знаешь, Лидуша, я обдумал… насчёт Коли.
   Она вздрогнула, обернулась ко мне. Я поспешно договорил:
   – Давай возьмём его… Что же в конце концов. Поставим кроватку вон там, где раньше стоял шкаф.
   Кровь прилила к её щекам, на ресницах заблестели слёзы.
   – Да ну, что ты, что ты, – говорил я, успокаивая её. – Комната у нас не такая уж маленькая, поезжай завтра за ним.
   Она схватила меня за руки и заговорила быстро, срываю­щимся голосом:
   – Сашенька, Сашенька, это правда, ты действительно так думаешь? Это правда?
   И она расплакалась и плакала долго, хотя я делал все, чтобы успокоить её. Я говорил, что Коля и в самом деле хоро­ший мальчик и я заметил это ещё тогда, когда он был у нас, что я не согласился сразу только потому, что все это получи­лось так неожиданно.
   Лида подняла голову. Она уже больше не плакала, хотя глаза её были мокры от слёз. Она обняла меня и проговорила шёпотом:
   – Сашенька, я никогда, никогда этого не забуду… Это са­моё большое, самое большое счастье.
   А я подумал: «Теперь всё снова будет хорошо».
 
   Коля появился у нас в воскресенье. Я привела его в пол­день. Все эти дни после работы я бегала по разным инстан­циям, оформляла, и вот теперь всё было в порядке.
   – Вот ты и дома, Коля, – сказала я, когда мы вошли.
   Он был одет в длинные брюки и суконную рубашку и ка­зался выше и старше своих лет.
   Саша встретил его очень хорошо. Он помог ему соорудить столик для книг и тетрадей возле кровати, стал рассказывать историю этой комнаты, которую, кстати, безуспешно рассказы­вал уже в прошлый раз. Я понимала, сердцем чувствовала, что он делает всё это не только для мальчика, но и для меня, я видела, как велика и жертвенна любовь Саши ко мне. И от этого он становился для меня ещё дороже. В течение первых же дней пребывания Коли у нас я заметила в мальчике черты, которых раньше не замечала.
   Вечером мы сидели все втроём: Саша, Коля й я. Саша рас­сказывал Коле какой-то фронтовой эпизод, что-то насчёт того, как он с товарищами попал под бомбёжку и как на них пики­ровал самолёт, стреляя из пулемётов.
   – А когда самолёт пикирует, надо навстречу ему бежать, – уверенно прервал Сашу Коля. – Вы неправильно говорите, – продолжал Коля. – Вы говорите – сразу ложиться надо, а мне один боец говорил – надо навстречу бежать.
   – Может быть, по правилу так и надо делать, – заметила я, – но попробуй-ка побеги навстречу самолёту, когда он ревёт и стреляет в тебя из пулемётов.
   – Боязно? – спросил Коля.
   – Конечно.
   – Ну вот, так и говори, – торжествующе резюмировал Коля, – так и говори, тётя Лида, что боязно. А по правилам надо – навстречу. – Он помолчал и добавил как бы про себя: – А я бы не забоялся.
   Саша сказал:
   – Ну, не будем спорить. Только никогда не надо хвалиться. Тот, кто хвалится, на деле обычно трус.
   Коля наклонил голову и поглядел исподлобья на Сашу.
   – Я не трус. Саша улыбнулся.
   – Ну и отлично, что не трус.
   Инцидент был исчерпан, но он открыл мне Колю с новой стороны. И я была рада, что мой Коля горд и обладает чув­ством собственного достоинства.
   Занятия в школах ещё не начинались, и все дни у Коли были свободными. Почему-то он редко бывал на улице. Каж­дый раз, возвращаясь с завода, я заставала его дома. Он сидел обычно на полу около своей кровати и мастерил что-то из до­сок, которые подбирал на стройке нашего дома. Если я приходила раньше Саши, всегда старалась к его приходу убрать ком­нату, вынести стружки, щепки и прочий мусор.
   Как-то Саша вернулся домой не один. Он вошёл с каким-то незнакомым мне человеком. Человек этот был высок, худ, с неестественно прижатой к боку левой рукой, в военной, за­мазанной мелом гимнастёрке.
   – Вот, – отрекомендовал Саша, – это начальник нашего дома, прораб правого крыла. Вы не знакомы?
   Я отрицательно покачала головой.
   – Насилу его затащил, – продолжал Саша. – Мы, собствен­но, старые знакомые, вместе когда-то в Верхнегорск ехали… А вы познакомьтесь. Капитан Крайнов.
   Я протянула длинному человеку руку, и он молча пожал её.
   – Это та самая Лида, о которой у нас вышел спор в поезде. Вот та самая, – добавил Саша. – Выходит, прав был я, а не ты.
   Я не знала, о чём он говорит, но заметила, что капитан сму­тился и для чего-то потрогал ручку двери.
   Быстро накрыла на стол, водка у нас была. Мы уселись втроём.
   – А всё-таки, капитан, – говорил Саша, разливая водку, – ты тогда проспорил, а? Есть на свете и честные люди. Выпьем за честных людей!
   Он поднял рюмку, и мы выпили. Капитан понюхал кусочек хлеба и отложил его в сторону.
   – А пьёшь-то ты по-старому, – заметил Саша, – запахом закусываешь. Эх, капитан! – воскликнул он, внезапно захме­лев, и наклонился к Крайнову. – Брось, не грусти, что было, то прошло. Впрочем, я ведь и не знаю толком, что у тебя там было.
   Крайнов вдруг внимательно посмотрел на Сашу, и мне по­казалось, что его длинные тонкие губы слегка покривились, словно он где-то глубоко-глубоко в душе усмехнулся.
   – А знаешь, – обратился Крайнов к Саше, – вот ты мне все про прошлое говоришь. А уже… годы прошли. С этой встречи я в Верхнегорске выстроил рабочий посёлок и в Ленинграде соорудил два дома. Да и ты в моём доме живёшь… – Он замол­чал. Казалось, что он собирался говорить о чём-то многом, но вдруг передумал и замолк.
   Саша явно смутился. – Ну, извини, капитан. Я не подумал.
   Разговор явно не клеился. Чтобы как-нибудь направить его по другому руслу, я спросила:
   – А вы тоже, товарищ Крайнов, в нашем доме живёте?
   – В каком? – переспросил Крайнов. – Да, живу. Есть тут у меня халупа. Какой дом строю, в том и живу. Как-то ин­тересно мне вместе с домом жить… А потом, как построю, в новый перееду. И нет мне смысла задерживаться.
   – Вот уж этого я не понимаю, капитан, – удивился Саша. – Так и летаешь, значит, всё время?
   – Так и летаю, – ответил капитан.
   Опять наступило молчание. Капитан обернулся, и тут я заметила, что Коля, который лежал в кровати, не спал, а, приподнявшись на локтях, внимательно смотрел на Крайнева.
   – Ваш парень? Я кивнула.
   Крайнов повернулся вместе со стулом к Коле и спросил:
   – Сколько тебе лет-то, герой?
   – Одиннадцать, – ответил Коля.
   – Велик, – пошутил Крайнов. – Чего ж я тебя на стройке не вижу? Мы ведь и днём и при фонарях ночью работаем. Все ребята с нашего дома помогают.
   Он говорил с ним совершенно серьёзно, как с равным по возрасту человеком. И я заметила, что Коля смотрит на него восхищённым взглядом.
   – У нас тут целая бригада из ребятишек есть, – продол­жал Крайнов, и я не могла понять, играет он своей нарочитой серьёзностью или он и впрямь говорит с Колей, как с рав­ным. – Только там ребята бывалые, блокаду пережили.
   – Я тоже блокаду пережил, – отозвался Коля.
   – А, ну тем более. Нечего, друг, прохлаждаться. Дома, дома надо строить! Строителем надо быть! Понял? Ну, спи давай.
   Крайнов встал.
   – Ну, я пойду. Пора. Спасибо за угощение. – Он пожал мне руку. – А с тем делом я, видать, проспорил, – обратился он к Саше. – Ну и поздравляю. – Крайнов посмотрел на меня, потом на Сашу, и я впервые увидела его улыбку.
   – Странный парень, – сказал Саша, когда мы остались одни.
   – Это кто был? – спросил вдруг Коля.
   – Это строитель, дома строит, – ответила я. – Он и нашу комнату построил.
   Коля не сказал ни слова и вскоре заснул. Я посмотрела на его спящее, улыбающееся во сне лицо и проговорила:
   – Как бы мне хотелось знать, что выйдет из Коли через много-много лет. Мне хочется, чтобы он получил в жизни очень много счастья, чтобы он открыл или изобрёл что-нибудь… Что­бы он был не простым человеком.
   – Не загадывай для него славу, – прервал меня Саша. – Пусть он вырастет простым, честным человеком. И это уже не так мало.
   – Нет, – сказала я так громко, что испугалась, не разбу­дила ли Колю, – нет, вот ты всегда хочешь подрезать крылья.
   – Чепуха, – возразил Саша. – Я просто не загадываю так далеко. Я хочу, чтобы у этого мальчика было хорошее детство. Чтобы он имел всё то, что отнял у него враг в годы блокады. Чтобы был дом, люди, которые заменили ему родителей, иг­рушки, чтобы он не знал забот…
   – Но как же можно жить без мечты?! – воскликнула я. – Когда я сказала, что хочу, чтобы он вырос другим, не таким, как мы, я думала не о славе, как ты это понимаешь, и не о ка­ких-то почестях… Я просто хочу, чтобы он был лучше, ну, про­сто лучше нас. Чтобы не было в нём ни эгоизма, ни самодо­вольства, ни дешёвого честолюбия. Вот я смотрю на Колю, и мне хочется, чтобы всё то, что не в силах была сделать я, всё, на что размахивалась, но не смогла осилить, – чтобы всё это сделал он. Разве я не могу хотеть этого? Мы говорим о новом человеке. Вот он перед нами, будущий человек. Давай воспитаем его не тепличным, не просто беззаботным, а таким, каким дол­жён быть человек будущего. Ради одного этого стоит жить!
   Саша встал и, подойдя к окну, тихо проговорил, не глядя на меня:
   – На войне, Лидуша, люди жили в нечеловеческом напря­жении, и каждую минуту над ними висела смерть. А ты хочешь мирную жизнь превратить в ту же войну.
   Саше, должно быть, показалось, что я хочу прервать его. Он повернулся ко мне и сказал торопливо:
   – Нет, ты не возражай.
   Он нахмурил брови и наклонил голову, точно обдумывая что-то.
   – Я должен тебе высказать это, Лида. Видишь ли, мне ка­жется, что мы кое в чём не до конца понимаем друг друга. Не­одинаково смотрим на вещи. Спорим о Кольке, о его будущем, хотя это вопрос ещё далёкий и спорить тут не о чём… Но есть другое, Лида, что мешает нам иногда понимать друг друга. Мы… как-то по-разному смотрим на нашу послевоенную жизнь.
   Послушать тебя, так покажется, что вся она, эта жизнь, – сплошные трудности и противоречия… Когда я смотрю на тебя, мне иногда кажется: вот есть прямой, простой путь, а ты на­рочно идёшь другим только потому, что он сложнее и труднее. Там, где можно договориться, причём договориться, не посту­паясь, ничем, – ты идёшь на спор, на ссору… А такой спор ради спора часто превращается просто в склоку…
   – Неправда! – воскликнула я.
   – Не горячись, – остановил меня Саша подчёркнуто спо­койно, – лучше подумай надо всем этим… Хоть на этот раз иди по простому пути: не горячись, не спорь против очевидности, обдумай.