Страница:
Мы подошли к парку. Тёмная масса деревьев выросла перед нами. Пряный запах леса почувствовался ещё издали. И казалось, исчезли все голоса города, не гремели машины, трамваи, не было слышно людей, только деревья шумели и слегка поскрипывали под напором ветра.
– Что ж, пойдём? – робко спросил Каргин, не то приглашая, не то советуясь.
Огромные ворота парка были открыты. За ними была абсолютная темнота. Фонари в парке не горели, и всё, что было там, в глубине, казалось отсюда, с освещённой улицы, окутанным непроницаемым мраком.
Мы вошли в ворота. Через несколько минут глаза мои привыкли к темноте, и я различила полукруглую площадку, скамейки, расставленные по краю, и в центре небольшой фонтан. Всё это казалось сейчас очень тёмным и безжизненным, и мне очень захотелось побывать здесь в яркий, солнечный день, и чтобы фонтан бил невысокой чистой струёй.
– Пойдёмте ниже, – предложил Василий Степанович, беря меня и Ирину под руки и увлекая нас в круто спускающуюся аллею.
Мои ноги скользили по жидкой грязи, и я должна была держаться за низкую изгородь, идущую по обеим сторонам аллеи, чтобы не упасть.
– Тут у меня местечко есть одно любимое, – проговорил Каргин, как бы в ответ на моё недоумение. – Летом тут хорошо было. Скоро в Ленинграде ещё два парка будет. Парки Победы.
Мы свернули вправо. Метрах в десяти от поворота я увидела маленькую террасу. Она была совершенно открыта, без навеса, просто площадка и на ней скамейки. Внизу под нами я увидела большую, уставленную скамейками площадь и павильон для оркестра, похожий на чёрную раскрытую пасть.
Здесь было уже совсем тихо й пустынно, только темнота обступала нас со всех сторон, сгущаясь там, где были деревья.
– Вот и пришли, – сказал Василий Степанович, усевшись на скамейку и облокотившись на перила. – Летом на эту скамейку большой спрос у влюблённых.
– Вы тоже приходили сюда в этом качестве? – спросила я.
– Нет, – не сразу ответил Каргин, – не в этом. Я и бывал-то здесь всего раза два или три. Первый раз случайно забрёл ночью, когда с завода шёл. Голова очень болела. Потом ещё как-то раз приходил. Здесь очень хорошо думать.
Внезапно обстановка перестала казаться мне необычной. Сейчас я чувствовала себя так, будто все вокруг совершенно естественно и всё происходит именно так, как и должно происходить.
– А вот я уже очень давно не размышляла, – сказала Ирина, глядя в темноту, – очень давно. Была война, и как-то страшно было думать.
– А о будущем? – спросил Каргин.
– И о будущем. Пожалуй, я слишком много видела горя, чтобы быть счастливой одними внешними послевоенными радостями: освещёнными улицами, тишиной, спокойными, без воздушных тревог ночами.
– Но кто думал только об этом? – прервал её Каргин.
– А о другом мне было трудно мечтать.
Они говорили все о том же, что и там, у окна, но здесь была я, и поэтому они говорили другими словами.
– А о чём вы мечтали перед концом войны? Чего бы вам хотелось? – спросила Каргина Ирина, и я почувствовала, что она имеет право задавать ему такие вопросы.
– Мне хотелось, – спокойно ответил Каргин, – остаться на заводе с теми же людьми, которым я говорил, что для победы надо отказать себе во многом, надо по суткам не выходить из цехов, которым мы, большевики, говорили, что надо забыть о личных горестях и заботах. Миллионы людей верили нам, потому что знали: мы говорим от имени партии. И когда мы победили, народ ещё раз убедился, что партия была права. И мне хочется и в дни мира идти с этими людьми… Война кончилась, – продолжал Каргин, – но людям ещё трудно живётся. И я знаю – не просто верю, а знаю, – что, для того чтобы жилось легко, надо работать, работать не покладая рук. А после такой войны это не так просто, надо преодолеть усталость. И вот мне хочется опять быть с теми же людьми, с людьми, которые нам, большевикам, верят, помогать им преодолевать усталость и дойти вместе до тех дней, когда будет легко и счастливо житься.
И вдруг мне показалось – или это интонация его голоса изменилась, – что он, Василий Степанович, говорит какие-то новые, никогда не слышанные мною слова.
– Я получил письмо из Сибири, из нашего филиала, – сказал вдруг без всякого перехода Каргин. – Трудно им.
«При чём тут филиал?»—подумала я, хотя знала, о чём шла речь. Филиалом считался завод в далёком сибирском городке, куда во время войны эвакуировались наши цехи. Этот завод расширяется и скоро станет чуть ли не таким, как наш.
– Трудно им, – повторил Каргин. – Они получили большое самостоятельное задание. Будут производить сельскохозяйственные машины. А опыта ещё нет. Привыкли к танкам, к пушкам. План им дали серьёзный. С кадрами плохо. Наших-то мы почти всех вернули. Холодно там. Зимой, пишут, до шестидесяти доходит. Трудно. И люди очень нужны, эх, как нужны умелые, опытные работники!
Каргин замолчал, будто забыл о том, что кто-то слушает его.
Ирина сидела рядом со мной, опустив голову, и молчала. Мне очень хотелось узнать, о чём думала она сейчас.
И вдруг я, повинуясь какому-то внутреннему голосу, встала.
– Куда ты? – как-то испуганно произнесла Ирина.
– Да меня же Саша ждёт! – крикнула я уже из темноты. – До свидания, до завтра!
Я почувствовала, что должна оставить их одних, и шла всё быстрее и быстрее.
Уже выйдя из парка, я вспомнила, что так и не поговорила с Каргиным о Саше. «Сегодня это было бы не к месту», – подумала я и решила, что зайду к Каргину в партком.
На обратном пути, проходя мимо дома Ирины, я увидела Иванова. Он сидел у двери на вынесенном из квартиры стуле – его обычная ежевечерняя привычка. Я постаралась как можно быстрее и незаметнее пройти мимо старика, но он окликнул меня.
– Ну, как, – спросил Иванов, когда я подошла к нему, – ушли?
Он посмотрел на меня строго, ни капли смущения, которое поразило меня при недавней встрече, не было на его лице. – Ушли, – ответила я, – в парк.
– Так, – как бы про себя проговорил Иванов, и его серые усы зашевелились. – Как думаешь, выйдет у них дело?
Эта неожиданная прямолинейность смутила меня. – Про что вы? – спросила я.
– Сама знаешь, про что, – так же строго продолжал Иванов, – про дело говорю. Вздохнуть ей надо, Иришке. Жизнь не остановишь – сам в дураках останешься… А он человек стоящий. Требовательный только, к людям требовательный. Ну ладно, иди себе.
Дома меня ждало письмо. Это было письмо из далёкого восточного города. Писала Анна Васильевна, та самая Анна Васильевна, с которой я работала в детском доме во время блокады. В письме она сообщала, что детские дома возвращаются из эвакуации и приедут в Ленинград, очевидно, в воскресенье.
Письмо пришло в субботу. За ужином я показала Саше письмо.
– Я хочу поехать на вокзал, встретить.
– Конечно, поезжай, – сказал Саша – он ловил всё время выскальзывающий из-под вилки гриб – и добавил:—Может быть, мне тоже поехать?
Было решено, что я поеду одна.
В ту ночь я долго не могла заснуть.
Саша ещё спал, когда я тихонько, чтобы не разбудить его, выскользнула из комнаты. Я приехала на вокзал и заметила, что перрон сегодня имеет необычный вид. Он был украшен флагами, и мужчины и женщины не походили на обычных встречающих.
Стрелка медленно двигалась по белому циферблату. Размеренным шагом прогуливался по перрону высокий железнодорожник с морщинистым бесстрастным лицом. Всем видом он говорил: «Ну вот, я и сделал всё, что было нужно. Больше от меня ничего не зависит. Теперь все надо предоставить естественному ходу событий».
Но вот люди задвигались, засуетились, те, что сидели, встали, разговоры смолкли, тревожное ожидание отразилось на лицах уже совсем ясно, и я почувствовала, что и меня охватывает странное, щемящее чувство. Все напряжённо смотрели туда, где железнодорожные пути сливаются в одну чёрную полосу. И наконец далеко-далеко появилось едва заметное облачко пара.
Женщины начали плакать, слёзы покатились и по лицам многих мужчин. Люди побежали вперёд, словно желая встретить поезд на полпути. Поезд приближался ежесекундно, взлетало вверх белое облачко, выстреливаемое из паровозной трубы, вот уже слышны шум, вздохи паровоза и стук колёс. Поезд всё ближе и ближе, все больше вырастает в размерах грудь паровоза, и теперь уже видно, что он украшен зелёным и красным – хвоей и флагами. И в эту минуту, покрывая все: говор людей и шум поезда, грянул невидимый доселе оркестр.
И вот поезд уже у перрона, улыбающийся машинист выглянул из кабины паровоза, и я увидела, что окна вагонов открыты и сотни детских головок высунулись в окна. Все, кто был на перроне, бросились к вагонам и дверям. Крики: «Серёжа!», «Боренька!», «Лена!», «Мама!», «Мамочка!»—заглушили никому не нужный оркестр, и я, беспомощно оглядываясь вокруг, почувствовала, что и моё лицо мокро от слёз. Прозвучал громкий ребячий крик:
– Те-тя Ли-да!
Туман застилает мои глаза, я ищу того, кто выкрикнул эти два слова; мучительные, давно забытые ощущения охватывают меня. Я обвожу ничего не видящими глазами окна вагонов и-вдруг снова, теперь уже совсем близко, слышу:
– Те-тя Ли-да!
Я молниеносно повернулась и увидела в одном из вагонных окон милое, родное, постаревшее лицо Анны Васильевны и рядом с ней, над её плечом, круглую стриженую мальчишескую головку. Это он кричит «тётя Лида», и я, пробившись сквозь толпу обнимающихся, целующихся детей и взрослых, бросаюсь к окну.
– Колька, Колька, родной! Коля! – кричу я.
И снова гремел оркестр и произносились речи. Их слушали взрослые люди с детьми на руках. Детей забрасывали цветами. Потом мы ехали в автобусе, украшенном хвоей и красными лентами.
– Ну вот мы и вместе, – вздохнула Анна Васильевна, когда машина тронулась.
Я оглядела детей. В автобусе было семь мальчиков и двенадцать девочек. Почти никого из них я не знала. Анна Васильевна рассказала мне, что дети, которые были тогда в детском доме, живут теперь в семьях: некоторых взяли родственники, других усыновили чужие люди. Детский дом всё время пополнялся новыми эвакуированными детьми из Ленинграда. Из ветеранов остался только Коля.
И вот он стоял теперь на коленях на кожаном сиденье рядом со мной, выросший, одиннадцатилетний, круглоголовый мальчишка, и неотрывно смотрел в окно на улицы, по которым мы проезжали.
– Ну как Ленинград, Коля? – спросила я. Колька повернул голову и сказал:
– Здорово! Фанеры нет, окна цельные…
Я смотрела в его глаза. Я помнила страшный, незабываемый взгляд Кольки, взгляд затравленного волчонка. Сейчас это были обыкновенные, живые глаза подростка, – может быть, только слишком пристальные и спокойные.
– А я тебя помнил, тётя Лида, – улыбнулся Коля, отворачиваясь от окна. – Всё время помнил. У нас всех ребят усыновили, а меня не берут. Злой, говорят, больно. Вот я и думаю: ладно, у меня тётя Лида есть. – Он говорил задорно, даже с вызовом. – А потом думаю: ну ладно, те, которых усыновили, в Ленинград не вернутся, родители-то их постоянно в Сибири живут. А я, думаю, вернусь!
– А тебе очень хотелось вернуться? – спросила я, поглаживая его стриженую голову.
– В Ленинград-то? – переспросил Коля. – А как же? Не вернули бы, так я бы пешком убег. – В его глазах мелькнули упрямые огоньки.
Я молчала, гладила голову Коли, чувствуя огромную нежность к этому круглоголовому мальчику с умными, спокойными глазами.
У большого серого дома с колоннами нам пришлось расстаться. Здесь детям предстояло пройти медосмотр, отдохнуть и разъехаться в приготовленные для них стационары.
– Придёшь, тётя Лида? – спросил Коля на прощание, не спуская с меня своих внимательных глаз.
– Конечно, конечно, приду, – ответила я и подумала: «Разве я могу не прийти?»
В понедельник я решила пойти к Каргину и поговорить относительно поступления Саши в нашу газету. Саша уже был в райкоме, и там сказали, что они не будут возражать против поступления, если с завода пришлют требование.
Я не сказала Саше, что пойду к Каргину, – он очень самолюбив и один раз уже сказал мне, что не любит протекционизма. Однако я всё же решила пойти. За эти дни я уже свыклась с мыслью, что мы с Сашей будем работать вместе.
Кроме того, ведь это был Каргнн, – к другому я и сама бы не пошла. Мне кажется, что за это время я уже достаточно хорошо узнала Василия Степановича. Каргин был очень внимателён к людям и любопытен. Видимо, не холодный интерес исследователя руководил им. Каргин любил людей. В нём жило какое-то постоянное чувство ответственности за всё, что происходит вокруг. Создавалось впечатление, что он считает себя ответственным не только за свой завод, но и за всех людей, за всю страну.
Когда я вошла в партком, технический секретарь остановил меня.
– Подождать придётся, – предупредил он. – Тут один товарищ вызван.
Я уселась в сторонке у стены. Скоро через комнату быстрой походкой прошёл главный металлург Абросимов. Не замечая меня, он направился к двери Каргина, бросив на ходу;
– У себя?
– Ждёт, – ответил секретарь.
Мне вдруг показалось, что разговор пойдёт о нашей лаборатории.
– Привет, товарищ Абросимов, – услышала я из-за стены. Голос Каргина хорошо слышен из-за тонкой перегородки. Послышался шум отодвигаемого стула и снова голос Каргина:
– Мне хотелось поговорить с вами кое о чём, Николай Гаврилович, если хотите – посоветоваться, узнать ваше мнение
– К вашим услугам, Василий Степанович, – ответил Абросимов.
– Вот какое дело… – нерешительно начал Каргин, и я услышала то приближающиеся, то удаляющиеся шаги: очевидно, Каргин начал ходить по кабинету. – Вот какое дело, – после паузы повторил Каргин. – Вы помните, дня три тому назад мы проводили совещание в механическом цехе. Я пришёл в самом конце, должно быть, вы меня не заметили. Да и мудрено было заметить, дым стоял коромыслом, я тоже насилу разобрал, кто там присутствует. Спорили крепко. Вы помните, о чём?
– Ну, конечно, – ответил Абросимов, – это было одно из наших так называемых творческих совещаний. Речь, по-моему, шла о нормах для техконтроля.
– Правильно, о нормах. Вот я и зашёл. Сначала, повторяю, дым, ничего не видать, прямо какая-то газовая атака. И спорят, здорово спорят.
– Инженер Валуёв очень толково выступал, – заметил Абросимов.
– Толково? – переспросил Каргин. – Вы преуменьшаете, товарищ Абросимов. Валуёв выступал блестяще, талантливо. И разве он один? Когда я зашёл в кабинет и послушал минут десять, первой моей мыслью было: «Вот где бьётся творческая мысль, вот где настоящее горение». Вы помните, Николай Гаврилович, о чём конкретно шла речь?
– Если не ошибаюсь, о нормах для браковки крылатки насоса, – ответил Абросимов.
– Совершенно правильно, – подхватил Каргин. – Инженер Валуёв доказывал, что, если рабочий сточит внутренний бортик на миллиметр больше, крылатку надо браковать. Вы знаете, всё это было так здорово, что меня прямо-таки захватило! Спорщики поворачивали в руках деталь, рассматривали чертежи, производили тут же на листах бумаги математические расчёты. На первый взгляд – настоящая классическая творческая дискуссия.
– Я немного не понимаю, Василий Степанович, – раздался голос Абросимова. – Вы что, иронизируете? Ведь совещание инженеров, естественно, отличается от заседания, скажем, парткома. Наверно, вы были бы очень удивлены, если бы, придя в тот же механический цех, услышали дискуссию о политической работе. Инженеры говорят о производстве: расчёты, детали – все это им необходимо. А насчёт дыма…
– Дело не в дыме! – вдруг резко повысил голос Каргин. – Я утверждаю, уважаемый товарищ Абросимов, что вся эта ваша творческая дискуссия гроша ломаного не стоит, что все это мимикрия, пусть неосознанная, но всё же мимикрия, эрзац-дискуссия, схоластика, вот что!
Шаги прекратились. Я почувствовала, что Каргин остановился возле самой двери, совсем около меня. «Пусть бы он говорил потише!» – подумала я. Мне было стыдно, что я уже второй раз невольно подслушиваю Каргина. И вместе с тем мне очень хотелось слышать этот разговор, не пропустить ни одного слова.
– Мне не понятны ваши слова, – с обидой в голосе сказал Абросимов.
– Я вам объясню, я вам всё объясню, дорогой Николай Гаврилович, и, уверен, вы поймёте меня. Я не против споров: пусть спорят, пусть курят, пусть костры из самой ядовитой махорки сжигают, – я буду приходить и сидеть в противогазе, и вы от меня слова жалобы не услышите.
– Так в чём же дело? – раздался нетерпеливый голос Абросимова.
– В болтовне, товарищ Абросимов, в болтовне, оторванной от жизненного, практического опыта. Вспомнили ли вы во время вашей прекрасной творческой дискуссии о том, что делается в самом цехе, за перегородкой той комнаты, в которой вы сидели? Ведь не может же быть секретом для вас или для того же Валуева, что в цехе, рядом с вашим кабинетом, слесари забивают детали чуть ли не кувалдой! А ту самую злополучную крылатку насоса токарь обтачивает резцом, давно уже потерявшим свою первоначальную форму. Разве можно этим металлическим огрызком достигнуть хоть какой-нибудь точности? Конечно нет! И все это под аккомпанемент творческих разговоров в соседней комнате. Хотите дальше? Слушайте! В механическом же работает токарь Саютин. Он применяет скорость резания сорок миллиметров в секунду. А рядом токарь Андрюшин при тех же данных глубин и подачи увеличил скорость до ста двадцати миллиметров! В пяти шагах от них работает девушка, токарь Турбина. Она пользуется победитовым резцом, но и на пятьдесят процентов не использует его свойства для повышения производительности. Все это в соседнем цехе! А ваши инженеры гораздо охотнее спорят о перспективах высокого технического процесса и не видят этих мелочей. Конечно, куда легче разыгрывать творческие феерии в кабинете, чем взяться за конкретные дела по освоению новой технологии.
– Нет, уж извините, – раздался голос Абросимова, и я по-няла, что главный металлург раздражён до крайности, – нет, позвольте, я тоже буду резок и скажу, что это поклёп. Так можно приостановить всякий технический прогресс! Это, это клевета на наших инженеров!
– Докажите, – внезапно мягко ответил Каргин. – Докажи-те, дорогой товарищ Абросимов, защищайтесь, я прошу вас, защищайтесь или сами нападайте, бейте меня фактами, конкретными фактами, если они у вас есть. И давайте начистоту, Николай Гаврилович. Хотите, я вам скажу, откуда у некоторых наших людей этот разрыв между теорией и практикой? Быть человеком практических дел труднее, чем фантазировать и создавать себе репутацию прогрессивной и творчески мыслящей личности. А сочетать умение смотреть вперёд с практическими повседневными делами – это самое трудное, понимаете, трудное!
Наступило молчание.
– Вы молчите? Не защищаетесь? – снова заговорил Каргин. – Может быть, вам мало было фактов, которые я привёл, или они недостаточно убедительны? Скажите же, не стесняйтесь, и я прибавлю вам фактов. И, уж если на то пошло, я спрошу вас: почему вы, товарищ Абросимов, упорно и методически проваливаете лабораторию в её попытках внедрить на заводе высокочастотную закалку?
Как только я услышала эту последнюю фразу, сердце моё заколотилось. Я была уверена, что разговор подойдёт к этому, не может не подойти.
Снова наступило молчание.
– Мне очень больно слышать всё это, – сказал Абросимов. – В конце концов я тоже коммунист. Единственное, что утетает меня, – это сознание, что вы преувеличиваете. Неужели вы не видите, как много сделано на заводе? Восстановленные мартены? Новые цехи? Не мне все это говорить, не вам слушать.
– Правильно, – прервал его Каргин, – правильно. Но разве могло быть иначе? Весь Ленинград, вся страна будет восстанавливаться, а для нашего завода это пройдёт бесследно?
– Подождите, товарищ Каргин, – с укором в голосе остановил его Абросимов, – ведь я вас не перебивал. Ну, поговорим спокойно, как инженер с инженером. Вот вы подняли вопрос о высокочастотной закалке. Но ведь этот аргумент против вас. Лаборатория хочет заниматься именно этой темой. И это в то время, как есть сотни других, практических, до зарезу нужных сегодня! Защищая лабораторию, вы идёте против самого себя, товарищ Каргин. Вы ругаете Валуева…
– Я сам становлюсь на него похожим? – перебил его Каргин.
– Я не хочу делать выводы.
– А я хочу, – заявил Каргин. Он снова начал ходить по комнате. – Вот вы предлагаете говорить как инженер с инженером. А я предлагаю говорить как коммунист с коммунистом. И напрямик. Хорошо? Товарищ Абросимов, вы пережили блокаду. Но не думаете ли вы где-то там, в тайниках души, что, пройдя через блокадные испытания, вы уже можете, имеете право жить, так сказать, на малых скоростях? Разве вам не ясно, что после всего того, что пережили здесь люди, их желание новой, лучшей жизни будет непреоборимо? Вы не думали о том, что человеку усталому, не желающему бороться и побеждать, здесь будет, по-человечески говоря, просто трудно жить, воздух для него окажется слишком разреженным, как на больших высотах.
– Вы что хотите, чтобы я… ушёл с завода? – глухо спросил Абросимов.
– Нет, – звонко ответил Каргин, – я хочу только, чтобы вы поняли меня, чтобы вы боролись со мной, если я не прав, и шли бы вместе с нами, если согласитесь, что мы правы. И знаете что? Давайте считать наш разговор неоконченным. Поговорим на досуге каждый сам с собой. А потом встретимся. Хорошо?
– Хорошо, – сказал Абросимов своим прежним, спокойным, чуть хрипловатым голосом. – До свидания.
Абросимов вышел из кабинета и прошёл мимо меня, высокий, подтянутый, чуть размахивая на ходу руками. Он не обратил на меня никакого внимания.
Я продолжала сидеть, потому что никак не могла заставить себя встать и войти в комнату Каргина. Я знала, что ни за что не смогу сделать вид, будто не слышала его разговора с Абросимовым. Мне захотелось как-нибудь незаметно уйти отсюда, только бы не попадаться на глаза Каргину.
– Что же вы, заходите! – обратился ко мне техсекретарь, кивая на дверь.
– Уже пора обратно… – начала было я, но в этот момент на пороге показался Каргин.
– К вам, товарищ Каргин, – сказал техсекретарь, кивая на этот раз в мою сторону.
– А-а, лаборатория, – протянул Каргин, смотря на меня и чуть улыбаясь. – Ну, заходите, заходите.
И, когда я нерешительно зашла в его кабинет, Каргин спросил:
– Ну, как идут дела?
Мне показалось ужасно глупым и нелепым, что я пришла к нему по совершенно частному делу. Но Каргин вдруг сказал;
– Ну, поздравляю вас с возвращением мужа., Вы не удивляйтесь, что я знаю. Мне просто рассказала Ирина Григорьевна.
Эти слова – «Ирина Григорьевна» – Каргин произнёс каким-то особым голосом. И от этого я сразу почувствовала себя увереннее.
– Я ведь к вам не по служебному делу пришла, товарищ Каргин, – начала я. – У меня есть просьба.
– Значит, просительница? – с весёлой усмешкой пошутил Каргин.
Я подумала: «Какое смешное и совершенно вышедшее из употребления слово – «просительница», – и сказала:
– Вроде. Вот… понимаете, мой муж. Он журналист. Вернулся из армии, вы знаете. Вот мы и подумали, что, может быть, ему можно будет работать здесь, на нашем заводе, в редакции. Может быть, там нужны люди… У него опыт.
– Люди нужны, – подтвердил Каргин, – в особенности люди с опытом. Да, так что же?
«Чего же ему ещё надо? – подумала я. – Ведь все уже ска зано».
– А ему… словом, ему самому хочется работать на заводе? – Каргин посмотрел на меня в упор своими немигающими спокойными глазами.
– Да, конечно, – горячо ответила я.
Мне вдруг захотелось все откровенно рассказать Каргину.
– Вы понимаете, – начала я, – мы не виделись более четырех лет. Теперь мы наконец вместе. Но, по правде сказать, целыми днями не видим друг друга. А нам бы хотелось быть вместе по-настоящему, то есть чтобы было какое-то общее дело. Ну, словом…
– Хорошо, – кивнул Каргин. – В нашу газету действительно нужны люди. – Он помолчал и добавил: – Честные, боевые люди. Пусть ваш муж зайдёт ко мне. Его фамилия?
– Савин.
– Хорошо, – ещё раз кивнул Каргин и, перегнувшись через стол, черкнул что-то на отрывном календаре.
– Ну вот, – с облегчением вздохнула я, – теперь насчёт лаборатории.
– Насчёт лаборатории мы поговорим в другой раз, – возразил Каргин и встал. – Ведь дело терпит, да? – Он улыбнулся.
Он был прав. Я начала про лабораторию для того, чтобы Каргин не подумал, что я пришла только по личному делу. Это была маскировка, и, очевидно, он это понял.
– Вы простите, что я по сугубо личному делу, – извинилась я, вставая.
– Личное? – переспросил Каргин и добавил: – Это очень важная штука – личное. Так я жду товарища Савина в пятницу, к двум.
И Каргин протянул мне руку.
Я выехал в полдень. Трамвай долго вёз меня по берегу Невы, и если глядеть влево, то казалось, что едешь не на трамвае, а на пароходе. Мы проехали бесчисленное количество мостов, и весь город, казалось, проплыл мимо нас, пока трамвай подъехал к заводу.
Мне никогда не приходилось ездить на этот завод трамваем. Я и был-то здесь всего один раз, в январе 1942 года. Тогда мы шли сюда с Ириной пешком, через город, и замёрзшая Нева казалась нам тогда не рекой, а узким полем, загромождённым военными судами.
– Что ж, пойдём? – робко спросил Каргин, не то приглашая, не то советуясь.
Огромные ворота парка были открыты. За ними была абсолютная темнота. Фонари в парке не горели, и всё, что было там, в глубине, казалось отсюда, с освещённой улицы, окутанным непроницаемым мраком.
Мы вошли в ворота. Через несколько минут глаза мои привыкли к темноте, и я различила полукруглую площадку, скамейки, расставленные по краю, и в центре небольшой фонтан. Всё это казалось сейчас очень тёмным и безжизненным, и мне очень захотелось побывать здесь в яркий, солнечный день, и чтобы фонтан бил невысокой чистой струёй.
– Пойдёмте ниже, – предложил Василий Степанович, беря меня и Ирину под руки и увлекая нас в круто спускающуюся аллею.
Мои ноги скользили по жидкой грязи, и я должна была держаться за низкую изгородь, идущую по обеим сторонам аллеи, чтобы не упасть.
– Тут у меня местечко есть одно любимое, – проговорил Каргин, как бы в ответ на моё недоумение. – Летом тут хорошо было. Скоро в Ленинграде ещё два парка будет. Парки Победы.
Мы свернули вправо. Метрах в десяти от поворота я увидела маленькую террасу. Она была совершенно открыта, без навеса, просто площадка и на ней скамейки. Внизу под нами я увидела большую, уставленную скамейками площадь и павильон для оркестра, похожий на чёрную раскрытую пасть.
Здесь было уже совсем тихо й пустынно, только темнота обступала нас со всех сторон, сгущаясь там, где были деревья.
– Вот и пришли, – сказал Василий Степанович, усевшись на скамейку и облокотившись на перила. – Летом на эту скамейку большой спрос у влюблённых.
– Вы тоже приходили сюда в этом качестве? – спросила я.
– Нет, – не сразу ответил Каргин, – не в этом. Я и бывал-то здесь всего раза два или три. Первый раз случайно забрёл ночью, когда с завода шёл. Голова очень болела. Потом ещё как-то раз приходил. Здесь очень хорошо думать.
Внезапно обстановка перестала казаться мне необычной. Сейчас я чувствовала себя так, будто все вокруг совершенно естественно и всё происходит именно так, как и должно происходить.
– А вот я уже очень давно не размышляла, – сказала Ирина, глядя в темноту, – очень давно. Была война, и как-то страшно было думать.
– А о будущем? – спросил Каргин.
– И о будущем. Пожалуй, я слишком много видела горя, чтобы быть счастливой одними внешними послевоенными радостями: освещёнными улицами, тишиной, спокойными, без воздушных тревог ночами.
– Но кто думал только об этом? – прервал её Каргин.
– А о другом мне было трудно мечтать.
Они говорили все о том же, что и там, у окна, но здесь была я, и поэтому они говорили другими словами.
– А о чём вы мечтали перед концом войны? Чего бы вам хотелось? – спросила Каргина Ирина, и я почувствовала, что она имеет право задавать ему такие вопросы.
– Мне хотелось, – спокойно ответил Каргин, – остаться на заводе с теми же людьми, которым я говорил, что для победы надо отказать себе во многом, надо по суткам не выходить из цехов, которым мы, большевики, говорили, что надо забыть о личных горестях и заботах. Миллионы людей верили нам, потому что знали: мы говорим от имени партии. И когда мы победили, народ ещё раз убедился, что партия была права. И мне хочется и в дни мира идти с этими людьми… Война кончилась, – продолжал Каргин, – но людям ещё трудно живётся. И я знаю – не просто верю, а знаю, – что, для того чтобы жилось легко, надо работать, работать не покладая рук. А после такой войны это не так просто, надо преодолеть усталость. И вот мне хочется опять быть с теми же людьми, с людьми, которые нам, большевикам, верят, помогать им преодолевать усталость и дойти вместе до тех дней, когда будет легко и счастливо житься.
И вдруг мне показалось – или это интонация его голоса изменилась, – что он, Василий Степанович, говорит какие-то новые, никогда не слышанные мною слова.
– Я получил письмо из Сибири, из нашего филиала, – сказал вдруг без всякого перехода Каргин. – Трудно им.
«При чём тут филиал?»—подумала я, хотя знала, о чём шла речь. Филиалом считался завод в далёком сибирском городке, куда во время войны эвакуировались наши цехи. Этот завод расширяется и скоро станет чуть ли не таким, как наш.
– Трудно им, – повторил Каргин. – Они получили большое самостоятельное задание. Будут производить сельскохозяйственные машины. А опыта ещё нет. Привыкли к танкам, к пушкам. План им дали серьёзный. С кадрами плохо. Наших-то мы почти всех вернули. Холодно там. Зимой, пишут, до шестидесяти доходит. Трудно. И люди очень нужны, эх, как нужны умелые, опытные работники!
Каргин замолчал, будто забыл о том, что кто-то слушает его.
Ирина сидела рядом со мной, опустив голову, и молчала. Мне очень хотелось узнать, о чём думала она сейчас.
И вдруг я, повинуясь какому-то внутреннему голосу, встала.
– Куда ты? – как-то испуганно произнесла Ирина.
– Да меня же Саша ждёт! – крикнула я уже из темноты. – До свидания, до завтра!
Я почувствовала, что должна оставить их одних, и шла всё быстрее и быстрее.
Уже выйдя из парка, я вспомнила, что так и не поговорила с Каргиным о Саше. «Сегодня это было бы не к месту», – подумала я и решила, что зайду к Каргину в партком.
На обратном пути, проходя мимо дома Ирины, я увидела Иванова. Он сидел у двери на вынесенном из квартиры стуле – его обычная ежевечерняя привычка. Я постаралась как можно быстрее и незаметнее пройти мимо старика, но он окликнул меня.
– Ну, как, – спросил Иванов, когда я подошла к нему, – ушли?
Он посмотрел на меня строго, ни капли смущения, которое поразило меня при недавней встрече, не было на его лице. – Ушли, – ответила я, – в парк.
– Так, – как бы про себя проговорил Иванов, и его серые усы зашевелились. – Как думаешь, выйдет у них дело?
Эта неожиданная прямолинейность смутила меня. – Про что вы? – спросила я.
– Сама знаешь, про что, – так же строго продолжал Иванов, – про дело говорю. Вздохнуть ей надо, Иришке. Жизнь не остановишь – сам в дураках останешься… А он человек стоящий. Требовательный только, к людям требовательный. Ну ладно, иди себе.
Дома меня ждало письмо. Это было письмо из далёкого восточного города. Писала Анна Васильевна, та самая Анна Васильевна, с которой я работала в детском доме во время блокады. В письме она сообщала, что детские дома возвращаются из эвакуации и приедут в Ленинград, очевидно, в воскресенье.
Письмо пришло в субботу. За ужином я показала Саше письмо.
– Я хочу поехать на вокзал, встретить.
– Конечно, поезжай, – сказал Саша – он ловил всё время выскальзывающий из-под вилки гриб – и добавил:—Может быть, мне тоже поехать?
Было решено, что я поеду одна.
В ту ночь я долго не могла заснуть.
Саша ещё спал, когда я тихонько, чтобы не разбудить его, выскользнула из комнаты. Я приехала на вокзал и заметила, что перрон сегодня имеет необычный вид. Он был украшен флагами, и мужчины и женщины не походили на обычных встречающих.
Стрелка медленно двигалась по белому циферблату. Размеренным шагом прогуливался по перрону высокий железнодорожник с морщинистым бесстрастным лицом. Всем видом он говорил: «Ну вот, я и сделал всё, что было нужно. Больше от меня ничего не зависит. Теперь все надо предоставить естественному ходу событий».
Но вот люди задвигались, засуетились, те, что сидели, встали, разговоры смолкли, тревожное ожидание отразилось на лицах уже совсем ясно, и я почувствовала, что и меня охватывает странное, щемящее чувство. Все напряжённо смотрели туда, где железнодорожные пути сливаются в одну чёрную полосу. И наконец далеко-далеко появилось едва заметное облачко пара.
Женщины начали плакать, слёзы покатились и по лицам многих мужчин. Люди побежали вперёд, словно желая встретить поезд на полпути. Поезд приближался ежесекундно, взлетало вверх белое облачко, выстреливаемое из паровозной трубы, вот уже слышны шум, вздохи паровоза и стук колёс. Поезд всё ближе и ближе, все больше вырастает в размерах грудь паровоза, и теперь уже видно, что он украшен зелёным и красным – хвоей и флагами. И в эту минуту, покрывая все: говор людей и шум поезда, грянул невидимый доселе оркестр.
И вот поезд уже у перрона, улыбающийся машинист выглянул из кабины паровоза, и я увидела, что окна вагонов открыты и сотни детских головок высунулись в окна. Все, кто был на перроне, бросились к вагонам и дверям. Крики: «Серёжа!», «Боренька!», «Лена!», «Мама!», «Мамочка!»—заглушили никому не нужный оркестр, и я, беспомощно оглядываясь вокруг, почувствовала, что и моё лицо мокро от слёз. Прозвучал громкий ребячий крик:
– Те-тя Ли-да!
Туман застилает мои глаза, я ищу того, кто выкрикнул эти два слова; мучительные, давно забытые ощущения охватывают меня. Я обвожу ничего не видящими глазами окна вагонов и-вдруг снова, теперь уже совсем близко, слышу:
– Те-тя Ли-да!
Я молниеносно повернулась и увидела в одном из вагонных окон милое, родное, постаревшее лицо Анны Васильевны и рядом с ней, над её плечом, круглую стриженую мальчишескую головку. Это он кричит «тётя Лида», и я, пробившись сквозь толпу обнимающихся, целующихся детей и взрослых, бросаюсь к окну.
– Колька, Колька, родной! Коля! – кричу я.
И снова гремел оркестр и произносились речи. Их слушали взрослые люди с детьми на руках. Детей забрасывали цветами. Потом мы ехали в автобусе, украшенном хвоей и красными лентами.
– Ну вот мы и вместе, – вздохнула Анна Васильевна, когда машина тронулась.
Я оглядела детей. В автобусе было семь мальчиков и двенадцать девочек. Почти никого из них я не знала. Анна Васильевна рассказала мне, что дети, которые были тогда в детском доме, живут теперь в семьях: некоторых взяли родственники, других усыновили чужие люди. Детский дом всё время пополнялся новыми эвакуированными детьми из Ленинграда. Из ветеранов остался только Коля.
И вот он стоял теперь на коленях на кожаном сиденье рядом со мной, выросший, одиннадцатилетний, круглоголовый мальчишка, и неотрывно смотрел в окно на улицы, по которым мы проезжали.
– Ну как Ленинград, Коля? – спросила я. Колька повернул голову и сказал:
– Здорово! Фанеры нет, окна цельные…
Я смотрела в его глаза. Я помнила страшный, незабываемый взгляд Кольки, взгляд затравленного волчонка. Сейчас это были обыкновенные, живые глаза подростка, – может быть, только слишком пристальные и спокойные.
– А я тебя помнил, тётя Лида, – улыбнулся Коля, отворачиваясь от окна. – Всё время помнил. У нас всех ребят усыновили, а меня не берут. Злой, говорят, больно. Вот я и думаю: ладно, у меня тётя Лида есть. – Он говорил задорно, даже с вызовом. – А потом думаю: ну ладно, те, которых усыновили, в Ленинград не вернутся, родители-то их постоянно в Сибири живут. А я, думаю, вернусь!
– А тебе очень хотелось вернуться? – спросила я, поглаживая его стриженую голову.
– В Ленинград-то? – переспросил Коля. – А как же? Не вернули бы, так я бы пешком убег. – В его глазах мелькнули упрямые огоньки.
Я молчала, гладила голову Коли, чувствуя огромную нежность к этому круглоголовому мальчику с умными, спокойными глазами.
У большого серого дома с колоннами нам пришлось расстаться. Здесь детям предстояло пройти медосмотр, отдохнуть и разъехаться в приготовленные для них стационары.
– Придёшь, тётя Лида? – спросил Коля на прощание, не спуская с меня своих внимательных глаз.
– Конечно, конечно, приду, – ответила я и подумала: «Разве я могу не прийти?»
В понедельник я решила пойти к Каргину и поговорить относительно поступления Саши в нашу газету. Саша уже был в райкоме, и там сказали, что они не будут возражать против поступления, если с завода пришлют требование.
Я не сказала Саше, что пойду к Каргину, – он очень самолюбив и один раз уже сказал мне, что не любит протекционизма. Однако я всё же решила пойти. За эти дни я уже свыклась с мыслью, что мы с Сашей будем работать вместе.
Кроме того, ведь это был Каргнн, – к другому я и сама бы не пошла. Мне кажется, что за это время я уже достаточно хорошо узнала Василия Степановича. Каргин был очень внимателён к людям и любопытен. Видимо, не холодный интерес исследователя руководил им. Каргин любил людей. В нём жило какое-то постоянное чувство ответственности за всё, что происходит вокруг. Создавалось впечатление, что он считает себя ответственным не только за свой завод, но и за всех людей, за всю страну.
Когда я вошла в партком, технический секретарь остановил меня.
– Подождать придётся, – предупредил он. – Тут один товарищ вызван.
Я уселась в сторонке у стены. Скоро через комнату быстрой походкой прошёл главный металлург Абросимов. Не замечая меня, он направился к двери Каргина, бросив на ходу;
– У себя?
– Ждёт, – ответил секретарь.
Мне вдруг показалось, что разговор пойдёт о нашей лаборатории.
– Привет, товарищ Абросимов, – услышала я из-за стены. Голос Каргина хорошо слышен из-за тонкой перегородки. Послышался шум отодвигаемого стула и снова голос Каргина:
– Мне хотелось поговорить с вами кое о чём, Николай Гаврилович, если хотите – посоветоваться, узнать ваше мнение
– К вашим услугам, Василий Степанович, – ответил Абросимов.
– Вот какое дело… – нерешительно начал Каргин, и я услышала то приближающиеся, то удаляющиеся шаги: очевидно, Каргин начал ходить по кабинету. – Вот какое дело, – после паузы повторил Каргин. – Вы помните, дня три тому назад мы проводили совещание в механическом цехе. Я пришёл в самом конце, должно быть, вы меня не заметили. Да и мудрено было заметить, дым стоял коромыслом, я тоже насилу разобрал, кто там присутствует. Спорили крепко. Вы помните, о чём?
– Ну, конечно, – ответил Абросимов, – это было одно из наших так называемых творческих совещаний. Речь, по-моему, шла о нормах для техконтроля.
– Правильно, о нормах. Вот я и зашёл. Сначала, повторяю, дым, ничего не видать, прямо какая-то газовая атака. И спорят, здорово спорят.
– Инженер Валуёв очень толково выступал, – заметил Абросимов.
– Толково? – переспросил Каргин. – Вы преуменьшаете, товарищ Абросимов. Валуёв выступал блестяще, талантливо. И разве он один? Когда я зашёл в кабинет и послушал минут десять, первой моей мыслью было: «Вот где бьётся творческая мысль, вот где настоящее горение». Вы помните, Николай Гаврилович, о чём конкретно шла речь?
– Если не ошибаюсь, о нормах для браковки крылатки насоса, – ответил Абросимов.
– Совершенно правильно, – подхватил Каргин. – Инженер Валуёв доказывал, что, если рабочий сточит внутренний бортик на миллиметр больше, крылатку надо браковать. Вы знаете, всё это было так здорово, что меня прямо-таки захватило! Спорщики поворачивали в руках деталь, рассматривали чертежи, производили тут же на листах бумаги математические расчёты. На первый взгляд – настоящая классическая творческая дискуссия.
– Я немного не понимаю, Василий Степанович, – раздался голос Абросимова. – Вы что, иронизируете? Ведь совещание инженеров, естественно, отличается от заседания, скажем, парткома. Наверно, вы были бы очень удивлены, если бы, придя в тот же механический цех, услышали дискуссию о политической работе. Инженеры говорят о производстве: расчёты, детали – все это им необходимо. А насчёт дыма…
– Дело не в дыме! – вдруг резко повысил голос Каргин. – Я утверждаю, уважаемый товарищ Абросимов, что вся эта ваша творческая дискуссия гроша ломаного не стоит, что все это мимикрия, пусть неосознанная, но всё же мимикрия, эрзац-дискуссия, схоластика, вот что!
Шаги прекратились. Я почувствовала, что Каргин остановился возле самой двери, совсем около меня. «Пусть бы он говорил потише!» – подумала я. Мне было стыдно, что я уже второй раз невольно подслушиваю Каргина. И вместе с тем мне очень хотелось слышать этот разговор, не пропустить ни одного слова.
– Мне не понятны ваши слова, – с обидой в голосе сказал Абросимов.
– Я вам объясню, я вам всё объясню, дорогой Николай Гаврилович, и, уверен, вы поймёте меня. Я не против споров: пусть спорят, пусть курят, пусть костры из самой ядовитой махорки сжигают, – я буду приходить и сидеть в противогазе, и вы от меня слова жалобы не услышите.
– Так в чём же дело? – раздался нетерпеливый голос Абросимова.
– В болтовне, товарищ Абросимов, в болтовне, оторванной от жизненного, практического опыта. Вспомнили ли вы во время вашей прекрасной творческой дискуссии о том, что делается в самом цехе, за перегородкой той комнаты, в которой вы сидели? Ведь не может же быть секретом для вас или для того же Валуева, что в цехе, рядом с вашим кабинетом, слесари забивают детали чуть ли не кувалдой! А ту самую злополучную крылатку насоса токарь обтачивает резцом, давно уже потерявшим свою первоначальную форму. Разве можно этим металлическим огрызком достигнуть хоть какой-нибудь точности? Конечно нет! И все это под аккомпанемент творческих разговоров в соседней комнате. Хотите дальше? Слушайте! В механическом же работает токарь Саютин. Он применяет скорость резания сорок миллиметров в секунду. А рядом токарь Андрюшин при тех же данных глубин и подачи увеличил скорость до ста двадцати миллиметров! В пяти шагах от них работает девушка, токарь Турбина. Она пользуется победитовым резцом, но и на пятьдесят процентов не использует его свойства для повышения производительности. Все это в соседнем цехе! А ваши инженеры гораздо охотнее спорят о перспективах высокого технического процесса и не видят этих мелочей. Конечно, куда легче разыгрывать творческие феерии в кабинете, чем взяться за конкретные дела по освоению новой технологии.
– Нет, уж извините, – раздался голос Абросимова, и я по-няла, что главный металлург раздражён до крайности, – нет, позвольте, я тоже буду резок и скажу, что это поклёп. Так можно приостановить всякий технический прогресс! Это, это клевета на наших инженеров!
– Докажите, – внезапно мягко ответил Каргин. – Докажи-те, дорогой товарищ Абросимов, защищайтесь, я прошу вас, защищайтесь или сами нападайте, бейте меня фактами, конкретными фактами, если они у вас есть. И давайте начистоту, Николай Гаврилович. Хотите, я вам скажу, откуда у некоторых наших людей этот разрыв между теорией и практикой? Быть человеком практических дел труднее, чем фантазировать и создавать себе репутацию прогрессивной и творчески мыслящей личности. А сочетать умение смотреть вперёд с практическими повседневными делами – это самое трудное, понимаете, трудное!
Наступило молчание.
– Вы молчите? Не защищаетесь? – снова заговорил Каргин. – Может быть, вам мало было фактов, которые я привёл, или они недостаточно убедительны? Скажите же, не стесняйтесь, и я прибавлю вам фактов. И, уж если на то пошло, я спрошу вас: почему вы, товарищ Абросимов, упорно и методически проваливаете лабораторию в её попытках внедрить на заводе высокочастотную закалку?
Как только я услышала эту последнюю фразу, сердце моё заколотилось. Я была уверена, что разговор подойдёт к этому, не может не подойти.
Снова наступило молчание.
– Мне очень больно слышать всё это, – сказал Абросимов. – В конце концов я тоже коммунист. Единственное, что утетает меня, – это сознание, что вы преувеличиваете. Неужели вы не видите, как много сделано на заводе? Восстановленные мартены? Новые цехи? Не мне все это говорить, не вам слушать.
– Правильно, – прервал его Каргин, – правильно. Но разве могло быть иначе? Весь Ленинград, вся страна будет восстанавливаться, а для нашего завода это пройдёт бесследно?
– Подождите, товарищ Каргин, – с укором в голосе остановил его Абросимов, – ведь я вас не перебивал. Ну, поговорим спокойно, как инженер с инженером. Вот вы подняли вопрос о высокочастотной закалке. Но ведь этот аргумент против вас. Лаборатория хочет заниматься именно этой темой. И это в то время, как есть сотни других, практических, до зарезу нужных сегодня! Защищая лабораторию, вы идёте против самого себя, товарищ Каргин. Вы ругаете Валуева…
– Я сам становлюсь на него похожим? – перебил его Каргин.
– Я не хочу делать выводы.
– А я хочу, – заявил Каргин. Он снова начал ходить по комнате. – Вот вы предлагаете говорить как инженер с инженером. А я предлагаю говорить как коммунист с коммунистом. И напрямик. Хорошо? Товарищ Абросимов, вы пережили блокаду. Но не думаете ли вы где-то там, в тайниках души, что, пройдя через блокадные испытания, вы уже можете, имеете право жить, так сказать, на малых скоростях? Разве вам не ясно, что после всего того, что пережили здесь люди, их желание новой, лучшей жизни будет непреоборимо? Вы не думали о том, что человеку усталому, не желающему бороться и побеждать, здесь будет, по-человечески говоря, просто трудно жить, воздух для него окажется слишком разреженным, как на больших высотах.
– Вы что хотите, чтобы я… ушёл с завода? – глухо спросил Абросимов.
– Нет, – звонко ответил Каргин, – я хочу только, чтобы вы поняли меня, чтобы вы боролись со мной, если я не прав, и шли бы вместе с нами, если согласитесь, что мы правы. И знаете что? Давайте считать наш разговор неоконченным. Поговорим на досуге каждый сам с собой. А потом встретимся. Хорошо?
– Хорошо, – сказал Абросимов своим прежним, спокойным, чуть хрипловатым голосом. – До свидания.
Абросимов вышел из кабинета и прошёл мимо меня, высокий, подтянутый, чуть размахивая на ходу руками. Он не обратил на меня никакого внимания.
Я продолжала сидеть, потому что никак не могла заставить себя встать и войти в комнату Каргина. Я знала, что ни за что не смогу сделать вид, будто не слышала его разговора с Абросимовым. Мне захотелось как-нибудь незаметно уйти отсюда, только бы не попадаться на глаза Каргину.
– Что же вы, заходите! – обратился ко мне техсекретарь, кивая на дверь.
– Уже пора обратно… – начала было я, но в этот момент на пороге показался Каргин.
– К вам, товарищ Каргин, – сказал техсекретарь, кивая на этот раз в мою сторону.
– А-а, лаборатория, – протянул Каргин, смотря на меня и чуть улыбаясь. – Ну, заходите, заходите.
И, когда я нерешительно зашла в его кабинет, Каргин спросил:
– Ну, как идут дела?
Мне показалось ужасно глупым и нелепым, что я пришла к нему по совершенно частному делу. Но Каргин вдруг сказал;
– Ну, поздравляю вас с возвращением мужа., Вы не удивляйтесь, что я знаю. Мне просто рассказала Ирина Григорьевна.
Эти слова – «Ирина Григорьевна» – Каргин произнёс каким-то особым голосом. И от этого я сразу почувствовала себя увереннее.
– Я ведь к вам не по служебному делу пришла, товарищ Каргин, – начала я. – У меня есть просьба.
– Значит, просительница? – с весёлой усмешкой пошутил Каргин.
Я подумала: «Какое смешное и совершенно вышедшее из употребления слово – «просительница», – и сказала:
– Вроде. Вот… понимаете, мой муж. Он журналист. Вернулся из армии, вы знаете. Вот мы и подумали, что, может быть, ему можно будет работать здесь, на нашем заводе, в редакции. Может быть, там нужны люди… У него опыт.
– Люди нужны, – подтвердил Каргин, – в особенности люди с опытом. Да, так что же?
«Чего же ему ещё надо? – подумала я. – Ведь все уже ска зано».
– А ему… словом, ему самому хочется работать на заводе? – Каргин посмотрел на меня в упор своими немигающими спокойными глазами.
– Да, конечно, – горячо ответила я.
Мне вдруг захотелось все откровенно рассказать Каргину.
– Вы понимаете, – начала я, – мы не виделись более четырех лет. Теперь мы наконец вместе. Но, по правде сказать, целыми днями не видим друг друга. А нам бы хотелось быть вместе по-настоящему, то есть чтобы было какое-то общее дело. Ну, словом…
– Хорошо, – кивнул Каргин. – В нашу газету действительно нужны люди. – Он помолчал и добавил: – Честные, боевые люди. Пусть ваш муж зайдёт ко мне. Его фамилия?
– Савин.
– Хорошо, – ещё раз кивнул Каргин и, перегнувшись через стол, черкнул что-то на отрывном календаре.
– Ну вот, – с облегчением вздохнула я, – теперь насчёт лаборатории.
– Насчёт лаборатории мы поговорим в другой раз, – возразил Каргин и встал. – Ведь дело терпит, да? – Он улыбнулся.
Он был прав. Я начала про лабораторию для того, чтобы Каргин не подумал, что я пришла только по личному делу. Это была маскировка, и, очевидно, он это понял.
– Вы простите, что я по сугубо личному делу, – извинилась я, вставая.
– Личное? – переспросил Каргин и добавил: – Это очень важная штука – личное. Так я жду товарища Савина в пятницу, к двум.
И Каргин протянул мне руку.
Я выехал в полдень. Трамвай долго вёз меня по берегу Невы, и если глядеть влево, то казалось, что едешь не на трамвае, а на пароходе. Мы проехали бесчисленное количество мостов, и весь город, казалось, проплыл мимо нас, пока трамвай подъехал к заводу.
Мне никогда не приходилось ездить на этот завод трамваем. Я и был-то здесь всего один раз, в январе 1942 года. Тогда мы шли сюда с Ириной пешком, через город, и замёрзшая Нева казалась нам тогда не рекой, а узким полем, загромождённым военными судами.