"Почему?! " Почему врагу удалось вплотную подойти к Ленинграду и к Москве?
   Думал ли тогда Сталин о речи, которую произнесет после победы? В ней он уже не с вынужденной, а с добровольной искренностью сказал об «отчаянных моментах» имевших место во время войны, и поблагодарил многострадальный, но навечно преданный идее коммунизма, героический народ за его доверие к правительству в эти «отчаянные моменты»…
   Если бы Баканидзе остался жив! Он взял бы его с собой в этот поезд. Сейчас они стояли бы вместе у окна и глядели бы на встречные поезда, переполненные веселыми, счастливыми людьми. Вместе они постояли бы потом и у рейхстага, глядя на красное полотнище, развевающееся над его куполом.
   «… Сначала надо разгромить врага… Остальное — после победы!..» — эти слова Сталин сказал в сорок первом, в кабинете своей кремлевской квартиры, глядя в широко открытые, требовательные глаза Баканидзе.
   Теперь время «после победы» наступило!
   Для миллионов советских людей победа означала мир, встречу с родными и близкими, возможность отложить наконец оружие и работать, строить, пахать, изобретать, творить…
   Для Сталина победа означала еще и очень многое другое. Он размышлял о том, какой ценой она досталась.
   Двадцать миллионов человеческих жизней и почти семьсот миллиардов рублей! — такими астрономическими цифрами, оглашенными недавно на Политбюро, исчислялся ущерб, который нанесла Советскому Союзу война.
   Страна разорена. Раны еще кровоточат. Десятки шахт заброшены или затоплены. Десятки заводов — первенцев предвоенных пятилеток — превращены в груды развалин.
   Взорван Днепрогэс. Разрушены Сталинград, Севастополь и еще бесчисленное множество городов и сел. Десятки тысяч рабочих и колхозников живут в землянках и дощатых бараках. Для того чтобы поднять из руин города, села, заводы, электростанции, для того чтобы достичь довоенного уровня жизни, потребуются неимоверные усилия миллионов людей и огромные денежные средства. Несмотря на все пережитое, советские люди должны найти в себе силы, чтобы совершить новый подвиг, теперь уже не военный, а трудовой. Во что бы то ни стало нужно изыскать необходимые средства. Иначе победа, рожденная в таких страданиях, может превратиться в «пиррову».
   В эти часы напряженных раздумий Сталин размышлял и о том, как будет выглядеть Европа после войны.
   Еще в 1943 году, когда битва была в разгаре, но сталинградская победа как бы мощным прожектором осветила ее конечный исход, специальная группа людей по поручению ЦК начала предварительную разработку предположительных контуров послевоенного мира. В группу входили дипломаты старшего и молодого поколений, ученые — экономисты и социологи, руководящие работники международного отдела ЦК.
   Деятельность этой группы являлась важнейшей составной частью многосторонней, кропотливой работы, имевшей целью выяснить, какой послевоенный мир более всего соответствует интересам советского народа и народов Европы. Какие спорные вопросы могут возникнуть между нынешними военными союзниками? Какова должна быть советская позиция в каждом из этих спорных вопросов?
   Эти и многие другие проблемы обсуждались на Политбюро и на заседаниях Государственного Комитета Обороны.
   Таким образом, Сталин всегда располагал важнейшими материалами, необходимыми для принятия окончательных решений.
   Сейчас по пути в Берлин, его особенно заботила проблема безопасности западных границ Советской страны.
   В течение долгих предвоенных лет, фактически с первых дней революции, западная граница на всем своем протяжении была границей вражды. На землях Прибалтики Юденич формировал свои отряды для броска на Петроград. Гнездом, где зрели антисоветские заговоры, плацдармом, откуда забрасывались в Советский Союз шпионы и диверсанты, в течение многих лет оставалась Польша.
   Враждебной была Румыния. Фашистский террор царил на Балканах.
   Сам собой напрашивался вопрос: неужели советские люди даром пролили кровь, защищая свою Родину и освобождая Европу от гитлеровского ига? Неужели теперь, когда наступил мир, пограничные с Советским Союзом государства снова окажутся под властью антисоветских правительств, царей, королей, диктаторов?
   Значит, советский народ снова будет жить под постоянной угрозой? Значит, надо будет опять тратить гигантские средства на вооружение, на строительство все новых и новых укреплений на западной границе? И это в то время, когда каждый рубль, каждая копейка необходимы для того, чтобы залечить раны все еще кровоточащей земли…
   Можно ли рассчитывать, что делу восстановления страны помогут союзники, и прежде всего еще более разбогатевшие за годы войны Соединенные Штаты Америки, с начала прошлого века не видевшие на своей территории ни одного вражеского солдата?
   Нет, на серьезную помощь рассчитывать нельзя. Сталин хорошо помнил, как расчетливо и скупо оказывала ее Америка даже во время войны против общего врага.
   Относительно такой помощи у Сталина была договоренность с Рузвельтом. Но Рузвельта нет. Новый же президент Соединенных Штатов Трумэн начал с того, что «временно» приостановил поставки по ленд-лизу.
   Этот явно недружественный шаг Трумэна серьезно настораживал Сталина, хотя он, несмотря ни на что, искренне верил, что военный союз, сложившийся в годы борьбы с гитлеризмом, может перерасти в послевоенное мирное сотрудничество.
   Сталин не был эмоциональным человеком. Он обладал характером рациональным и расчетливым. Веря в возможность послевоенного сотрудничества, он конечно же не забывал о неизбежных противоречиях двух антагонистических социальных систем, о коренном различии во взглядах, в идеалах, в образе жизни.
   Однако Сталин исходил из того, что даже по капиталистическим понятиям такое сотрудничество должно быть выгодно союзникам, и прежде всего Соединенным Штатам.
   Не только потому, что Советскому Союзу, как это было решено в Ялте, предстояло вступить в войну с Японией.
   Сталин исходил из более долгосрочных прогнозов. Советский Союз не имеет общих границ с Соединенными Штатами. Военная угроза с его стороны исключена. Не является он и торговым конкурентом Америки. Вместе с тем советские рынки в первые послевоенные годы — естественно, лишь сырьевые — были поистине необозримы…
   Да, Сталин не раз совершал серьезные ошибки, нарушал законы, утвержденные партией, выработанные Лениным. Но ленинская концепция мирного сосуществования государств с различными социальными системами всегда оставалась для Сталина незыблемой. Альтернативой ей являлась война. Для каждого мыслящего государственного деятеля такая альтернатива после только что окончившейся мировой трагедии была невозможна. По крайней мере в обозримом будущем…
   Сталин верил в реальность послевоенного мирного сотрудничества. Верил и в то же время сомневался…
   В данном случае причиной этих сомнений отнюдь не была присущая Сталину подозрительность. Дело было серьезней и глубже.
   Ужо через две недели после Ялтинской конференции, 25 февраля 1945 года, посол Советского Союза в Соединенных Штатах Громыко прислал в Наркоминдел донесение, которое Молотов тотчас передал Сталину. В этом донесении красным карандашом были подчеркнуты строки о том, что в госдепартаменте США вынашивается план создания послевоенного блока стран Западной Европы: Франции, Бельгии, Голландии, Испании и Италии.
   Громыко писал, что, по замыслу его инициаторов, этот блок во что бы то ни стало должен находиться под влиянием США и Англии. В экономическом отношении его должны были поддерживать главным образом Соединенные Штаты.
   Сталин долго размышлял над этими строками.
   Конечно намерение Англии и после войны играть доминирующую роль в Европе было ясно ему и раньше. Понимал Сталин и то, что дряхлеющая Британская империя может играть такую роль только при активной поддержке Соединенных Штатов. Но на Ялтинской конференции Рузвельт прежде всего заботившийся об интересах Соединенных Штатов, страны, которая была и осталась империалистической, вовсе не собирался целиком передоверять Черчиллю заботу об этих интересах в Европе. Судя по всему, Рузвельт действительно верил в возможность послевоенного сотрудничества с Советским Союзом.
   Однако последующие события, и главное из них — сепаратные переговоры Даллеса с Вольфом в Берне, — привели Сталина в ярость. Такое предательство в масштабах целого государства внушало Сталину отвращение. Уполномочив Даллеса вести переговоры с немцами за спиной еще продолжавшего войну Советского Союза, Соединенные Штаты совершили именно такое предательство. Пусть переговоры окончились безрезультатно. Пусть Рузвельт, отвечая на возмущенный протест Сталина, в предсмертном послании вновь и вновь заверил его в своих дружеских чувствах к Советскому Союзу и в готовности довести совместную борьбу с общим врагом до полной победы. Все равно подозрения в душе Сталина не улеглись.
   Сталин отчетливо представлял себе намерения Черчилля. С большей или меньшей точностью он, пожалуй, мог предсказать, как поступит английский премьер в тех или иных обстоятельствах. Но Трумэн, ставший президентом Соединенных Штатов Америки всего лишь три месяца назад, был Сталину не ясен ни как человек, ни как политик.
   Молотов подробно рассказал Сталину о своей встрече с Трумэном в Вашингтоне после Сан-Францисской конференции, положившей начало деятельности Организации Объединенных Наций. Судя по всему, новый президент Соединенных Штатов явно отступал от курса, намеченного в Ялте. Но, с другой стороны, он послал в Москву Гопкинса…
   Чем руководствовался Трумэн, направляя в Кремль именно Гопкинса и конечно же зная, что этому человеку будет оказан самый дружественный прием? Чего хотел американский президент? Убедить советских руководителей отказаться от мысли сделать свою западную границу границей мира? Заставить их согласиться на восстановление старой Европы, со всеми ее антисоветскими очагами и гнездами?
   Но стоило ли с подобными намерениями посылать в Москву Гопкинса, имя которого стало символом американо-советского сотрудничества? Ведь это имя столь тесно переплелось с именем Рузвельта, что после смерти президента Гопкинс как бы остался его тенью на земле.
   Неужели этот человек согласился сыграть роль троянского коня? Или ему самому были неизвестны подлинные намерения Трумэна? Ведал ли Гопкинс, что творит? Верил ли в то, что способен сцементировать трещины, которые дало здание американо-советского сотрудничества? Но как могла эта вера сочетаться с ролью, которую ему предстояло сыграть? При несомненном уме Гопкинса, при его личной честности, в которой Сталин никогда не сомневался, подобное сочетание представлялось необъяснимым.
   Где же разгадка?..
   Сталин искал ответа на этот вопрос, мысленно возвращаясь к встрече с Гопкинсом в Кремле 26 мая — меньше двух месяцев назад…
   В то время как Джозеф Дэвис выслушивал в Чекерсе антисоветские филиппики Черчилля, Гарри Гопкинс входил в кабинет Сталина в Кремле также со специальным поручением нового американского президента.
   Худой, изможденный, подтачиваемый тяжкой болезнью бывший помощник президента Рузвельта после смерти патрона формально продолжал занимать свой пост, но фактически был уже не у дел. Неожиданно его вызвал Трумэн и предложил отправиться в Москву, чтобы обсудить со Сталиным вопрос о предстоящей встрече «Большой тройки».
   Первый раз Гопкинс приехал в Москву в конце июля 1941 года. Печать всего мира писала тогда о молниеносном продвижении гитлеровских войск в глубь Советского Союза и предсказывала его падение если не в ближайшие дни, то через две — три недели. В американском посольстве держались того же мнения. Гопкинсу показывали по карте, где находились тогда передовые части группы немецких армий «Центр» под командованием фельдмаршала фон Бока Бои шли под Смоленском. Это был последний крупный населенный пункт на пути от Минска, захваченного в конце июня, к Москве.
   Столицу почти ежедневно бомбила немецкая авиация.
   По советским сообщениям, к Москве прорывались лишь отдельные бомбардировщики «Люфтваффе». Но на улицах города каждую ночь вспыхивали пожары. От грохота зениток и разрывов бомб сотрясались стекла американского посольства.
   «Выстоит ли Советский Союз хотя бы ближайшие месяцы? Есть ли смысл оказывать ему помощь?» — на эти вопросы Гопкинс должен был тогда, в сорок первом, ответить президенту Рузвельту.
   Что же произвело на Гопкинса решающее впечатление? Беседы со Сталиным, во время которых загадочный советский руководитель категорически утверждал, что Россия выстоит? Нет, одно это на Гопкинса бы не повлияло. Достаточно было сопоставить слова Сталина с реальным положением на советско-германском фронте, чтобы они показались неубедительными.
   Вместе с тем Сталин ничего не скрывал. С необъяснимой на первый взгляд откровенностью он обрисовал американскому представителю то поистине отчаянное положение, в котором оказалась Красная Армия. Гопкинс ждал, что, следуя элементарному расчету, Сталин постарается преуменьшить успехи гитлеровских войск. Но советский лидер рассказал о них даже больше, чем знали в американском посольстве. Поэтому-то его уверенные слова о том, что Красная Армия будет сражаться за каждую пядь советской земли, что Советский Союз не покорится Гитлеру ни при каких условиях, произвели на Гопкинса огромное впечатление.
   Впрочем, дело было не только в Сталине. Москва, в которой Гопкинс пробыл несколько дней, повлияла на его душевное состояние не меньше, чем беседы в Кремле.
   Из сообщений американской печати, из бесед с возвращавшимися на родину дипломатами Гопкинс знал о панике, царившей в столицах европейских стран, на чью территорию вступали немецко-фашистские войска.
   Ничего подобного он не обнаружил в Москве. "Ни шагу назад! ", "Победа или смерть! " — этими лозунгами, казалось, жила тогда советская столица.
   По ночам грохотали зенитки. Лезвия прожекторов бороздили темное небо, выхватывая из мрака неподвижно висевшие аэростаты воздушного заграждения. Но по утрам трамваи, автобусы и троллейбусы были полны людьми, спешившими на работу. Иногда милиционеры останавливали движение, чтобы пропустить воинские колонны. Это были солдаты и люди в брезентовых или стеганых куртках, однако с винтовками за плечами. В посольстве Гопкинсу разъяснили, что это так называемое народное ополчение — добровольческие отряды из граждан, почему-либо не призванных в армию.
   Все вместе взятое — спокойный, грозно — сдержанный вид Москвы в сочетании с откровенностью и вместе с тем уверенностью Сталина — побудило Гопкинса сообщить Рузвельту, что Россия, по его убеждению, будет сражаться до последнего солдата и ей следует оказать помощь боевой техникой.
   В последующие три года Гопкинс со Сталиным не встречался. Однако из далекого Вашингтона он внимательно следил за великой битвой на полях России, переживая поражения советских войск и радуясь их успехам.
   Почему? Только ли потому, что в самом начале войны, когда судьба Советского Союза висела на волоске, он был одним из тех, кто склонил президента помочь этой стране, или, говоря на языке бизнеса, вложить деньги в, казалось бы, безнадежное предприятие? А может быть, и потому, что Гопкинс сочувствовал идеям, во имя которых вел войну советский народ?
   Нет, Гопкинс не больше сочувствовал коммунизму, чем сам Рузвельт. Но приход Гитлера к власти, фашистские бесчинства в Германии, претензии гитлеровцев на господство в Европе, а затем и попытка осуществить эти претензии с помощью самолетов и танков, — все это привело руководящую группу американских политиков и бизнесменов к выводу, что настало время сказать Гитлеру решительное «нет».
   Итак, с одной стороны был Гитлер. После первых успехов в войне против Советского Союза, после нападения Японии на Пирл-Харбор он претендовал уже не только на европейское, но и на мировое господство.
   С другой стороны существовал Советский Союз. Это государство никогда не угрожало Соединенным Штатам.
   Об американской интервенции в России, казалось, забыли.
   Границы страны были гостеприимно открыты для американских бизнесменов и особенно для инженеров, техников высококвалифицированных рабочих, многие из них, пострадав от кризиса, потрясшего Америку в тридцатых годах, нашли себе применение именно в Советском Союзе, приступившем к выполнению гигантских индустриальных планов.
   Таким образом, сама жизнь способствовала тому, чтобы в Соединенных Штатах появились люди, которые, оставаясь далекими от коммунизма, тем не менее глубоко симпатизировали Советскому Союзу.
   К таким людям относился бывший американский посол в Москве Джозеф Дэвис. К ним принадлежал и Гарри Гопкинс.
   … В последний раз Гопкинс встречался со Сталиным в Ялте, во время Крымской конференции. Специальный помощник президента США был тогда членом американской делегации.
   Теперь Гопкинсу, представлявшему нового американского президента, предстояло расчистить почву для первой послевоенной конференции трех союзных держав.
   Прошло около трех недель с тех пор, как в Москве был торжественно отпразднован День Победы. Но Гопкинсу казалось, что праздник все еще продолжается. В июле 1941 года огромный город по вечерам погружался во тьму.
   Улицы быстро пустели. На тротуарах не оставалось никого, кроме медленно шагавших патрулей. Сейчас Москва сияла тысячами огней. Центр города заполняли толпы людей, казалось наслаждавшихся самой возможностью ходить по, улицам, не ожидая пронзительного воя сирены, грохота зениток, разрыва бомб.
   Большинство мужчин еще носили военную форму, хотя многие уже и без погон. Не со всех оконных стекол были смыты пересекавшие их крест — накрест бумажные полосы.
   Со стен домов покоробившиеся от зимних стуж и летних дождей плакаты еще звали советских людей стоять насмерть. Но, несмотря на все это, Гопкинс ощущал атмосферу праздника, которым продолжала жить советская столица.
   Привычка Сталина работать вечерами и ночами была известна Гопкинсу. Поэтому он не удивился, когда встретивший его на аэродроме посол Соединенных Штатов в СССР Гарриман сказал, что первая встреча со Сталиным должна состояться сегодня же поздно вечером.
   В назначенное время Гопкинс, сопровождаемый Гарриманом и представителем государственного департамента Боленом (ему предстояло быть переводчиком с американской стороны), шел по кремлевскому коридору. Все было здесь так же, как в 1941 году, и в то же время как-то иначе.
   Может быть, лампы под потолком горели ярче, или паркет был тщательнее натерт, или на ковровых дорожках не осталось следов от десятков сапог, покрытых фронтовой дорожной пылью и грязью…
   Дверь из приемной в кабинет Сталина была полуоткрыта. Как только американцы появились, уже знакомый Гопкинсу Поскребышев указал на эту приоткрытую дверь.
   Гопкинс вошел в кабинет первым. В центре комнаты стояли Сталин и также известные Гопкинсу Молотов и переводчик Павлов.
   Сталин и неотступно следовавший за ним Павлов пошли навстречу Гопкинсу.
   Уже в Ялте, где после 1941 года Гопкинс увидел Сталина впервые, он был поражен тем, как Сталин изменился.
   Волосы его, особенно на висках, поредели и приобрели желтовато-седой оттенок. Поседели и пожелтели усы. Под глазами отчетливо обозначились изрезанные морщинами мешки.
   На тысячах портретов Сталин был запечатлен в тужурке с отложным воротником, в брюках, заправленных в сапоги. Тогда, в сорок первом, Гопкинс видел его именно таким.
   Сейчас Сталин был в мундире с высоким, подпирающим щеки твердым стоячим воротником, с широкими погонами, на которых сияли расшитые золотом крупные звезды, в полуботинках вместо привычных мягких сапог.
   На левой стороне мундира поблескивала золотая звездочка.
   — Здравствуйте, господин Гопкинс. Мы очень рады снова видеть вас на советской земле, — сказал Сталин, глядя Гопкинсу прямо в глаза и протягивая ему руку. На мгновение продлив рукопожатие, он повторил: — Очень рады.
   Гопкинс поздоровался с Молотовым и спросил, оправился ли господин министр после битв в Сан-Франциско.
   Молотов слегка пожал плечами и ответил обычным своим ровным, лишенным эмоций голосом с легким заиканием:
   — Не помню особ-бых битв. Настоящие битвы уже закончились. Там были лишь споры.
   По обе стороны длинного стола стояли стулья. Сталин указал Гопкинсу место не напротив себя, а рядом.
   — Разрешите мне, господин Сталин, — сказал Гопкинс, — сесть там же, где я сидел… тогда. — Он указал на стул по другую сторону стола.
   — Вы верите в приметы? — с добродушной усмешкой спросил Сталин.
   — В хорошие приметы. Вернее, в хорошие традиции, — тоже с улыбкой ответил Гопкинс.
   Все расселись — американцы с одной стороны, Сталин, Молотов и Павлов — с другой.
   — Прежде чем перейти к сути возложенного на меня поручения, — первым начал Гопкинс, — мне хотелось бы рассказать вам, господин Сталин, о последних днях президента Рузвельта.
   Это было начало несколько неожиданное для Гарримана и Болена, но последний быстро перевел то, что сказал Гопкинс.
   Сталин медленно наклонил голову, как бы соглашаясь с намерением Гопкинса и в то же время отдавая дань памяти покойного.
   — Смерть президента Рузвельта явилась для всех нас тяжелой утратой, — негромко сказал Гопкинс. — В Ялте еще ничто не предвещало такого быстрого и трагического конца. Покойный президент, — продолжал он, — был человеком большой воли. В Ялте шла речь о делах важных не только для наших стран, но и для всего человечества. Сознание этого придавало ему силы.
   — Сознание большой цели всегда придает людям силу? — слегка покачав головой, сказал Сталин. — Низкие цели лишают ее даже сильных, — добавил он после паузы. — Мы слушаем вас, господин Гопкинс.
   — На обратном пути из Ялты мне уже было ясно, что силы президента на исходе. При его состоянии здоровья он сделал все возможное и даже невозможное. Я был уверен, что он исчерпал все свои жизненные ресурсы. Но, к счастью, их оказалось больше, чем можно было предполагать. Вернувшись домой, президент продолжал активную деятельность. Он не раз говорил мне, что надо закрепить союз стран и народов, разгромивших гитлеровскую Германию. Для этого, указывал он, надо много работать.
   В день своей смерти президент написал несколько писем и подписал некоторые важные документы.
   — В том числе и письмо товарищу Сталину, — произнес Молотов. — Оно датировано двенадцатым апреля.
   Сталин молча посмотрел на Молотова. По его взгляду трудно было понять, одобряет он Молотова или осуждает за то, что тот прервал Гопкинса.
   — Да, — сказал Гопкинс, обращаясь к Сталину, — письмо президента к вам было последним из вообще написанных им…
   Голос Гопкинса чуть заметно дрогнул.
   — Вы, конечно, помните содержание этого письма, — продолжал он. — Президент снова подтверждал то, что руководило им по отношению к России много лет: чувство искренней дружбы. Я позволил себе напомнить то, что вам известно из самого письма, потому что это имеет прямое отношение к моей теперешней миссии.
   Сталин снова молча наклонил голову, как бы заранее соглашаясь, что между последним письмом Рузвельта и нынешней миссией Гопкинса должна существовать прямая связь.
   — Ни один из врачей президента не ожидал, что это случится так внезапно и кончится так быстро, — тихо проговорил Гопкинс. — После удара президент уже не приходил в сознание и умер без страданий.
   — От такой же болезни умер наш Ленин, — сказал Сталин. — Кровоизлияние в мозг. Это произошло уже после удара, Из-за которого его рука оказалась парализованной.
   — С частичным параличом президент, как вы знаете, свыкся давно. Ум его оставался могучим. Никто не знает, о чем президент думал до того, как потерял сознание. Но если бы меня спросили, я бы без колебаний ответил: он думал о близкой победе.
   — Я полагаю, — медленно произнес Сталин, — он думал и о том, что будет после победы.
   — Несомненно, — согласился Гопкинс. — Когда мы возвращались из Ялты, президент говорил мне, что покидает конференцию с обновленной верой в то, что наши страны смогут сотрудничать в дни мира столь же успешно, как и во время войны. Он не раз возвращался к этой теме.
   — Мы здесь, — сказал Сталин, делая широкий жест, словно подчеркивая, что имеет в виду не только Молотова и Павлова, — также не раз беседовали на эту тему.
   — Наконец, — продолжал Гопкинс, — я хочу сказать о том чувстве уважения и восхищения, которое покойный президент испытывал к вам лично, господин Сталин. Впрочем, вам приходилось выслушивать это не раз и не только от президента Рузвельта.
   Сталин внимательно взглянул на Гопкинса, как бы желая определить, нет ли в его последних словах какого-либо подтекста. Но осунувшееся лицо американца не меняло своего выражения. По-видимому, воспоминания о Рузвельте захватили его целиком.
   — Иногда подобные чувства выражаются людьми привычно, по инерции, — после короткого молчания заметил Сталин, — а иногда для того, чтобы скрыть совсем иные чувства. Но президент Рузвельт никогда не опускался до этого. Он говорил то, что думал.