В дверь осторожно постучали. Кто бы это мог быть? Грета? Вольф? Чарли Брайт? Впрочем, Чарли вряд ли решился бы приехать после того резкого объяснения, которое произошло дня четыре назад. Воронов не хотел видеть Брайта — он как бы перестал для него существовать. С присущей этому американцу бесцеремонностью, со своим обезоруживающим нахальством Брайт мог при случайной встрече с Вороновым полезть к нему с объяснениями. Или, наоборот, стал бы держать себя так, будто между ними ничего не произошло. Но вездесущий доселе Брайт как сквозь землю провалился. Воронов не встречал его больше ни в пресс-клубе, ни в Бабельсберге во время съемок.
   Кроме того, осторожно стучать в дверь было не в правилах шумного и назойливого американца.
   — Войдите! — громко сказал Воронов. Дверь открылась. На пороге стоял Вольф.
   — Проходите, хэрр Вольф. Садитесь, пожалуйста, — привставая, предложил Воронов.
   После того странного происшествия он видел своего хозяина всего один или два раза. Вспоминая о нем, он тщетно пытался разгадать то, что назвал для себя «загадкой Вольфа». Несколько раз он спрашивал Грету о муже. «Герман на заводе», — неизменно отвечала Грета. Обманывал ли Вольф и жену? Или Грета обманывала Воронова? А может быть, постоянные отлучки Вольфа объяснялись тем, что он избегал встреч со своим советским постояльцем?
   Что Вольфу понадобилось сейчас? Зачем он пришел? Спрашивать об этом было невежливо. Вероятно, Вольф хотел пригласить Воронова на чашку кофе. Что ж, это пришлось бы весьма кстати: Воронов не прочь был оторваться от своей бесплодной работы.
   Но Вольф молча стоял на пороге и, кажется, не решался объяснить Воронову, зачем он пришел. На нем был его обычный длиннополый пиджак и застиранная, когда-то белая сорочка.
   Воронов смотрел на него с недоумением.
   — Я позволил себе побеспокоить хэрра майора по личному делу, — наконец произнес Вольф.
   Опять он называет его майором! Воронов же просил не называть его так. С тех пор Вольф никогда не обращался к нему столь официально.
   Впрочем, придираться сейчас к словам вряд ли стоило: во всей позе Вольфа, в том, как он стоял, как одергивал свой длинный пиджак, ощущалась странная напряженность.
   Какое личное дело к Воронову могло быть у этого молчаливого немца, всегда державшегося корректно, но несколько отчужденно?
   — Слушаю вас, хэрр Вольф, — сказал Воронов и пересел на кровать. — Садитесь, пожалуйста. — Он указал на освободившийся стул.
   Вольф нерешительно сел.
   — Слушаю вас, — повторил Воронов.
   Некоторое время Вольф молчал, точно собираясь с мыслями.
   — Хэрр Воронофф! Я знаю! Я знаю, что… — как бы решившись, начал он и опять умолк, словно мучившие его сомнения овладели им с новой силой.
   Воронов молча смотрел на него и ждал.
   — Я знаю, — с трудом продолжал Вольф, — что у вас есть некоторые подозрения…
   Воронов удивленно поднял брови.
   — Вы вежливый человек, хэрр Воронофф, — глухо произнес Вольф, — я несколько иначе представлял себе победителей…
   — Какие у вас основания…
   — Не надо! — прервал Воронова Вольф. — Не надо, хэрр Воронофф. Я хорошо знаю, что мы сделали на вашей земле. Если бы вы… Если бы… Словом, это было бы только справедливо.
   — Мы встретились с вами не па поле боя, хэрр Вольф, — сухо сказал Воронов.
   — Да, да, — поспешно согласился Вольф. — Но все же… Вы были бы правы, если бы относились ко мне с недоверием…
   — Почему? У меня нет для этого никаких оснований. На фронте вы не были. Кроме того, вас рекомендовал товарищ Нойман, которому мы вполне доверяем…
   — Нойман сидел в концлагере, — опустив голову, сказал Вольф. — А я был на свободе.
   — Не всем же сидеть в лагере!
   — Нойману неизвестно, что я в то время делал.
   Разговор приобретал странный оборот. Воронов нахмурился. Но Вольф словно прочел его мысли.
   — Нет, нет, — поспешно сказал он. — Я никогда не состоял ни в национал-социалистской партии, ни в штурмовых отрядах…
   — Так в чем же дело?
   — Вы не доверяете мне, — тихо, но с затаенным упреком ответил Вольф.
   — Не доверяю? Откуда вы это взяли?!
   — Я видел, как ваш солдат следил за мной.
   Воронов невольно покраснел. Потом его охватило раздражение: «Какого черта! Почему я должен стыдиться того, что проявил естественное чувство бдительности?»
   Но он взял себя в руки и сказал:
   — Я действительно приказал моему водителю посмотреть, на каком заводе вы работаете. В окрестностях Потсдама я не видел действующих заводов. Мной руководило простое любопытство. Конечно, правильнее было бы спросить вас. Извините, я сожалею, что не сделал этого.
   — Хэрр майор! — воскликнул Вольф и на мгновение приподнялся со своего места. — Вы просите извинения у меня?!
   В этом вопросе не было подобострастия, оно, как уже успел понять Воронов, вообще не было свойственно Герману Вольфу. В его восклицании звучало искреннее удивление и что-то еще… Что именно? Скорее всего, горечь.
   — Я поступил неправильно, — сказал Воронов суше, чем ему хотелось.
   — Теперь вам все известно? — спросил Вольф.
   — В каком смысле?
   — Вы знаете, что представляет собой завод, на который я хожу.
   — Да нет же там никакого завода! — с раздражением воскликнул Воронов.
   — Вы правы, — тихо произнес Вольф. — Теперь никакого завода там нет.
   — Зачем же вы ходите туда каждое утро?!
   — Потому что я не могу!.. — неожиданно громко воскликнул Вольф, осекся, словно испугавшись звука собственного голоса, и уже еле слышно произнес: — Я не могу не ходить…
   — Зачем?!
   — Не знаю. Это мой родной завод. Я ходил туда в течение тридцати лет. Каждый день, кроме праздников… Во время войны тоже. Иначе я не могу.
   Последние слова Вольф произнес почти шепотом. Одну загадку сменила другая!
   — Но зачем?! — повторил Воронов.
   — Не знаю зачем. Наверное, потому, что я не могу… Вот они, — Вольф поднял свои большие руки, руки трудового человека, — они не могут без работы… Я не могу без работы, хэрр Воронофф.
   — Мой шофер видел вашу работу. Она же бесцельна!
   — Да, конечно. Но я… не могу…
   — Погодите, дайте сообразить… — пробормотал Воронов. — Когда был разрушен ваш завод?
   — В мае. Еще неделя, и он бы уцелел. В него попали две бомбы. Каждая по тонне весом.
   — И вы продолжаете туда ходить? Каждый день?!
   — Да. И не я один.
   — Шофер видел там несколько десятков человек… Вы собираетесь таким образом восстановить завод? Но это же нелепо!
   — Наверное, нелепо, — обреченно склонил голову Вольф. — Но мы, немцы, не можем иначе.
   Десятки вопросов были сейчас на языке у Воронова. Он хотел спросить Вольфа, кому пришло в голову начать этот бессмысленный труд, платит ли за него кто-нибудь, почему рабочие, часами копающиеся в грудах металлического лома, не попросили использовать их на другой, более полезной работе…
   Но он молчал. Его глубоко поразило, что Вольф ходит к развалинам своего завода без цели, без реального смысла, но привычке.
   «Уж не обманывает ли он меня?» — подумал Воронов. Однако не только слова Вольфа, но тон, которым он их произносил, обреченное выражение его лица, горький взгляд — все убеждало в том, что он говорил правду. Перед Вороновым сидел старый, как сказали бы у нас, кадровый рабочий. Преданность своему делу была для него самым главным в жизни.
   Воронов встречался в Германии с разными людьми. Коммунисты Пойман или Клаус Вернер воспринимали победу Красной Армии как свою собственную. Видел Воронов и совсем других немцев — голодных, злых, бездомных, подобострастных, скрыто или явно враждебных.
   Теперь в лице Вольфа он столкнулся с еще одной категорией немцев, ему до сих пор не знакомой. Вольф не был ни коммунистом, ни фашистом… Он был как будто вообще далек от всякой политики и желал только одного: трудиться под мирным небом. Его рабочие руки не признавали вынужденного отдыха.
   — Все-таки я, не понимаю, хэрр Вольф, — сказал Воронов после долгого раздумья. — При желании вы могли бы найти себе настоящую работу. Тысячи ваших соотечественников трудятся в Берлине, чтобы расчистить улицы, восстановить городское хозяйство…
   — Это в Берлине, — согласился Вольф. — Возможно, и в других больших городах. Но до Потсдама очередь, видимо, еще не дошла.
   «Вы обращались куда-нибудь?» — вертелось на языке у Воронова. Но что-то удерживало его от упреков по адресу Вольфа. Ведь он и сам не знал, что происходит сейчас в Потсдаме, — этот маленький городок был для него, в сущности, только местом, где происходит Конференция.
   — Вы что же, полагаете, — неуверенно спросил Воронов, — что силами нескольких десятков рабочих без техники и без транспорта можно восстановить завод?
   — С чего-то нужно начинать… — задумчиво сказал Вольф. — Наш завод выпускал станки. Токарные, фрезерные… Разве они никогда больше не понадобятся?..
   — Конечно, понадобятся. Но скажите, пожалуйста, на что вы живете? Вам платят что-нибудь за эту работу?
   — Нет, — отрицательно покачал головой Вольф. — Пока нет. Мы не получаем жалованья с тех пор, как кончилась война.
   — Значит, уже два месяца вы…
   — Да, хэрр Воронофф. Мы живем черным рынком. Грета меняет вещи на продовольствие.
   — Не это же не выход! — воскликнул Воронов. — Как вы думаете жить дальше?
   Пожалуй, впервые за все время разговора Вольф прямо посмотрел Воронову в глаза.
   — Я пришел, чтобы спросить вас об этом, хэрр майор, — сказал он. — Я знаю, вы имеете доступ туда… в Бабельсберг. Знаете то, чего не знаем мы. Я понимаю, что не имею права… И все же я хочу… Я позволяю себе спросить… Что будет с нами дальше? Что будет с Германией?!
   В голосе Вольфа прозвучала неподдельная боль. И снова, испугавшись своего вопроса, он низко опустил голову.
   Воронов молчал. До сих пор он, по правде говоря, не слишком задумывался о будущем Германии. Четыре долгих года это слово связывалось в его сознании только со словами: «победить», «разгромить»! Впервые он подумал о дальнейшей судьбе этой страны, пожалуй, только после разговора с Карповым, — генерал упрекнул его тогда в безразличии к тому, что происходит в душе у побежденных немцев.
   Но потом другие важные мысли и дела увлекли Воронова. Все его внимание поглощала Конференция. А Германия… Все, что было связано с Германией, занимало его лишь в той мере, в какой это могло стать предметом обсуждения на Конференции.
   — Вы не хотите ответить мне, хэрр майор? — подняв голову, с упреком проговорил Вольф.
   Воронов почувствовал, что, обращаясь к нему как к офицеру армии-победительницы, Вольф ждет ответа. Он должен был ответить Вольфу, должен! Но еще не знал, как именно.
   В эту минуту Воронов разом осознал, что до сих пор он и Вольф разговаривали как бы на разных языках. Пытаясь найти в поведении Вольфа элементарную логику, он, Воронов, не понимал голоса его души. Это был голос той Германии, которой Воронов до сих пор не слышал, потому что его заглушали грохот пушек и разрывы бомб. Теперь этот голос вдруг прорвался, и в нем со всей силой зазвучала тоска по миру и по труду…
   — А вы сами, хэрр Вольф… — тихо спросил Воронов. — вы думаете, что будет с Германией?
   — Не знаю… — безнадежно ответил Вольф. — Во время войны нам запрещали слушать иностранное радио. За это полагался концлагерь, а может быть, и расстрел, Но теперь… Теперь некоторые уже слушают. Купили приемники у Бранденбургских. Там все можно достать. Ходят разные слухи…
   — Какие?
   — Я могу говорить откровенно?
   — Вполне.
   — Одни говорят, что вы хотите установить здесь советскую власть… Другие, что Германию раздробят на части… Предлагают бежать из русской зоны в западные… Я слышал, что семьи тех, кто воевал на Восточном фронте, будут арестованы и высланы в Сибирь…
   — Какая чушь! — с возмущением воскликнул Воронов.
   — Может быть… Но где же правда? Что станет с Германией? Кому она будет принадлежать?
   — Вам! Таким, как вы! — с неожиданной для самого себя убежденностью крикнул Воронов.
   — Нам? — удивленно переспросил Вольф.
   — Черт побери! — продолжал Воронов. — Разве вы не знаете, что речь о будущем Германии шла еще в начале этого года, на Ялтинской конференции трех держав?!
   — Наши газеты писали о ней. Нас уверяли, что Сталин, Рузвельт и Черчилль договорились уничтожить Германию. Перестрелять большинство немцев.
   — Это же были фашистские, геббельсовские газеты, хэрр Вольф!
   — Другие у нас не выходили…
   — Они нагло лгали! В Ялте было решено разоружить и распустить после победы германские вооруженные силы, уничтожить генеральный штаб, наказать военных преступников, ликвидировать военную промышленность… И только! Сталин сказал: гитлеры приходят и уходят, а Германия, народ немецкий остаются! Неужели вы этого не знаете? Союзники вовсе не собираются уничтожать германский народ! Уничтожить нацизм и милитаризм — такова наша цель, хэрр Вольф! Разве вы были нацистом или милитаристом?
   — О нет! Даже мой брат, погибший на Восточном фронте, никогда не был членом нацистской партии.
   — В чем же дело?! Почему вы верите неразоружившимся фашистам и забываете о том, что решено в Ялте?
   — Но откуда нам это знать?
   — Как откуда? Почему вы слушаете провокаторов и не прислушиваетесь к советскому радио? Ведь оно ведет передачи и на немецком языке!
   Вольф молчал.
   — Понимаю, — с горечью сказал Воронов, — западные пропагандисты уверяют вас, что мы говорим неправду и скрываем свои подлинные цели. Знаю, сам читал! Так вот: вы спрашиваете, кому будет принадлежать Германия? Повторяю: вам! Таким людям, как вы. Трудовым людям, которые хотят мирно трудиться! Трудящимся немцам!
   — В вашей стране, хэрр Воронофф, власть тоже принадлежит трудящимся. Ведь так? Значит, вы хотите…
   — Сделать Германию коммунистической? Мы не экспортируем революцию. Ваше дело решать, какой у вас будет строй. Мы хотим только, чтобы послевоенная Германия была мирной и чтобы люди, подобные вам, чувствовали себя в ней как в своем собственном доме… Мы за единую Германию. Но не хотим, чтобы она производила пушки вместо масла! Американцы и англичане не раз предлагали раздробить вашу страну. Но Советский Союз отверг эти планы. Верите мне? Отверг!
   — А здесь… в Бабельсберге?
   Проще всего было ответить Вольфу, что и здесь, в Бабельсберге, ялтинские решения будут едиподушно подтверждены.
   «А если этого не произойдет? — подумал Воронов. — Тогда Вольф упрекнет меня во лжи? Впрочем… Пройдет несколько дней, и я его вообще никогда больше не увижу!»
   И все же… Воронов не хотел, чтобы Вольф когда-нибудь, пусть заочно, мог назвать его лжецом. Не хотел бы, не смог бы примириться с этим!
   — Я не знаю, что происходит в Бабельсберге. Журналистов туда ке допускают. Однако я не сомневаюсь…
   — В чем? — спросил Вольф с надеждой и одновремен-ц0 с тревогой.
   — В том, что разум победит, — на этот раз уже с полной уверенностью ответил Воронов. — В том, что позиция Советского Союза останется неизменной. Вам нечего бояться будущего, хэрр Вольф!
   Наступило молчание. Потом немец встал.
   — Спасибо, хэрр Воронофф, — медленно произнес о н. — Я никогда не предполагал, что…
   — Что не предполагали?
   — Что вы снизойдете до такого разговора со мной.
   — Да что с вами, черт побери! Мой отец такой же рабочий, как вы.
   — Но кроме того, вы победитель. Если бы вы пожелали мстить, это было бы справедливо.
   — Мстить побежденным? Нет, мы не так воспитаны, хэрр Вольф! Ваш брат поднял на нас оружие. Добровольно или по приказу, но поднял. И погиб. Это жестоко, но справедливо. Но вы… Словом, я считаю, что ответил на ваш вопрос. И… Спасибо, что вы пришли.
   Воронов встал и протянул Вольфу руку. Тот в ответ протянул. свою… Сдадада его рукопожатие было неуверенным и вялым. Потом стало сильнее. Наконец Вольф крепко сжал ладонь Воронова.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
НОЧЬ В БАБЕЛЬСБЕРГЕ

   На таких конференциях, как Потсдамская, ничто не говорится случайно. Почти каждое слово каждого оратора в конечном итоге преследует какую-нибудь цель: ближайшую или отдаленную.
   Сталин очень хорошо понимал это. Но, дав свое, молчаливо одобренное всеми членами делегации определение современной Германии, он чувствовал, что ему все же не, до конца ясно, почему возник этот на первый взгляд схоластический и как бы случайный спор.
   Когда заседание кончилось, он неторопливо пожал руку Трумэну и Черчиллю, Идену и Бирнсу, не спеша закурил и направился к выходу из зала.
   Но едва офицер службы безопасности закрыл за ним дверь, Сталин быстро сказал Молотову:
   — Пусть Громыко и Гусев сейчас приедут ко мне. Ты тоже приходи. Надо вызвать Жукова и других военных.
   Со стороны Кайзерштрассе дом, в котором расположился Сталин, казался погруженным в полумрак. Сквозь шелковые шторы проникал лишь слабый свет. Зато окна, выходившие на озеро, были ярко освещены.
   Здесь, в гостиной, собрались люди, которых вызвал Сталин. Все сидели, и только Сталин, по давней своей привычке, медленно ходил взад-вперед, зажав в кулаке погасшую трубку.
   Все молча ждали, когда он заговорит.
   — Итак, что такое теперь Германия… — наконец сказал Сталин. — Обсуждая этот вопрос, мы топтались на месте минут двадцать, не меньше. Начал Черчилль… Конечно, его не может не интересовать, что представляет сейчас Германия. Еще бы! Но какое дело до этого Трумэну? А он вцепился, как клещ. Почему? Этого человека надо понять до конца. Что у него за душой? Какова его долговременная политика?
   Сталин остановился напротив кресла, в котором сидел Громыко.
   Молодой советский дипломат, уже не первый год занимавший пост чрезвычайного и полномочного посла СССР в США, понял, что Сталин ждет ответа именно от него.
   — Я полагаю, — сказал Громыко, — что никакой самостоятельной политики у Трумэна нет.
   — То есть как это нет? — с оттенком недоумения переспросил Сталин. — Вы не раз сообщали нам из Вашингтона о весьма разнообразных политических намерениях и действиях нового президента. А теперь говорите, что у него вообще нет никакой политики.
   — В отличие от Рузвельта, товарищ Сталин, — продолжал Громыко, — Трумэн не является самостоятельной и крупной личностью. Он честолюбив, упрям, достаточно энергичен. Но своей политики у него нет.
   — Какая же политика у него есть? — слегка нахмурившись, спросил Сталин. — Чужая?
   — В лице Трумэна, — спокойно ответил Громыко, — я вижу прежде всего исполнителя чужой воли.
   — Чьей же?
   — Реакционных кругов сегодняшней Америки, которые разбогатели на войне и которым кажется, что сейчас, после войны, перед ними открываются гигантские перспективы.
   — Какие перспективы? Сформулируйте кратко.
   — Мировое экономическое господство и все, что с ним связано.
   Сталин прошелся по комнате как бы в задумчивости.
   — Следовательно, — сказал он, — эти реакционные круги будут выступать против нас с откровенно враждебных позиций?
   — Пока нет, — отозвался Громыко. — Поскольку мы нужны им для того, чтобы победно завершить войну с Японией.
   — Так… — сказал Сталин, снова останавливаясь напротив кресла Громыко, — Значит, «разбогатевшие на войне»… Мы проливали кровь, а они богатели… Пожалуй, это сказано точно
   Постояв некоторое время, он снова двинулся в свой нескончаемый путь по гостиной Все сидели по-прежнему молча.
   — Почему же все-таки Трумэн проявил сегодня такой повышенный интерес к тому, что представляет собой нынешняя Германия? — вновь заговорил Сталин. — Видимо, потому, что вопрос о Германии имеет или будет иметь не только самостоятельное значение, но и самое непосредственное отношение к другим вопросам, которые нам предстоит обсудить. К вопросу о польских границах. Может быть, о Кенигсберге. А может быть, и о «линии Керзона». Это нетрудно предугадать. Самое же главное: мы должны выяснить, не собираются ли союзники так или иначе вернуться к своему старому плану расчленения Германии. Прошу присутствующих высказаться.
   …Прошло больше часа. Сталин ни разу никого не прервал. Он продолжал ходить взад-вперед по гостиной, внимательно вслушиваясь в каждое слово.
   Многое из того, что говорилось, было ему, конечно, известно. Но члены советской делегации находились в Потсдаме уже не первый день. Они ежедневно, если не ежечасно, общались с членами других делегаций. Сталина интересовало, как союзники настроены именно сегодня. Самые последние данные из Вашингтона давали известное представление о том, какова будет дальнейшая политика американской администрации. Ответственные работники государственного департамента считали, например, что предварительные сведения о разрушениях в Германии сильно преувеличены. Германская тяжелая промышленность, особенно в западной и южной частях страны, вовсе не уничтожена союзной авиацией. Редактор американского журнала «Тайм» Пертел утверждал, что немецкие промышленные магнаты, раньше помогавшие Гитлеру, готовы в любое время возобновить выпуск своей продукции, в том числе вооружения для Англии и Соединенных Штатов. Пертел приводил факты, свидетельствующие о том, что Германия в значительной степени сохранила свой военный потенциал. Так, указывал он, если завод Круппа в Эссене действительно разрушен, то главный сталелитейный завод того же Круппа в Рейнгаузене, в сущности, не пострадал…
   Напоминая обо всех этих фактах сейчас, Громыко делал логически вытекавший из них вывод: германские промышленники твердо надеются на сотрудничество с американской администрацией и не допускают мысли о том, что по германской индустрии может быть нанесен удар — путем демонтирования1 репараций или полного уничтожения.
   Важные данные, полученные только что созданной Советской военной администрацией в Германии, огласил Жуков. Согласно этим данным, американцы готовы практически приступить к расчленению Германии. В своей зоне они, например, намереваются создать «римско-католическое баварское государство». Германским рупором этого плана избран крупнейший баварский промышленник, известный профашист Альфред Гугенберг.
   Затем выступили советский посол в Англии Гусев, другие ответственные работники Наркоминдела. Все говорили о том, что в самое последнее время союзники фактически уже приступили к расчленению Германии. На словах соглашаясь с тем, что Германия должна остаться единой и что ее необходимо демилитаризовать, союзники пытаются создать в своих зонах самостоятельные государства с сильно развитой промышленностью. Владельцами предприятий по-прежнему остаются сотрудничавшие с Гитлером крупные капиталисты, руководителями — нацистские чиновники.
   Настенные часы пробили три раза. Сталин подошел к своему пустовавшему креслу и, остановившись за его спинкой, сказал:
   — Насколько я понимаю, союзники — главным образом американцы; у Черчилля есть еще свои собственные немалые заботы — хотели бы свести на нет ялтинские решения о будущем Германии. Некоторое время они ждали. После Тегерана — Ялты. Потом — конца войны. Пытались оказать на нас давление в ходе подготовки к этой Конференции. Теперь они, видимо, считают, что их час настал. Отныне все будет концентрироваться на вопросах о будущем Германии и Польши. Остальное имеет подчиненное значение. К такому выводу приводит нас состоявшийся здесь обмен мнениями.
   Сталин сделал несколько шагов по комнате.
   — Возможно, — продолжал он, — союзники захотят обсуждать будущее Германии и Польши с «позиции силы». Что ж, поговорим…
   — Их силу нельзя недооценивать, — вполголоса заметил Молотов.
   — Разумеется, нельзя. Недооценивать пушки, самолеты и танки было бы наивно и даже преступно. Но я говорю сейчас не о них. Ни Трумэн, ни Черчилль не выражают воли своих народов. Трумэн представляет интересы очумевшей от прибылей кучки монополистов. Черчилль — храбрый человек, но в историческом смысле он является сейчас призраком, не более того. Призраком былого могущества Великобритании. Только мы выражаем интересы своего народа. Израненного, голодного, но движимого великой идеей. Именно это дает нам силу, с которой не сравнится ничто!
   В голосе Сталина зазвучал несвойственный ему пафос.
   — Однако будем бдительны, — тут же добавил он сурово и жестко. — Народ поддерживает нас, но никогда не простит, если мы упустим плоды его великой победы.
   Сталин оглянулся на часы и сказал уже обычным, будничным голосом:
   — Четвертый час. Полагаю, что сейчас самое время поужинать. Никого специально не приглашаю, но всех желающих — милости прошу.
   Этими словами нередко заканчивались ночные заседания в кабинете Сталина в Кремле.
   В отличие от московских этот ужин окончился быстро — есть никому не хотелось, все слишком устали. Каждый, кто участвовал в подготовке к Конференции и теперь приехал в Берлин, уже давно привык к тому, что его рабочий день распространяется и на первую половину ночи. Но сейчас усталость сочеталась с мыслью о том, что завтра состоится очередное совещание министров иностранных дел. Значит, и нарком, и его главный помощник Подцероб, и все другие помощники, не говоря уже о советниках и экспертах, с самого утра должны быть на ногах и во всеоружии.
   Последним ушел начальник генерального штаба Антонов. Он задержался на несколько минут, чтобы коротко доложить Сталину о ходе демобилизации и переброски войск на Дальний Восток.
   Когда Антонов ушел, часы показывали четверть пятого.