Черчилля нисколько не смущало, что такое перемирие означало бы вопиющее нарушение межсоюзнических соглашений, поскольку еще в 1943 году он сам и покойный президент Рузвельт на конференции в Касабланке взяли на себя обязательство принять лишь «безоговорочную капитуляцию» германских вооруженных сил. А Сталину были даны заверения, что никакого перемирия, которое не распространялось бы на все фронты, западные державы не подпишут никогда и ни при каких условиях.
   Но все это не имело значения, когда речь шла о том, быть ли Европе большевистской или нет!
   Новые потоки крови? Но чьей?! Русской и немецкой — пусть льется! Все великие решения всегда были замешены на крови. Да и кто во всей этой сумятице последних недель войны смог бы разобраться, по чьей инициативе на полях сражений снова очутилась немецкая армия? Это можно было бы изобразить как неожиданный бунт пленных войск вермахта, как свершившийся факт, который потом американские и английские дипломаты сумели бы соответственно отретушировать, утопить подлинные причины в ворохе деклараций, телеграмм сожалений и заверений…
   Пошли бы на это американцы? Но разве они не вели в свое время переговоров в Берне с Вольфом и его уполномоченными? Разве тогда они вспоминали о Касабланке?
   Размышляя о чужих просчетах, Черчилль обычно забывал о своих собственных. Он помнил, как предавали его, но никогда не расценивал как предательство то, что делал сам.
   Вспоминая сейчас о тайных, за спиной советского союзника, переговорах американцев с представителем фашистской Германии, Черчилль предпочитал забыть о том, что свои переговоры о сепаратном мире Карл Вольф, эсэсовский и полицейский фюрер в Италии, начал не с американцами, а с англичанами. Именно британскому фельдмаршалу Александеру Вольф по каналам швейцарской секретной службы дал понять, что командование немецкой армии в Италии готово прекратить боевые действия. Американцы потом к этим переговорам лишь «подключились», выразив готовность встретиться в Берне с уполномоченным Вольфа. А потом Рузвельт выдал Черчилля Сталину с головой, прямо ответив на возмущенное письмо из Москвы, что инициатива во всем этом деле принадлежала англичанам…
   Но если на американцев целиком положиться было трудно, то в своих генералах Черчилль не сомневался. И возглавляющий англо-американские войска в Италии Александер, и командующий левым флангом армии Эйзенхауэра, пересекающей западную и северную Германию, фельдмаршал Монтгомери наверняка были бы только рады новому обороту войны.
   Все, все тогда, казалось, развивается так успешно… Черчилль загадочно усмехнулся, когда еще в марте ему сообщили, что Геббельс выдвинул перед вермахтом новый лозунг: «Продержаться!»
   Смысл этого призыва разъяснялся в сотнях тысяч листовок, разбрасывавшихся с немецких самолетов. «Близится час, — говорилось в них, — когда англичане и американцы неизбежно объединятся с немцами и вместе ударят против большевистских орд!»
   Американский генерал Маршалл рассказывал ему, Черчиллю, что приказал армейским пропагандистам использовать радиоустановки для внушения немецким войскам, что прогноз Геббельса не лишен оснований. Как правило, это действовало безотказно — они тут же сдавались. Тогда Черчилль приказал Монтгомери перенять американский опыт… Генерал, не раз говоривший премьер-министру, что приближающиеся русские опаснее, чем уже фактически разгромленные немцы, охотно выполнил это распоряжение.
   Сам бог, сама судьба, кажется, решили содействовать восстановлению справедливого порядка вещей, обеспечив изгнание русских из Европы. 2 мая — за неделю до того, когда время было упущено и русские провели свое «гала-представление» в Карлсхорсте, — Монтгомери связался с премьер-министром по телефону и доложил, что «наследник Гитлера» — гросс-адмирал Дениц — просит фельдмаршала принять немецкого представителя… На следующий день Монтгомери сообщил Черчиллю, что этот представитель, по имени Ганс Георг фон Фридебург, прибыл с предложением англичанам принять капитуляцию войск вермахта в северо-западной Германии.
   Правда, в это время уже раздалось категорическое предупреждение Сталина, и Монтгомери напомнил Черчиллю о приказе Эйзенхауэра не соглашаться на какую-либо частичную капитуляцию немцев. Но по голосу Монтгомери Черчилль понял, что английский командующий напоминает ему об этом только из боязни взять на себя ответственность.
   — Принимайте этого немца! — приказал тогда Черчилль.
   Он с неприязнью подумал и о Рузвельте и об «Айке» — Эйзенхауэре, испугавшихся напоминания Сталина о «союзническом долге» и о взятых на себя «обязательствах»… Словесные побрякушки, не стоившие ни пенса, по сравнению с тем, какой была ставка! Президенту легко читать воскресные проповеди, находясь в тысячах морских миль от Европы, над которой нависла красная угроза! Лицемерие!
   Черчилль повторил свой приказ Монтгомери относительно Фридебурга:
   — Принимайте!
   …Впоследствии Монтгомери будет объяснять свои действия необходимостью обеспечить британским войскам продвижение на север. Но Монтгомери не объяснит, почему он дал возможность «правительству» Деница перебраться во Фленсбург и продолжать там свою «деятельность», почему разрешил предоставить противнику почетную «капитуляцию на поле боя», а каждому бегущему от «Советов» гитлеровцу гарантировал британскую защиту. Да и кто мог потребовать у него таких объяснений? Черчилль?!
   «Как хорошо, как удачно все складывалось!» — с мучительным сожалением вспоминал сейчас британский премьер-министр.
   Казалось, все было предусмотрено. Солдаты и офицеры вермахта, сдавшиеся Монтгомери, даже не считались военнопленными. Британские военные юристы придумали для них особый статус и назвали его «статусом разоруженного военного персонала». При этом фашистский генерал Беме оставался командующим своей армией. Офицеры гордо носили гитлеровские военные награды. Три других немецких генерала — Линдеман, Блюментрит и Бласковиц — возглавляли разоруженные, но нераспущенные немецкие дивизии общей численностью до трех миллионов человек…
   Черчилль с досадой поморщился, когда в конце мая ему показали американскую газету со статьей некоего Р. Хилла. Этот американский журналист, в мае посетивший Шлезвиг-Гольштейн, писал, что у пего «возникло неприятное ощущение, будто война все еще продолжается, а я нахожусь где-то за немецким фронтом».
   Реакции американцев на эти строки Черчилль не опасался. Его тревожила лишь возможность, что они дойдут до Сталина…
   К сожалению для Черчилля, Сталин был уже информирован 0 многом. Он требовал немедленного ареста Деница. Немедленного роспуска «разоруженного военного персонала». Повторной капитуляции Германии — на этот раз в Карлсхорсте.
   И все же… Все же «немецкую полуармию» удалось сохранить даже до нынешнего дня. Ядро из многих сот тысяч немецких военнопленных можно было бы вооружить даже сейчас, если бы… Если бы не обнаружилось, что Трумэн куда менее решителен, чем это показалось Черчиллю при первой встрече с новым американским президентом. Если бы не компромиссы, не желание что-то вырвать из рук Сталина и что-то ему уступить!.. Если бы Трумэн проявил непреклонную решимость любыми — да, любыми — средствами заставить русских смириться с тем, что на их границах по-прежнему будут расположены достаточно сильная Германия и традиционно антисоветская Восточная Европа. Хватит с русских сознания, что в этой войне они уцелели! Что их противоестественное государство сохранится…
   Так и было бы, если бы все зависело только от него, Черчилля. Но, к сожалению… К сожалению, Черчиллю теперь казалось, что Трумэн не обладает достаточной решимостью.
   …Сегодняшним, недавно закончившимся заседанием Черчилль был особенно недоволен.
   Сталин оставался Сталиным, к его манере Черчилль уже привык.
   Но Трумэн!..
   Его поведение на нынешнем заседании Черчилль не мог объяснить. Президент казался то особенно энергичным, даже «взвинченным», точно под воздействием сильнодействующего допинга, то неожиданно терявшим интерес к обсуждению, как бы убедившись в его бесполезности. То он, казалось, был готов нанести решительный удар, то вдруг отступал, оставляя Черчилля один на один со Сталиным…
   Нет, нужно поговорить с президентом. Напомнить о той совместной тактике, которой они договорились неуклонно следовать. К сожалению, у Великобритании уже нет возможности диктовать свои условия, ни на кого не оглядываясь. К сожалению, ему, Черчиллю, предстоит скорый отъезд. И предстоит ли возвращение?.. К сожалению, уже ясно, что выработанной им программе-максимум для этой Конференции не суждено осуществиться. К сожалению, к сожалению, к сожалению…
   Завтра ему предстоит вынести еще одну пытку — дать ужин в честь Сталина, а затем…
   Черчилль сидел неподвижно, в глубокой задумчивости.
   — Сэр! — послышалось ему.
   И снова:
   — Сэр…
   Черчилль очнулся. Перед ним стоял Рован.
   — В чем дело, Лесли? — недовольно спросил Черчилль.
   — У телефона военный министр Соединенных Штатов, сэр. Просит принять. Готов приехать немедленно. Важное дело.
   «Важное дело!» — с иронией повторил Черчилль. Он уже окончательно понял, что ни Трумэн, ни Бирнс не созданы для действительно важных дел. А теперь еще Стимсон…
   — Пусть приедет, — снова откидываясь на спинку кресла, устало и равнодушно произнес Черчилль.
   В тот вечер Моран так и не дождался свидания со своим трудным пациентом. Услышав, что у резиденции премьер-министра остановился автомобиль, Моран решил, что приехала дочь Черчилля Мэри. Но из машины вышел военный министр США Стимсон.
   Моран тяжело вздохнул, — премьер-министр опять нарушал установленный для него режим. Выглянув в коридор, Моран увидел стремительно бежавшего Рована, вопросительно посмотрел на него, но тот только махнул рукой….
   Стимсон пробыл у Черчилля не меньше часа. Затем, судя по тяжелым шагам, хорошо знакомым Морану, Черчилль проводил министра, громко крикнул: «Рован» и снова уединился у себя в кабинете, на этот раз с секретарем.
   Моран, хорошо знавший привычки своего патрона, понял, что после разговора со Стимсоном Черчилль, наверное, решил что-нибудь записать, вернее, продиктовать. Он редко писал сам — во всяком случае, только то, что как ему казалось, не мог написать никто, кроме него. Когда Черчилль приступал к работе над очередной книгой, десяток референтов и секретарей подбирали для него материалы, работая в библиотеках, архивах, рыская по книжным магазинам и букинистическим лавкам. Затем все добытое ими тщательно отбиралось, проверялось, группировалось, классифицировалось. Черчилль не хотел тратить времени на то, что мог сделать для него другой. Свою задачу он видел в том, чтобы одухотворить подготовленный для него материал теми идеями, мыслями, тем стилем, которые — Черчилль не сомневался в этом — были присущи только ему одному.
   Это относилось не только к книгам, но и к деловым бумагам, к текстам будущих речей.
   Несомненно, он и сейчас что-то диктовал Ровану. Однако поведение Черчилля сильно беспокоило Морана как врача. Последние две ночи премьер плохо спал. Перед этим перенес легкое желудочное заболевание. Завтра ему предстояло не только участвовать в очередном заседании Конференции, но и давать ужин в честь Сталина. Словом, предстоял трудный день. К нему следовало приготовиться.
   Моран решил дождаться, пока Черчилль отпустит Рована и наконец перейдет в спальню. Врач старой школы, Моран никогда не злоупотреблял снотворными или другими успокаивающими средствами, но сейчас решил в случае необходимости прибегнуть к ним.
   Он не заметил, как Черчилль, отпустив Рована, перешел в спальню. Моран попытался войти несколько позже, но дверь оказалась запертой изнутри. Так Черчилль поступал в тех случаях, когда хотел, чтобы его никто не беспокоил, даже врач.
   Моран все-таки постучал. Ответа не последовало. Новые попытки войти неминуемо вызвали бы у Черчилля взрыв ярости. Поговорить с Рованом тоже не удалось, — выйдя из кабинета Черчилля, секретарь премьера сел в одну из дежурных машин и уехал неизвестно куда.
   Когда на следующее утро Моран вошел к Черчиллю, тот уже кончал завтракать. Увидев врача, он приветливо улыбнулся и пригласил его сесть.
   От Морана не укрылось, что его пациент уже с утра находился в возбужденном состоянии. Можно было подумать, что он провел ночь без сна. Обычно он испытывал по утрам апатию, из которой его выводил хороший глоток виски или коньяка.
   Но Моран не чувствовал запаха спиртного. Что-то другое привело Черчилля в возбужденное состояние.
   Строго посмотрев на Сойерса — ему показалось, что лакей слишком медленно убирает остатки завтрака, — Черчилль раздраженно сказал:
   — Кончайте, Сойерс, уберете позже.
   Едва лакей вышел, Черчилль встал с постели и, как был, в длинной шелковой ночной сорочке, подошел к сидевшему в кресле Морану и шепотом сказал;
   — Ни один человек, Чарльз, не должен услышать от вас то, что я сейчас скажу. Мы расщепили атомное ядро!
   Он посмотрел на врача торжествующим взглядом. Но его слова не произвели на Морана никакого впечатления. Он даже не понял, о чем идет речь.
   — Расщепили атомное ядро? — повторил Моран. — А зачем?
   — Как «зачем»?! — громко воскликнул Черчилль.
   Уже не обращая внимания на Морана, он стал быстрыми шагами ходить по комнате. Необычное состояние пациента все больше тревожило врача.
   Снова остановившись перед Мораном, Черчилль торжественно сказал:
   — Вчера у меня был Стимсон. Он привез доклад Гровса. Великий эксперимент удался. Атомная бомба стала реальностью!
   Долгие годы находясь возле Черчилля, Моран, конечно, слышал о новом оружии, связанном с применением атомной энергии. Разговоры о нем велись в начале войны. Тогда высказывалось опасение, что немцы работают в этом направлении. Кажется, были приняты меры, чтобы предотвратить опасность. Затем появилось новое немецкое оружие «ФАУ», наносившее большой урон Британским островам. Но то были ракеты, к атомной энергии они отношения не имели…
   — Бомбу взорвали в пустыне Нью-Мексико, — между тем говорил Черчилль. — Она весила всего тринадцать фунтов, но размер кратера оказался длиной в милю в поперечнике… Люди лежали на земле на расстоянии десяти миль от взрыва, но даже сквозь защитные очки не могли взглянуть на небо… Была полночь, но казалось, что над миром сияют несколько солнц… Свет был виден на расстоянии двухсот миль от места взрыва. Двухсот миль, Чарльз!..
   Черчилль говорил что-то еще, затем умолк, но Моран все еще не мог произнести ни слова.
   — Почему вы молчите? — с раздражением спросил Черчилль. — Вы поняли, что я сказал?
   — Да, — нерешительно ответил Моран. — Но я воспринимаю это как фантастический рассказ в духе Уэллса.
   — Уэллса? — захохотал Черчилль. — Лучше назовите это вторым пришествием!
   В доходившей до пят ночной сорочке он был похож на странное творение скульптора, далекого от знания законов анатомии, соорудившего из двух каменных глыб — туловища и головы — подобие человеческой фигуры и чудом вдохнувшего в нее жизнь.
   — Американцы вколотили в это дело четыреста миллионов фунтов! — сказал Черчилль, и в голосе его прозвучало не то почтение, не то злорадство. — Они построили два специальных города. Ни одна живая душа не знала, что они там делают! К работе были привлечены самые крупные ученые.
   — Я никогда не думал, что в Штатах так развита наука, — пробормотал Моран.
   — Наука? В Штатах?! — с презрением воскликнул Черчилль. — Они ничего бы не смогли сделать без нас. Все начали мы. Мы передали им теоретические разработки проблемы. Мы! — повторил он, поднимая сжатый кулак. Широкий рукав сполз к плечу, обнажив белую, мясистую руку.
   Сев на кровать, Черчилль уже спокойно сказал:
   — Так или иначе, они обладают теперь самой могущественной силой в мире. Вы представляете себе, Чарльз, , что было бы, если бы ею обладали русские? .
   Моран пожал плечами.
   — Это означало бы конец цивилизации! — убежденно произнес Черчилль. — Если бы они сбросили такую бомбу на Лондон, от города ничего не осталось бы. Но теперь ее силу предстоит испытать на себе японцам. Завтра или послезавтра Трумэн информирует об этом Сталина.
   — Сталина?! — с изумлением переспросил Моран. — Но вы же только что сказали…
   — Что я сказал? — недовольно прервал его Черчилль. — Я сказал, что если бы русские обладали бомбой… Но они не имеют ее. Не имеют! И в ближайшие десять лет не будут иметь. За это я ручаюсь.
   — Но тогда какой же смысл…
   — Вы хороший медик, Чарльз, насколько медицина вообще может быть хорошей. Но как политик оставляете желать много лучшего. Какой смысл откинуть полу пиджака и показать несговорчивому собеседнику, что у тебя в запасе аргумент в виде автоматического кольта сорок пятого калибра?
   — Вы сказали, что бомба — это тайна! Какой же смысл сообщать о ней русским?
   — Существует, Чарльз, такое понятие: вежливость. Было бы просто не по-джентльменски утаить от них то, что мы обладаем такой бомбой. Все же они — наши союзники, — с сарказмом добавил Черчилль.
   Моран сидел молча. О чем он думал теперь, когда наконец осознал значение того, что сообщил ему премьер-министр?
   Если верить его дневнику — впоследствии он будет опубликован, — Моран был потрясен. Он знал, что средства уничтожения людей становились со временем все более ужасными. Но то, что сейчас сказал ему Черчилль, повергло его в отчаяние. Он понимал, что развитие орудий смерти не остановится и на атомной бомбе. Он со страхом думал о том, какую судьбу все это готовит его сыновьям…
   Но для Черчилля всех этих проблем, казалось, не существовало. Известие об успешном испытании атомной бомбы он принял как чудо, ниспосланное провидением, как награду за мучительные неудачи последних месяцев, как компенсацию за то, что ему не удалось воплотить в жизнь самые сокровенные планы.
   Нет, сегодня Черчилль еще не думал о том, что станет его навязчивой идеей уже очень скоро: атомный удар по Советскому Союзу. В конце еще того же сорок пятого года американское военно-политическое руководство, далеко не без участия Черчилля, начнет планировать возможность внезапного ядерного удара по Советскому Союзу. План получал конкретные очертания: уже в первый месяц войны предполагалось сбросить 133 бомбы на 70 советских городов, из них восемь — на Москву и семь — на Ленинград… Но реализовать этот страшный план американцы тогда побоялись. Однако три года спустя Черчилль, потерявший пост премьера, но получивший неофициальный титул поджигателя войны, снова предложил сбросить атомную бомбу на Советский Союз. А в Соединенных Штатах его не только не заклеймили званием умалишенного, но вскоре приступили к разработке нового плана атомной войны против СССР под кодовым названием «Дропшот». Триста атомных и двадцать тысяч «обычных» бомб предполагалось обрушить на СССР по этому плану…
   Даже для Трумэна бомба пока что еще не имела такого значения, как для Черчилля. Обладание бомбой позволяло президенту мнить себя самым могущественным из всех президентов Соединенных Штатов и подлинным хозяином Конференции. Для британского же премьер-министра бомба явилась как бы ключом к той заветной двери, взломать которую он в свое время тщетно пытался, стремясь задушить большевизм в его колыбели.
   Даже исход выборов отодвинулся в сознании Черчилля на второй план.
   Могущество Британии, личная власть и ненависть к коммунизму — эти страсти на протяжении всей жизни владели Черчиллем. Теперь с бомбой в руках — а Черчилль не сомневался, что она будет также и в его руках, — можно было удовлетворить по крайней мере хотя бы одну из владевших им страстей — заставить Россию встать на колени…
   С той минуты, как Черчилль прочел отчет Гровса, он связывал атомную бомбу не только с победой над Японией — это подразумевалось само собой, — но — и это было едва ли не самым главным — с началом новой эры в отношениях Запада с Советским Союзом.
   Советский Союз теперь был обречен — Черчилль в этом не сомневался, как перестал сомневаться и в том, что выборы принесут ему победу…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
СНОВА ЧАРЛИ

   Я встретил Брайта, когда меньше всего ожидал его встретить, и там, где он, казалось, никак не мог появиться.
   Это произошло в Карлсхорсте. Если бы Брайт попался мне на глаза в пресс-клубе или на фотокиносъемках в Бабельсберге, короче говоря, там, где он обычно появлялся, я, вернее всего, сделал бы вид, что не замечаю его. Если бы он окликнул меня, я не ответил бы и постарался от него избавиться.
   Но я невольно остановился, когда, выходя из здания бывшего Политуправления фронта, где теперь располагалось Бюро Тугаринова, неожиданно услышал приветственное восклицание: «Хай, Майкл!»
   Чарли выходил из подъезда, из которого только что вышел я сам. Он приближался ко мне торопливо, почти бегом. Вид у него был взъерошенный: рубашка, брюки, сдвинутая на затылок пилотка покрыты пылью, на давно не бритом лице — печать какого-то неестественного перевозбуждения. Словом, он не походил на самого себя.
   Приблизившись ко мне, Брайт резким движением протянул руку и сказал:
   — Хэлло, Майкл-бэби! Ты не соскучился по мне?
   То, что он появился так неожиданно, выглядел столь необычно и явно обрадовался нашей встрече, сбило меня с толку. Вместо того чтобы сухо кивнуть и уйти, я подал ему руку и, еще не решив, как вести себя дальше, с удивлением спросил:
   — Как ты здесь оказался?
   — Приезжал, чтобы выразить благодарность. Засвидетельствовать уважение. Принести уверения в моем совершенном почтении и безусловной преданности. Ну, и хлебнуть глоток русской водки, — в своей привычной, фамильярно-гаерской манере ответил Брайт.
   Передо мной стоял прежний, бесцеремонно-развязный Чарли. Он, как всегда, паясничал.
   — Наверное, слишком много хлебнул, — сухо произнес я, не желая его ни о чем расспрашивать, хотя мне хотелось узнать, каким образом он, иностранный корреспондент, оказался здесь, так сказать, в самом центре советского военного командования.
   Я сделал шаг по направлению к своей «эмке», но Брайт схватил меня за рукав пиджака:
   — Стой, Майкл, я ничего не пил. У меня серьезное дело. Я как раз собирался тебя разыскать.
   Видно было, что Брайт не просто хочет восстановить наши прежние дружеские отношения, но чем-то всерьез озабочен.
   — Говори, я слушаю.
   — Здесь?! На ходу? Но у меня серьезный разговор. Мы поедем ко мне. О'кэй?
   — Я еду к себе.
   — Отлично. Поедем к тебе. Шопингоор, восемь?
   — Шопенгауэр, Брайт, Шо-пен-гауэр, — уже не в силах сдержать улыбку, поправил я его.
   — Отлично! Поехали. Я — за тобой.
   Старшина Гвоздков, увидев, что я вышел, уже подруливал ко мне машину. А Брайт? Он исчез. Наверное, побежал к своему «джипу». Где он только приткнул его здесь без специального пропуска?
   — В Потсдам, Алексей Петрович, — сказал я. Звать водителя по имени-отчеству вошло у меня в привычку после того, как мы поговорили с ним, когда я, как ошпаренный, выскочил из пресс-клуба.
   — К фрицам на квартиру, товарищ майор? — переспросил Гвоздков. Хотя я и был в штатском, он продолжал обращаться ко мне по званию.
   — Туда, — подтвердил я. — Только у моих хозяев есть имена. Хватит всех немцев фрицами называть.
   — Так это слово, как бы сказать, общее, что ли. Нацию определяет, — попробовал оправдаться Гвоздков.
   — Не нацию, а фашистов, которые на нас напали. Раньше нам было все едино: оккупант-фашист, словом, фриц. А теперь различать надо. Кто фашист, а кто антифашист. Есть разные немцы. Имена у них тоже разные, как у всех людей.
   — Это нам и комиссар разъяснял.
   Трудно было понять, подтверждает Гвоздков правоту моих слов или упрекает в повторении того, что ему и так хорошо известно.
   — Малость поднажмем, Алексей Петрович, — считая разговор о немцах оконченным, сказал я. — Ко мне тут американец один должен приехать.
   — Это у которого ртуть в заднице? — с усмешкой спросил старшина. — Видел, как он к вам подходил. Тот?
   — Тот самый.
   Я хотел приехать раньше Брайта. Противно было думать, что, застав Грету одну, он опять начнет подбивать ее на какой-нибудь бизнес…
   Но чтобы обогнать Брайта, нужно было свернуть себе шею. Когда мы подъезжали к дому на Шопенгауэрштрассе, его «джин» уже стоял у подъезда. Однако Брайт сидел в машине и проникнуть без меня в дом, видимо, не собирался.
   Увидев мою «эмку», он выпрыгнул из машины и приветливо помахал.
   Я все еще чувствовал к нему неприязнь. Проклятое фото стояло перед моими глазами. Но делать было нечего: в конце концов, я ведь не пытался возражать, когда Брайт заявил, что едет ко мне…
   — Пошли? — сказал Брайт не то утвердительно, не то спрашивая моего согласия.
   — Ты, кажется, для этого и приехал? — пробурчал я сквозь зубы.
   Брайт молча склонился над сиденьем своей машины, на секунду показав зад, туго обтянутый когда-то светло-кремовыми, а теперь грязными брюками, потом выпрямился. В руках он держал тонкий портфель или похожую на большой конверт кожаную папку.
   Хотя я виделся с Гретой только вчера, она встретила меня потоком обычных любезностей, через каждые два-три слова вставляя неизбежное «хэрр майор».